Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2006
Русина Юрьевна Волкова родилась в г. Свердловске. Закончила философский факультет МГУ, кандидат философских наук. Работала научным сотрудником в Институте США и Канады АН СССР, имеет ряд научных публикаций по американистике. С 1992-го по 1995 год находилась на дипломатической работе в США, второй секретарь Посольства РФ в Вашингтоне. Рассказы печатались на литературных интернет-сайтах. В настоящее время автор проживает в Нью-Йорке.
I. Деррида
Жил-был философ один — Деррида Дерридой, на Дерриде сидит — Дерридой погоняет. Ну и зачем, скажите вы, нам про этого Дерриду читать, а писателям книжки писать? А просто так, чтобы знали и не выпендривались, вас-то много, а Деррида-то один такой был!..
— Вот такая грустная сказочка получается, Анюта, но ты уже взрослая у меня, многое понимаешь о жизни, попробуй понять и это. Умер не просто мой близкий друг, в мире не стало еще одного мыслителя, а много ли их вообще на земле было и будет?
Мы возвращались с дочерью Анютой с похорон моего друга детства Степы Светлова, по иронии судьбы умершего в один месяц и год с великим французским философом, евреем из Алжира, Жаком Деррида. Кстати, они даже были знакомы. Степа познакомился с ним во время своей научной стажировки в Париже. Потом они оба оказались приглашенными профессорами в Нью-Йоркском университете. Когда мсье Жак приезжал в Москву, Степа был одним из тех, кто персонально общался с мэтром вне массовых аудиторий и уж тем более без приставленных к нему переводчиков: Степин французский был безукоризненным. По-моему, именно Деррида в свое время подсказал Степе заняться гендерными исследованиями, в чем мой друг детства и преуспел в последние годы, хотя сам Степа уверял меня, что Деррида тут был ни при чем, что у него были свои личные причины потревожить традиционную культурологическую нишу феминисток и гомосексуалистов. И вот так случилось, что небеса забрали их одновременно, наверняка для того, чтобы им было с кем обсуждать важные философские вопросы, не соглашаться друг с другом, спорить, одному без другого было бы уже не так интересно оставаться в этом мире. Для меня и многих его учеников Степа был более великим мыслителем, чем общепризнанный гений Деррида, который (как я это понимала) пытался уничтожить философию и вообще все разумное, рациональное своим деконструктивизмом, а Степа посвятил свою жизнь обучению людей мыслить, не разрушая картины мира, а внося в нее смысл. Да, забыла сказать, что для студентов и коллег он был не Степой, а Николаем Николаевичем Светловым-младшим, а для меня одной — милым осликом Иа-Иа, но это требует дополнительных разъяснений, к которым я в своем скорбном нынешнем состоянии не готова.
…Я была в два раза младше сегодняшней Анюты, когда наши родители тесно приятельствовали. Степин отец был коллегой моего папы, потом одно время даже стал его начальником, к общему удовольствию обоих, так как работать под началом старшего товарища всегда приятнее, чем горбатиться на какого-нибудь выжившего из ума идиота, поставленного партией на ответственную должность, считал мой отец. Умные, ироничные, мой — младше, его — старше, они всегда находили темы для разговоров не только на рабочие темы, но и о политике, литературе, музыке, оба страстно любили оперу — мой отец хорошо пел арии, Степин предок аккомпанировал вокалу художественным свистом.
С мая по сентябрь в свободные выходные мы семьями ездили на пикники. Кроме наших двух семей, приглашались и другие пары, преимущественно бездетные: и так нарушителей спокойствия было больше чем нужно, чтобы не испортить воскресный день на природе: трое Светловых-младших и я с братом. Причинами популярности наших пикников были привезенная отцом из научной командировки в Англию игра британских пивных “Дартс” и мамины рыбные пироги с визигой. Неизвестно, что из этого было большей экзотикой. Зарубежные командировки считались серьезной привилегией, и везли из них обычно то, что можно было с выгодой продать для пополнения домашнего бюджета, а не модные дорогие игрушки, так что наша игра была капризом “стиляги от науки”, как звали моего отца завистники. А про пироги с визигой не слыхали не только все остальные академические жены, но даже их деревенские домработницы. Мама же пекла и курники, и шаньги со сметаной, пироги с черемухой и калиной, расстегаи, а на пикники обязательно возила накрахмаленную скатерть и серебряные столовые приборы, “чтобы не превращаться в дикарей”.
После спиртного компания расслаблялась, начиналось веселье в понимании взрослых — блатные песни и непристойные анекдоты, так что нас, детвору, прогоняли из-под ног, и мы с удовольствием сматывались подальше, где и разбегались по интересам. Братья играли в “Дартс”, гоняли мяч или обсуждали достоинства кинозвезд в сравнении со своими школьными пигалицами, а мы со Степой улетали в Камелот. Я была принцессой, которую похитил дракон, а Степа — рыцарем, пришедшим меня спасать. Он посвящал мне баллады собственного сочинения, называя в них “прекрасной дамой”, я млела. Однако даже в таких интересных играх он всегда был тем же занудой, которым и остался до конца жизни. Даже дракона он побеждал не как рубаха-парень, сплеча отсекая все три головы, а придумывал какие-нибудь загадки с закавыкой, которые головы одна за другой (из-за недостатка играющих мне приходилось быть еще и драконом по совместительству) тщетно пытались разгадать и сдавались на милость победителю.
Потом между нашими родителями “пробежала черная кошка”, и они перестали общаться. По словам моего отца, Светлов-старший не по-дружески повел себя в его отношении, подмочив моему папочке научную репутацию и сильно подпортив карьеру. На одном из собраний института он заклеймил ненаучное поведение отца в зарубежных командировках, растратившего командировочные не на закупку научных книг и журналов, а на дурацкие буржуазные игрушки. Когда отец пытался оправдаться тем, что он “Дартс” не покупал, а выиграл в одном из “пабов”, получилось еще хуже: во-первых, все поняли, что, находясь на стажировке, он посещал пивные заведения, а во-вторых, что он к тому же и азартный игрок. Более того, Степин отец выступил еще и в научной печати с нападками на папины последние разработки, восклицая, что для научной истины “нет ни блата, ни ложно понятой дружбы”.
Что говорил Степе по этому поводу его отец, я не знаю, но общаться друг с другом нам было запрещено. “Понятно, что ничего хорошего от этой семейки не дождешься! Степа-то, наверное, только про своего деда-академика всем рассказывает, а то, что два других деда с обеих сторон родителей твоего Степки были советскими шпионами, ты уж точно не в курсе, а один из его прадедов по слухам, был министром культуры у Петлюры, отсюда, наверное, у Светлова-старшего тяга к художественному свисту. Погоди, может, еще все свои мозги и деньги окончательно высвистит-то, — злорадно подводила итог генеалогических размышлений о роде Светловых моя обычно доброжелательная мама и добавляла: — Что они думают, что никто про них ничего не знает? Тоже мне — секрет Полишинеля! Как будто у людей ни глаз нет, ни ушей, ни мозгов, как будто мы в другом мире живем!” Поэтому юные отпрыски Монтекки и Капулетти вынуждены были в дальнейшем встречаться тайком. Но мы звали друг друга не Ромео с Джульеттой, поскольку это было бы глупо: искра влюбленности так и не вспыхнула между нами, я получила прозвище Крошки Ру, а он по своему занудству мог претендовать только на Иа-Иа.
В позднем подростковом возрасте мы со Степой продолжали играть в наш “Камелот” — правила игры усложнялись, сейчас она уже больше походила на то, что впоследствии станет основой компьютерных игр с многовариантными выборами у играющих. Мы добавили туда и вопросы на знание латинских крылатых выражений, исторических реальностей и даже каверзные литературные загадки типа “как звали лошадь Казбича в “Герое нашего времени”. В одну из таких встреч я и спросила его про давно мучившую меня загадку: “Степа, а правда, что тебя официально зовут Николаем Николаевичем?” — “Какая разница? Ведь ты зовешь меня Иа-Иа, а до этого звала Ланселотом. Значит, имя меняется в зависимости от той игры, в которую играешь”. Логично! Больше меня эта странность со Степиным именем не удивляла. Он был мой тайный друг, сначала это был секрет только для родителей, потом вошло в привычку, и я не говорила о нем ни моему мужу, ни дочери, ни другим друзьям, хотя наши с ним свидания носили исключительно невинный характер, но так приятно было иметь тайну!
Возвращаясь назад, я думаю, что, даже если бы между нами случайно и завязалась интимная связь, учитывая особенности периода полосозревания, это бы все равно не повлияло на наше дальнейшее сближение — что может быть ближе дружбы? Могу себе представить, как это могло бы произойти. Допустим, лежим мы со Степой при луне в построенном из веток шалаше на берегу озера, где в детстве играли в драконов и принцесс, или на родительской даче, куда я частенько уезжала прятаться от занудства предков и приглашала с собой для компании кого-нибудь из подружек или того же Степу… Так вот, лежим мы с ним вместе в полутемной комнате при свечах и болтаем о чем-то сокровенном (еще старик Фрейд понял основу атмосферы доверительности — приглушенный свет, закрытые глаза, тихий голос, лежачее положение, правда, он — наверное, из-за конспирации — ничего не говорил о том, что пациент должен был лежать рядом с психоаналитиком), и вдруг между нами пробежал электрический заряд, говорящий о чем-то большем, чем дружба, и вот уже к доверительности прибавляется нежность, к нежности — страсть, и мы уже не Крошка Ру и Иа-Иа, а разделенные враждующими родителями Джульетта и Ромео. Могло такое произойти? Могло. Но ведь не произошло? Нет, не произошло, так что оставим это избитое сравнение для вывески салона лазерной эпиляции, что в Мытищах: “Салон └Ромео и Джульетта“ навсегда избавит вас от излишних волос в проблемных зонах”. Такое название для салона могли придумать только настоящие ненавистники всех этих конфетных образов, замусоленных до соплей и подростковых прыщей. Мы же были просто друзья Винни-Пуха и Пятачка из враждебных кланов Кенги и Эсс-Холлов нашего академического содружества, выросшие в тайно встречающихся приятелей для чесания языка о новостях мировой философской тусовки под звон кружек и шипение пивной пены московских центровых пивнушек. А сейчас один из нас уже мертв, я же не заколола себя кинжалом на крышке гроба, не выпила яда, а стояла и дрожала от испуга у свежей могилы, как мой сумчатый персонаж, вспоминая живого Степу, и судорожно пыталась сочинить эпитафию по просьбе одного из его апостолов.
Вспоминаю, как наяву, его броскую внешность а-ля молодой Маяковский — возвышаясь над толпой в модно-поношенном, длинном нацистском плаще из когда-то черной кожи (это пальто привез еще Степин дед из фашистской Германии), в широкополой шляпе “Федора”, медленно и вальяжно переставляя свои длинные, журавлиные ноги, несет себя по Москве гений чистого московского разума Николай Николаевич Светлов, мой любимый Иа-Иа. В каких словах описать мне тебя, мой друг? Не бойся, милый, тебе не придется краснеть за мои слова, как на тех провокационных “лекциях по философии”, которые с моей легкой руки ты читал своим первым студенткам. Это будет что-нибудь достойное тебя, дай мне только хорошенько подумать, хотя это и не самая сильная сторона моего “я”.
Про Степину смерть я узнала по телефону от его ученика, ныне достаточно крупного бизнесмена-бандита, любезно предложившего мне подвезти нас с Анютой на кладбище. Так мы с дочерью впервые прокатились на “Хаммере”, да еще в окружении телохранителей. Что же Степу-то не сберегли, крутые вы мои? Это за ним нужен был глаз да глаз, ваш-то бандит сам как-нибудь отмахается, а Степа — он ведь нежный был такой, задумчивый, деликатный. И убили его какие-то бритоголовые подонки, когда он во всем своем задумчивом великолепии просто шел в магазин за хлебушком, по старой своей привычке не доверяя это важное дело никому. И, конечно, наш бандит-бизнесмен после случившегося самостоятельно нашел этих отморозков, был суд, на котором выяснилось, что все эти подонки выросли в неполных семьях с пьющими и гулящими матерями, имели родовые травмы, в школе плохо учились и прогуливали, а старший из обвиняемых уже побывал в армии в Чечне и имеет пулевое ранение в голову… Присяжные вытирали платками уголки глаз, убийцам дали минимальные сроки, на пересмотре дела никто, даже наш бандит, не настаивал: Степу-то уже не вернешь!
— Вы только что-нибудь такое сочините, чтобы покойнику приятно было, он вас очень ценил и все время вас цитировал. Мы с ребятами за деньгами не постоим, и мрамор из Италии выпишем, и золотом настоящим слова выбьем. Он же нам всю жизнь перевернул — и думать научил, и окультурил, и цель в жизни и в бизнесе поставил… Мы ведь только из-за его курсов в академию-то эту, менеджмента, записались. Все остальное, что нам читали, была сплошная глупость — и про маркетинг, и про финансы — все эти теоретики ни разу ни денег настоящих не видели, ни в бизнесе не крутились. А Николай Николаевич учил тому, что точно знал сам — размышлять, не верить никаким авторитетам (не знаем, откуда он это знал, но был на все сто прав, ни одному авторитету нынче верить нельзя!), не повторять готовенькое по гарвардским рецептам, а самим искать логические связи между явлениями. Даже потом, когда он полез все про баб изучать — в эти его гендерные исследования подался, мы сначала его не поняли, а потом даже на спецкурс скинулись, потому что бабы — это хуже чем бизнес, там уж точно ничего не поймешь. У всех ребят одни и те же проблемы: зарабатываем миллионы, а нашим благоверным все чего-то не хватает, у всех жены пьют и с охранниками трахаются. Попробовали менять жен на новых, вначале — отлично, а потом опять все по-старому. Так что и в этом был прав покойник, пока своих баб не изучим, не видать счастья в бизнесе.
Пока я слушала все эти дифирамбы в адрес покойного, я вспоминала Степины лекции по Хайдеггеру, его кумиру. И вспомнила не случайно, а в связи с событием, приведшим меня на кладбище, про хайдеггеровскую теорию смерти, которая в широчайшем смысле есть феномен жизни и просто означает конец присутствия. То есть человек как бы выходит из комнаты и навсегда закрывает за собой дверь, другое дело, что он оставил после себя в этой комнате, пока присутствовал в ней. От этих мыслей мне действительно пришла на ум достойная друга Степы эпитафия:
— Постойте, он вам, наверное, читал лекцию по Хайдеггеру? Да? Значит, вам будет понятно, о чем я вам скажу. Как-то Мартина Хайдеггера попросили написать биографию Аристотеля, которого он во многом считал своим учителем. “А какая может быть биография у философа? — спросил Хайдеггер. — Родился. Мыслил. Умер”. Вот и я считаю, что это будет самым точным надгробием, Николаю Николаевичу непременно понравилось бы.
