Заметки на полях
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2006
Фандорин вздохнул, посетовав на то, что разнообразие жизнеустройства в мире постепенно вытесняется единым европейским порядком. Через сто лет везде будет одинаковое, не поймешь, в России ты или в Сиаме. Скучно.
Б. Акунин
Все европейские народы проходили… столетия рука в руку, и в настоящее время, несмотря на все случайные отклонения, они всегда будут сходиться на одной и той же дороге.
П. Чаадаев
Не вправе ли мы видеть… приложение к коллективному уму народов того закона, действие которого мы ежедневно наблюдаем на отдельных лицах, именно что ум, по какой бы то ни было причине ничего не заимствовавший из массы распространенных среди человечества идей и не подчинившийся действию общего закона, но обособившийся от человеческой семьи и совершенно замкнувшийся в самом себе, неизбежно приходит тем в больший упадок, чем своевольнее была его собственная деятельность.
Он же
Я и не претендую на бесспорную и безошибочную статью. Я считаю, что каждый деятель культуры должен в меру своих сил исправлять искривленное пространство современной истории и закрывать зияющую черную дыру, образовавшуюся в культуре. Я хочу вызвать “огонь на себя”. Хочу, чтобы несколько десятков интеллектуалов мира… испытали справедливое раздражение и даже гнев по поводу того, что по никем ранее не поставленной проблеме современной парадигмы новой эпохи некий Борев наговорил некоторое количество благоглупостей… Это раздражение должно побудить мыслящих людей взяться за перо и высказать не только замечания по поводу сказанного Боревым… но и предложить свое решение острейшей и актуальнейшей проблемы…
Ю. Борев
Мне уже приходилось (Toronto Slavic Quarterly, 2006, № 16) писать об издании, носящем название “Исторические идеалы и смыслы бытия человека и человечества, формулируемые культурой” (Академические тетради-10. М., 2006). Однако эта книжка небольшая — из тех, которые, раз попав в сознание, оседают и начинают жить в нем, постепенно разрастаясь. Эффект “кругов по воде” в подобных случаях так силен, что хочется, чтобы и твой стал не последним.
Десятый выпуск “Академических тетрадей” (его издание, как, впрочем, и все предыдущие, осуществили “Независимая академия эстетики и свободных искусств” и театр “Школа драматического искусства”) представляет собой полиграфический вариант некоторой дискуссии, инициированной Юрием Борисовичем Боревым. Структура проста: сначала в очень сжатой форме Ю. Б. Борев формулирует свою версию “парадигмы современной эпохи”, затем разные люди из разных стран высказывают свои соображения по ее поводу.
Борев исходит из следующего положения: для того, чтобы, если так можно выразиться, жить вперед, человечеству необходим “идеал”. “Культура каждой эпохи выдвигает свою концепцию мира и личности, дает парадигму (формулу бытия человечества: идеалы, цели и смыслы бытия, путь — дао). Жизнь эпохи определяется этой парадигмой. Рассматривать историческое развитие следует не только по формациям, определяемым экономикой, но и по эпохам, определяемым культурой” (с. 10). Не что иное, как культура, ищет достойный образ жизни для человека. Ученый постоянно подчеркивает, что в своей сути идеал этот иллюзорен: достичь его можно, но тем не менее практически он оказывается недостигаем (как в школе про основной вопрос философии: “Познаваем ли мир?” — “Да, но окончательное познание невозможно”).
