Из прозы последних лет
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2006
Лев Николаевич Боровиков родился в 1941 году. Закончил Ленинградский инженерно-строительный институт, занимался административно-хозяйственной деятельностью в Ленгорисполкоме. Участвовал в ЛИТО при журнале “Звезда”. Проза публиковалась в журнале “Аврора”. Умер в 2006 году.
Велик был год 1995 от Рождества Христова, и жалок был тот год, девятый от обнародования “Закона СССР об индивидуальной трудовой деятельности”.
Остановились часы на главной башне Московского вокзала. Пропали часы на башне городской Думы. Даже старожилы забыли о часах на Адмиралтействе. И никто уже не верил круглым электрическим приборам, когда-то развешанным тут и там Ленремчасом — они все врали. Зато на каждом углу свободно продавались цветные календари с голыми иностранными гражданками, и по тем календарям выходило — осень.
Город еще не верил, что обречен. Всегда беспощадная, осень на этот раз затеяла игру. Уже возникшая в дальних предместьях, пригородных лесах и на проселочных дорогах, брошенных дачах, пустых пляжах, она на этот раз не спешила в город, накапливая силы, чтобы потом ворваться в каменные улицы и разом захватить все пространство, созданное людьми для себя.
А пока днем жизнь в городе шла своим чередом, еще не ярко зеленели газоны, пенсионеры по-прежнему засиживали скамейки, работали фонтаны, и осень казалась далекой и невозможной, как судьба.
Но внимательный глаз примечал уже, что небесная голубизна выцвела и просвечивала серым, чернели мертвой землей не зарастающие больше протоптанные дорожки в скверах, листья на деревьях стали похожи на раскрашенную бумагу, а перед рассветом воздух прохватывали ледяные молнии. Стало меньше пыли, на асфальте змейками застыли песчаные подтеки, звуки стали звонче и суше, краски поблекли и куда-то пропали дети…
Тьма, пришедшая с Балтийского моря, накрыла самый умышленный в мире город. Исчезли аркады Гостиного двора, исчезла не достроенная зодчим колоннада Казанского собора, пропали башня Думы и шпиль Адмиралтейства. Не видны стали эмалированные купола Спаса на крови, в обычное время так похожие на пасхальные яйца. Исчез вечно темный шар на доме Зингера.
Темно было вверху, а внизу нездоровым лихорадочным светом горели желтые фонари Невского проспекта, перерезанного двумя подземными переходами, один — на углу Садовой, другой — у портика Руска. И именно в нем, у портика, на ледяном сквозняке истощенная флейта выводила старинную мелодию, извлеченную Гребенщиковым из тьмы годов и положенную на слова Хвостенко: “Над небом голубым есть город золотой”, что, согласитесь, в этот день и час звучало просто издевательски.
С приближением назначенного времени мгла только усиливалась. Чуть подсвеченная над башней Московского вокзала, словно наверстывая и столь малую потерю, мгла стала совсем кромешной на месте уничтоженной без следа Греческой церкви, так, что выстроенный там по недомыслию Большой концертный зал, прозванный Октябрьским, выглядел (если бы его можно было видеть в этакой тьме!) совсем уже нехорошо. Серый бетон стал черным, и чернее черного была передняя стена из стекла, придавленная сверху чудовищным фризом работы Аникушина. Белые искры, летящие от тормозящих на Лиговке трамваев, с трамвайным же грохотом пробегали по зеркальной черноте, своим отражением усиливая и без того невыносимый мрак и стужу — пришедшая тьма сопровождалась пронизывающим ветром, может быть и сносным в обычное время, но не сейчас.