Бандит зааплодировал на месте и сразу побежал распоряжаться по поводу проведения поминок, заодно и факс послать про итальянский мрамор. Я вежливо отказалась от ресторанного застолья: Степа как-никак был моим тайным другом, пусть таким и останется, я помяну его одна и по-своему. Уже на выходе с кладбища ко мне подошла одна очень интеллигентного вида молодая женщина и протянула целую авоську общих тетрадей:
— Я Степина последняя жена, хотя он меня таковой и не считал, но перед Богом, в которого он не верил, я была его женой, а сейчас остаюсь его вдовой. Степа почти ничего о вас не рассказывал, кроме того, что вы самая близкая его подруга, в этих тетрадях — его личные записи, мне бы не хотелось, чтобы они пропали, но вы в них разберетесь лучше меня, можете распоряжаться ими, как считаете нужным. Вы же видели, что ни дочерей его, ни братьев, ни родителей на похоронах не было, значит, это никому не нужно. А вам я верю, знаю, что поступите наилучшим образом.
Милая барышня еще глубже замоталась в черную шаль и ушла, так же как и я, проигнорировав поминки в дорогом загородном ресторане.
Дома я раскрыла общие тетради — действительно, с этим могла бы справиться только я, зная все его чудачества. Во-первых, Степа, как и я, писал от руки и только потом перепечатывал тексты на машинке или на компьютере, это был наш общий идиотизм. Когда пишешь рукой, то получается, как спиритический сеанс: ты не сочиняешь, а, как медиум, записываешь мысли, невесть откуда явившиеся. У машинки такого чутья нет, а компьютер вообще дьявольское изобретение, на нем бы никогда Библия не была написана, он такие книги только сканировать может, но не сочинять, хотя якобы вычислили, что даже обезьяна наберет текст Библии на компьютере, если будет печатать миллион лет, при условии, что за это время она не сдохнет. Во-вторых, мой нежный друг детства разделил пространство тетради на две половины — левую и правую, на левой он вел свои научные записи, на правой — личный дневник. Но самое интересное, что эти колонки были написаны как будто двумя разными людьми: левая — философская — часть была вся под наклоном и написана таким странным почерком, почти готическими буквами, словно тот, кто писал, плохо был знаком с кириллицей. Правая же сторона — личная — была написана обыкновенным почерком человека, окончившего советскую школу, такими крупными протокольными буквами. С другой стороны, чего тут удивительного? Ведь левую половину писал философ Николай Николаевич, а правую — Степа Светлов. Было ли у него раздвоение сознания? Не знаю, не думаю, но имя сыграло с ним все же странную шутку.
Левую колонку всех тетрадей я расшифровала и перепечатала, отнесла все это в философское общество, чтобы они смогли его посмертно опубликовать. Правую же часть колонки хочу впервые предложить на суд читателей, интересующихся творческими автобиографиями великих личностей. Возможно, и я была неправа, когда разделила левую и правую колонку, ведь Степа писал их практически одновременно, то есть его личная жизнь влияла на те мысли, которые он в тот момент думал, и, наоборот, философские размышления позволяли ему глубже понимать себя и окружающую действительность. Когда-нибудь я решусь опубликовать эти две половинки вместе, но пока только приведу пример, как это выглядело:
В своей работе “Философские расследования” (1953) Людвиг Витгенштейн описывает язык как игру, в которой слова могут быть использованы по-разному, иметь разные значения. Значение слова не зависит от того, относится ли оно к тому, что существует в реальности или нет. Так, например, слово “боль” имеет значение даже для тех людей, которые эту боль в настоящий момент не испытывают.
…Каждое слово или имя могут быть использованы в более чем одной языковой игре. Люди, которые участвуют в такой игре, но играют по разным правилам, могут сталкиваться с трудностями в понимании друг друга.
…Я родился третьим сыном в семье благополучного университетского профессора, будущего академика, действительного члена Академии наук Советского Союза. Все шутки и сказки про третьего сына полностью и с легкостью могли быть отнесены ко мне. Помимо прибауток типа “третий вовсе был дурак” и одевания во все, что было мало первому и второму сыну, мне доставались только остатки родительского внимания, короче говоря, даже имени на меня не хватило. Случилось это так. Регистрировать мое рождение в загсе пришлось сильно занятому отцу — надо было успеть это сделать между лекциями и защитой диссертации его аспиранта…
Это был не просто личный дневник, скорее своеобразная исповедь ученого, якобы не верившего в Бога, хотя зачем же было все это писать, если не думать о существовании души после смерти? И вот что интересно: там, на страшном суде, как будут судить его дела и помыслы, как Николая Николаевича или как Степины? Как Савла или как Павла? Хотя ставший апостолом Павлом бывший гонитель христиан Савл больше к своей первоначальной энтелехии не возвращался. А Степа и Николай Николаевич были одним и тем же лицом без всякого раздвоения сознания, помыслы и действия одного совершал и чувствовал в себе другой, то есть один другим же и был. А может, они ТАМ вконец запутаются, и он как-нибудь проскочит все это “дуриком”? Не думаю, что “наверху” так уж часто сталкиваются с подобными феноменами.
— Степа, а почему ты в Бога не веришь? Ну, раньше, понятно, все-таки преподаватель с идеологического факультета был. А сейчас-то верхи дали низам отмашку, что все можно: и на демонстрации ходить, и в Бога верить. Я вот и дочь свою крестила, и венчалась церковным браком со своим нечестивцем, и яйца по праздникам крашу. А ты, Степа, прямо как нерусский какой!
— Обязательно приду тебе помочь красить яйца на Пасху, но скажи мне, а Бог-то здесь при чем? Ты просто не поняла, крошка, что отмашку дали как раз на яйца, а для чего другого разрешения сверху не требуется. Что касается меня, то здесь все не так просто: я же философ, и для меня трансцендентальное — это не Бог Авраама, Исаака и Иакова, а что — я не могу тебе сказать, так как это нельзя выразить в здешних понятиях. Ну, да тебе и не надо все это знать, считай, что просто не хочу об этом говорить.
Как обычно, он ушел от прямого вопроса, одно слово — философ!
II. Правая колонка общей тетради
Мысль начать этот дневник пришла мне после того, как я долго старался написать автобиографию для подачи на один чрезвычайно интересный мне грант. Я знал, с чего начать — когда и где родился, далее могли идти мои школы и университеты, затем научные труды и заслуги, но все это уже было упомянуто в других разделах прошения. А вот автобиография — это ведь художественный жанр, своего рода исповедь. Что они хотят знать про меня? Что я сам про себя знаю и помню?
Краткая автобиографическая справка
Н. Н. Светлова
Рождение и детство
…Я родился третьим сыном в семье благополучного университетского профессора, будущего академика, действительного члена Академии наук Советского Союза. Все шутки и сказки про третьего сына полностью и с легкостью могли быть отнесены ко мне. Помимо прибауток типа “третий вовсе был дурак” и одевания во все, что было мало первому и второму сыну, мне доставались только остатки родительского внимания, короче говоря, даже имени на меня не хватило. Случилось это так. Регистрировать мое рождение в загсе пришлось сильно занятому отцу — надо было успеть это сделать между лекциями и защитой диссертации его аспиранта, из-за кулуарных интриг защита обещала быть непростой. Времени было в обрез, очередь счастливых молодых родителей и рыдающих разводящихся двигалась удручающе медленно, женщины за заветной дверцей не спешили — бесконечно ставили кипятить чайник, пронося его с водой из туалета мимо очереди, потом садились пить чай, потом курили, потом ругались с посетителями, а время начала защиты приближалось, так что нервы у моего папеньки стали сдавать, и, уже попав в заветную комнату, он просто трясся от напряжения, умоляя как можно скорее выдать ему это чертово свидетельство о рождении, без которого жена обещала не впустить его в дом. К тому времени мне уже исполнилось три месяца, а я все еще находился на нелегальном положении — меня как бы совсем и не было, что уж говорить о моем имени, о котором никак не могли договориться между собой мои родители и называли меня просто “новенький”. Когда регистраторша попросила моего отца не хулиганить и прекратить нагнетать нездоровую атмосферу, а лучше сказать, как зовут младенца, отец автоматически произнес первое попавшееся имя — Николай, как и было записано в свидетельстве. Выскочив из загса, он пытался ловить такси, чертыхаясь, поймал только мотоциклиста и через весь город по лужам и без шлема домчался на защиту с солидным опозданием, которое сочли бы дипломатическим, если бы не увидели влетающего отца, полностью обляпанного грязью, мокрого и в предынфарктном состоянии от полученного опыта передвижения на молодежном виде транспорта.
Не знаю, чем тогда закончилась защита, но вот моя регистрация явно пришлась не по нраву моей маме, которая сочла, что отец проделал ее в нетрезвом виде, чему было несколько весомых доказательств — грязь от кончиков ботинок до последнего волоска на его голове, неприлично мокрые брюки, но главное — сам сертификат, удостоверяющий, что я — Николай Николаевич Светлов, которые полностью добили мою маму, потому что среднего моего брата, рожденного одиннадцатью месяцами раньше меня, уже назвали Николаем Николаевичем. Сам я этого не помню, но говорят, что объяснение между родителями впервые в жизни было более, чем бурным, и назавтра мой незадачливый профессор был вынужден снова идти в загс с опровержением моего свидетельства на основании того, что ему в семье хватит уже двух Николаев Николаевичей, включая его самого, а третьего жена отказывается принимать. Видевшие его вчера служащие загса поверили его истории, поскольку своими глазами видели, что “мужик явно не в себе”. “Господи, бедная женщина, — подумали они про мою маму, — неужели не нашла никого лучше, от кого рожать?” Однако переделывать свидетельство отказались, посоветовав ему обратиться в суд и заодно принести туда справку о своей вменяемости. Для отца это было уже чересчур, и он убедил мою маму, что неважно, что там записано в свидетельстве — это все равно только бумажка, необходимая для милиции, ничего больше, пыль, тлен, а я — то есть живой новорожденный — в семье отныне буду называться Степаном, назло бюрократам из загса. Так, сами не подозревая, они привили мне полное наплевательство не только к своему имени, которого у меня толком не было, но и вообще к любому наименованию, обозначению, определению.
Отрочество
Некоторым приходилось подыгрывать нашему сумасшедшему дому. В школу мы с братом Николаем пошли в одном и тот же году, хотя я и был его младше, но родителям было удобнее привозить нас в школу и встречать после уроков в одно и то же время. В результате в классе учились два Николая Николаевича Светлова, причем не однофамильцы, а родные братья от одних родителей, и даже не близнецы, а разного года рождения. Против моего имени в журнале в скобках стояло: Николай Светлов (Степан), как Ульянов (Ленин). Я был недоразумением для учителей и исключением для учеников. А еще мне казалось, что меня вообще не существует, есть только предрасположенность к моему явлению миру, как переводная картинка только потенциально и при определенных условиях сможет обрести присущие ей краски. И так всю жизнь: я не оборачивался, если кто-то кричал в спину: “Николай”, кем я не был, или интимно-фамильярно называл меня Степаном, кем я себя считал, но не являлся по закону, то есть был не в праве ощущать.
Я, как человек лишенный имени, всегда пытался разобраться в предназначении оного. Когда люди говорят: “У тебя такое красивое имя”, а после брака начинают звать своих любимых не этими красивыми именами, а “кисками”, “зюзями”, “сладенькая моя”, “пупсик мой”, что это? Или другой пример — родители. Сначала долго выбирают имя ребенку, ссорятся, призывают предков в свидетели, копаются в Святцах, а потом называют девочку вместо Елены — Лялей. Что это — боязнь сглаза, атавизм, испуг первобытного человека за своего близкого? Я думаю, что большинство читателей “Двенадцати стульев” не запомнили настоящего имени бывшего предводителя дворянства Воробьянинова, в нашей памяти он все-таки остался Кисой. Юная Джульетта понимает, что ее пугает не любовь этого красивого юноши, стоящего под ее балконом, а его имя. Имя — враг, человек, его носящий, — ее любовь до гроба, значит, зачем оно, это имя? Вот и я как Николай должен был быть влюбчив до страстности, как Степан — легкомыслен и изменчив, а я вообще до сих пор не понимаю, как же я как “я” отношусь к любви?
Начало трудового стажа
Вероятно, все эти выкрутасы вокруг моего имени определили мою будущую специальность, хотя, выбрав ее сознательно, я продолжаю стесняться своей профессии — преподаватель философии. Я вообще не понимаю, как это может быть профессией, философия — это моя жизнь, мое призвание, если хотите — моя национальность, мое “все”, может ли образ быть профессией? Смешно. Каждый день вот уже больше двадцати лет я выхожу на сцену и разговариваю сам с собой вслух о том, что творится в моей голове, как сражаются друг с другом мои мысли, сравниваю то, до чего дошел сам с идеями других чудаков, начиная с Древней Греции до наших дней. Время за окном аудитории меняется, меняются мои взгляды и предпочтения, сильно изменился состав моих учеников. Помню, в начале моей карьеры лекции по философии все больше посещались барышнями, питавшими отвращение к точным наукам, формулам, чертежам и лабораториям, потому оказавшимися в аудитории философского факультета, полагая это более легким занятием, типа вышивания крестиком. Девицы смотрели на меня широко раскрытыми глазами, прикидывая в уме сразу несколько вариантов: гожусь ли я в мужья или только в любовники, нравятся ли мне больше блондинки, или я предпочитаю брюнеток, какой длины должна быть юбка и какой глубины вырез у кофточки, чтобы получить зачет или “отлично” на экзамене. Дело доходило до прямых провокаций. Однажды — подозреваю, что это был некий девичий заговор, — целая стайка подружек, сидевших в амфитеатре аудитории, раздвинули коленки и продемонстрировали полное отсутствие нижнего белья, подражая нашумевшей славе Шерон Стоун. Это был один из моих первых курсов, которые я преподавал, будучи еще аспирантом и старше этих юных нахалок на какие-нибудь пять лет. Да, они достигли своего, моя плоть возбудилась под общее ликование проказниц. Гегель стал путаться с Бебелем, Бебель с Бабелем, гормон ударил в голову, и я почти потерял сознание, так как в то время срочно заканчивал диссертацию по Хайдеггеру и подвергал себя всяческим воздержаниям от всего мирского, чтобы успеть сдать работу в срок.