Предыдущих парадигм получается двенадцать (предложенная — тринадцатая). В древнейшую эпоху (1) человек понимался как борец с неблагоприятными условиями жизни. Его цель — выживание и продолжение рода. Античность (2) трактовала его как героя и защитника отечества, средневековье (3) — как грешника, ориентированного на идеал святости и жизнь горнюю. Возрождение (4) увидело в человеке титана, свободного в своих действиях, барокко (5) — экзальтированного мученика, изверившегося в ценности жизни или, напротив, утонченного и циничного ценителя ее прелестей. Классицизм (6) постулировал идеал вассала, подчиненного надличностным, королевским или государственным интересам, а парадигма Просвещения (7) предложила как руководство к действию воплощенное здравомыслие, идею относительности всего существующего вообще и себя самого в частности. Тут же на смену пришел сентиментализм (8), педалировавший эмоциональность, чуткость, способность жить сердцем, которое умнее ума. Романтизм (9) добавил, что человек стoит всей вселенной, а тотальная неустроенность бытия заставляет его бороться с бессмертным злом. Реализм (9) призвал к спокойствию, заговорил о сути мира, сосредоточенной в личности, и логически вывел возможность изменения мироздания через изменение отдельной личности. Социалистический реализм (10) решил разрушить мир насилья — насильем, при этом подчиняя личность государству. Модернизм и постмодернизм (11) предложили поставить во главу угла принципиально одинокое существо, экзистенциально не подчиняемое ничему, в том числе и самому себе, а уж внешнему миру и подавно (тем более что последний непознаваем). Восточная парадигма мышления (12) предлагала развитие не в интенсивной, а в экстенсивной форме, однако при этом не миновала метаний, к коим склонен Запад.
Каждая из парадигм, развиваясь, обнаруживала недостаточность идеала и его неспособность охватить все особенности развития человека, комплекс его черт и свойств. Во все века находились те, кто отказывался или был физически неспособен жить в ногу со временем. Это были или люди культуры, стимулировавшие поиск новых формул бытия взамен обветшавших, или прагматики, способные воспринять в наличной формуле лишь одну ее часть и двинуть историю по узкой, но зато однозначной колее. В результате случалась закупорка исторических путей типа сталинизма или гитлеризма.
Современное человечество переживает фазу “культурооставленности”: “наступившая после окончания холодной войны новая эпоха впервые в истории человечества не имеет никакой формулы бытия. Образовалась мировоззренческая черная дыра. Поэтому во всем мире у властей сегодня нет стратегии, есть только прагматические решения назревающих проблем” (с. 16–17). “Культура впервые не выполняет одну из своих высших миссий. Это месть культуры за превращение ее в товар массового потребления и за господство суррогатов” (с. 21).
Если культура не идет к человеку, то человек идет к культуре; “когда невозможно действовать — создают идеалы” (с. 18). Борев формулирует черты современной “парадигмы” — несуществующей, по его мнению, но желанной. Это, во-первых, объявление человека высшей ценностью мира и субъектом общечеловеческой солидарности (плюс “права человека”). Во-вторых, поскольку демократия скомпрометировала себя благодаря манипуляциям (через СМИ) с общественным сознанием, то идеальный государственный строй должен представлять собой “сочетание умеренной, разумной и контролируемой обществом авторитарности с инициативной демократией” (там же). В-третьих, необходима тройственная конвергенция: социальная (по Сахарову, то есть сочетание сильных сторон капитализма (рынок) и социализма по китайско-скандинавской модели), геокультурная и геополитическая. Имеется в виду “гуманная глобализация (не европеизация или американизация мира, а “общечеловеческое единение” в сфере экономики, политики, культуры), не разрушающая своеобразие жизни разных народов; единение без диктата, без превалирования какой-либо державы создаст общечеловеческую систему жизни. Такое глобальное единение предполагает преодоление разрывов, то есть снятие напряженности… не путем конфликтов и оружия, а путем диалога, ведущего к взаимоприемлемым решениям” (с. 19; курсив Борева). В-четвертых, необходим отказ от государственного эгоизма: “…кантианский категорический императив должен воцариться и в межгосударственных отношениях” (там же).