Но день уже был избран и час назначен. И заранее было определено место. Правду сказать, нехорошее было это место, хотя кто знает, может быть, и самое подходящее для такой ночи. Нельзя, нельзя было сносить Греческую церковь! А там, говорят, ведь и могилы были. Даже “Ленинградская правда” сквозь зубы должна была наконец признать что-то нехорошее, относя это, правда, по хозяйственной части. Но уже молодежная “Смена”, осмелев, прямо выпалила, что были там какие-то тени, и раздавались иногда какие-то несоответствующие звуки, и платили Валерию Леонтьеву неправильные деньги. Бывший начальник планового отдела, уволенный со службы по нездоровью, на редкость непьющий мужчина средних лет, сидя в бесконечных очередях к врачам районной поликлиники, клялся, что своими глазами по вечерам видел странные фигуры, мужские и женские, на рабочих местах, в коридорах и у служебного туалета, в то время когда настоящие сотрудники БКЗ давным-давно разошлись по домам. Да много чего еще, наверное, было — не обо всем же рассказывали посторонним.
Страдали от этого безвинные люди, особенно бухгалтеры, причем страдали не только по финансовой части, как писала “Ленинградская правда”, но и душевно, и в личной жизни у них тоже не было счастья.
Все, как нарочно, сошлось в это странное — еще не зима, но уже явно не осень — время года, мертвый сезон: театры никак не хотели открываться после летних гастролей, смешались одежды на прохожих, и в трамваях явственно попахивало нафталином от извлеченных с антресолей теплых вещей. По радио обещались вот-вот включить отопление, а пока под этим предлогом то и дело отключали горячую воду. Даже у добрых знакомых трудно было одолжить денег, на пригородных трассах уже почти не встречались продавцы картофеля и капусты, — и в это время иностранец, француз Жан Мари Бурсико, заключил наконец-то договор с дирекцией БКЗ на одну “Ночь пожирателей рекламы”. Эта “Ночь”, которую ветреный Кострома выдавал Золушкину как самое подходящее время и место для решающего разговора, должна была начаться с минуты на минуту.
В условленном месте — у служебного входа, для прохода по так называемому “списку”, — Костромы не было, зато появлялись и исчезали за служебной дверью другие люди. Прошел знаменитый кинорежиссер Мамин. “Не его ли имел в виду Елисей?” — мелькнула трусливая мыслишка у Золушкина, и он слегка пожалел, что взял только одну бутылку. Потом среди входящих Золушкин узнал литературного критика Кискачи, отличавшегося на редкость вздорным характером и необъятной бородой. Мелькнул известный городской бездельник (даже привлекавшийся в свое время за тунеядство) Савва — про него ходили неясные слухи: то ли он поджег Дом писателя имени Владимира Владимировича Маяковского, то ли это он сочинял якобы детские страшилки: “Маленький мальчик на стройке гулял, сзади подъехал к нему самосвал…”. Словом, известный был человек. Увидел Золушкин и издателя первого и единственного номера частного журнала с вызывающим названием “Светский стиль” — Лотошникова, одетого почему-то в стеганый узбекский халат, почти новый. Он-то как раз оказался из числа приглашенных Костромой, и Золушкин позже имел возможность рассмотреть его как следует.
Подъезжали и автомобили, в основном черные “Волги”, которые, высадив одинокого неприметного пассажира, тут же исчезали в непроглядной тьме.
Единственный в городе конный экипаж, обычно катающий интуристов по Дворцовой площади, привез целую компанию во главе с видным мужчиной Веничкой Шустовым, по прозвищу Подьяческий. Среди ленинградских барменов, людей искушенных и материально хорошо обеспеченных, Веничка почитался человеком богатым, было за что. И прозвище его в этом смысле звучало даже и не прозвищем, а скорее как дань уважения, вроде Суворов-Рымникский, Потемкин-Таврический…
Подьяческим Веничка стал потому, что его ларек, где он торговал разливным пивом “Жигулевское”, стоял как раз на углу Подьяческой улицы и набережной канала Грибоедова. Называть Шустова — Грибоедовский выходило не вполне благозвучно, а так — Подьяческий — звучало благороднее.
Но дело было, как вы понимаете, вовсе не в названии улицы, а в табличке: “Требуйте долива пива после отстоя пены”. Табличка как табличка. По закону она, как и книга жалоб и предложений, должна была всегда находиться на видном месте. За этим (особенно за доливом после отстоя) бдительно следил ОБХСС, со своими изуверскими контрольными закупками.