Моя подруга детства, которую я в свое время прозвал Крошкой Ру, хохотала над этой историей и дала мне классный совет, как и девчат занять философией, и научиться сублимировать самому во время чтения совершенно ненужных им лекций. “Знаешь, — сказала она мне, — мне всегда была непонятна и скучна философия, все эти └гносеологии“ с └феноменологиями“ и другими хренологиями, но мне было интересно узнать, кто из философов с кем спал, были ли они женаты, сколько у них было детей, не предавались ли они извращениям и так далее. Я тебе весь курс истории философии могу рассказать, используя только эти факты, которые навсегда засели в моей голове. Поэтому я даже работы этих философов в своей памяти связала ассоциациями со всей этой интересной для меня └клубничкой“ и теперь даже на сборищах философов, которые из-за твоих постоянных просьб мне приходится посещать, я не чувствую себя изгойкой, а быстро так вспоминаю то, что надо. Категорический императив Канта? А как же! Это тот самый Кант с неприлично переводимой с английского языка фамилией жил раньше в нашем Калининграде и полностью отказывался от секса, жалея время и деньги, а когда ученики затащили его таки в бордель, был недоволен тратой собственной энергии на пустые телодвижения и вынужденными изменениями в распорядке дня. После этого сразу перед глазами встают странички его работ со всеми его антиномиями”. “Антимониями”, — говорила моя жена, наслушавшись вполуха моих лекций, но мысль Крошки Ру была, как всегда, плодотворной, и процесс пошел.
И началось…
Жена
Лекции прошли на ура, но рассказанные сексуальные “порноужастики” из жизни философов не отпугнули моих юных барышень, а, наоборот, только подхлестнули продолжать свои атаки на меня дальше, я же сделался самым популярным лектором в университете, в аудиторию невозможно было попасть, приходили студентки с других факультетов. И пока ее однокурсницы пытались соблазнить меня отсутствием нижнего белья под мини-юбками, моя бывшая жена, которая в то время была моей будущей женой и даже будущей бывшей женой, вынесла из моих лекций по истории философии необходимые данные из жизни философов и решила применить их на практике: женить на себе человека, в чьей голове роились всевозможные мысли, кроме одной — мысли о браке. И ей это удалось. Сначала я с удивлением обнаружил ее рядом с собой в самолете, когда летел на научную конференцию в Ленинград. Она мне призналась, что ей пришлось продать свои новые итальянские сапоги — большой дефицит в то время, чтобы набрать денег на поездку. Уже сейчас до меня стало доходить, что этим сообщением она пыталась донести до меня не одну, а, по крайней мере, несколько идей:
— что она пожертвовала самым дорогим, чтобы быть рядом со мной — любимым;
— что у нее были дефицитные сапоги, значит, она девушка — не промах, в случае чего и мне сможет что-нибудь достать;
— боюсь, что это было главное — она хотела, чтобы я денежно компенсировал ее затраты, а заодно и подкинул бы деньги на сапоги, которых у нее уже не было, но которые так хотелось иметь.
Вероятно, в этом высказывании заключались и еще какие-то другие смыслы, но тогда я просто глупо улыбался, узнав, что соседка является моей студенткой, летит сейчас со мной на конференцию и спрашивает меня, случайность ли это или необходимость? Невозможно поверить, но через очень короткое время она поселилась в моей комнате в квартире моих родителей, а еще через год у нас родилась дочь, потом сразу же — еще одна. Она, родители, мои друзья, ее родители и ее друзья навалились на меня, что я обязан жениться, мои родители купили нам квартиру, куда мы и съехали.
До встречи с моей будущей бывшей женой связи с женщинами были просто реализацией моих физиологических потребностей. Я не был распущен, брал ровно столько, сколько требовали мои гормоны, большее отвлекло бы меня от моих трудов, мешало бы думать и было бы таким же вредом, как и недостаток этих живительных выбросов энергии, брызг шампанского, извержений вулканов и выхлопов ракетного сопла. Поскольку я не был обделен физически, желающие составить мне физиологическую пару всегда находились без лишних эмоциональных нагрузок. Все проходило отлично: я напрягался, мои партнерши издавали звуки, наступало облегчение, кровь отливала туда, где она была мне более необходима — в голову. С женитьбой все стало сложнее: когда у меня была необходимость в высвобождении семени, выбросе заряда ненужной энергии, жене то ли не хотелось, то ли она почему-то не могла мне в этом содействовать. Приходилось переходить на подростковое “ноу-хау” и делать это самому, однако о других женщинах я и думать не мог. У меня есть Елена, жена, “жена Елена”, других женщин быть не может, они не вписывались в это словосочетание. Собственно, ее имя заменило мне понятие “жена”, эти два слова были равнозначны: если жена — значит Елена, если Елена — значит “жена”. С тех пор, как у меня не стало ее, я никого не звал таким именем, поэтому и женщину, с которой живу сейчас, никогда не смогу назвать женой.
Жена же моя, Елена, относилась к сексу совершенно по-другому. Например, когда я был страшно занят разгадкой тайн Бытия, она пыталась направить мои мысли по другому руслу и провоцировала меня на секс, происходила заминка, она злилась, и, когда я усилием воли заставлял себя отвлечься от работы и ответить на призыв жены, она передумывала и начинала рыдать. Я должен был найти какое-то решение этого парадокса и стал читать все, что было написано о женщинах. Оказалось, что они устроены гораздо организованнее мужчин и при желании можно вычислить график сексуального поведения любой женщины, что я и сделал в отношении своей жены, чтобы больше не попадать врасплох. Долгое время это работало, пока она не нашла в моих бумагах этот график и не устроила мне абсолютно беспочвенный скандал с истерикой, воплями: “Ты меня не любишь!” — и ломанием предметов культуры и быта. Пришлось еще более интенсивно залезть в книги и пытаться найти, в чем же была ошибка в моих построениях.
Чудесным образом жена помогла обрести мне еще одно поле для исследований, которое на Западе было захвачено женщинами-профессоршами или открытыми гомосексуалистами, а у нас я вообще оказался пионером — так называемые “гендерные исследования”. Интересно, что как историк философии я никогда никого, кроме своих студентов, не интересовал. А тут уже после первых моих публикаций на меня посыпался дождь приглашений из университетов США, Германии и Франции, меня зазывали на конференции в Монтре и Венецию, на круглые столы, проводимые под эгидой ЮНЕСКО и Совета Европы, и даже на частные беседы с первыми леди, а однажды даже и на чай с королевой. Я был “свой среди чужих”, чуть ли не единственным мужчиной, выступавшим на Всемирных женских конгрессах и “персона нон грата” для мусульманских стран. И вот все эти заслуги и новые засекреченные от жены графики и таблицы не смогли улучшить наши отношения, она теперь всегда была настороже, а про чай с королевой даже грязно выругалась: “Ну и е.. ее вместе с ее королевой-матерью и всем ее придурочным семейством, а меня оставь в покое!”
Привычки
…Я человек ритуала, мне очень важно, чтобы какие-то действия повторялись и были неизменными, это помогает мне совершать определенные жизненные функции, не отвлекаясь от основных размышлений. У моей бедной мамы в доме было четверо мужчин — муж и трое сыновей, все как один либо занимались, либо собирались заниматься наукой, а обслуживанием большой семьи должна была заниматься она, но ей вовремя пришла идея: какие-то обязанности все-таки спихнуть на нас. У меня было две такие: покупка хлеба и приборка кухни. Мытье пола в кухне почему-то освобождало мою голову в сторону формальной логики, а затем в сторону структурализма и лингвистики. Самые интересные логические и лингвистические задачи и парадоксы разрешались сами собой. Я очень злился, когда кто-нибудь пытался лишить меня этого источника вдохновения — то нанятая домработница уже пройдется тряпкой по всем углам, то та, которая хотела стать моей женой, пыталась заработать очки у будущей свекрови. Они не понимали, почему я с упорством идиота все равно переделываю за ними уборку. Только я знал правду: согласно гороскопу, Николай во мне это делал потому, что был трудолюбив и работоспособен, а Степан — чтобы преодолеть предначертания своего гороскопа, отводящего ему роль творческой личности, неспособной к монотонному труду. А я как “я” стирал грань между физическим и умственным трудом, ставя на час маргинальное, тупое действие выше элитного, духовного начала. Это была моя ежевечерняя литургия, мое послушание, мой буддизм прямого действия.
То же самое было и с покупкой хлеба, которые я начал совершать в свои ранние шесть лет. Булочная была под боком, мама отсчитывала мне все копейка в копеечку, чтобы не пугать сдачей или другими сложностями, и научила произносить названия тех сортов хлеба, которые употреблялись в нашем доме. Привычка вошла в силу, и до последнего времени я всегда готовил мелочь еще до выхода из дома, чтобы было не больше и не меньше. Цена на хлеб долгое время не менялась, не менялись и названия батонов и булок, неизменно вниз ползло качество, и в начале девяностых было уже непонятно, из чего их вообще выпекают. Когда качество опустилось до своего нижнего уровня, почему-то поползли цены вертикально вверх, у меня начались первые приступы неврастении, как у какого-нибудь несчастного пенсионера, и не потому, что у меня на все эти изменения не хватало денег, а потому, что я не мог угадать, сколько сегодня стоит приготовить мелочи. Да и еще ассортимент сильно изменился: то почти ничего из моих обычных сортов не было, то вроде бы это было похоже на то, что мне было надо, но называлось по-другому. А однажды вход в булочную мне преградил огромный верзила, по моему внешнему виду угадавший, что я не “их клиент”: теперь вместо булочной было открыто местное казино, поглотившее собой не только ее, но и нашу районную парикмахерскую, и библиотеку, раньше располагавшиеся в этом же доме. Я решил перейти дорогу и пройти в так называемую “дальнюю” булочную-кондитерскую, в которую мы ходили только за тортами к праздникам. Боясь подвоха, я решил сначала посмотреть на вывеску — и был прав: кондитерскую в старинном московском особняке вытеснило представительство “Роллс Ройса”. Я думаю, что ни в казино, ни в представительстве не ели ни “бородинского”, ни “орловского” хлеба и не знали, что такое “московский батон”. Мои милые старенькие московские булочные в чепцах на голове и ожерельях из сушек были поглощены хищными оборотнями западного разврата и запредельной роскоши. Я еще не решил, смогу ли я жить так же, как и они, без этих продуктов, но чувствовал себя как в лабиринте Минотавра, и со мной случилась настоящая паника: на полусогнутых ногах, обливаясь холодным потом, я с трудом добрался до квартиры и протянул жене зажатую в кулаке мелочь: “Я больше не могу, освободи!” Больше мы к этому вопросу не возвращались.
Говорят, жители Кёнигсберга могли сверять время по Канту, который, как кукушка в часах, жил по установленному для себя порядку и с боем на ратуше появлялся на площади, направляясь дальше к своему дому по так называемому “маршруту философа”. Интересно, хватил бы его удар, если бы он из своего любимого городка перенесся в Москву в наше время и пытался совершать ритуальную покупку хлеба — в определенный час, в определенном месте, да еще за определенную плату? Эх, старик Кант, правильно, что твою могилу хотели перетащить в другое место, а над твоим прахом разбить парк с площадкой для дискотеки, чтобы не заносился, что нет ничего более постоянного, чем установленный порядок.
Мать
…Где родилась она такая,
Почти лишенная примет?
…Женщины — самые непостижимые существа на свете, это главная причина того, почему я занялся гендерными исследованиями, для меня было необходимо решить и эту загадку бытия. Я рос в мужском окружении — отец и два старших брата, были мужские игры, мужские разговоры. В нашей “детской” мы обсуждали вопросы мироздания, сказывалась чисто академическая среда — дед — академик, отец — будущий академик, тогда профессор, один брат выбрал себе в спутницы жизни физику, другой — биологию, все это закладывалось еще тогда, в детстве. Нам было хорошо и весело вместе, хотя и не обходилось без потасовок. Единственная женщина в доме — мама, недоступная, как богиня. Ее я запомнил больше всего в качестве прекрасной дамы, по вечерам собирающейся в гости, театр или ресторан. Мама не менялась до старости: та же неизменная гладкая головка с замысловатым пучком на затылке, дорогие духи, ниточка жемчуга на шее, классическое черное платье, туфли на каблуках, зимой — меховая шубка, летом — шаль на плечах. Платье каждый раз шилось в том же стиле, шубы и духи становились все дороже, каблуки — ниже, но все равно это была классика в стиле английской королевы. Голубые глаза фарфоровой куколки, ямочки на щеках, светло-розовая помада делали ее нежной и хрупкой, хотя отец по-своему ее побаивался, мы — не знаю почему — тоже. Она не кричала, по крайней мере при детях, но и не отвечала на неприятные вопросы, а начинала отстраненно улыбаться, как будто ее это не касалось. Возможно, что мы боялись ее, как боятся невзначай разбить дорогую вазу. Точно так же она боялась войти в нашу комнату, где висела боксерская груша, пахло подростковым потом и еще чем-то грязным, мужским, на стенах висели журнальные вырезки с полуобнаженными красотками: секс, пот, табак смешивались в одно понятие “мужского начала”, чего фарфоровая куколка боялась больше пыли.
Я практически ничего не знал про нее, в своем шелковом кимоно она запиралась от нас и пряталась от дневного света в своей комнате или в кабинете отца, мучилась мигренями и, вероятно, что-то там делала: может, писала, может, рисовала, может, читала или просто мечтала о чем-то. Как-то случайно, уже после моего развода, когда я вернулся на короткое время к родителям, я заглянул в ее шляпную картонку, в которой она хранила дорогие воспоминания: письма, ленточки, кружевные перчатки и старые фотографии ее дозамужней юности и детства. Я так и не понял, где это снималось, откуда она родом и как эта тайная неземная красота прилетела в наше заснежье, в нашу холодную осень и слякоть. Но и там, в ее жизни, тоже все было странно. Сначала идут ее фотографии детства: вот она, ангелочек, в пальто с бантом, в шляпке и в белых кружевных перчатках сидит на корточках в песочнице и удивляется тому, как можно играть в такой грязи. На обороте лаконичная надпись: “Шанхай, 1935 год”. Она же лет в десять в костюме танцовщицы тарантеллы с лихо поднятым вверх бубном — Берлин, 1940 год. Вот моя мама улыбается за рулем открытого кабриолета — Москва, 1947 год, а вот она в арестантском полушубке и в заштопанных на коленях чулках, волосы острижены ежиком, не улыбается, сосредоточенно смотрит в объектив камеры, потому что от этого снимка, может, будет зависеть ее дальнейшая судьба — Караганда, тот же 1947 год. Кто снимал? Для чего? Не знаю, ничего не знаю. Представить мою маму в лагере или в каком-нибудь другом грубом месте, скажем, в танке на войне, я абсолютно не мог. А как же шелковые хризантемы на халате-кимоно? А куда положить нитку жемчуга? На вопросы, я уже говорил, она не отвечает или отшучивается: “Вырастешь, Саша, узнаешь, где я училась пахать”. Вот я, не Саша, а, по крайней мере, Степа, в худшем случае — Николай, уже вырос, а так и ничего не узнал: где наши корни, кто были мои предки — не марсиане же? Какой смысл в такой таинственности? Итак, мама была женщиной-загадкой номер один.
Пожалуйста, не улетай,
О, госпожа моя, в Китай!
Не надо, не ищи Китая,
Из тени в свет перелетая.
Душа, зачем тебе Китай?