Борев считает, что пресловутая глобализация есть четвертая стадия объединения мира (после, соответственно, попыток великих завоевателей “объединить мир мечом” (с. 20), эпохи географических открытий с идеей “мировой литературы” Гёте, мировых войн ХХ столетия). Будучи последовательным “русофилом”, ученый определяет отечественной культуре ведущую роль в этом процессе. У нее “есть возможности ответить на высшие метафизические запросы времени — разработать и художественно воплотить парадигму новой эпохи, так как: 1) русская культура пока менее, чем западная, погрязла в алчности, в масс-суррогатах и постмодернистских заморочках; 2) она выработала в XIX–XX веках установку и умение искать пути не только для отечества, но и для человечества; 3) “состояние мира” (Гегель), его неблагополучие остро представлено в России; 4) российские деятели культуры обладают огромным, многообразным и уникальным социальным опытом; 5) они опираются на мощные традиции русской классики; 6) перед русской культурой сегодня жизнь ставит высшие метафизические проблемы бытия, без решения которых стране не миновать глобальных угроз” (с. 22).
Оппоненты Ю. Борева (Л. Столович, Б. Ломакин, М. Стафетская, Т. Балашова) один за другим указывают на утопичность его концепции и на его стремление к идеализации того же социализма, а М. Чегодаева добавляет, что в обезбоженном мире никакой культурный фантом не задержится. Однако утопичность любого социального идеала — и предлагаемого тоже — для ученого сама собой разумеется: на то он и идеал, чтобы превосходить действительность. В дальнейших разделах книги обсуждение продолжается; “диалогический” тон, особенно приятный из-за его конгениальности сформулированному диалогическому характеру культуры, выдержан с начала и до конца. Высказались М. Гиршман, А. Рогов, Н. Петраков, Б. Егоров, Е. Кудинова-Сиимес, Д. Дайнеко, Е. Челышев, П. Николаев, В. Шкунденков, Л. Магазаник, А. Марков, П. Спиваковский, В. Микушевич, В. Селицкий, О. Стефанов, А. Ковылкин, А. Глезер, Ли Синьмей, Т. Григорьева, Л. Бежин, И. Афанасьев, Е. Зейферт, И. Ильин, С. Семенова, А. Дайнеко, Б. Режабек, А. Раскин, С. Прожогина, М. Шутыч, В. Страда, В. Ванслов, Е. Богатырева. Внимательный читатель видит, как отдельные мнения, сталкиваясь и переплетаясь, расширяют дискуссионное поле…
И здесь у добропорядочного рецензента есть все основания закончить свой круг. Так я, собственно, и сделала ранее, но сейчас позволяю себе узурпировать право на некоторый квазидиалог с диалогизирующими, вклиниться в этот разговор разговоров.
…Занятнее всего, что Юрий Борев начинает с абсурдной установки, вовсе не замечая ее абсурдности. “Культура, мол, молчит, и поэтому я осмеливаюсь…” и т. д. Однако сам автор идеи — он и есть русская культура. И, добавлю, русская наука. О чем он, кажется, сам вовсе и не думает.
Объяснение такой позиции Борева неожиданно находится в реплике Б. Егорова “К └парадигме эпохи“”: “Очень важно внедрять в народе принципы православного кенозиса, нравственно-психологического └умаления“ (вспомним популярную нью-йоркскую песенку эмигрантского барда: └А я маленький такой“). Не надо доводить этот принцип до монашеской аскезы и самоуничижения, главное в нем — волевое самоограничение, использование во всех сферах необходимого, а не максимально желаемого, культ сохранности всего природного и искусственно созданного, всего, что выходит за рамки необходимого” (с. 53–54).
Вот ведь удивительно. Ж. П. Сартр или С. Лем (указываю на них потому лишь, что они цитируются в книге) не ощущали, кажется, своей “маленькости”. А вот недавно умершему М. Л. Гаспарову свойство это было присуще в полной мере — и не потому ли вся, без преувеличения, русская культура не перестает его оплакивать?..
