Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2006
Илья Репин, Корней Чуковский. Переписка (1906–1929). М.: Новое литературное обозрение, 2006
1. О
тайне творчества.
Вместо вступления
Есть русская сказка, называется “Нерассказанный сон”. Там купец -жестоко наказывает сына за то, что тот отказывается рассказать ему свой сон. В самом конце — естественно, счастливом — отец принимает у себя “вышедшего в дамки” сына и сам подает ему умыться. А сын говорит, что именно это и снилось ему в том, нерассказанном, сне.
Мудрая эта сказка, чей смысл — не все можно выговорить, иногда еще время не пришло, чтобы высказанное было правильно воспринято, — припомнилась мне при чтении удивительной книги — переписки Ильи Репина и Корнея Чуковского. И припомнилась в связи вот с чем. В 1926 году в одном из писем Корней Чуковский спросил своего маститого адресата о процессе его творчества, считая, что это “самый важный” вопрос из задаваемых художнику современниками. Репин в ответ промолчал. Вернее, ответил так: “Если я выскажу вам свое глубокое убеждение на сей предмет, то вы, только проникнувшись ко мне великодушной жалостью, махнете на меня рукой и никогда больше не спросите меня об этом предмете”. Что же такое хотел сказать Репин, что даже его друг Чуковский махнул бы на него рукой? Причем в мнении своем Репин непоколебим: “…для меня этот вопрос с такой ясностью разрешен моим уразумением, что для меня… смешно думать как-нибудь иначе…” Что имеет в виду художник? Почему для него “смешно думать” иначе, а другим его мысли могут показаться нелепостью, юродством или еще чем-нибудь, к чему прислушиваются “с великодушной жалостью”. И, возможно, мы бы не услышали ответа художника, но чудо этой переписки в том, что она строится по логике художественного произведения. В упомянутой нами сказке “сон” сбывается, то есть оказывается “вещим”, и лишь тогда рассказывается… То же и в переписке, только в другой последовательности. В следующем письме Репин возвращается к вопросу Чуковского и дает-таки свое определение: “… я убежден, что творчество наше в Руце Божией: Сам Бог величайший (о, на что же еще несомненнее!) Творец[1]. Он любит -искусство и авторов. Он толкает и направляет — вот и вся тайна их усилий и успехов”. А ведь было что скрывать: скромнейший не на словах Репин, всегда недоверчиво относящийся к похвалам, отмечающий все свои промахи и неудачи, оказывается, возводит свое искусство вон к каким истокам — к Богу. Не сомневаюсь, что здесь высказано сокровенное, выстраданное, хотя мысль не нова и восходит к Платону[2]. Сокровенность высказывания поверяется самой жизнью художника, вернее, ее завершающим этапом. В одном из последних писем, на редкость пронзительном, написанном за три года до смерти (18 мая 1927 года), отдавая Чуковскому распоряжения, где и как его похоронить, Репин пишет: “Пожалуйста, не подумайте, что я в дурном настроении по случаю наступающей смерти… Я уж опишу все: в чем теперь мой интерес к остающейся жизни — чем полны мои заботы.
Прежде всего: я не бросил искусство. Все мои последние мысли о Нем, и я признаюсь: работал все, как мог, над своими картинами. Еще бы! Ведь Господь Бог, в которого я верю больше, чем во весь этот наш мирок, — посылает такие чудесные, живые идеи, что я склонен сам себе завидовать…”
Как тут не поразиться духовной мощи художника, и на пороге могилы не изменившего вещим снам своего искусства.
2. Талант и гений
Письмо, в котором Репин отдает свои последние распоряжения[3], адресовано Корнею Чуковскому. Почему именно ему? Кем приходился Чуковский Репину? Ни родственником, ни земляком не был; будучи на 38 лет младше, принадлежал к совсем другому поколению и, наконец, по своей профессии — критика, литературоведа и публициста — никак не должен был со-прикасаться с “художественной” сферой. Но судьба их свела и сделала близкими друзьями.
Репин, уйдя от своей жены, Веры Алексеевны Репиной, поселился в дачном местечке тогдашней Финляндии Куоккале вместе со своей невенчанной подругой Натальей Борисовной Нордман-Северовой. Туда же, в Куоккалу, перебирается в 1906 году молодой журналист, бывший сотрудник “Одесских новостей”, ныне пишущий для столичных изданий, Корней Чуковский. Дома располагались рядом, соседи стали приглядываться друг к другу и выяснили, что с соседством им повезло. Да и общего у мужской половины семейств было предостаточно.