Подруга детства
Женщиной номер два в моей жизни была моя подруга детства, которую я звал Крошкой Ру, я же для нее был, соответственно, осликом Иа-Иа. Не помню, когда мы начали дразнить так друг друга, но прозвища прижились, я даже по телефону называл ее так, когда звонил и напоминал, что мы уже давно не виделись. У меня была какая-то маниакальная потребность в постоянных встречах с ней — ее болтовня завораживала меня, под ее быстрое стрекотание было легко отключаться и медитировать, как под звуки дождя, и я замечал, что всегда после таких встреч на меня находило озарение и я мог творчески зажигаться, переходить на новый уровень в своих размышлениях, решать задачи повышенной сложности. Иногда я выхватывал из бурного потока ее рассказов какие-то необходимые мне идеи, например, как в случае с освещением интимной жизни философов в лекциях для моих студенток.
— Слушай, Степка, примерный курс лекций по истории философии. Я буду говорить от мужского лица, представляя тебя за профессорской кафедрой.
Лекция первая. Древнегреческая философия. Очень легко. Почти все философы предпочитали секс с юношами, поскольку после оного можно было и о философии порассуждать. Жене Сократа такое положение вещей не нравилось, она пыталась лупасить Сократа и его “голубых” грязной половой тряпкой по мордасам, они же усмехались над ее неврастенией неудовлетворенной женщины и ославили ее на века как склочную бабу, а ее имя Ксантиппа стало обозначением всех скверных жен. На всякий случай Сократ не записывал своих мыслей, и так ему хватало неприятностей и дома, и перед правителями, так что всё про него мы знаем в основном от Платона. А уж насколько хорошо Платон запомнил Сократа, приходится только верить ему на слово. Далее — стоики и эпикурейцы. Они заложили теоретические основы садомазохизма, правда, помимо этого, Эпикур развивал и атомную теорию строения материи, что было оценено учеными гораздо позже — в семнадцатом веке, примерно тогда же некоторые созрели и до сексуального понимания боли и наслаждения.
Средние века. Франция. Философ Абеляр, неоплатонист, основоположник течения концептуализма, очень близкий мне в размышлениях о всеобщих свойствах: что такое понятия “красное”, “твердое”, “продолговатое” (говорю без намеков), существуют ли они где-то, помимо красных, твердых и продолговатых предметов? Как люди вычленяют эти общие свойства? Как Маяковскому пришло в голову, что его краснокожая книжица — дубликат бесценного груза? С чем сравнивал? Это вы подумайте перед зачетом, а пока сообщу вам, что Абеляр был кастрирован за любовную связь со своей студенткой Элоизой. В нашей стране такой самосуд карается законом, но на всякий случай скажу, что преподаватели кафедры истории философии, хорошо знакомые с этой историей, гораздо реже, чем преподаватели с кафедры эстетики или кафедры этики, не говоря уже о кафедре социологии, были замешаны в порочащих связях со своими студентками, так что, девушки, приберегите свои чары для других учебных курсов.
Возрождение. Расцвет искусств, науки, превознесение человека и его естественных потребностей (в лучшем смысле этого слова, разумеется!), любование человеческим телом. Философы Возрождения перестают шарахаться от секса как от греха, никого не кастрируют. Хотя еще остается уважение законом юридического и божественного понимания святости брака, с нарушителями разбираются в судебном порядке. В Англии появилась первая женщина-философ, завистники сочли ее сумасшедшей, но это уже был знак разрушения сакральности философии как мужского занятия.
Век Просвещения. Женщины становятся к микроскопам, щеголяют научными понятиями, с удовольствием занимаются сексом до старости, а великие философы тоже до гробовой доски пытаются залезть дамам под юбки. Причем и те и другие не догадываются, что многое из их умений наслаждаться в постели окажется надолго забытым до сексуальной революции двадцатого века, хотя эти так называемые “революционеры” далеко отставали от наших проказников и проказниц, чья безудержная похоть не мешала им воспарять до философских высот: Вольтер, Дидро, Прево и, конечно, “вольтерьянцы и вольтерьянки”.
Классики немецкой философии — тут дело тонкое. Гегель женился, говорят, по расчету — на дворянке (кто осудит?), Кант женщинами брезговал, Шопенгауэр хотел стать великим, как Кант, но мешали с домоганиями бабы, пока всех не послал и только после этого прославился. Другие философы в это же время в других странах тоже начали расторгать помолвки, боясь забвения потомков.
Ницше предлагал ходить на свидания к женщинам с хлыстом, источник моей будущей кандидатской степени идеологический извращенец Хайдеггер был идейным нацистом, католиком, был женат и имел двух детей, что не помешало ему любить еврейку и идейную сионистку Ханну Арендт, которая была моложе его в два раза (ей было, почти как и вам, девятнадцать, а профессор Хайдеггер старше меня лет на пятнадцать), а потом, как и многие философы до него, как-то некрасиво поступил с юной девой: вначале ставил ей условие, чтобы жена ничего не узнала, а потом и вовсе ее бросил. А уж наши современники и того круче: Мишель Фуко — если бы ходил с хлыстом, то только к мужчинам, и умер, естественно, от СПИДа. Один Деррида живет всю жизнь в любви и согласии со своей женой и детьми, да и то потому, что жена у него психоаналитик и все может себе сама о нем объяснить, да и ему заодно мозги под гипнозом вправить. Так что уважаемый мной мэтр скорее исключение, чем правило.
И ведь это не только среди философов-идеалистов, или там, лингвистов каких, такое поветрие на сексуальную распущенность было. Несчастный Маркс нарожал кучу детей, потом бегал занимать деньги до получки и практически был на содержании у Энгельса, чтобы потом одна из его дочерей-социалисток со своим мужем-социалистом покончили самоубийством. Ленин умер от сифилиса, “синяя борода” Сталин умертвил двух своих жен, а потом сам как-то странно скончался, Симона Бовуар изменяла своему Сартру с женщинами, да он и сам был хорош гусь. Марксист-структуралист Альтуссер после восьмидесяти лет зарубил жену топором — может, из ревности, может, спутал со старухой процентщицей, может, давно к ней подбирался за то, что она ему всю жизнь испоганила. Другими словами, коммунистическое мировоззрение не спасало от неизбежности расплат за простое человеческое сладострастие.
Что век грядущий нам готовит? Какие новые теории будут рождать нам будущие мыслители? Время покажет, а пока мы все готовимся к сессии, и не смотрите на меня как на потенциального мужа, я уже вам в подробностях описал, к каким последствиям может это привести…
— Ну, как? По-моему, очень даже ничего получилось… Ты у нас умный, разбавишь всю эту галиматью теоретическим анализом вышеперечисленных философов, завалишь девиц домашними заданиями, и курс по истории философии для нежных барышень Москвы и гостей столицы готов. Простенько и со вкусом!
Вот этой легкости моей подруги детства мне и недоставало, я бы не смог так вольно обращаться с моими кумирами, изучению которых я посвятил свою жизнь, а она могла. Еще она интуитивно легко и быстро воспринимала все новейшие достижения философии и лингвистики. То, на что мне требовалось серьезных умственных усилий, для нее было ясно и понятно, более того — естественно, она мне даже говорила, что весь этот структурализм больше соответствует женскому способу мышления, чем мужскому. Меня это тогда задело за живое, и уже когда я всерьез занялся гендерными исследованиями, то пытался либо найти доказательства этому, либо опровергнуть такую чушь.
Ах, Крошка Ру, жаль, не тебя я любил, не по тебе страдал!
Жена.
Часть вторая
И, наконец, женщина-загадка номер три — моя бывшая жена. Она меня взяла, как говорится, на “гоп-стоп”, ошеломила сразу и окончательно. Как я уже писал, произошло это во время нашего короткого полета из Москвы в Ленинград на научную конференцию. Меньше чем за час полета она сначала сразила меня эмоционально рассказом об итальянских сапогах, принесенных на жертвенный алтарь Канту. Затем — интеллектуально, пытаясь вызвать меня на обсуждение философии Шестова. Хотя я так и не понял, при чем здесь был Шестов? Потом пошла культурная программа с цитатами из Шекспира и Пушкина. А под конец она наступила на мою больную мозоль — завела разговор об именах:
— А все-таки интересно, что вас зовут Николай Николаевич, как сказал поэт: “Легче камень поднять, чем имя твое повторить”.
Я вздрогнул:
— Это почему еще?
— Ну вот, смотрите. Скажем, Петр — камень, значит, Петр Петрович — два булыжника, еще немного, и революция. Ведь если Николай — это благо, значит, Николай Николаевич — благо в квадрате, а ведь вы говорите, что отец ваш — Николай Николаевич, то есть ваше личное благо будет уже в кубе. Но если Николай не благо, а, скажем, беда, тогда вы в настоящей опасности — в такой беде, из которой не выберешься. Тогда получается, что ваше имя, может, в этом самолете сейчас самая большая тяжесть, угроза полету, справимся ли?
— Вы мне своими страшилками нашу домработницу напоминаете, она тоже все охала: как это самолеты вообще летать могут? Ведь они из металла, такие громадные, ан нет, вспорхнут, и в небо. Ей брат мой, физик, все про аэродинамику да про реактивное топливо толковать пытался — бесполезно, а тут пришла из церкви, вся светится, радостная — поняла, говорит, наконец-то поняла: самолеты летают по божьему соизволению. И успокоилась. Но дело не в этом, имя мое не благо и не беда, а результат недоразумения. И первый Николай — случайность, и Николаевич — всегда под сомнением. Не то что в порядочности матери сомневаюсь, но ведь теоретически мог же быть какой-нибудь аспирант приходящий, ведь что-то она делала с утра до вечера в своих японских шелках, не все же мигренью мучалась? (Это я вслух не стал говорить постороннему человеку, но подумал про себя.) Человек никогда на сто процентов не может быть уверен, кто его отец, даже с матерью бывают ошибки. Вот сейчас научились делать генетические тесты — и все равно какая-то погрешность всегда существует. Ну, это к слову, а вообще вы правы, для меня мое имя — тяжесть на всю жизнь.
…Получилось так, что после этого я уже не мог вычеркнуть ее из своей жизни, хотя, казалось бы, ну что ей в имени моем? Сама же потом все время твердила, как попугай, что “роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет”, такая вот она была родная душа для Умберто Эко, Гертруды Стайн и компании.
Продолжение профессиональной
трудовой деятельности. мои ученики
Следующее поколение моих студентов было совсем другим, хотя девочки в кружевных трусиках под мини-юбками с плюшевыми мишками в студенческих сумках изредка попадались мне на глаза, но даже они сами чувствовали себя в этой новой жизни не в своей тарелке, бродили как призраки прошлой, дореволюционной эпохи. А в воздухе пахло грозой: коммунистические старцы мерли как мухи, и было понятно, что мы находимся на пороге чего-то нового. Как всегда в преддверии социальных катаклизмов, забурлило коллективное бессознательное: кто пошел на демонстрации, кто записался в кришнаиты. Как грибы после дождя появлялись всевозможные секты и общества самопознания. Последовательницы Блаватской с горящими глазами сталкивались в узких московских переулках с духовными детьми Штайнера, почитатели египетских культов неодобрительно кивали в сторону прославянских ярилопоклонников и свидетелей Перуна. Все эти самопознанты в апокалипсическом бреду практически не обращали внимания на окружающую действительность, а реальные люди готовились к реальной жизни.
И вот следующим потоком моих студентов и стали эти “нью-реалисты”, готовые учиться “революции по Гегелю”. Философское образование начало опять входить в моду, конкурс был — не пробиться. Мои студенты видели себя будущими вождями, это был не просто юношеский идеализм, так как одновременно с лекциями они готовили себе финансовую почву: открывали первые киоски по продаже всякой импортной дряни, ранее доступной только проверенным выездным коммунистам, или торговали шашлыками, строчили джинсы “с лейблами”, в общем, думали не только о надстройке, но и о базисе. Вспоминаю, что это было не самое лучшее время для не приспособленной к новым экономическим условиям интеллигенции, которая, собственно, и толкнула страну к этим новым условиям. У меня практически не хватало денег до зарплаты, приходилось “стрелять” у своих же студентов, живших далеко не на одну только стипендию. Я учил их мыслить, они пытались научить меня выживать. Когда я видел их академическую нерадивость, то готовил им “пересдачу”, когда они смотрели на мои потрепанные одежды — бежали безвозмездно помогать моей семье. Я был более принципиален, они были более практичны, но и более милосердны.
У меня как у философа была своя профессиональная загадка: как осуществляется связь философии с политикой? Почему полуграмотные рабочие первых российских мануфактур считали необходимым для своего революционного сознания изучать Гегеля? Ведь не Бакунин он все же! Как только такой респектабельный человек мог породить злобного Карла Маркса и жадных до человечины Ленина, Троцкого и Сталина? У меня вот старик Гегель никогда таких мыслей не вызывал, головную боль от него — помню, но желание все кромсать и всех расстреливать? Так и в случае с моим вторым поколением студентов — будущих политических консультантов и политтехнологов, а то и действующих политиков новой России совершенно по непонятной причине потянуло на изучение философии. Им уже, правда, не столько Гегеля было подавай, а Виттгенштейна, Хайдеггера и, “конечно, Деррида”. Семинары по ним стали настолько популярными, что мне пришлось искать дополнительные возможности их проведения помимо университетских стен. Вначале была идея проводить подобные лекции, семинары и круглые столы в Доме кино — это место уже прославилось своим прибежищем для всякого рода новшеств, вот и только-только народившиеся демократы его облюбовали. Но что-то претило мне делаться уж настолько модным. И тут я вспомнил, что давно не виделся с Крошкой Ру…
Подруга детства
Часть вторая
Я позвонил Крошке Ру, работавшей тогда в одном из академических институтов, чтобы она нашла возможность проводить мои философские семинары в стенах своего престижного заведения. Моя подруга стала крупнейшим специалистом по молодежной субкультуре Запада. Да она и сама с годами не менялась, оставаясь вечным подростком, хотя и вполне смышленым.
— Подруга, я хочу, чтобы ты тоже выступила на семинаре. Помню, у тебя когда-то была приличная работа “Виттгенштейн и использование шаблонов-образов детской литературы в психоанализе”. Я думаю, это будет интересно послушать.
— Степа, даже не проси, я философию сбросила с корабля современности. Давай я твоим орлам лучше про рокеров с панками живенько расскажу, гораздо актуальнее. А что, на твои семинары интересные мужчины придут? Скажи, во что одеться-то?
— Крошка-Крошка, ну когда же ты вырастешь? Какие тебе мужчины, когда ты давно уже замужем, дочку растишь, яйца на Пасху красишь?
Крошка Ру, как всегда, надулась на мои слова, обозвала “занудой”, но на семинары ходила и даже, как могла, подпевала мне. Единственное, ее чем-то лично обидел Хайдеггер, которого она терпеть не могла и поэтому демонстративно отсутствовала при его обсуждении.