Быть может, он, этот самый кенозис, действительно специфически “русский”. Культура сказывается через Борева (ну понравился он ей!); Борев, видимо, всю жизнь думал, что она сделает это через кого-то другого. Но шутки в сторону; речь идет о человеке, много и фундаментально занимавшемся эстетикой, — в те советские годы, когда столь абстрактные штудии были подконтрольны государству. Сегодня Борева обвиняют в конформизме и половинчатости; де, мол, можно было бы то сделать не так, а это не этак; судить не берусь — задним числом некомпетентна; знаю, однако, что по широте освещаемых проблем и внятности изложения его пресловутая “Эстетика” прямой замены на данный момент не имеет. Да и не всем, наверное, такая замена и нужна.
Не только в профессионализме, однако же, дело. Если мы принимаем, что культура в данное время говорит с нами посредством Борева (понимаю, что не очень приятно ощущать себя телефонной будкой, но так сложилось), то отпадает основной “дефект” новой парадигмы — ее насаженность “сверху”, главами правительств и государств. “Глобализация” — имя дико, и слух не ласкает даже тем, кто его вводит в планетарный лексикон: ведь так прежде всего обозначается политика, которую Европа проводит с целью не допустить американского диктата на планете. Дикий страх перед “заокеанским врагом” и его щупальцем в облике доллара оказался сильнее даже понимания неизбежного — в связи с вводом новой валюты — общеевропейского кризиса.
В таком контексте само явление — глобализация — выглядит неприглядно, хочется от него дистанцироваться. К тому же страх, что глобализация отнимет у народов “иллюзию единственности” (А. Мелихов), основателен; однако нельзя ли, как бы сказать, окультурить монстра?.. Ведь культура — это тоже власть или “особая форма власти над человеком, тем более непреложная, так как она воздействует без принуждения, поскольку человек вне культуры не существует” (В. Микушевич, с. 80; беда, конечно, что Глюкоза или “Слепой” тоже культура, которая тоже властвует. Но тут уж ничего не попишешь, пока сам не напишешь — нечто лучшее, но так, чтобы и этой аудитории было бы интересно).
Во все времена монстры приобретали благовидный облик лишь потому, что им льстили: смотри, как ты овладел латынью, как к лицу тебе тога и как ты хорошо кушаешь вилкой и ложкой. Низвергнутые тобою правительства были просто омерзительны, но сам ты так замечательно выражаешь сущность их идеала! В русле такого общения автор идеи “парадигмы эпохи” делает кульбит логичный, но вопиюще несовременный: он реабилитирует этот самый “идеал”, коренным образом дискредитированный — прежде всего на уровне словоупотребления — в нашей сегодняшней интеллектуальной реальности. Есть у нас слова, которые произносить неприлично. “Ж.па” или даже “х.й” — это пожалуйста, а “идеал” или вот, например, “вдохновение” — нельзя, засмеют и вообще станут смотреть как на человека несерьезного. Об этом в “Исторических идеалах и смыслах…” пишет Л. Магазаник: “Современные цивилизованные люди стесняются говорить откровенно, говорить то, что думают. Такая └немота“ приводит к большим последствиям и становится источником кризиса. Фразеология эпохи клиширована, и человек за клише скрывает суть своих намерений. Сегодня только придурок говорит откровенно о своих намерениях. Средства языкового выражения не направлены на откровенную коммуникацию” (с. 73).
Вопрос можно даже заострить: направлены ли современные люди на коммуникацию вообще? “Эзопов язык” интеллигенции советской эпохи приучил нас к полуговорению (“Ну, вы меня понимаете”, и собеседник кивал головой, довольный своей приобщенностью к некоторой эзотерической практике общения; что он там на самом деле понимал — Бог весть). Сегодня есть необходимость уточнять для того, чтобы понимать; но мы по-прежнему пренебрегаем этим примитивным способом выяснения “имеемого в виду”. Споря, оппоненты не считают нужным договариваться о терминах. Это проявляется на уровне профессиональном: словари, объясняющие то или иное понятие (неважно, научные или популярные), содержат противоречащую информацию. У профессионалов нет желания встретиться и договориться о базовых, в сущности, вещах — как и о массе всякого другого.