Главное — оба были живые, жадные до жизни и ее впечатлений. Тот и другой вышли из низов, сделали себя сами — благодаря необыкновенным способностям, труду, верности избранному делу. Сближала и Украина — украинский язык с детства был родным для обоих. Украинские характеры — казачество, Запорожская Сечь — до старости завораживали Репина, уроженца Чугуева, военного поселения в Украине. Чуковский же, украинец по матери, до 19 лет жил в Одессе; один из любимых его поэтов, о котором он много думал и писал,— Тарас Шевченко…[4]
Вначале отношение к молодому литератору у Репина настороженное. В ответ на статью Чуковского “И. Е. Репин” в газете “Речь” (1907) он пишет маленькую записку с умеренной благодарностью, отмечая, что словом “гениальный” современники не почтили даже Тургенева. Там же говорится, что Наталье Борисовне статья показалась еще значительнее, чем автору письма[5]. Но вот начиная примерно с 1909 года в письмах Репина появляются такие характеристики младшего друга:
“Вы как блестящий и изящный талант…” (1909).
“Чувствуется мне, что у вас будущее большое” (1911).
“Интересно Ваше острое и беспощадное мнение” (1915).
“Вы человек такой └сверхъестественной“ красоты и таланта” (1916).
“Вы человек молодой, красивый, веселый, подвижной, общительный, везде -желанный, красноречивый… Вашим ангельским тенором и Вашим остроумием Сирано…” (1925).
“Как я благодарен Вам за ваши милые письма — их интерес равен их талантливости! ‹…› Но очень желал бы я послушать ваших свежих строк — └с листа“, в оригинале” (1926).
“…Вы большой критик — остроглазый, проникновенный… я так люблю вашу правду: она талантлива, небанальна и очень остроумна” (1926).
“Вы, как человек большого вкуса, интеллектуальности, беспримерной и поразительной прозорливости…” (1926).
Кажется, довольно. Видно, что Репин признает талант Чуковского, восхищается блеском и остротой его критического пера… И есть чем восхищаться! Авторы-составители книги поместили в Приложении несколько ранних статей Чуковского о Репине (1907–1913). И вот, даже читая эти статьи, видишь, как верно понимает критик пафос художника, с каким завидным искусством и остроумием опровергает мнения его оппонентов. И пусть с дистанции времени не все реплики в сторону Александра Бенуа кажутся правомерными, и небезупречно противопоставление репинского искусства передвижникам и “мирискусникам” — место в истории в итоге нашлось всем, — но горячий задор, ненапускная страсть и блестящее изложение делают эти статьи яркими, разящими, запоминающимися. Не так давно мне пришлось читать еще одну великолепную книгу, чьим героем выступает Чуковский, еще допетербург-ского периода[6]. Диву даешься, как мог так рано созреть, напитаться умом и знаниями одесский паренек, воспитанный неграмотной украинской женщиной, к тому же — не только не кончавший университетов, но и выгнанный из третьего класса гимназии! Самородок! — что тоже бесспорно сближает его с Репиным. Ведь читая и репинские письма, поражаешься его знаниям, интересу к литературе, начитанности, кроме Св. Писания, в его письмах цитируются и Пушкин, и Гоголь, и Грибоедов, и Достоевский, и Толстой, и даже Гейне (на языке оригинала!), а ведь его “университеты” были под стать “чуковским”. В зачет Чуковскому можно поставить и то, что, живя в соседстве с Репиным, добавил он к природному литературному и художественному чутью вкус и интерес к живописи, умение “читать” картины, разбираться в их языке и понимать “послание” художника.
Чуковский уже в первой статье о Репине назвал его гением, тем самым обозначив масштаб его дарования и отделив некой чертой от прочих “негениев”. Отношение Чуковского к гениальному соседу можно обозначить словом “трепетное”. В письме 1911 года: “И мне даже страшно стало: неужели этот идет против Репина, неужели возможно даже сопоставление имен: Репин и Бенуа!!” Нет, не лесть здесь звучит, а осознание правоты своего выбора, ибо для Чуковского, принявшего в споре сторону Репина, тот олицетворяет ВСЮ Россию, а Бенуа — маленький кружок эстетов.