— Не пойму, чего все с ним носятся-то? Принял нацизм, вступил в партию, как твой брат Николай, соблазнил девчонку-еврейку, как твой брат Михаил, и даже отказывал несчастной в ее способности мыслить. После войны начал оправдываться, дескать, сделал свой выбор, чтобы факультет спасти, а потом вообще из партии вышел, и ля-ля-тополя. И единственным, но очень авторитетным его защитником стала его брошенка, та самая Ханна Арендт, в то время уже прославившаяся не меньше своего “учителя” в кавычках. Дескать, не знал великий, что быть нацистом нехорошо, не читал дяденька “Майн кампф”, не ведал, что творит, и вообще во всем виноваты древние греки, полагавшие, что к власти должны приходить философы. А Herr Proffessor — белый и пушистый, не виноват же он, в самом деле, что был тогда со своим народом, там, где его народ в то время был? Вот какая славная Ханна Космодемьянская родилась на родине Канта в нашем Калининграде, воздух там, что ли, какой особенный, или все девушки городка только и мечтают о спасении души и тела кого-нибудь из новеньких философов? Да если бы не эта великодушная сионистка, твоего Хайдеггера живьем бы проглотили, сослали бы на исправление в тот же Калининград на трудовые работы или еще куда подальше! И вообще, он и Бога-то нашего вслед за своим любимым фашистом Ницше мертвым считал. Он мне противен и как человек, и как философ, даже не произноси его имя в моем присутствии, ничего про него больше знать не хочу. Встретимся, когда ты перейдешь к Жаку Деррида, вот он просто душка!
Я же говорю, моя подруга так и осталась придурочным подростком, ну как с ней можно говорить о чем-то серьезном? Тем более о Хайдеггере, который, между прочим, говорил, что мир спасет Бог. А уж кто кого соблазнил, он свою студентку, или она его, я бы не стал утверждать так однозначно, вспоминая охоту, которую устраивали мои студентки на меня. И вообще, гений даже подл не так, как простые люди, наверное, это было ясно Ханне Арендт, но не моей подруге Ру. Но зато она славная, добрая, милая и действительно пришла на мои семинары позже, когда мы дошли до Деррида.
Наверное, резкие социальные перемены сделали гения Хайдеггера самым необходимым для сегодняшних деятелей истории. В общем, как это ни смешно, благодаря моим семинарам ребята и в политике сделали карьеру, и даже в бизнесе были успешнее многих других: ни один из моих студентов не был отстрелен во время передела собственности и первой волны отъема капитала.
Жена.
Часть третья
…Так и не понял, для чего она несколько лет упорно добивалась нашего брака, хотя ни во времена начала нашего романа, ни во время зачатия и рождения наших детей, ни после законного бракосочетания между нами не было того, чего она так страстно желала: шекспировской любви со сценами под балконом, у фонтана, а потом удушением подушкой в конце оргазма из-за невовремя поданного платка. Моя же любовь выражалась по-другому и не была напрямую связана с уровнем тестостерона в крови. Даже теперь, когда я стал старше на добрую четверть века, не кружевное белье моих студенточек, по последней моде выпирающее из-под их весьма условных одежонок, возбуждает меня и дает приток свежей крови, а какая-нибудь каверзная умственная задачка, новые взгляды на мироздание или логическая закавыка доводят меня до такого экстаза, такого вдохновения, что ни одной женщине невмоготу тут тягаться. Почему же я считаю, что любил ее? Потому что других-то уж точно не любил, даже тех, с кем временно делил ложе и другое жизненное пространство, или тех, с кем имел по-своему близкие, практически интимные отношения, о ком скучал между встречами, даже теперешнюю ее заменительницу, которую так и не смогу назвать женой. Хайдеггер любил цитировать мысли Августина и Паскаля о том, что истины достигаются только через любовь, именно такой любви я и искал, поэтому и должен был разобраться в конце-то концов, что есть истина.
…Она неожиданно много знала, была достаточно образованна, сыпала цитатами из философов, поэтов, знала наизусть “Евгения Онегина”. Но были бреши, провалы в культуре, когда даже знакомство с классиками могло превратиться в анекдот типа: “Возьму └Идиота“, чтобы не скучать в троллейбусе”. Про то, как она, дипломированный преподаватель философии, могла назвать кантовские антиномии — “антимониями”, я уже вспоминал. А вот ее студенты до сих пор помнят, как она назвала одного из философов “гормонально развитой личностью”. Стеснялся ли я, когда она с умным видом пыталась на равных разговаривать на философские темы с моими коллегами и путалась в терминах, именах, направлениях? Или когда демонстративно у всех гостей на виду брала книгу “Учение Будды” на английском языке и уверяла, что читает ее каждый вечер перед сном? Английского она не знала совсем, и никакие мои попытки обучить ее хоть одному иностранному языку не увенчались успехом, даже стажировка в США, которую я для нее устроил, помогла ей только в одном: научила читать надписи на бутылках виски. Нет, нет, еще раз нет, я совсем не краснел за нее. Как раз наоборот, мне было стыдно за себя и за своих друзей, таких же, как я, деток из среды академиков, которым все приносилось на блюдечке, и всемирная культура незаметно с рождения входила в нашу кровь и плоть, а вы попробуйте произнести фамилию Кьеркегор, если родились в пролетарском районе — язык отвалится.
…Однажды на официальном чае у королевы я поразился, какая же у ее величества была маленькая детская ручка, с которой я не сводил глаз во время всего приема, потому что вспоминал про ручки моей жены — еще более маленькие и хрупкие. И даже когда она сравнялась бы возрастом с этой важной дамой, все равно ее пальчики будут меньше и нежнее, как пальчики наших маленьких девочек. Я плохо помню ее черты лица, никогда не мог их представить на отдалении, или, скажем, на кого она могла бы быть похожа, для меня это был родной сгусток энергии, моя половина, наши клетки соединились и произвели еще две родные единицы — дочерей. Все было правильно, соответственно законам бытия: муж-жена-мать-отец-дочь-еще дочь. Однако дети ее интересовали только во время кормления, укладывания спать или болезни. Это было похоже на мою мать, тоже не баловавшую нас вниманием. Я же, как мог, передавал детям атмосферу академической семьи: с детства учил девочек иностранным языкам, следил за кругом чтения, водил на вернисажи, разговаривал как со взрослыми, чтобы они с детства воспринимали себя личностями.
Бедная жена не выносила вынужденного сидения дома, и я делал все, чтобы она поскорее вышла на работу. Приходилось ей во многом помогать, она бы не выдержала конкуренции со стороны появившихся на факультете интеллектуалок. Помог ей с диссертацией и публикациями, как, на свою беду, помог и с зарубежными стажировками, тем самым потеряв ее для себя…
Мать.
Часть вторая
Ее влияние на отца было огромным. В тяжелые времена в наш дом приходили какие-то странные люди, и мама заставляла отца устраивать их к себе на работу. “Напоминаю тебе, что, если бы не помощь таких людей, как мои друзья, где бы я была теперь, надеюсь, что ты понимаешь, о чем я говорю!” И отец соглашался, какими-то хитрыми путями выбивая или освобождая ставки в своем суперзакрытом физическом институте для кандидатов и докторов философии, экономики или даже филологии, объясняя это “наверху” естественным стиранием граней между физиками и лириками. По причинам советского времени эти действительно великолепные и нестандартные ученые были изгнаны со своих работ и, если бы не вмешательство отца, остались бы не только без работы, но могли попасть в места, отдаленные от Москвы и научного сообщества. А так отсиживались до лучших времен, не теряя человеческого достоинства или научного лица, чтобы в другие времена появиться во славе.
Так получилось, что мать больше интересовалась другими людьми, чем мной и моими братьями. Я писал о том, как еще при рождении я лишился имени, постепенно я лишился и своих родных братьев, более любимых в детстве моими родителями, чем я. “Старший — умный был детина” — это мой брат Михаил. После школы пошел в модное направление физики, связанное с космосом. Рано защитился, рано стал завлабом, фамилия отца больше мешала, чем помогала: недоброжелатели связывали его успехи не с круглосуточной работой, а со связями отца, хотя сам отец в это время был занят помощью совсем другим, чужим людям, считая, что брат со своей головой и полной аполитичностью сможет добиться многого и обойдется без ненужных приключений. В двадцать с небольшим, сразу после защиты, брат женился на хорошенькой девочке — уборщице в своем институте. Той непременно хотелось, чтобы ее как ровню признали наши родители, но каждый приход к нам в гости почему-то заканчивала базарным скандалом на ровном месте. Один раз мать не выдержала, внимательно и удивленно посмотрела на брызгающее слюной лицо своей невестки, потом глянула на ее черные колготки и произнесла: “Плебейка!”, прошуршав назад за свои самурайские сопки в дальние комнаты. Больше брат не рисковал приводить к нам жену, а она не разрешала ему ходить к родителям, такой же запрет касался и их сына, первого внука моих родителей. Михаил очень был привязан к нам, но боялся потерять сына, которому с рождения был и отцом, и матерью, и кормящей нянькой, и воспитателем. Сначала его не было год, потом три года, через десять лет это вошло в привычку. Потом брат с семьей, в общей неразберихе каким-то образом усыпив бдительность охраняющих государственные военные секреты, переселился на историческую родину кого-то из родственников жены, и отец не разрешал нашим общим знакомым приносить о нем сведения.
“Средний был и так, и сяк” — это мой брат-одноклассник Николай Николаевич, в отличие от меня, Николай “в законе”. Его мы лишились как раз потому, что он был и так, и сяк. Николай был биологом, все говорили, что еще немного, и Нобелевская премия будет у него в кармане. Собственно, он был первым, кто ближе всех в то время подошел к проблемам клонирования, не страшась продолжить исследования по евгенике, что делало его практически продолжателем дела нацистов, но его мало волновало, как идеологически не выдержаны были его работы. Поэтому как гром среди ясного неба для моих родителей и всех наших знакомых было его вступление в коммунистическую партию и, что еще более непостижимо, делание партийной карьеры. Даже мой отец, который был руководителем большого института, как-то сумел отвертеться от членства в КПСС, хотя это было бы объяснимо, учитывая его должность. Но вот Николай мог спокойно оставаться завлабом и из всей общественной активности только профсоюзные взносы платить. Логическая цепочка подсказывала, что он подвинулся рассудком и эволюционировал так: евгеника-нацизм-коммунизм. Но дальше, сделавшись освобожденным секретарем парткома своего института, он забросил свои микроскопы и опыты и начал громить все новые направления в биологии. Его стали бояться и ненавидеть, даже родители прекратили вести при нем какие-либо разговоры о политике или об общих знакомых, а потом перестали рассказывать и политические анекдоты. Женился он соответствующим образом на секретаре райкома партии, это был конец. Отец наш дружил с Сахаровым и другими достойными людьми и стеснялся своего домашнего Лысенко-Суслова-Андропова. Если первого сына лишили отцовской мельницы, то второму не достался не только осел, но даже от “мертвого осла уши”, а второй внук, как и первый, был лишен привилегии расти в доме предков.
Я впервые в жизни стал единственным сыном, а моя жена — единственной невесткой, с которой после первых двух смогли наладить отношения мои родители, наши дочери заменили им весь сонм возможных потомков. И все-таки меня продолжала мучить мысль: ну да, сыновья выросли не такими, как хотелось бы, и жены их были чужими нашему дому, но как у нашей фарфоровой куколки не разбилось сердце от разрыва со своими детьми, от отказа от своих внуков? Может, Шанхай всему виной или Караганда? Может, там закалилось сердце не рыдать над потерями? Я никогда не узнаю правды. Мы не выбираем себе родителей, но ведь и они не выбирали нас.
Жена.
Часть четвертая
Ее склонность к вранью и мистификациям была феноменальной — от легких выдумок до логично построенных схем. Я уже упоминал, как в начале нашего знакомства она поставила меня в тупик своей ненужной историей про итальянские сапоги, принесенные в жертву Канту. Это были еще цветочки. Как-то она поведала мне тайну своего генеалогического древа. Дескать, род свой ее семья ведет из обедневшего и опустившегося в силу исторических обстоятельств польского дворянства. Ее прапрадед, Александр Квопинский, якобы был известным польским националистом, связанным с декабристскими кругами, дружил с самим Пушкиным, о чем свидетельствует копия первого издания “Евгения Онегина” с дарственной надписью автора: “Сашке от Сашки. Пан Квопинский, помнишь наши встречи?”. Далее шло по-польски: “За пенькных пань!”. Все завершалось размашистой подписью автора, по бокам были небрежно рассыпаны рисунки пером — чья-то рука с поднятым бокалом, пара девичьих профилей.
Этот экземпляр книги не хранился в семье, передаваясь из поколения в поколение, а достался моей жене чудесным образом. Когда подростком она лежала в психушке, на соседней койке куковала свой бессрочный курс лечения одна доморощенная пушкиноведка. Вообще-то она была дежурной по этажу гостиницы “Спорт”, что возле Ново-Девичьего монастыря, но поскольку в этой гостинице годами останавливались циркачи и другие звезды провинциальных филармоний, то дамочка всегда была окружена артистическими личностями, то есть жила свою жизнь, как говорится, в искусстве. Чтобы не спать по ночам, а продолжать негласный ночной дозор за постояльцами, она увлеклась атрибуцией неизвестных пушкинских рисунков и переатрибуцией известных. Тогда же один из постояльцев, приехавший откуда-то из Сибири, и привез ей за определенную мзду и поблажки гостиничного режима хорошо сохранившийся в вечной сибирской мерзлоте экземпляр книги, в свое время, вероятно, привезенный в Сибирь прапрадедом моей супруги, сосланным туда царем за революционное польское поведение: “еще Польска не сгинела!”.
Дотошная правдоискательница из гостиницы “Спорт”, каким-то образом уцепившись за короткую польскую фразочку и дату под автографом, извлекла на свет фамилию адресата, ранее не упоминавшегося ни в каких пушкинских изданиях и справочниках, в головках девиц опознала сестру адресата Анастасию, в замужестве Анастасию Волынец, то есть прапрабабушку моей жены, а в другой головке — невесту ранее неизвестного Сашки, испугавшуюся разделить участь декабристских жен и вовремя сбежавшую из-под венца Аделаиду Щутскую. На этой находке-догадке карьера дежурной по этажу закончилась. Попытки влезть со своими атрибуциями потерпели крах — пушкинисты-академики не захотели допустить профанации святого дела пушкиноведения, так и любой сантехник завтра замахнется на нашего Александра, нашего Сергеевича. Автограф сочли подделкой, аргументируя, что не мог наш гений чистого русского языка написать такую тривиальную пошлость, да и не в стиле это, дескать, эпохи написано: “Сашке от Сашки”, а “ты помнишь наши встречи” вообще взято из репертуара Изабеллы Юрьевой. Более того, этот так называемый Александр Квопинский не упоминается ни одним из друзей и знакомых Пушкина, не писали про него и в печатных изданиях того времени, хотя в реестре польских шляхтичей такое лицо и числилось.
