Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2006
Борис Останин. Белые флаги. СПб.: Амфора, 2004
Скажем сразу: максимум удовольствия эта книга доставит филогурманам (если можно так выразиться), то есть гурманам и философским, и филологическим, тем, кто любит смаковать и интересную неожиданную мысль, и меткое замечание, и удачную игру слов, и даже просто их фонетическую фактуру, для кого слово нагружено не только семантически, но и фонетически, и графически. Впрочем, как раз семантические вариации демонстрируются здесь самым щедрым образом. И вот прямой пример такого мелизма — когда выпадение или, напротив, добавление всего одной буквы создает новое поле смыслов. Борис Останин здесь в родной стихии. Его графический прием — помещать “лишние” буквы чуть ниже строчки — нагляден и действен как элегантный отсыл к перетрудившимся самиздатовским пишущим машинкам: “Смена в/с/ех”. Еще? Добавим еще: как вам “Плю/й/рализм и демо/но/кратия”? Или “Конк/у/ре/н/тная действительность”? Виртуозная симуляция опечатки, вспыхивающей новыми возможностями смысла.
Но тем не менее пора бы определиться с жанром: что это? Афоризмы? Разрозненные заметки? Языковые жесты? Личный дневник? Для кого это писалось и кому адресовалось? И кто такой, в конце концов, г-н Панфилов, по частотности упоминания едва ли не главный герой (за вычетом самого языка и самой действительности, разумеется) книги? Аннотация предостерегает случайного, то есть неподготовленного, человека: “Здесь читатель столкнется с хаотичной мозаикой мыслей, выговоренных, казалось бы, не нашим современником, а самой плазмой языка — с ее внезапными озарениями, очевидностями, сбоями, словесным ералашем…” Не пугайтесь, никакого хаоса, тем более что автор предисловия и один из составителей Б. Мартынов спокоен и аналитичен: “От вполне классических афоризмов └Пунктиров” (предыдущая книга, изданная в 2000 году. — Е. Е.) автор двинулся сразу в нескольких направлениях: к минимальным словесным конструкциям (в два-три слова, иногда в слог), к протокольным дневниковым записям (└был там-то, встретил того-то”), к дистиллированному описанию природных явлений, к наблюдению за детской словесной изобретательностью, к словесной монотонии и языковым играм в духе Ильязда и А. Горнона”. Кстати сказать, и начинать чтение рекомендуем с предисловия, настолько оно академично в хорошем смысле, то есть многое проясняет и — как и положено предисловию — предваряет. И пусть вас не отпугивают не всем знакомые имена Ильязда и Горнона (не путать с А. Гордоном!), все не так нетрадиционно и напряженно, как может показаться на первый взгляд.
Впрочем, может быть, все же один нюанс оказался вне поля зрения исследователя, а именно тяготение нынешнего потребителя (и зрителя, и слушателя, и читателя) к короткой, малой форме, вплоть до микроформы (не фильм, а клип, не текст, а слоган). Именно этот запрос сегодняшнего дня, надо думать, невольно и вполне удовлетворяется данным изданием (“Белые флаги” писались в 1989–1990 годах). Если же говорить о самой тенденции, то, по-видимому, корни ее в визуальных артефактах (настойчивое превалирование визуального над вербальным настолько очевидно, что говорить о нем почти неприлично), а дальше происходит неизбежное тихое расползание: культивируемое клиповое сознание требует соответствующего ответа не только в пластических искусствах, но, вне всякого сомнения, и в литературе. Роман еще жив, но мысль, отделившись от протяженного художественного текста, давно зажила своей жизнью. И, как видим, не только мысль, но и все составляющие собственно художественности.