С первых же дней завязавшейся дружбы Чуковский стремится помочь художнику и его спутнице во всех делах, затевавшихся в Пенатах: участвует в “средах”, читает Репину вслух, позирует для картин, помогает “социальным программам” Натальи Борисовны и пишет, пишет, пишет о художнике, работает над статьями, ведет ежедневный дневник своих бесед с мастером — основание будущей книги о нем. Именно Чуковский статьей “Безумие” (17 января 1913 года) первым откликается на чудовищное известие о порче картины “Иван Грозный убивает своего сына” озверелым маньяком. В книге статья приведена — это не просто эмоциональный отклик. По случайному совпадению за день до кошмарной акции Чуковский читал у Репина неопубликованное письмо Льва Толстого с высочайшей оценкой этой картины. С этого письма начинает он свою статью, затем как очевидец описывает поведение Репина, без суеты и “нервов” воспринявшего известие. Этой же ночью Чуковский вместе с Репиным отбывает в Москву — Третьяковка ждет автора для реставрации израненного шедевра — и передает читателю слышанный в поезде из уст художника рассказ об истории создания картины, об ее драматической судьбе…[7] Пишу это, чтобы показать, как выигрывал читатель, получая информацию о Репине из первых рук, от его близкого друга и трепетного ценителя; думаю, никто другой, оказавшись на его месте, не сработал бы материал такого качества, такой степени приближения и сопереживания. Оказывал Чуковский Репину и неоценимые услуги по части нахождения редких источников. В 1925 году художник пишет “Голгофу” и просит друга отыскать текст надписи на кресте, помещаемой римлянами над головами казнимых. Чуковский, как герой сказки, выполняет это архисложное задание, на что Репин благодарно откликается: “Десять лет ищу эти три строки, столь драгоценные для меня”.
Он же, Чуковский, побуждает Репина написать книгу воспоминаний, подсказав и ее название “Далекое близкое”.
3.
Близкое,
ставшее далеким
О книге мемуаров Репин пишет своему корреспонденту, что тот был “самой животворящей силой ее развития”, что “вся она (им) взмурована” (1921). В 1925 году в письме к сидящему в своих Пенатах Репину Чуковский восклицает: “Мне страшно хочется, чтобы Ваша книга вышла при Вашей жизни…” Не получилось. Вышла в издательстве “Искусство” лишь в 1937 году, через семь лет после смерти художника. Что тому причиной? Письма Репина к Чуковскому и Чуковского к Репину (а их сотня с каждой стороны!) свидетельствуют о неимоверных усилиях обоих, направленных на то, чтобы книга была напечатана. Причина ее ненапечатания и всех невероятных перипетий, связанных с крахом каждой новой попытки, в одном — Илья Репин стал “народным невозвращенцем”, то есть, оказавшись после революции на территории Финляндии, в Россию так и не вернулся. Если до 1917 года друзья перебрасывались записками и весточками, но жили рядом[8], то после этой роковой даты между ними пролегла государственная граница со всеми вытекающими отсюда последствиями…
Казалось бы, протяни руку из Сестрорецка, где в июле 1929 года отдыхает Чуковский, и вот она — Финляндия. “Милый, дорогой! Я ваш сосед, живу в Сестрорецком курорте и часто поглядываю в Ваши края. Бываете Вы на берегу — в эти жаркие дни?” — с отчаянной безнадежностью окликает Чуковский.
“Дорогой Корней Иванович! Часто, часто думаю о Вас; а теперь еще чаще буду думать — Вы близко!.. Ах, Корней Иванович, без Вас тут скучно, но ведь это уже давно”, — с покорной безнадежностью откликается Репин. Прямо как в песне про двух влюбленных: “Ты стоишь на том берегу — встретить я тебя не могу”. После революции, оказавшись на разных берегах, Чуковский и Репин скучают друг без друга, как двое влюбленных. “Не забывайте меня!” — из письма Чуковского 1924 года. “Ах какую дивную свою фотографию Вы прислали ему (И. И. Бродскому. — И. Ч.). Я увидел ее, — меня так и потянуло в Куоккалу” (из письма 1926 года). А еще раньше, в июле 1923 года, между ними состоялось настоящее заочное объяснение в любви, окрашенное ностальгией по прошедшему.
Репин: “…а проходя мимо Шехерезады (беседка в парке. — И. Ч.) я вспоминаю вашу высокую веселую фигуру, — помните, как вы поднимали поваленные бурей деревья?.. Огневой Вы человек, дай Вам Бог здоровья! Помните, как на наших народных гуляньях в саду Вы угощали нашу пролетарскую публику — дешево — чаем? 1 копейка стоил стакан чаю, копейка — печенье. Как любили Вас бабы и девки! Да, Вы всегда были душою общества, вселяли смелость и свободу”.