Делалось это так.
В самый разгар торговли подходил к заветному окошечку сбоку от очереди невзрачный человечек, и, как только очередной покупатель (вне себя от счастья, что достоялся и пиво на нем не кончилось!) брал в руки кружку, невзрачный кричал звонким голосом: “Контрольная закупка!”. Недолитая кружка тут же изымалась, а обалдевшему покупателю наливалась новая, понятное дело, с переливом, но было уже поздно… Ну, конечно, у продавца неприятности…
А тут постановление партии и правительства вышло: “Идя навстречу многочисленным пожеланиям трудящихся широко внедрять самообслуживание…”
Вот Веничка и внедрил — “самоналив”.
Тонкий психолог оказался Веничка, очень тонкий. Под неусыпным надзором изнывающей от жажды очереди никто не осмеливался перелить, все — недоливали. Недоливали совершенно добровольно. И при чем, скажите, тут Шустов? ОБХСС кусал локти — контрольные закупки потеряли всякий смысл.
Конечно, с одним Шустовым справились бы в два счета, но тут дело политическое получалось. Пришлось Веничку в Октябрьский райпищеторг переводить, заместителем директора, чтобы хоть не на глазах был.
После Подьяческого входящих стало меньше. Золушкин, оглядывая темные окрестности служебного входа, вдруг заметил, что уже довольно давно прислушивается к странным звукам, что все явственнее доносились из стылой мглы Советских улиц — Пятой и Четвертой. Первый звук, постоянный, был очень похож на стрекот гигантской швейной машинки, второй раздавался через равные небольшие интервалы времени и больше всего походил на треск разрываемого полотна.
Сила обоих звуков медленно нарастала, и вот в световой круг фонаря над служебным входом, прямо к Золушкину из темноты выкатился и встал большой легковой автомобиль зеленого, совсем не автомобильного цвета. Встал он тоже как-то необычно: сначала остановились колеса (тут же прекратился и швейный стрекот), и только потом, совершив несколько колебаний взад-вперед, остановился собственно кузов, после чего в последний раз раздался звук разрываемого полотна.
На лобовом стекле автомобиля была прикреплена картонка с крупными буквами: “Пресса”, и помельче — “Россия-Фильм-Транзит СПб.”, из чего Золушкин безошибочно заключил, что наконец-то прибыл Кострома.
Но из машины появился вовсе не Кострома, а некто в стоящем колом брезентовом плаще до пят и мятой шляпе — точь-в-точь герой Чака Норриса из его бесчисленных фильмов про техасских рейнджеров. Худощавое лицо, как и положено по фильмам, окаймляла курчавая бородка. Это был Буйно-Португальский, вернувшийся из Монголии.
Не оглядываясь по сторонам, Португальский прошагал к подъезду и исчез. Больше из машины никто не появлялся — как потом оказалось, все двери авто, кроме одной, водительской, открывались исключительно снаружи.
Дальше события завертелись, как и положено при таком опоздании. Вышел из здания Португальский и выпустил наружу Вовулю Истошного, братьев Наличных, Киру Семафорову и наконец — Кострому. Был еще кто-то, но Золушкина знакомить с ним не стали. Следом из машины извлеклись здоровенные кофры, камера “Бетакам”, тренога к ней, чемодан звукозаписывающей аппаратуры, еще одна тренога с осветительной лампой и другая техническая дрянь. Все это сноровисто вносилось в служебные двери, пока Кострома не попытался провести через эти же двери Золушкина.
Тут вдруг оказалось, что ни в каких списках ни Золушкина, ни самого Костромы нет. Но если Кострому, размахивающего диктофоном (еще раз пригодилась невзрачная машинка!), пропустить соглашались, то Золушкина — ни в какую.