Все это мы находим в “Белых флагах”, главное достоинство которых очевидно — это столь редкие ныне свобода и бесстрашие мысли, мысли не ангажированной ни политически, ни эстетически, не замкнутой в догматических пространствах, не принимающей во внимание ничьих “священных коров”. Как вам такие высказывания автора? “Сторож-интеллигент брал с собой на дежурство сумку книг, а читал весь день напролет случайный прошлогодний номер газеты, в которую были завернуты тапки сменщика” (попутно: замечательны и интонация, и ритм, это разговор отдельный, но на все ту же тему достоинств). Или: “В конечном счете, я — противник книг, не говоря уже о многочтении, и предпочитаю им несовершенный, но личный, наличный опыт. Книги — надгробья с непомерно пространными эпитафиями. Но всегда находятся, конечно, и любители прогулок по кладбищу…”
Именно эта свобода становится становым хребтом всего объема, структурируя, казалось бы, разрозненные фрагменты в нечто целое и цельное, когда хронологически формализованное деление на главы (“Из белой тетради”, “Из клетчатой тетради”) видится весьма условным и почти декоративным. Впрочем, достоинства издания этим не исчерпываются. Разумеется, Борис Останин не планировал становиться петербургским Нострадамусом, но определенная временная дистанцированность его текстов позволяет сказать об уже сбывающихся прогнозах: “Ожидаю └сексуальную революцию” в СССР с преимущественным активизмом женщин (в том числе немолодых) в трудно предсказуемых, но, скорее всего, уродливых формах…” Фактор времени, с одной стороны, актуализирует некоторые замечания (“Пошлость и торговля теснейшим образом связаны. Кто-то заметил это, изучая рекламу: важно не то, что она преувеличивает ценность того или иного товара, а то, что убеждает: важнейшее можно купить”. И это 89 год!), с другой стороны, превращает их в исторические свидетельства: “Рекордная подписка у └Аргументов и фактов” на 1990 год — 31 миллион экземпляров. Будут ли когда-нибудь читать столько, сколько читают сейчас? Наверняка это └пик”, а дальше — под откос и на убыль”. Некоторые темы становятся провидчески-сквозными, в том числе тема Золушки, неотделимой от своей золы. Ее можно понимать в прикладном аспекте как тему оппозиции плебса и аристократии, а можно гораздо шире: как невозможность человека выйти за предназначенный ему круг существования, обусловленный пространством, временем, интеллектуальными реалиями. И здесь читатель приглашается не только в собеседничество, но и в соучастие, в со-творение мысли. Базовые пары: человек и мир, человек и Бог, человек и время, человек и красота, человек и язык, человек и человек — вот предмет неустанного конструктивного внимания Бориса Останина. Но — стоп. Всем известна главная беда рецензентов, пишущих о поэзии: совершенство формы увлекает пишущего и волей-неволей провоцирует к бесконечному цитированию. Тем более цитировать здесь легко, цитата не требует хирургического, а то и микрохирургического вмешательства в текст. Кубики-цитаты легко изымаются из целого и сияют сами по себе:
Переживать необходимость, как переживают времена года, именно так. “Сейчас зима в саду моем стоит…” (Саша Соколов)
У Панфилова не было детства, и он решил устроить его себе в зрелые годы, а значит — лишил себя и зрелости.
Борхес: “Рай — это библиотека”. А ведь в раю, не считая Бога, было двое: Адам и Ева. Кто же она, библиотечная Ева? Книга? И в чем в таком случае грехопадение?
Мифоловкий человек.
Смена поколений как смена публики: пьеса одна и та же, разыгрывается бездарно и давно наскучила — ничего не остается, как менять публику (“ротация”).
Культя личности.
Панфилов: “Предпочитаю подслеповатой возне нагишом — просветленную точность кроссвордного поиска”.
Времени противостоит вечность, а что противостоит пространству? Точка? Пустота? Или, в отличие от времени, у пространства нет оппозиции? Почему? Не потому ли, что время связано с гибелью, а пространство — с раем?
Григорий Богослов: “У Бога все перед очами, и что будет, и что было, и что есть теперь… Для Бога все сливается в одно”. Писатель-постмодернист как узурпатор Божественного.
Графика стихотворения, но: география романа, которую не вместить в мгновенный охват глаза, в блаженное вздрагивание души.
Панфилов: “Я целых 20 секунд размышлял о превратностях судьбы. Дольше не смог.”
Русские терпят машину лишь до тех пор, пока она напоминает им корову (размеры, мазутные выделения, можно ударить).
Пора остановиться, иначе захочется процитировать все. И еще один момент: как театр начинается с вешалки, книга начинается с названия. Есть такой психологический тест: назовите фрукт, поэта и еще что-то. И все говорят: яблоко, Пушкин… Белые флаги для стандартного сознания — это массовая капитуляция. Вот крепость, и вот из окон белые флаги. Мол, сдаемся на милость победителей. Только кто они и где? Кого ими считать? С этим сейчас большие неясности. Постмодернизм, на который молилась интеллектуальная элита весь бесславный финал столетия и который нынче столь же неощутим и фантомен, как средний класс в России, рассеивается на глазах. Что дальше? Кто победители?
Да, знаете, все те же: Бог, время, иногда наш разум, на несовершенство которого Останин взирает с олимпийской объективностью: “Неглубокость моей мысли уже давно не повергает меня в уныние, и, значит, мое положение воистину безнадежно”. Или: “Как и где я думаю? Далеко не так, как пишу, далеко не там, где пишу. Возможно, я вообще думаю не разумом, а чем-то другим. Чем? Или так: словомыслие — лишь один из способов моего размышления, не самый главный и не самый интересный”. Но отчего нам так интересно все это читать, несмотря на подобное самоощущение и язвительные самоформулировки автора? Отчего слишком многое хочется запомнить, выписать, держать под рукой?
Помните сказку — кажется, их даже целый веер — о золоте, со временем превращающемся в черепки? Сколько стихотворных, критических, публицистических, философских и прочих текстов выцвели на наших глазах за последние пятнадцать лет. У Останина процесс обратный — время лишь придает его миниатюрам значительность и ценность. Его зола не рассыпается в окончательный прах, а золотится все ярче. Короче, мне эту книгу дали на время, а хочется получить ее навсегда, потому что найти если не собеседника, то хотя бы человека, пребывающего в монологе, которого всерьез хочется слушать больше двадцати секунд, — это редкость. И большое счастье.
ЕЛЕНА ЕЛАГИНА