Чуковский: “Спасибо за дивное письмо о Куоккала. Вы так живо все изобразили, что я опять с Вами, опять слышу, как журчит Ваш фонтан, опять гуляю с Вами по берегу моря. Куоккала — моя родина, мое детство, и неужели никогда мы не посидим с Вамив └киоске“, не почитаем стихов, и не увижу я Вашей мастерской, Ваших новых портретов, Ваших будущих картин, не услышу Вашего баса?”
Деятельная натура Чуковского побуждала к действиям. Один из “дымящихся” сюжетов этой “горячей” переписки — борьба Чуковского за выезд в Финляндию для свидания с Репиным. Тяжесть задачи гораздо легче понять нашему поколению, чем тем, кто родился в сегодняшней России. Нас тоже “не пущали”. В России, ставшей советской, за границу “пущали” людей особых, проверенных, не вызывавших у властей подозрений по части лояльности.
В письме к Репину от 1924 года: “Я добыл бы здесь разрешение сравнительно легко. Ибо в последнее время я почти исключительно детский писатель, следовательно, безопасен”(курсив Чуковского. —И. Ч.). Тяжелое признание, еще раз напоминающее о том, что нейтральное и даже отчасти “покровительственное” поведение властей по отношению к Чуковскому было куплено ценой отказа критика от критиче-ской деятельности, иными словами, ценой отказа от призвания. Но и детский писатель, автор любимых советскими детьми “Крокодила” и “Мойдодыра”, не мог в течение года заручиться нужными разрешениями и справками для выезда к Репину. Чудовищная аномальность ситуации и неукротимое желание встречи порождают фантастические, жизнеопасные прожекты. Посудите сами: “Я сейчас делаю новую попытку пробраться в Куоккала. Этим летом в Сестрорецке мне так безумно захотелось попасть к Вам — в Куоккала — на юбилей (80-летие художника. — И. Ч.), что я познакомился с пограничниками и уговорил одного из них пропустить меня к Вам на три часа └на честное слово“”. Слава Богу, у Чуковского достало осторожности не доверяться другу-пограничнику, чье поведение на следующий день показалось ему “весьма подозрительным”: он “испугался ловушки” (декабрь 1924 года). После долгих изнурительных хлопот Чуковский все же добивается разрешения проведать Репина в Пенатах.
Конечно же, действовал он через “больших лиц”, заинтересованных в возвращении великого художника в Россию[9].
Итак, друзья свиделись. Но как часто бывает после долгой разлуки — а они не виделись восемь лет, — встреча не принесла удовлетворения, что-то ей помешало.
Чуковский после нее напишет Илье Ефимовичу: “В Куоккала мне было неуютно”. Почему? Думаю, потому, что нельзя два раза войти в одну и ту же реку, или как сказал один грустный поэт: “Никогда не возвращайся в прежние места!” Вокруг Репина новые — другие — люди, в доме и в парке все как-то поменялось, стало иным, в разговорах нет прежней открытости, в воздухе настороженность, ибо теперь они не просто старые приятели, а представители двух противоборствующих миров. Существует легенда, что посланный за Репиным Чуковский отговорил его возвращаться. Слышала эту легенду в передаче Н. М. Коржавина. В книге приводится статья Е. Ц. Чуковской “История одного вымысла”, где убедительно опровергается версия “письма” или “записки” Чуковского, яко-бы убеждающих Репина не трогаться с -места.
Но любопытно вот что. В полном ностальгических воспоминаний письме, написанном спустя несколько месяцев после поездки, есть такая фраза:
“Мудро Вы сделали, что провели эти годы в Куоккала!” (апрель 1925). Это та самая “проговорка”, если использовать терминологию Фрейда, которая помогает понять отношение самого Чуковского к своей миссии. В глубине души не был он уверен, что мастеру было бы лучше, живи он в Советской России.
4.
Нет, уж мне не дожить
до этих свобод
30 мая 1925 года в Государственном Русском музее в Ленинграде открылась Юбилейная репинская выставка. Сразу по ее посещении Чуковский садится за письмо.
Дорогой Илья Ефимович.
Только что вернулся с Вашего торжества. Впечатление титаническое. Не верится, что все это обилие лиц и фигур создано одним человеком. Весь огромный музейный зал — переполнен, 340 вещей И. Е. Репина!
Во всем приведенном абзаце лишь один восклицательный знак, в самом конце — эмоций так много, что нужно их сдерживать.
Самого Репина на выставке нет, и Чуковский воодушевленно и в то же время обстоятельно рассказывает, как распределены и развешены картины, какова публика, что за каталог. Художник откликается мгновенно.
Дорогой, милый Корней Иванович.