Дежурная по этажу маниакально настаивала на своем, даже написала научный доклад на эту тему и отправила его для участия в конференции американских славистов, куда ее не выпустили органы. А чтобы она не подрывала авторитет советского пушкиноведения, вместо конференции ее запрятали в психушку, куда ей разрешили взять только зубную щетку, кружку, миску, ложку, пару сменного нижнего белья и томик “Евгения Онегина”, который она пообещала съесть за тридцать секунд, если у нее попытаются его отобрать. Ну, а в психушке она волей судьбы оказалась в одной палате с моей будущей бывшей женой, которая как раз и оказалась наследницей по прямой того самого Александра Квопинского, который “Сашке от Сашки”. Для интеллектуальной сотрудницы гостиницы “Спорт” было очевидно, что преступная клика пушкинистов-кагэбистов не даст ей выйти на свободу, как Квопинскому вернуться с каторги, поэтому она благословила соседку по палате “Евгением Онегиным” и вручила последней причитавшийся той по праву наследования авторский экземпляр. По словам жены, из дворянства прапрадед был разжалован и, устыдившись падения, сменил свою прославленную польским национализмом и Пушкиным фамилию Квопинский всем назло на незамысловатую фамилию Мошонкин, этим и объясняется смена родового имени.
Ну, какова история? Я от нее сам чуть в психушку не попал. Этих обедневших и ну очень опустившихся польских дворян Мошонкиных я неоднократно встречал — как-никак мои тесть и теща, люмпен-пролетарии одного из столичных заводов. Про их предка Квопинского я их даже и расспрашивать не стал, чтобы не загонять в угол насочинявшую всю эту безумную историю жену. Сразу оговорюсь: книжечку-то с автографом якобы Пушкина я действительно у нее видел. И подпись там чья-то стоит, и головки, напоминающие пушкинские загогулины, тоже пером начертаны. Такие типичные пушкинские рисунки — профиль девиц с очевидным оволосением на лице, двойными подбородками и обвисшими щеками, неудивительно, что в этих карикатурах пушкинисты не могут признать красавиц той эпохи, то и дело ошибаясь в атрибуциях.
…Таких историй была бездна — и как она из окна падала и живая осталась, и как у известного режиссера в примах ходила. Но самая отвратительная история была про то, как ее во время стажировки в США изнасиловал в местной, уже американской психушке лечивший ее врач, оказавшийся потомком одного из американских президентов и собиравшийся на ней жениться, если она — по его прихоти извращенца — решится сменить свое имя на Ширли Макклейн. Жена моя оказалась более принципиальной, чем ее предок-шляхтич, загубивший свое родовое имя в сибирских рудниках, и менять свое имя отказалась, тем самым окончательно потеряв возможность сделаться будущей первой американской леди, ведь ее извращенец в белом халате собирался начать президентскую гонку на следующих выборах.
Никаких доказательств этой истории, типа первого варианта американской конституции с автографом одного из президентов США “Стиву от Джорджа” или “Биллу от Авраама”, она мне предъявить не смогла. Но вот косвенное доказательство того, что в Штатах у нее что-то произошло серьезное, у меня было: жена стала пить, пила виски, хотя и без содовой, но каждый день. То, чего не смогли привить ей в детстве опустившиеся алкаши-родители из польских обедневших дворян, тому научили в американской психушке во время ее научной стажировки в одном из ведущих университетов Бостона, по иронии судьбы носящего имя одного из президентов США, прапрадеда предполагаемого насильника-психиатра. Когда я вспылил от этого нового безумия и спросил ее, почему я должен верить всему этому бреду про ее шашни с американскими президентами и их дебильными отпрысками-неудачниками, она спокойно задала мне вопрос: “А почему я должна верить твоему чаю с королевой? Может, ты догадался ложечку с вензельком оттуда спереть или хоть салфеточку к рукам прибрать? Ты с королевой — чаи распиваешь, а я с будущим президентом США — трахалась, всякое бывает. И вообще, реальность не нуждается в доказательствах”, — совсем некстати процитировала она Хайдеггера. Ну, почему моему кумиру так не везет? Мне впервые стал понятен философ-структуралист Альтуссер, зарубивший свою жену, я думаю, что, если бы я был в числе присяжных на его суде — случись это после одного из наших споров с женой, я просил бы его оправдать.
Хотя, говоря откровенно, в ее словах был определенный резон. Что есть слова и как они связаны с реальностью, чем факты жизни более реальны, чем наши сны, рассказанные друг другу истории? Почему Евгений Онегин живет уже не первую сотню лет, а вот некоего Александра Квопинского даже современники не упоминают? Разве я изменяюсь внутренне от того, что люди зовут меня то Степаном, то Николаем?
Продолжение профессиональной
трудовой деятельности. мои ученики.
Часть вторая
Третье поколение моих студентов было особенным — учиться на неидеологическом (наконец-то!) факультете пришли дети диссидентов, моих коллег, друзей и прочей интеллектуальной элиты. Это были носатые, очкастые, одинаково стриженные “унисекс”, одетые в потертые джинсы и безразмерные свитеры бесполые существа со знанием, как минимум, трех европейских языков, классической латыни и греческого, многие уже взялись за японский. Философов они читали еще в детстве в подлинниках, развитая по модным методикам память позволяла им цитировать целые страницы проходимых классиков и бестактно поправлять меня во время лекций, когда я оговаривался или что-то подзабывал. Они считали себя почти что небожителями, снобизм выпирал из пор вместе с юношескими прыщами. Каждый мечтал стать знаменитым, покорить всю мировую философскую общественность новыми направлениями в исследовании метафизики, я их недолюбливал и боялся.
Вот этих-то юных дарований, несмотря на мою тесную дружбу с их родителями, я, как мог, старался засыпать на экзаменах, они подавали на апелляции в высшие инстанции и с успехом пересдавали мой курс авторитетным комиссиям. У меня начались неприятности на факультете, моя пристрастность была очевидной. Зато мои знакомые были в восторге, им уже тоже порядком надоело, что отпрыски их же за людей не считают, после всего, что для них было сделано. Так и норовят снисходительно поправлять родительский акцент в иностранных языках или поймать предков на незнании всякой там герменевтики с хренменевтикой, откуда только такие умные вдруг народились?
Единственные, кто спасал меня в это непростое время, были мои любимые студентки-блондиночки со вздернутыми носиками, губками-бантиками, неизменными мини-юбками и плюшевыми талисманами под мышками. Время было не властно над ними, поколение философских “Барби” четко воспроизводилось из года в год. Но что гражданская война сделала с буденновскими скакунами, превратив их в степях Туркестана в верблюдов, то и это проклятое время перестройки изломало моих куколок и вставило им в хорошенькие головки вместо опилок мозги. Конечно, мне было жалко смотреть на эту метаморфозу, но с каким же злорадством я наблюдал на семинарах, как мои милые барышни, с не меньшей домашней подготовкой, чем диссидентские вундеркинды, сражали последних наповал своими оригинальными мыслями, серьезными анализами различных философских школ и направлений, и все это проделывали очень мило, без пафоса и снобизма однополых очкариков. А после занятий садились в свои только появившиеся модели иномарок и любезно предлагали подвести до метро сокурсников, которые бежали их как чумы. Я готов был каждой моей блондиночке целовать руки и ноги за моральную поддержку и сочувствие. В добрый путь вам, будущие женщины-философы, мисс “Надежды России”!
Жена.
Часть пятая
С моей женой очень легко было играть в ассоциации: поэт — Пушкин, лишний человек — Евгений Онегин, молодые влюбленные — Ромео и Джульетта, имя — Роза и так далее… Она и без всякой игры злоупотребляла шаблонами и тавтологиями, одни и те же образы талдычила снова и снова, затирая их до отвращения. Любой человеческий поступок укладывался у нее в схему, построенную из литературного материала. Она не могла жить “не в образе”, нужно было только угадать, кого она сейчас из себя строит, и при желании подыгрывать ей. Насколько я знаю, некоторые так и поступали в ее отношении, я же — дурак! — пытался докопаться до ее истинного “я”, обнаружить крупинку настоящего естества, не замутненную чужими примерами душу и не мог. Не случайно я вспомнил про замечательную работу Крошки Ру об использовании в психоанализе символов-образов по Виттгенштейну. Так я начал одну из своих главных разработок в гендерных исследованиях, которая могла бы помочь разобраться в тонкостях женской психологии. Я начал очередную серию опытов, где подопытным объектом выступала моя любимая жена. Я мечтал создать матрицу женского поведения, используя все новейшие достижения новых технологий, психологии, философии, лингвистики и даже модной нынешней дисциплины — логистики (не думайте, что я наивно путаю ее с логикой, я ведь не Крошка Ру).
Самое главное было — неожиданно подскочить к ней, поймать врасплох и спросить, о чем она в этот момент думала. Как правило, она отвечала враньем, но заметьте — литературным враньем! Оставалось понять, почему она в этот момент автоматически использовала тот или иной образ. Мне казалось, что я, как никогда, близок к разгадке ее “я”, однако отношения наши становились все хуже и хуже. Она пила, думая, что я ничего не замечаю. Как это можно было не заметить! Я пытался договориться с наркологами, но для этого, во-первых, надо было опять положить ее в психушку, а мне бы так не хотелось этого делать, но самое главное — для успеха было необходимо ее желание избавиться от этой пагубной привычки, а желания-то как раз и не было. Гораздо позже, чем миазмы перегара, я почувствовал, что она начала мне изменять. Мне было неинтересно с кем, я далек от образа Отелло, меня поразило, что это вообще было возможно. Зачем? Почему? Разве я мало уделял ей внимания? Как раз наоборот — бегал за ней и каждое ее слово записывал, заделал ей двух дочек, диссертацию за нее написал, в Америку отправил… Америка- разлучница! Это она увела у меня жену, зачем, зачем я своими руками разрушил наше нуклеарное состояние “жена-муж-дочь-еще дочь”. Как мне жить без своей половины и еще двух четвертушек, отправленных мною учиться за рубеж, подальше от мамашиных загулов?
Единственное, что попросил я ее тогда — хотя бы соблюдать элементарные приличия, не водить своих хахалей в наш общий дом, но она уже закусила удила и понесла! Потом вдвоем с одним из ее придурков они выставили меня из дома, вытащив на лестничную площадку все мои рабочие материалы и книги по философии. На некоторое время пришлось вернуться к родителям.
Мать.
Часть третья
А в отчем доме меня ожидала самая большая измена в моей жизни, хотя уж кто-кто, но я должен был быть к этому готов, если учитывать историю моей семьи. Моя любимая мама, небесное создание в японских шелках, считала, что во всем произошедшем — моя вина, а жена моя — страдалица, жертва неудачных семейных отношений. И в ее утешение мама подарила этой “страдалице” семейную реликвию, о существовании которой я и не догадывался, — золотой медальон в виде дорогой миниатюрной книжицы с эмалевой инкрустацией на обложке, с золотым замочком-застежкой, внутрь медальона были вставлены фотокарточки ее отца и матери, изображения которых никогда не было в нашем доме. Более того, рассказала этой недоделанной женщине-философу, этой плебейской твари из опустившихся польских шляхтичей, этой подстилке для американских президентов и их отпрысков… в общем — моей бывшенькой, историю своей жизни, родительские судьбы и так далее, то, чего я так долго и безуспешно пытался всю жизнь у нее узнать, да еще велела ей все это хранить при себе, пока не настанет черед передать дочерям по наследству.
— Да она пропьет твой медальон или любовнику за услуги подарит. Плевать ей на твои секреты, на твою таинственную родню (кстати, мне и об отцовской линии ничего не известно), у нее самой предок был неизвестным другом Пушкина и готовил политический переворот в Польше… Мне украшения ни к чему, но хотя бы напрямую внучкам отдала! — кричал я ей.
— Они еще ничего не пережили в жизни, а эта книжечка кровью умыта, слезами политая, не для них пока. А что жена твоя пьет и гуляет, так, может, не только ее вина в этом, как ты думаешь, Степан?
Сказала и смерила меня глазами, как свою нелюбимую дешевку-сноху, и прошуршала назад в свои чертоги.
Отец, как всегда, полностью принял ее сторону. Он вообще всю свою жизнь поставил на служение ей. Вот и сейчас, когда их уровень благосостояния начал стремительно падать из-за бардака в стране и безденежья в академии, развернул невиданную деловую активность. Часть помещений института была передана всяким коммерческим фирмам, даже один из туалетов был переоборудован в платный кооператив для прохожих, отчаявшихся найти в столице места для отправления нужды, кроме традиционного для России использования подъездов домов и лифтов. “Нужда заставит”, — шутил отец по поводу новаторского способа зарабатывания денег для себя и своих сотрудников. Финансовые дела в семье значительно улучшились, мама могла продолжить свою коллекцию меховых манто.
Наша домработница после двадцати лет наемного труда тоже ударилась в частное предпринимательство — открыла точку по выпечке пончиков. Довольно быстро ее подмяли под себя более молодые и более наглые, но наша Маша брала кулинарным умением и способностью завоевывать клиентуру, так что с бандитами договорились по-хорошему: она — печет, они — отстреливают конкурентов и освобождают ее от излишней прибыли.
Новые домработницы были приезжими неумехами и маму сильно раздражали. Пока я временно переселился к родителям, хотя бы кухня каждый день была чистая и хлеб свежий. Но уж когда я накопил на отдельную квартиру и съехал, родители подумали-подумали и нашли отличный выход: свою огромную престижную квартиру в центре они начали сдавать за бешеные деньги, а сами уехали на постоянное место жительства в академический санаторий в Подмосковье. Отец ушел с работы, денег на небедное существование у них хватало, да еще медицинский присмотр, готовая пища и ежедневная уборка их номера “люкс” со спальней, кабинетом и гостиной. Поначалу я приезжал их навещать, пока не понял, что мои визиты им в тягость, они наконец-то смогли себе позволить наслаждаться обществом друг друга без постороннего вмешательства. Мои визиты стали реже, а затем и совсем сократились, я больше ничем не отличаюсь от своих покинутых родителями братьев.
Продолжение профессиональной
трудовой деятельности. мои ученики.
Часть третья
Поскольку мне не досталось в наследство даже облезлого кота, приходилось крутиться самому. Сдавать внаем факультетский туалет я не мог по двум основным причинам: не позволяла этажность расположения — легче было забежать по нужде в подъезд, и к тому же я не был административным руководителем, который мог бы решать такие вопросы. Приходилось подавать на большое количество грантов и международных стипендий, очень выручал поклонник насильственной демократии Дж.Сорос, которого мне не раз удалось подоить. Ну, и, конечно, приглашения на чтение лекций в крупнейших университетах США, Франции и Германии. Так вот по копеечке, по центику да пенсику и сколотил себе на квартиру, куда и съехал от впадающих в маразм родителей и по-черному гуляющей жены.