По сути, Борев заговорил об отвественности, которую ученый-гуманитарий несет перед обществом, страной, будущим. Мы, владеющие языком, своим наследным правом собственности обязаны лишь культуре; первый дар, после которого она могла бы и остановиться, — это язык, на котором мы пишем и говорим многоумные речи. А свои долги следует возвращать. Иначе культура отомстит — только это будет не “беспарадигмье”, а частная кара — и из тех, кто ее имел (как правило, она проявляется в творческом бесплодии), мало, кажется, не показалось никому…
“Обвинять” в сложившейся ситуации постмодернизм, недавно так любимый всеми, постепенно становится нормой. Противники его ругаются все громче, но пока их меньшинство, есть шанс, что за ними правда. Действительно: постмодернистская модель мира, в которой все равны и все находятся на одной и той же, не подразумевающей ни иерархии, ни Бога плоскости, привела к тому вавилонскому непониманию, какое мы имеем в широком — на всю плоскость — ассортименте.
…А ведь равенство — только если “кругом… Бог”, и Его присутствие рассматривается как неоспоримая данность…
Но дело далеко не только в гуманитарной терминологии, хотя ее, как показывает история, нельзя считать чем-то “узкоспециальным”. Общество разобщено до такой степени, что это уже не смешно. Узкая “прослойка”, заузившаяся донельзя в результате вовремя перестроечного экспорта умов из России, продолжает расслаиваться дальше. Круг тех, кого считают “учеными” в Институте мировой литературы РАН, не совпадает с аналогичным кругом для журнала “Новое литературное обозрение” (НЛО). Оно, в свою очередь, свысока смотрит на авторов “Вопросов литературы”… У каждого издания — своя точка зрения, чрезвычайно высокая в представлениях своего сидельца. Мне возразят, что во все времена у каждого журнала был круг своих авторов, одни “подходили”, другие отвергались. Но такой степени взаимонеуважения все же никто не достигал… Авторитетов, бесспорных для любых “тех” и всяческих “этих”, кот нарыдал, и многие из них к тому же уже не живут. Сошлюсь на С. С. Аверинцева (против него как будто никто не поднимал голоса): “Где сейчас благородство мысли, отмечавшее обе стороны: Чаадаева — и Тютчева, Хомякова — и Герцена?.. Да, они спорили, спорили непримиримо, но их спор протекал на основе некоторого взаимопонимания и потому был для культуры плодотворным… Как они говорили друг о друге? Серьезности спора это никоим образом не отменяло, но придавало ему качество благородства, одухотворяло его, задавало масштаб, всегда пропорциональный мере взаимного уважения оппонентов… Тогда, во времена Хомякова и Чаадаева, было что уважать… Где нам до них!”
Представители разных “пропрослоек” порой не понимают друг друга даже на высоких корпоративных собраниях. Слушая выступление одной молодой ученой дамы, изъяснявшейся дискурсом скорее, чем языком, мой ученый сосед тоскливо прошептал: “И почему я, такой нежный, должен все это слушать?” Заподозрить его в “мужском расизме” трудно, поскольку и мне была понятна лишь тема доклада, да и та с третьего прочтения…
Но “птичий язык” — это еще и наши сегодняшние “как бы”, “типа”, “в какой-то момент”. Все трещит и качается; все зыбко, неопределенно и — необязательно.
Новый культурный стереотип отлично уживается с исконным нашим российским — я имею в виду, как бы это сказать поконцептуальнее, прескриптивный концепт страдания. Проще говоря, все должно обязательно быть плохо. У нас в стране совсем нельзя сказать, что дела твои идут “хорошо”. Люди станут хуже к тебе относиться — и вовсе не из зависти, а из-за культурного, от Достоевского и даже раньше идущего, стереотипа: мы любить умеем только мертвых, в крайнем случае — униженных и оскорбленных. Положительные черты текущей современности обсуждать вообще не принято. Их как будто и нет.