Обнимаю Вас и благодарю, благодарю! …Я так восхищен Вашим описанием, что решаюсь ехать, посмотреть в последний раз такое, сверх всякого ожидания — великолепное торжество — посредственного художника.
Дальше следует: “Со мною едут Вера и Юрий (дети. — И. Ч.). Как-то мы добьемся виз и разрешений!!!”[10]
И ведь как в воду глядел старый мудрый художник — с визами вышла “чепуха и путаница” (Чуковский), и в результате поездка не состоялась. Подводя черту под планами побывать на своей юбилейной выставке, Репин горестно восклицает:
Установятся ли когда-нибудь человеческие отношения? Устранится ли эта варварская зависимость — нескончаемых разрешений, виз и так далее — для какого-нибудь пятиверстного расстояния… Нет, уж мне не дожить до этих свобод… Буду вспоминать о временах невозвратных (декабрь 1925 года).
В этих словах — корень несогласия Репина с большевистским режимом. Он, режим, украл у людей свободу, в частности — свободу перемещения. Нормальное “человеческое” дело — приглашение художника, к тому же всемирно известного, на его выставку обросло таким количеством циркуляров и бумажек, что было погребено под ними.
Письма послереволюционного периода сохранились гораздо менее полно, чем предыдущего. Чуковский жалуется, что Репин не получил его осенних писем (декабрь 1924-го); идут они долго, иногда месяцами не находят адресата. Оторванные у нескольких писем концы вызывают подозрение: уж не цензура ли их отхватила. И в самом деле, как могли они миновать красную цензуру, раз адресовались за границу?![11] Тем удивительнее, что в некоторых из них натыкаешься на достаточно резкие слова о большевистской России.
Из письма Репина 1922 года:
Ох, уж пока продолжается царство тьмы и невежества… Может ли быть общение?!! — то есть деловое (последнее явно приписано в оглядке на цензуру.—И. Ч.).
Об Айвазовском настроения нет писать, особенно шутливым взглядом. Плакать, разрывать свою одежду с ворота, биться об стену головой… Ах, если бы я мог добраться до Везувия, с каким упоением я бросился бы в кратер, с гимном Творцу и с проклятием невежеству насильников!..
Может ли меня тянуть в Россию?! России нет.
Из письма 1925 года:
Все яснее и яснее становится подготовленная ими самими для себя (царем и его окружением. — И. Ч.) русская катастрофа… Распутин был их гений, он и составил достойный финал им всем — завершилось — ведь сколько их предупреж-дали.
Репин не верит большевикам и боится их. Все их нововведения, такие, как “новый стиль” и “новая орфография”, для него непереносимы. Особенно ненавистна новая орфография[12]. Умиляют его просьбы к другу, чтобы книга его печаталась по “старой” орфографии. И чудо — по закону любви Чуковский приостанавливает печатание книги (которая так и не выйдет в свет) и идет в Государственное издательство для получения разрешения на “яти”. Но, оказывается, все “яти” в типографиях конфискованы.
Оставшийся на “другом берегу” Чуковский старается в письмах быть лояльным к власти, но изредка и у него вырывается крик боли:
Здесь я на чужбине, не с кем душу отвести, и, кроме прошлого, у меня ничего нет (1923 ).
Читая между строк, можно заполнить пробелы умолчаний. Революция заставила Чуковского отказаться от профессии — призвания, ограбила, лишив дома в Куоккале со всеми имеющимися там ценностями, книгами, картинами, письмами, отобрала свободу передвижения. И, как узник, запертый в клетке, он мечтает о своей “родине” Куоккале, мечтает как о потерянном рае.
Летом 1929 года оттуда доносится слезная мольба: Репин просит заступиться за дочь Татьяну. Ей, болезненной, 50-летней женщине, вместе с дочерью, зятем и четырьмя внуками угрожают “раскулачивание” и высылка из белорусской деревни, где располагается их бывшее имение Здравнево. Если вспомнить, что 1929 год был началом всеобщей коллективизации, угроза не покажется шуточной. Почти 85-летний отец хватается за друга, как за соломинку, называет его “могущественным”. Письмо завершается так: “Похлопочите, дорогой — Вы сила!” Конечно, не был Чуковский в Советской России ни “могущественным”, ни “силой”, хотя и считался наряду с Маршаком признанным авторитетом детской литературы. Спустя восемь лет органы схватят и сразу же после скорого и неправого суда расстреляют его зятя, мужа дочери Лиды, физика-теоретика Матвея Бронштейна. Ни имя Чуковского, ни его хлопоты, ни заступничество всемирно известных академиков не спасли Митю, любимого мужа любимой дочери… Но откликнулся на мольбу Репина Чуковский, как всегда, немедленно — направил письмо начальнику Глав-искусства А. И. Свидерскому[13]. Такие ли рычаги нужны были, чтобы разжать сжимающиеся челюсти?! Однако и капля точит камень. В примечаниях к письму[14] сказано, что Татьяна Ильинична с семьей смогли выехать из Здравнева в Куоккалу благодаря хлопотам М. Горького, Е. П. Пешковой и других друзей художника. В число этих “других”, бесспорно, входил и Чуковский.