Пришлось Золушкину огибать здание и входить через парадный, с Лиговского проспекта, вход, где пускали всех желающих без всяких списков и билетов: свободный вход был одним из условий договора первого проката “Ночи”.
Громадный, занимающий почти всю бывшую Греческую площадь зал был темен и тих, грохот трамваев и порывы ветра сюда не проникали, хотя холод был такой же, уличный. По периметру бывшей площади ровно горели красные огоньки пожарных выходов, совсем как флажки в загоне для волков.
Кроме красных фонарей, горели софиты, обрамляя портал сценической коробки, сейчас закрытой массивным занавесом. Цвет занавеса при обычных условиях был электрик, в тон тогдашним креслам, но сейчас занавес являл все оттенки черного — от аспидно-тусклого в складках до блестящего антрацита там, где попадал свет “пистолетов” из осветительской ложи. Эти ложи тоже были слегка освещены, поэтому наверху при желании угадывались пустые балконы — сегодня туда никого не пустили, да и незачем было. Все действо было рассчитано на партер, там оно и состоялось.
Народ в зале был. Народу было много. Конечно, не четыре тысячи (сколько вмещал зал), но достаточно для успеха “Ночи”.
Трижды прокричали серебряным петухом фанфары. Всплыл под потолок тяжелый занавес, и из-под него глянуло на миг в ошарашенный зал бельмо гигантского белого экрана. Глянуло и пропало — теперь в зал смотрело цветное, большое до невозможности лицо Л’Ореаль за прошлый год, размером с детскую площадку. Тут же грянула музыка, и оказалось, что грохот и лязг лиговских трамваев с петушиными фанфарами вместе — это и было самое тихое, что могли услышать сегодня пожиратели рекламы и гости Костромы. Все остальные звуки были значительно, значительно громче.
Лицо на экране подмигнуло и исчезло, в динамиках тусклый голос, какой бывает при хорошо заложенном носе, успел только произнести: “Ведь вы этого достойны!” А на экране уже шагали через Нью-Йорк (там тогда еще были башни Всемирного центра торговли) джинсы “Джордан”, надетые на невидимку-великана ростом с эти башни.
Изображения и звуки менялись каждые 30 секунд, и простуженный голос не всегда мог успеть. Получалось смешно: на экране примерялось нижнее белье, а голос бубнил о корме для кошек. С прокладками “Олвэйс”, ну, знаете, которые с крылышками, и вовсе непристойность вышла, мы не рискнем даже ее здесь повторить.
Эйфелева башня в колготках “Санпелегрино”… Стремительный поезд, влетающий в тоннель и выскакивающий оттуда уже в презервативе от “Дюпон” — “Наш презерватив доставит вам райское наслаждение!”… В листве подсвеченных солнцем деревьев дамские часики “Картье”, тикающие как птички, в такт знаменитого вальса “Сказки Венского леса”… Лилась Ниагарским водопадом вода “Пернье”, полезная при катарах… Катилось по парку гигантское колесо обозрения, причем катающиеся, среди них и дети, как ни в чем не бывало, с улыбками оставались в своих кабинках — “Средство от укачивания теперь так доступно!” Большая семья беспечно прогуливалась по пляжу, ничего вроде не рекламируя. Но нет, вмешался простуженный диктор и объяснил: “Сделал дело — гуляй смело!” Речь шла, насколько мог понять Золушкин в несколько вольном переводе, про пилюли от запора. Три здоровяка, едва успев пригубить пиво, тут же, как ракеты, взмывали к звездам: “Это может быть только └Гёссер“!”.
Последняя рекламка, про пиво, вдруг оказалась самой доходчивой — часть зрителей потянулась из зала.