Или все-таки есть? Возможность выбрать сферу деятельности, сменить специальность, например? Отдать ребенка в школу, которая тебе по нраву, да, пусть не за бесплатно, но — существующая? Переехать из одного города в другой?.. Вообще перемещаться в пространстве — захотел в Париж, купил тур, да и езжай себе…
…Вот, например, когда я была маленькой, то детских площадок не существовало как явления природы, а о цветниках в городе нельзя было и помыслить. То есть площадки периодически “разбивались”, “заводились” и “обновлялись”. Только проживали потом — день. Приходили какие-то неведомые, страшно сказать, великаны, вырывали с корнем из земли зацементированные горки, перерубали брусья, сгибали в дуги трубы. Ну, а в домиках… ясно, что они делали в домиках. Добро б любовью занимались.
А сейчас — вот вам, пожалуйста, цветочки, и никто их не вытаптывает. Крадут, да! Дачники. Ясное дело. Но мы ж все-таки в России живем?!
И будок телефонных разбитых — нет. И киоски стоят новенькие и неизуродованные…
Конечно, мелочь — по сравнению с тем, что убивают на улицах. Но убивали и раньше; а совсем откровенно говоря, были еще и Бухенвальд, и ГУЛАГ, и рядом с ними (а мы с ними всегда — рядом, потому что ведь Бог не умер) все беды меркнут в самом зародыше. Из таких вот “мелочей” на Западе складывается вышеупомянутый “образ жизни” — и в практическом, и метафизическом смысле. Но “хорошее” мы воспринимаем как данность — и продолжаем организованно и единодушно быть недовольны. И постоянно вопрошаем: “Что реформы дали нам, россиянам, через 5–10 лет?” (Д. Дайнеко, с. 56).
Подразумевается, что — ничего. Но если личная судьба, самая возможность прожить ее — “ничего”, то положительного в мире реформ не предусмотрено, все будут плохи.
И всегда звучит: “Что нам дали?..” Почему-то редко кто не спрашивает: “Что мы взяли?” То есть — что оказались способны взять?
И вот мы живем плохо — в плохой стране. Хорошим тоном стало говорить “эта страна”, плохим — “Россия” (между прочим, удивительная штука: еда, в названии которой присутствуют слова “Россия”, “российский” (ну разве что кроме сыра) или, там, “славянский”, как правило, очень невкусная. Странно, правда?).
“Патриотизм” — слово ругательное, равно как и “судьба России”: это произносят фашисты, шовинисты и прочая, в лучшем случае — политики, но никак не “интеллигенция”. А “патриотизм”, кстати, внедрил в язык и сознание П. А. Вяземский; и когда Борев предлагает идеал “державности”, то у него есть хороший предшественник — Пушкин. “Герб у современной России — от доромановских времен, флаг — от петровских времен, гимн — от советских времен” (с. 29). Сколько мне известно, в наших интеллектуальных кругах над этим принято потешаться, но Борев делает иначе: “Страна опирается на свое прошлое, не отбрасывая и не перечеркивая ни одну эпоху своей трудной, не всегда светлой, но всегда великой истории” (там же). Между прочим, про великую историю говорить тоже нельзя — в лучшем случае скажут, что ты “пафосен”. Оно конечно, пафос — это всегда немного патос, но что не “немножко лошадь” в нашем мире, где мы стыдимся только высоких чувств и, соответственно, возвышающих обманов?
Пусть компонент “державности” входит в структуру “идеала”, “иллюзии” и сам поэтому иллюзорен. Каждый американец находится в плену “обмана”, согласно которому его страна — самая лучшая в мире. Из-за океана ясно видно, что это фантом! Но неплохо бы и нам обзавестись сходным фантомом относительно собственной Родины. А они из-за океана пусть видят, что хотят — нам-то что?!