Свершившуюся в 1917 году большевистскую революцию Репин не принял.
Однако в его дореволюционной живописи виден явный интерес к свежим, отрицающим старые порядки явлениям жизни; пафос многих его картин — предчувствие и энтузиастическое ожидание грядущих перемен. Чуковский передает Репину разговор, слышанный его дочерью в Саратовской картинной галерее (Лидия Корнеевна в это время отбывала ссылку в Саратове): “Репин предчувствовал революцию. Репин недаром изобразил Столыпина на фоне огня и крови” (из письма 1927 года). Сам автор “Отказа от исповеди” и “Не ждали” не отрицал своих революционных настроений в былые годы, когда еще никто не чаял, “что из революционеров произойдут грабители и интриганы-разбойники” (из письма 1927 года). Близки были Репину революционнные лозунги еще и потому, что его подругой в течение 15 лет была Наталья Борисовна Нордман-Северова, выступавшая за социальные свободы, равенство, кооперацию. О Наталье Борисовне, одной из героинь переписки, следует сказать -особо.
5. Спутница гения
Наверное, Чуковского и Репина забавляло, что у их жен одинаковые отчества — Мария Борисовна и Наталья Борисовна. Имя Марии Борисовны Чуковской в письмах почти не встречается. Репин аккуратно передает ей приветы, Чуковский шлет приветы от нее, но в качестве действующего лица ее в переписке нет. А вот Наталья Борисовна Нордман-Северова в письмах активно присутствует. Пишет их сама и довольно часто упоминается в эпистолах мужчин. И после ее ранней и неожиданной смерти в 1914 году о ней вспоминают оба корреспондента. Что за женщина была рядом с Репиным? Как относился к ней ближайший сосед и друг Корней Чуковский? Относился, даже судя по письмам, двойственно.
Была она чересчур громкой, чересчур уверенной в себе, мало прислушивалась к окружающим. В воспоминаниях о Репине Чуковский напишет: “Всюду чувствовался напыщенный и деспотический вкус жены Репина, хозяйки Пенатов, Натальи Борисовны Нордман”. С другой стороны, Чуковский и книжки в ее народную библиотеку собирал, и участвовал в “кооперативных” сборищах, и являлся на репинские “среды” с “сенными обедами”[15], проводимыми по созданному ею ритуалу. С репинских портретов глядит то смешливая курсистка, то строгая классная дама, — видно, присутствовало в ней и то, и это. Женщина “передовых взглядов”, суфражистка, в юности совершившая побег из своей адмиральской семьи в Америку, была она в плену разнообразных самоновейших идей: женского равноправия, социального равенства, кооперации, вегетарианства… Все это было немножко смешно и нарочито. У американского писателя Генри Джеймса, жившего как раз в это время, из книги в книгу переходит персонаж — журналистка, поборница свобод и женского равноправия, обделенная какими-то чисто женскими чертами, чье нелепое, порой бестактное поведение вызывает смех и жалость. Чем-то напоминает Наталью Борисовну. Нордман-Северова журналисткой не была, но, сблизившись с Репиным, в 37 лет стала писательницей (Северова — ее литературный псевдоним). И Чуковский как профессиональный литератор помогал “продвижению” ее писаний, соединял с издателями. Близость к Репину делала ее литературные опыты заметными, придавала им вес. В 1910 году в Петербурге на вечере, посвященном памяти Чехова, были показаны чеховский “Иванов” и пьеса Нордман-Северовой “Ласточка права”, в которой зрителю больше всего запомнился Репин в роли дворника.
Репин, обычно чутко разграничивающий создания таланта и ремесленные поделки, в случае с Нордман-Северовой был предельно снисходителен и щедр на оценки. “А об Северовой написать фельетон стоит, предмет достойный. Вот не везет в славе таланту. А ведь несомненный талант и какой гармоничный, реальный, жизненный! Странная судьба. Как кому. Мне, например, везло в славе: я всегда оценивался дороже, чем стоил… Ох, достанется мне на том свете! Даже за игру на сцене погладили по седой голове” (1910).