Поколения моих студентов как раз и делились по времени — до или после очередной западной командировки. Но это — четвертое по счету — нынешнее поколение переросло все границы воображаемого. Началось все с того, что денег мне все-таки на покупку квартиры не хватило, да еще дочек надо было выучить, и жену-стерву было жалко, положил ей ежемесячное пособие, чтобы не скатилась до “трех вокзалов”. И тут пришла очередная пруха!
Кто-то очень умный, типа моего отца, но моложе и поэтому быстрее соображающий, придумал создавать новые платные колледжи с обучением в Москве, но с дипломами американских вузов. Деньги, конечно, за такое новшество брали большие, но раза в два меньшие, чем пришлось бы платить этим же студентам, если бы они поехали учиться в сами США, да еще снимался вопрос с получением визы, которую тамошние бюрократы не любили давать. Из МГУ и РГГУ мне пришлось уйти, так как зарплату вообще практически перестали выдавать, зато я широко развернул свою деятельность на ниве платного образования. Все эти новомодные бизнес-школы, экономические академии и институты менеджмента буквально дрались за мое учительствование. По Москве прошел слух, что многие будущие бизнесмены отказываются поступать туда, где я не преподаю. Это, конечно, мои бывшие студенты из киосков и шашлычных, а ныне депутаты разных уровней постарались создать мне рекламу. К тому же открытие таких школ отражало общую моду на псевдозападную систему образования, и кто-то из неоднократно выезжавших в Америку объявил, что самая престижная там степень образования — это доктор философских наук. По этой логике всем захотелось стать докторами, а для этого — кандидатами философских наук, а еще перед этим получить диплом о высшем образовании с указанием философских дисциплин. Я не стал разочаровывать массы и объяснять что к чему, эта путаница в понятиях была мне сейчас на руку. Малиновые пиджаки и курсы по распальцовке новые русские решили сменить на пиджаки горохового цвета — цвета “детской неожиданности” — и философское образование у самого модного лектора Москвы и Московской области. Это было очень символично, хотя потребовалась бы вся головастость Виттгенштейна с Юмом, чтобы окончательно разобраться в значении всей этой символики. Моих мозгов хватило только на то, чтобы объяснить смену цвета пиджаков. Малиновые пиджаки были данью моде итальянской мафии времен “Крестного отца”, да еще, помнится, и все революционеры предпочитали в одежде что-нибудь красненькое, чтобы кровь не так выделялась на одежде во время перестрелки, ну, а гороховый цвет от Версачи подсказывал свое физиологическое объяснение нового страха — боязнь неожиданно обос..ться. Итак, сменив малиновые пиджаки на гороховые, новые русские стройными рядами шли получать философское образование.
Я был очень популярен, вошел в моду. В начале третьего тысячелетия в Москве было модно одеваться у Юдашкина, заказывать свои портреты в обнаженном виде с нимфами и другими неоклассическими бл…ми у Никоса Сафонова, ставить свой бюст в мраморе или бронзе в своем “родовом поместье” — при жизни — или завещать свою посмертную маску и слепок кисти в посмертном жесте распальцовки работы Церетели в назидание братве и безутешной вдове, а также посещать лекции по философии в Замоскворечном филиале гарвардской школы бизнеса у Светлова Николая Николаевича. Ксюша Собчак прислала мне удостоверение “почетного куршевельца”, хотя я сроду там не был, да и вообще на горных лыжах никогда не стоял. Было ли мне по-интеллигентски стыдно за эту суету, ощущал ли я себя не в своей тарелке от такого внимания, скажем так, “не самых достойных членов общества”? Нет, я ощущал себя просветителем всея Руси, переводчиком Гаспаровым, взявшимся за тяжкий труд перевода для моих нестандартных слушателей понятий распальцовочной фени на язык культуры, мировой философской мысли. И что было плохого в том, что мне не надо было вынужденно бомжевать, как одному из Диогенов (я имею в виду того, который в бочке жил), или тратить свое время на полировку линз, как это делал Спиноза, или искать своего спонсора Энгельса?
И вот теперь представьте себе мой новый состав студентов. Очкарики-диссиденты обоих полов; девочки-куколки, которые перешли со мной из московских университетов в их западные аналоги, но только “столичного разлива” — со своими телохранителями; элитные представители шоу-бизнеса, желающие отличаться от Верки Сердючки, Филиппа Киркорова и Наташи Королевой, тоже с телохранителями; и бизнесмены-бандиты — чисто конкретно со своими. С бандитов, шоуменов и шоувуменов, а также с родителей и покровителей куколок мы брали деньги по полной катушке плюс налог на бесплатное обучение очкариков. После того, как некоторые из телохранителей перестали дремать и со скуки подключились к учебному процессу, стали тянуть руки и подавать голос на семинарах, мы стали брать деньги и за них, правда, по льготному тарифу, учитывая опасность профессии и непродолжительный срок жизни. Я был счастлив, обеспечен бандитами лучше, чем сдающим позиции Соросом, мурлыкал от удовольствия и ставил перед своими орлами и орлицами высокие учебные планки, коль скоро они мечтали стать докторами философии. Правда, как правило, после диплома они подходили ко мне и просили за деньги написать за них пару диссертаций, но я отказывался: денег мне уже хватало, а времени на науку оставалось все меньше и меньше. Гендерные исследования вообще пришлось задвинуть по причине отсутствия объекта изучения, нынешняя моя подруга жизни для этого не подходила, она была мне скорее товарищем по занятиям философией.
Да, еще забыл сказать, что меня пригласили участвовать в Общественном совете при президенте, на что я с радостью согласился. Все-таки миром должны править не спецслужбы, а философы.
Конец автобиографии
Я сел писать свою биографию, когда прошел земную жизнь до середины. То есть это мне сейчас кажется, что еще столько же, сколько прожил, я еще протяну, судя по моим физически крепким родителям и моему академическому деду, в свои восемьдесят два года в четвертый раз вступившему брак. Первая его жена, моя бабушка, умерла за три дня до своего пятидесятилетия задолго до моего рождения. Это была его любовь с пятого класса школы. Они поженились еще на первом курсе университета, по окончании которого мой дед увлекся космическими исследованиями, а бабушке не давала спать слава Марии Склодовской-Кюри и ядерная физика. В результате то ли по неосторожности, то ли из-за несовершенной технологии она облучилась во время очередных испытаний и скоротечно умерла, оставив горевать любимого мужа. Отец моей бабушки дружил и даже работал вместе с отцом моей мамы где-то за рубежом, поэтому и мои родители знали друг друга практически всю жизнь, сначала заочно — по рассказам родственников, а потом в молодые годы судьба свела их в Москве, где они и поженились. После смерти бабушки дед зарекся жениться, но через несколько лет увлекся одной поэтессой. После трех лет ухаживания, в свои пятьдесят семь лет он таки связал себя узами законного брака с сорокатрехлетней “молодухой” безобидно гуманитарных наклонностей, без какой-либо тяги к экстремальным поступкам и видам деятельности. Но и на этот раз судьба сыграла с ним злую шутку, через три года поэтесса неожиданно умирает в той же больнице, что и первая жена, и тоже от лейкемии. Дед был не просто в отчаянии, но в ярости от такой жизненной несправедливости. Что не помешало ему в шестьсят пять лет жениться на тридцатипятилетней воздушной гимнастке из цирка, собиравшейся уйти после свадьбы на пенсию по возрасту по просьбе жениха, боявшегося возможных цирковых травм. “Она по проволоке ходила, махала белою рукой…” Дед уверял, что в детстве хотел сбежать от родителей и уйти работать в цирк, но только любовь к моей бабушке остановила его от такого поступка. На вопрос, где и как они познакомились, “молодые” не отвечали и глупо хихикали в ответ. Далее произошло, как в старом еврейском анекдоте: “Вы будете смеяться, но Розочка тоже умерла”. Нет, она не упала на арену цирка с трапеции, и не набросился на нее свирепый хищник, уставший от издевательств со стороны дрессировщика. Красавица циркачка погибла под колесами электрички, неудачно зацепившись каблучком за край платформы и упав под колеса последнего вагона. Дед решил, что, наверное, бабушка с того света следит за ним и не одобряет этой погони за невестами, и стал трижды вдовцом и полным затворником. В восемьдесят два года он наконец-таки оправился от брачных травм и снова женился. Обычно в этом возрасте женятся на том, кого видят первым, выйдя из комы: на медсестрах, лаборантках или секретаршах в зависимости от того, где произошел полусмертельный приступ. Наш дед женился на восемнадцатилетней крупье из соседнего казино, в которое он зашел в первый раз в своей жизни, устав от серых будней своего одиночества, по ошибке спутав этот вертеп разврата с ранее находившейся там булочной. Дед шутил, что он строил свою жизнь по уравнению, в котором мужу и жене в совокупности всегда должно быть сто лет. С моей точки зрения, это уравнение страдало своей глупостью: скажем, раз я женился в двадцать пять лет, то моей жене должно было быть семьдесят пять, что ли? Дед отвечал, что он имеет в виду уравнение своей жизни, а мою формулу я должен буду вывести к концу жизни сам.
Что еще? Хлеб я снова начал покупать сам, приспособился. Теперь перед выходом из дома я кладу в правый карман столько денег, сколько я потратил на него вчера, а в левый карман — поправку на инфляцию.
Произошел разрыв не только с братьями, женой и родителями, но и с дочерьми, хотя я по-прежнему посылаю им деньги на образование и пропитание. Случилось это так. Моя старшенькая вышла замуж в Париже, родила сына и написала мне, что он вылитая моя копия. Меня очень удивила эта ее глупость, о чем я и сообщил дочери: “Ты же грамотный человек, дипломы всякие имеешь и, наверное, слышала о теории наследственности. Конечно же, если моя жена родила тебя от меня, а не от кого-то еще, внук должен походить в том числе и на меня — гены, там, всякие, с хромосомами… Чему здесь умиляться? Что мать ваша в то время еще честной женщиной была? А сейчас вообще клонировать всех подряд начнут, так что уж точно не ошибиться будет, кто на кого похож. Что же, по-твоему, опять надо будет прыгать до потолка от схожести черт? Не пойму я что-то тебя, но с рождением первенца поздравляю”. И вот на это мое научное изложение генетики дочь почему-то смертельно обиделась, прекратила всяческое общение со мной, кроме получения денег, да еще сестру свою против меня настроила. За что, спрашивается?
Вот и все. Как жить дальше? Поживем — увидим. Пока что я не знаю, что меня ждет впереди и какой срок мне отмерен. Мой кумир Хайдеггер говорил, что человек становится достаточно старым, чтобы умереть, сразу же после своего рождения. Не буду каркать и упоминать его всуе. Интересно, что думает Крошка Ру по поводу жизни и смерти? Обязательно надо будет ей позвонить и встретиться, вот только схожу в магазин за хлебушком…
III. Это я — Леночка
— Нет, не все, это еще не конец. Я тоже должна что-то сказать сейчас. Я — его жена, можно сказать — бывшая жена, хотя официально мы и не развелись, у него вообще всегда были сложности со всеми формальностями: имя не имя, брак не брак. Расписались мы только после рождения второй дочки, а развестись не сумели вовсе, для него я сразу же перешла в разряд “бывших”, бумажного подтверждения ему не надо было, а квартиру он мне добровольно оставил, так что я не в претензиях. Могли бы и на похороны меня позвать, я бы приехала, а то нашлась какая-то “подруга детства”, которая совершенно незаконно отдала все его наследство публиковать. Она-то, дура, поди, и не знает, что я его законная жена, то есть вдова, и все гонорары мне будут положены, вот так-то! А еще я боюсь, если не выскажусь сейчас сама, то его будущие биографы будут надо мной изгиляться, как над этой бедной Ксантиппой сократовской — все помню про них, как-никак, а мужнины лекции для меня даром не прошли. Нет уж, я сама про нашу жизнь все расскажу.
…Я человек простой, а семья моя — и того проще, оба родителя на заводе всю жизнь пропахали, вечерами — водка, мат и телевизор. Жили мы в самом пролетарском районе Москвы, семья у нас считалась по тем меркам хорошая — ни приводов в милицию, ни пожаров по пьяной лавочке, родители не в разводе, дети не наркоманы. Я была самая задрипанная пацанка в школе: ни кожи, ни рожи, нулевой размер бюстгальтера, глаза враскос от татарского ига остались, волос длинный, ум короткий, ростом пигалица. Девки же в классе были видные: одежда на груди и бедрах трещала по швам, с восьмого класса у всех, кроме меня, были серьезные романы с синяками и абортами от заводских ребят. Как я им завидовала! Как тоже хотела быть взрослой со всеми взрослыми проблемами.
В старших классах пошла на почту подрабатывать на косметику да на постоянно рвущиеся колготки. Однажды принесла корреспонденцию в наш заводской клуб и увидела, что мои ровесники ходят туда пьесы репетировать. Какой-то режиссер решил на наших подмостках начать свою карьеру, в театрах-то не пробиться было, а тут новый клуб, да еще бездельных подростков пруд пруди, и в театре им играть было все же лучше, чем по подъездам ошиваться. Он увидел меня и сказал: “Откуда ты такая взялась — вылитая Ширли Макклейн”. Кто это такая, я не знала, но он был первый человек, который обратил на меня свое внимание и вычленил из толпы. Я не знала, куда девать глаза, тем более что не могла понять его сравнение — хорошо это или плохо? Может, эта Ширли-Мырли сперла у него что-нибудь или вообще дрянь редкая. “Ты приходи к нам, обязательно приходи, я уверен, что тебе понравится”. Я показала ему язык и умчалась работать дальше.
Дома у отца сидели гости, два собутыльника, мать ушла в вечернюю смену. Отец уже лыка не вязал и ушел — вернее, уполз — спать, а один из его корешей увидел меня и решил позабавиться, начал лапать, прижав к стене. “Оставь ее, глянь, она ж как фанера совсем, ухватить не за что. Пойдем лучше ее подружек пообжимаем в соседний подъезд — вот уж где сок-смак!” — случайно по брезгливости спас меня второй. Первый же, гад, все же попытался ущипнуть меня за грудь, ничего не нашел, хотя все равно успел сделать мне больно и противно. “Ладно, девка, нарасти что-нибудь на кости вначале, а потом уже и удовольствие получай, е-мое”, — беззлобно выругался мучитель, и они ушли в поисках более телесно ощутимых моих сверстниц. Я начала рыдать. Сначала —от боли и обиды, а потом — потому что захотелось, чтобы то же самое мне сделал сегодняшний режиссер, тогда бы эта боль была не мучением, а удовольствием. На следующий день после школы и короткой почтовой пробежки я пошла в клуб.
Ставили Шекспира. Режиссер объяснил нам, что Джульетте было всего четырнадцать лет, то есть она как бы наша ровесница, некоторых из нас даже помладше будет, а в театрах ее традиционно играют те, кому завтра на пенсию, поэтому залы стоят пустые, народ не любит, когда его дурят за его же собственные деньги. Мы учили текст наизусть, все девочки были Джульеттами, поэтому никому не было обидно. Пока наши мальчики продолжали учить свои роли, режиссер сам подыгрывал нам вместо Ромео. Волшебная сила искусства! Как оно помогало отметать все лишнее, несущественное. Я зачарованно глядела на него и лепетала:
Что есть Монтекки? Разве так зовут
Лицо и плечи, ноги, грудь и руки?