Если живешь в стране, о которой говоришь с пренебрежением, то понятно, что нельзя и думать о том, чтобы в ней “приносить пользу”. Вот вам еще одно “неприличное выражение”; вообще чего-либо “общественного” в наши дни не подразумевается. Понятно, перекушали мы всякого “сообща” в советское время. И поэтому призыв Борева “Интеллектуалы всех стран, объединяйтесь!” вкупе с желанием “вызвать огонь на себя” представляется еще одним анахронизмом…
…равно как и самый выбранный жанр, в основе которого — стремление обсудить свой текст с возможно более широким кругом других людей. Мы же сегодня ни с кем ничего не обсуждаем! Мы настолько дорожим своей и чужой (в смысле “Другого”) “отдельностью” (не знаю, как лучше подобрать аналог к американскому “privacy”), что коллегам, написавшим, допустим, глупость, никогда об этом не сообщаем. Редакторы у нас не вступают в диалог со “своими авторами”: если “свой”, так что же с ним “спорить”? “Об чем речь?” Так получается, что говорить нам не о чем. Сколько в этом от уважения к Другому, сколько от лени, сосчитать не берусь. В результате получается, что ныне каждая кухарка может опубликовать научную статью, роман или сборник стихотворений, буде сыщется издание, а не сыщется — тоже не беда, хорошая кухарка, поднакопив капиталец, может издать и за свой счет. Ну а на самый простой случай — Интернет милостиво просит пожаловать всех и каждого.
Мне скажут: ты за цензуру. Или еще: что ж, редактор, который получает две (три, пять) тысячи рублей, должен за эти деньги еще и?.. Насчет первого обвинения — сошлюсь на эссе Вадима Перельмутера “Тоска по цензуре”, насчет второго скажу: культура ныне почти нигде не финансируется. Государственная стратегия странным образом соответствует бытовому поведению. В Италии, насколько мне известно, ту же живопись практически перестали покупать. Если у кого есть деньги, то они приобретают вещи (пятнадцатую пару туфель, например, — случай из жизни. Так что мы со своим всплеском коллективной коллекционерской страсти еще ого-го — впереди планеты всей!). И все равно есть художники, которые… и писатели, которые… и которые поэты — потому, что не могут не (среди них немало настоящих, хотя и невостребованных; но зато востребованные сплошь и рядом — выдвиженцы какой-либо тусовки, имеющей собственный локальный источник финансирования). Сколько отрезанных ушей пропадает втуне — неведомо, потому что на Западе страдать и жаловаться совсем вышло из моды; и пусть это будут невидимые миру уши, все равно они будут. И за счет этого культура все равно будет “жить вперед”: “Личность стремится выйти за пределы конечного человеческого существования… Именно в искусстве, в целостности художественного произведения явственно воссоздаются связи универсальной всеобщности и уникальной индивидуальности… Человечество и человек относятся друг к другу не как часть и целое, а как равноценные и равнозначные целые. Художественная целостность в идеале проявляет именно такую их взаимосвязь” (М. Гиршман, с. 42). Действительно — туфли, потому лишь, что можно носить их только в одиночку, такого сделать не могут…
Мне не хотелось бы, чтоб “Академические тетради-10” затерялись в нынешнем море книжной продукции. Дело даже не в том, что книг выходит много; российская книготорговля — зеркальная проекция общей разобщенности: напечатанное в Санкт-Петербурге днем с огнем не отыщешь в Москве, и наоборот. Наивные попытки привлечь общее внимание во все века вызывали недоумение, однако потом всякий раз оказывалось, что правы не те, кто разводил руками, а те, кто использовал их как инструмент для созидания. Юрий Борев сделал истину рождающейся в споре, и никто не поссорился. А кто считает его идеи “благоглупостями”, тому открывается широкая дорога оспорения — главное, чтобы “кто-то” по ней пошел. Не позабыв при этом, что автор “парадигмы современности” ухитрился-таки высказать, “впрочем, и полтора интересных соображения” (с. 38).