О том, что ему “везло в славе”, Репин напишет Чуковскому не единожды. Может, и так, если вспомнить, что многие гении при жизни остались непризнанными, а прижизненная слава Репина гремела. Другое дело, что художник несправедливо строг к себе. Похвалы не кружат ему голову, он сам — “высший суд” своих полотен (например, в одном из писем Репин пишет Чуковскому, что “Бурлаки” “прижарены”, “Иов” “скомпанован младенчески”, в -другом рассказывает, как Толстой вывел его на “чистый воздух”, побранив портрет Страхова).
В отличие от Репина, Наталья Борисовна прямо-таки требует признания. Характерно начало одного из ее писем 1910 года: “Я смотрю на все гораздо проще, чем вы, и мое отношение к семье Чуковских гораздо более дружественное, чем отношение этой семьи ко мне!
Вот мое положение — никак не могу выйти на литературный путь!”
Дальше из контекста письма следует, что “простой взгляд на вещи”, которым гордится Нордман-Северова, легко укладывается в поговорку: ты — мне, я — тебе. Чуков-ский помогает поставить начинающую писательницу “на рельсы” — награда грядет в виде репинского наброска с Марии Борисовны. И вообще: “Друзья, давайте делиться!” Легко себе представить выражение лица “многоуважаемого Корнея Ивановича”, с которым он читал это простодушно бестактное послание. При всем уважении к привязанности Репина, Чуковский, однако, нет-нет да и позволит себе в письмах легкую иронию по отношению к репинской подруге.
“Как относится Италия к идеям Натальи Борисовны?” (Репин и Н. Б. в Риме, март–апрель 1911-го).
“…Наталья Борисовна в деле эпистолярного искусства признанная и непревзойденная мастерица” (апрель 1911-го).
“Видели ли Вы Горького? Что говорил он Наталье Борисовне — об ее идеях?” (апрель 1911-го).
“…Какие новые слова и новые идеи проповедует теперь Наталья Борисовна?” (январь 1912-го).
Безапелляционная прямолинейность суждений подруги Репина порой выводит Чуковского из себя. Литературный труженик Чуковский доработался до нервного истощения, вынужден лечиться в санатории. С каким гневом, с какой подступившей обидой цитирует он фразы из письма Норд-ман-Северовой:
“└Страдания“ мои └не высосаны из пальца“, — как думает Наталья Борисовна,— я шесть месяцев перемогался в жестоких муках, и мне, отцу троих детей, поденному работнику, любящему до самозабвения свою работу, незачем выдумывать себе какие-то └нервы“, какие-то дамские истерики, которые я сам так же искренне презираю, как Наталья Борисовна” (февраль 1912-го).
В том же 1912 году, полтора месяца колеся с лекциями по городам и весям Российской империи, Чуковский не преминет отпустить ехидное замечание в адрес дамы, “современной во всех отношениях”: “Вот если бы Наталье Борисовне пуститься в такое турне — как это весело и прибыльно”.
Всего через два года женщина, которая казалась непробиваемо железобетонной, окажется в положении трагическом. Она сгорит в одиночестве, самого близкого человека рядом с нею не будет.
У Геннадия Шпаликова, чьи стихи я уже цитировала, есть непоставленный сценарий “Прыг-скок — обвалился потолок”. О том, как трагедия вырастает на пустом месте, там, где ее никто не ждал. Мы не знаем, что случилось в семье Репина. Разлюбил ли он? Стала ли она его раздражать? Надоели лозунги и обряды, утяжеляющие жизнь? Наскучил вегетарианский стол с “сенными обедами”? Или она ощутила надвигающуюся болезнь и поспешила освободить Репина от себя? Ничего этого мы не знаем.
Известно только, что весной 1914 года Наталья Борисовна тайно покинула усадьбу Пенаты, подаренную ей Репиным, и без денег и багажа уехала в Швейцарию.
Летом того же года она умерла в Локарно в больнице для бедных в возрасте 50 лет. Репин прибыл на место, когда Нордман-Северову уже похоронили.
Некролог по просьбе художника написал Чуковский[16].
6. Слова и краски
Чуковский, инициировавший появление репинских мемуаров, утверждал, что Репин — великолепный писатель. Высказывание это шло в противовес многочисленным отрицательным откликам на прозу художника. Сама я в течение жизни многажды бралась за “Далекое близкое”, но читать текст подряд не могла. Приходилось продираться сквозь какие-то словесные заросли. Доберешься до какого-то описания или портрета — и не оторвешься, а дальше опять по кочкам, по кочкам… Сейчас, когда прочитала книгу с письмами Репина, поняла, что эпистолярный жанр ему пристал.