Нет, положительно что-то необычное происходило в зале! Кое-что, положим, можно еще было объяснить прямым воздействием той же рекламы — желание срочно побрить ноги специальною бритвою или немедленно вымыть голову средством от перхоти. Но как прикажете быть с навязчивой идеей тут же отправиться в гостиницу “Астория”, где во всякое время полно женщин, очень похожих на лица Л’Ореаль предыдущих лет, и непринужденно угостить их, хотя бы одну, жевательной резинкой без сахара “Орбит”, продающейся почти на каждом углу, — почему-то возникла уверенность (в этом-то и была вся дикость идеи!), что любая из них тут же кинется вам на шею вне себя от счастья, после чего ее же следует угостить баночкой кока-колы непременно с привкусом ванили, и тогда…
Нет, какое-то шестое, что ли, чувство говорило, предупреждало, что тут что-то не так, но идея как-то ведь возникла! Вот и не верь после такого слухам про несчастливых бухгалтеров и нехорошее место… А вдруг кто-нибудь из них и вправду не совладал с собой — страшно даже представить такое!
Тут Кострома многозначительно ткнул Золушкина в бок, и Золушкин, с трудом преодолевая проклятое наваждение, вместе со всей компанией поспешил вон из зала.
Буфеты не работали на первом этаже, не работали они и на втором. Третьего этажа не было. Накрытые белыми простынями буфетные стойки казались пейзажами Рокуэлла Кента, большого любителя подобных безжизненных ледяных пространств.
Вдруг в дальнем левом (со стороны стеклянного фасада и правом, если считать от служебного входа) буфете второго этажа появилась женщина, опять-таки в белом, надетом, как потом выяснилось, на синтепоновую куртку, и норковой ушанке — младшая сестра знакомой Золушкина из бассейна или даже аэропорта. Женщина возникла из маленькой неприметной дверки за стойкой, включила местный свет и свернула часть простыней — видимо, близился час антракта.
Под отдернутой простыней явилась стеклянная витрина с обычной буфетной снедью — бутербродики с вареной и полукопченой колбасой (с сыром не было), два-три вида пирожных и отдельно — опять бутерброды с красной икрой.
Бог мой, какая же это была унылая пошлость по сравнению с тем, что творилось на экране!
В объемистых кофрах, перенесенных к буфету прибывшими на зеленом автомобиле товарищами Костромы, тоже оказалась еда. Еды было столько, что она не умещалась на низких буфетных столиках и ее выкладывали прямо на кресла, постелив свежие, только из печатного станка, пахнувшие краской номера журнала “Светский стиль”.
Куда там аскету Кенту, здесь царил Филонов и отчасти Пиросмани!
Впрочем, по примеру пресыщенного старика Петрония, который все видел, все знал и если, положим, писал о пире, где подавались соловьиные язычки, то не унижался до описания и изображения этих язычков, а аристократически просто указывал, что их подавали, скажем, что же здесь было:
— свежайший, как и журналы, на которых он лежал, плавленый сырок “Дружба”, секрет изготовления которого впоследствии был утерян “Петмолом” навсегда;
— куриная ножка-гриль, но не перемороженная из Америки, а подлинно синявинская, лишь охлажденная для сохранности;
— варено-копченая, со слезой, грудинка от “Самсона”;
— молочные сосиски “Парнас” в тесте (их было немного);
— холодная шаверма, изготовленная неподалеку в гостинице “Октябрьская” настоящими арабами по старинному сирийскому рецепту.
А рыба, мы забыли про рыбу! А ведь она тоже была на креслах:
— нарезка лососевых к пиву, холодного копчения;
— мойва с овощами в томате, в жестяной запаянной банке (жаль, не оказалось консервного ножа, и она осталась нетронутой!);
— замороженные крабовые палочки с добавлением морской капусты, отчего они были слегка зеленого цвета.
И все это “Дальморпродукт” и “Севзапрыбпром”! А напитки, а наконец, посуда из пищевого полиэтилена высшего качества…
Посуду меняли практически после каждого употребления, так много ее было.
Пили остромодную “Нашу водку” из Киришей в стеклянных бутылках и импортную контрафактную из красных жестяных банок, теперь таких не делают. Было и полусладкое шампанское, и кизлярский коньяк тамошнего разлива (сейчас Дагвино-Шилкин), приобретенный, как уже было сказано, Золушкиным.
Перед десертом (киви, немного авокадо, ну и, конечно, бананы лучших сортов из Эквадора, доставленные через Финляндию, почти спелые, гроздь красного безвкусного винограда из Испании) кто-то из гостей презентации пошел за кипятком для растворимого “МАК кофе — три в одном”, причем со своей посудой из тонкого пищевого полиэтилена, легкого и прозрачного, как слеза. Буфетчица в ушанке из норки (антракт так и не наступил), видимо, не любила Филонова, не говоря уже о грузине Пиросманишвили. Поэтому она зло выразилась насчет любителей выпить. И тут Кострома, держа в руках такой же, как и под кофе, наполненный до краев бокал коньяка, сказал глухо и значимо: “Нет, любезная, вы глубоко заблуждаетесь, мы отнюдь не любители, мы — профессионалы”. И в подтверждение показал маленькую красную книжечку с золотым тиснением — “Телевидение”.
Буфетчица, хотя, наверное, и любила Илью Глазунова, а может быть и Александра Шилова, тем не менее смирилась с “Кутежом князей”, лучше даже сказать “Пиром Королей”, и теперь безропотно давала кипяток в любом количестве и даже продала нарезанный “домашний” батон, когда у пирующих кончился хлеб “Арнаут”. А вскоре и вовсе присоединилась к кутящим, предварительно накинув простынку на прилавок и вынув откуда-то из-под полы литровую, если не больше, бутыль импортного питьевого спирта “Роял”.
Явление буфетчицы со спиртом в общем было встречено спокойно и дружелюбно. Братья Наличные удивительно к месту тут же исполнили а капелла романс:
Лают бешено собаки
В затухающую даль,
Я пришел к вам в черном фраке,
Элегантный, как рояль, —
имея в виду, конечно, спирт.
Буфетчица же все это приняла на свой счет (что было заметно по ее покрасневшему от удовольствия лицу), сняла торговый халат, оказавшись в куртке на синтепоне и мини-юбке, приятным голосом подхватила:
Вы сидели на диване,
Походили на портрет.
Молча я сжимал в кармане
Леденящий пистолет.
Следующий куплет пели уже все пирующие: Кострома, размахивающий не в такт полуочищенным бананом, Кира Семафорова с виноградной кистью, пришпиленной над левым ухом на манер вакханки, неизвестный в кожаной жилетке, оставшийся в буфете с недопитым стаканом чая… Только Лотошников, засучив рукава халата, молча пытался зубами вскрыть вакуумную упаковку лососевых рыб.
Расположен книзу дулом
Сквозь карман он мог стрелять.
Я все думал, думал, думал —
Убивать не убивать?
Десерт подходил к концу, приличествующие случаю речи были произнесены, о сценарии, как вы понимаете, не было сказано ни слова, антракт так и не наступил, спирт “Роял” был выпит, буфетчица удалилась к себе в подсобное помещение. Все участники несостоявшейся презентации вернулись в зал. И сделали это вовремя.
Погас экран, вспыхнул свет на сцене, опять трижды грянули фанфары, и было явление народу — Бурсико: весь в черном, мятом, почему-то в белых носках, выглядывающих из-под коротких жеваных брюк.
Ударили в потолок прожекторы, и в их свете откуда-то сверху посыпались бесчисленные пакетики. Их было так много, что потом, когда все уже набили карманы, они долго еще шуршали под ногами. Сделанные из прочной хрусткой бумаги, они стойко хранили в себе презервативы от “Дюпон”. “С нашими презервативами вы испытаете райское наслаждение” — горела надпись во весь экран.
Ночь удалась. Раздача контрацептивов оказалось достойным фрагментом этого праздника. Так совпало, что люди телевидения в эту ночь снимали “джинсу” для Бадаевских складов, что немало способствовало успеху всего сегодняшнего мероприятия.
(“Джинсой” у них называется скрытая реклама, за которую так же скрыто и платят, иногда и продуктами, как в эту ночь.)