В письмах блестяще проявляются его буйный неуемный темперамент, зоркость художника, нелюбовь к трафарету. Оба корреспондента чрезвычайно чутки к слову. Вот список новых, порожденных временем слов, приводимых в письме Чуковского: смертники, азефовщина, хулиганы, провокация (август 1910-го). В другом письме 1911 года он же смакует, выделяя отдельной строкой и курсивом только что появи-вшееся слово — кинематографщик (предшественник современного “кинематографиста”). Репин удивляет своими новообразованиями. Встретим у него такие словесные находки, как “онахалился”, “спапашиться с ним” (в смысле войти в близость; речь идет о брате В. В. Стасова. — И. Ч.), “подпрянул до потолка”, “красивые пышные девицы в национальных очарованиях” (в расссказе о финках. — И. Ч.). Для своей книги Репин придумывает название “Автография”. Чуковский в ответной записке спрашивает: “Вы написали └Автография“. Или Вы хотели написать └Автобиография“? Должно быть, это описка” (январь 1915-го). Сдается мне, что это не описка, просто Репин хотел таким образом обыграть слово, где присутствуют “авто” (греч. autos — сам) и “графо” (греч. grapho — пишу, рисую), от коего производные — милые сердцу художника “графика”, “литография”…
Особенно ярко получаются у Репина словесные портреты. Часто он находит одно, как сейчас говорят, ключевое слово, которое характеризует человека.
Мусоргского, например, называет Мусорянином, соединяя фамилию композитора с известным определением Христа — “назарянин”, для своих отношений с Суриковым использует украинское слово “побратымство”.
В нескольких письмах чудные описания Тургенева, причем главные ударные слова Репин, по обыкновению, выделяет курсивом: “И во время своей подагры, которою Тургенев заболевал непременно в Москве: он там в квартире И. И. Маслова, завернувши пледом ноги, вылеживал свой срок, принимая всю образованную и боготворя-щую его интеллигентную Москву” (май 1927-го).
В письме 1926 года Чуковский говорит, что репинские статьи напоминают его же живопись: “та же кисть, та же └манера“, тот же стиль”. Скажу, что и в письмах Репина живет тот ни на кого не похожий “варвар”, что мог, к досаде Тургенева, -обругать шедевры итальянского Возрождения и в картине на “историческую тему” написать Ивана Грозного не царем-зверем, а человеком с безумными, полными дикого отчаяния глазами.
В прекрасно изданной этой книжке помещены не только письма и статьи, но и богатейшие иллюстрации — репродукции репинских картин и рисунков[17].
Мы, конечно же, всмотримся в великолепное “Заседание Государственного Совета” и найдем в нем ту музыку, о которой с восторгом пишет адресату Чуковский. И еще мы отыщем репинский автопортрет 1920 года. И увидим на нем старика, чем-то похожего на лешего, сидящего в комнате в теплой меховой шапке и пальто (недаром жаловался в письмах Чуковскому, что в мастерской лютый холод!). Он сидит у стола, и в руке у него перо, но смотрит он на нас, зрителей. И взгляд у него живой и чуточку лукавый.
7. О
тайне творчества.
Вместо завершения
Редкий случай, когда книга переписки читается как роман — “роман в письмах”. И как во всяком настоящем художественном произведении, какие-то линии в этой переписке сходятся, а какие-то уходят в бесконечность и остаются неразгаданными. Меня, например, взволновала судьба портрета Чуковского, написанного Репиным в 1910 году. Можно сказать без обиняков — написанного рукою гения. 28-летний писатель изображен в профиль, словно бы в момент спора, когда он слегка откинулся назад и прижал к себе руку с артистически тонкими пальцами. Чуковский на портрете такой красивый, элегантный, непосредственный. Чувствуется, что мастер смотрит на портретируемого влюбленными глазами. Где он, этот портрет? Где можно на него полюбоваться? Известно, что первоначально был он подарен Чуковскому. Но в письме 1926 года Корней Иванович спрашивает Репина о судьбе своего портрета. Была она непростой. На Всемирной выставке в Риме в 1914 году его по недосмотру продали, и затем пошел он гулять по разным коллекциям. Комментаторы в своем месте подробно рассказывают эту историю — честь им и хвала! Ныне портрет находится в частной коллекции во Франции.
Жаль! Так хотелось бы, чтобы он вернулся в семью Чуковских — как живая реликвия, соединяющая двух истинных представителей русской культуры и несущая в себе неразгаданную тайну творчества.