Неужто больше нет других имен?
Что значит имя? Роза пахнет розой,
Хоть розой назови ее, хоть нет.
Ромео под любым названием был бы
Тем верхом совершенств, какой он есть.
Зовись иначе как-нибудь, Ромео,
И всю меня бери тогда взамен.
11, 2. Перевод Б. Пастернака
Нет, имя-то как раз мне его нравилось, и “лицо и плечи, ноги, грудь и руки” тоже нравились, я не замечала ни его возраста, ни запаха изо рта во время поцелуев, было наплевать на то, что где-то он бросил жену с ребенком. “Роза пахнет розой”, на солнце не бывает пятен. Хотя — вру. Я замечала, что он был почти в два раза старше меня: ему было уже целых двадцать восемь лет, еще два года — и пойдет четвертый десяток, возраст почти предпенсионный, сам нам рассказывал, что настоящие поэты дольше тридцати с хвостиком не живут. И запах не розы, а гнили, дешевых сигарет и еще какого-то мужского дерьма я тоже замечала, иначе не вспомнила бы об этом сейчас. Но для меня тогда он был Ромео, и “всю меня” я предлагала не тому клубному работнику с советским именем и отчеством, а именно Ромео. Да и фамилия Монтекки напоминала мне персонажей “Крестного отца”, которым мы бредили тогда, влюбившись в запретный фильм, увиденный на подпольных просмотрах в том же клубе, я могла идти с этим Капоне под пули. “Ты б был другим, не будучи Монтекки” — вот-вот, без этой фамилии он превращался в обыкновенного массовика-затейника. Так что имя было одной из основных составляющих героя моего романа, без имени и романа-то бы никакого не было, а только разврат с малолетками.
После окончания репетиции он выбирал какую-нибудь одну из нас для индивидуальных занятий, остальных отправлял домой. В его кабинете стояла раскладушка, нелегально он жил в клубе, бросив жену с ребенком, но оставив им квартиру. Индивидуальные занятия были прелестны, словами Ромео он признавался в любви, запечатывал наши уста театральным поцелуем, а дальше показывал то, чего в пьесе не было, зато было в очень красивом западном фильме, который он нам крутил в клубе. Голая задница киношного Ромео была более гладкой, чем у него, да и лет западному артисту было сильно меньше — режиссер фильма тоже, как и наш, пытался придать возрастную достоверность героям, по слухам же, приставал на площадке к юной красотке Джульетте, — но мы входили в образ, любили до гроба-склепа, готовы были к принятию любого яда, лишь бы очередь индивидуальных занятий быстрее двигалась.
С быстротой движения очереди развивались и другие события нашей драмы. Одна из Джульетт оказалась беременной. Ого! “Я знал куда моложе матерей!” Ну, мы, скажем, моложе матерей не знали, да и другие, видно, тоже. Разразился грандиозный скандал. Сначала отец Джульетты Капулетти — бригадир с нашего завода — пришел с монтировкой и выломил дверь кабинета незадачливого “Ромео в возрасте”. Режиссеру как раз хватило времени деконструкции для того, чтобы спастись бегством через окно. Дальше началась война между двумя благородными домами в Вероне, где встречают нас события: то Министерство культуры хотело лишить наш театр своего покровительства, которого Ромео добивался, униженно обивая чиновничьи пороги, а министерство, к которому относился наш завод, и, соответственно, клуб прикрывали бедолагу, так как позор грозил увольнениями от клубного уровня до заводского и даже самого министерского. То, наоборот, наше министерство обвинило источником разврата Министерство культуры, в котором все чиновники, как известно, педерасты. В конце концов скандал был разрешен на уровне тогдашнего городского начальства в лице Герцога, режиссеру разрешили жениться на несовершеннолетней, а наш театр от греха подальше отправили в дружескую социалистическую страну на фестиваль молодых дарований, где — чтобы искупить позор кровью — мы все выложились в нашем театре Карабаса-Барабаса и получили главный приз.
Беременную Джульетту родители за границу не пустили, а безродному зятю указали оставаться жить в своем кабинете без дверей, так как места в их квартире и так не хватало. После успешных гастролей и указаний “сверху” министерства сложили оружия и заключили мир — молодожены через завод получили отдельную квартиру, а театр из любительского перешел на официальное положение и получил низшую профессиональную категорию. К этому времени я тоже забеременела, о чем сообщила товарищу Монтекки. Он был взбешен и обозвал меня шантажисткой и истеричкой.
Наш герой-любовник выражал все свои эмоции через доступные ему средства. Он задумал новый спектакль, который отражал бы все события последнего времени. Лучше всего для этого подходила русская народная сказка “Звери в яме”, где вынужденные жить друг с другом в замкнутом пространстве звери начинают по-одному съедать друг друга. Действующим персонажам были приданы образы начальников двух враждующих министерств и города, которые путем хитростей пытаются выжить один за счет другого. Последними в яме остаются волк и лиса — я и он. Он — самый смелый из всех зверей, самый свободолюбивый, не умеет участвовать в интригах, добивается всего честными поединками. Я — хитрая, коварная и подлая. Сначала подставляю под взрослых зверей своих лопоухих подружек — овцу и козу — и остаюсь единственной самкой в зверинце. По пьесе, одна за другой бывшие Джульетты оказываются съеденными. Потом, когда уже и других зверей мы с волком съели, я затеяла серьезную игру и с ним самим. Он по-настоящему увлечен мною и уже почти поддается моим чарам, которые должны погубить его, но в последнюю минуту понимает, что дороже всего ему свобода, и находит силы выпрыгнуть из ямы, чтобы покинуть этот зачарованный лес, это болото, этот загон для зверей. Он выбирает путь, ведущий в другой лес — светлый и прекрасный ольховник, ельник или корабельную рощу, где звери не едят друг друга, где все равны, такой диснеевский вариант “Книги джунглей”. После премьеры наш спектакль закрыли как антисоветский, яму прозорливо сравнивали с нашей страной, а действующих лиц — с членами Политбюро, волк был воплощением диссидентствующего художника, а моего персонажа — лису — почему-то считали Галиной Брежневой. Полный бред!
Я не знала, что мне делать со своим “интересным” положением, режиссер натравил на меня молодую жену, которая с другими обманутыми Джульеттами устроила мне “темную” с вырыванием волос. Безобразную сцену прекратили наши мальчики-студийцы, которые под угрозами вытащили меня из кучи с вырванным клоком волос, подбитым глазом и сломанным каблуком. Я поняла, что побоище было срежиссированно по тому же принципу, что и “Звери в яме”, — меня хотели съесть, и им это удалось, студию я оставила, да и зачем она была мне сейчас нужна? Ромео Монтекки превратился в Волка, и, хотя ноги, грудь и руки оставались теми же, роза больше не пахла розой, от бывшего Ромео теперь разило лесной псиной. Я ему тоже нужна была не как хорошенькая малолетка с конкретным именем и фамилией и даже не как Джульетта — этого ему и дома от жены выше крыши хватало, я была не я, а некая неизвестная мне Ширли Макклейн. Как я узнала, эта Ширли — американская актриса, известная где угодно, только не у нас. Популярная в своей тусовке, она стала любовницей одного нашего режиссера, которого какое-то время содержала и пропихивала в Голливуд, преумножая традицию, заложенную Айседорой Дункан и продолженную Мариной Влади, хотя материал у бедняжки Ширли был пожиже, чем у этих первопроходок. У нашего же бедолаги из заводского клуба не было связей доползти до Голливуда, так что заместительницей Ширли служила я, тоже, как и он, бесполезная по своей сути — каков поп, таков и приход. Занимаясь со мной сексом, он, как мог, продолжал свое соревнование с блатным гением, как бы наставляя рога этому небожителю из советской элиты, в мечтах представляя меня своей музой. Вот и все про Ширли-Мырли.
Что мне было делать дальше? Вспомнила, что Джульетта от любви пыталась травиться, потом зарезалась. Я достала какие-то бабкины лекарства, выпила их все залпом, а потом выпрыгнула из окна, попала на ветви дерева и шмякнулась на газон. Мой прыжок спас мне жизнь. Дома бы меня никто до вечера не нашел, а так летунью заметили, и “скорая” пришла вовремя. В больнице мне сделали промывание, заодно произошел выкидыш, к этому добавились множественные переломы рук и ног, смещение позвонков. После долгого лечения в травматологии меня поместили долечиваться в психушку. Это был поворотный пункт в моей судьбе.
Как сильно повлиял Шекспир на простую девочку из пролетарской семьи, я уже рассказала. Шекспир был моей школой, психушка дала первое высшее образование. С какими людьми я там познакомилась! Какие судьбы! Какие интеллекты! Конечно, попадались и простые унылые алкоголички, но их можно было не замечать, они срастались со стенами, с полом, были мебелью, утильсырьем заведения. А настоящие пациенты были другие: диссидентки, поэтессы, художницы, дочери высшей советской элиты, жены дипломатов и совершенно чудные спасенные потомки царской семьи, непризнанные родственники звезд эстрады и кино, инопланетяне. Там я впервые познакомилась с поэтами Серебряного века, с религиозной философией начала века, с идеями Блаватской и Тунгусским метеоритом и даже заинтересовалась политикой.
Одна женщина попала туда по навету пушкинистов, которые не признавали ее атрибуции пушкинских рисунков и считали, что эти рисунки она сама нарисовала под Пушкина, а не получила в наследство от своей прабабушки, как уверяла. Эта “пиковая дама” знала наизусть всего “Евгения Онегина” и заставляла меня каждый день учить по одной новой строчке из него. В школе, я помню, терпеть не могла эту вещь: “Татьяна, русская душою, сама не зная почему”. А тут я даже увлеклась, и по ночам мне стала сниться возможная постановка этой вещи: все наши студийные Джульетты становятся Ольгами и Татьянами, а мальчики — Онегинами и Ленскими, если бывают три Гоголя, пять Пушкиных и десять Джульетт, почему бы не быть множеству Татьян?
Как-то ночью после большой дозы вколотого лекарства я вселилась в душу Пушкина и разгадала его замысел: Ольга и Татьяна — два полюса, одна не может быть другой, как невозможно было бы себе представить мою зануду-комсомолку сестру во всех перипетиях, произошедших со мной. А вот Ленский и Онегин — тут дело тонкое, Онегин чуть старше своего соседа и пытается вытравить из себя мальчишескую романтичность Ленского, но, убивая его физически, сам становится им. Парадокс: с возрастом Онегин должен был бы стать окончательным циником, расчетливым дельцом английского буржуазного типа, а он пускается во все тяжкие типичного романтического героя: участвует в декабристском заговоре, в результате выбирает самоизгнание и жизнь скитальца, а в конце пути отчаянно влюбляется в замужнюю даму. Где тот ригорист, который отчитывает влюбленную глупость молодости? Где тот циник, усмехавшийся над тяжелобольным дядюшкой? Его больше нет, убитый Ленский, “смертию смерть поправ”, преобразует Онегина. Когда я рассказала о своем замысле пушкиноведке из психушки, она была в диком восторге и, чтобы успокоиться, потребовала и себе дополнительную дозу успокоительного. Оказалось, что я не такая уж и дура, просто не повезло родиться с моим умом и моими талантами на заводской окраине.
Ко мне приходили с визитами и родители, и студийцы, уже забывшие о “темной”, которую сами же мне и устроили. Однажды пришел вдупель пьяный режиссер, которому донесли-таки о моем выкидыше, и стал каяться. Вставал на колени, целовал мне руки, обещал сделать из меня звезду, мне же было только противно от всего этого. Тогда он добавил еще градуса с санитарами, имевшими бесплатное пойло для лечения алкоголиков, вышел на улицу и стал орать непристойные песни под окнами: “Е-е-е… Я из окна нагая падала-а-а… падла я-я-я… Ой-ой-ой… Меня милый поднимал…” Но мне было на него наплевать, он остался персонажем шекспировских времен и не имел никакого отношения к моей новой жизни.
Все другие посетители мне были так же неинтересны, только докучали меня своими глупыми вопросами и историями о том, что происходит на воле. Но вот и кончился мой срок. После психушки возвращаться назад в околозаводское прошлое совсем не хотелось. У одной из палатных диссиденток оказался большой блат в деканате философского факультета, куда она и предложила мне подать документы на вечернее отделение, работать обещали пристроить там же лаборанткой. Шрамы на теле и душе постепенно затягивались, от экзаменов в школе я была освобождена по болезни, так что получилось, как в сказке: звери в яме сожрали друг друга, а лисичку-Ширли вытащили “зеленые” борцы за права диких животных и пустили со своим благословением на волю.
Зачем я все так долго рассказывала про свое детство и раннюю юность? Какое это отношение имеет к умершему бывшему мужу? Самое-пресамое непосредственное. Если бы я могла родиться в другой семье и вырасти в другом окружении, я бы это сделала, но мы не в силах изменить наше прошлое, а вот будущее уже во многом зависело от меня. Я должна была выбиться из того гетто, где прожили свою жизнь мои родители и где будут жить до конца своих лет мои бывшие одноклассники, а я — я буду богатой и счастливой.
На первом курсе я задавала себе вопрос, правильно ли я сориентировала себя, поступив на этот никому не нужный факультет, что я буду делать дальше в жизни с таким дурацким дипломом, кому нужна философия, кроме как для разговоров с моими подругами по психушке? Все занятия меня раздражали, бесили и прочее, успокаивало только то, что теперь при знакомстве с парнями и дяденьками я представлялась как студентка МГУ, а это уже кое-чего стоило, все понимали, что я не просто какая-нибудь, а штучка с запросами, это срабатывало, но крупная рыба все не клевала.
Жила я тайком на диванчике в кабинете декана, вспомнив про бесценный опыт бездомного существования бывшего Ромео, душевые кабины были в спортзале, так что и содержать себя в чистоте не составляло труда, козлу Монтекки было труднее: мылся в общем туалете, а подмывался с похмелья или после секса вообще из клубного графина. Но далеко не все ночи коротались на работе. В психушке меня научили, что девушка всегда должна носить с собой в сумке, помимо паспорта, зубную щетку, пару чистого нижнего белья и свитер на случай холодов, это полезно и в случае неожиданного задержания органами власти, и во всех других случаях, которые часто выдавались при моей свободной жизни.
На втором курсе я перешла на дневное отделение, не бросая работу лаборантки. Вечера освободились для тусовок, и я, благодаря той же покровительнице из психушки, была желанным гостем в диссидентском подполье. Все эти кандидаты наук, инженеры и завлабы, писатели и художники переквалифицировались в истопников, сторожей и другие люмпенские профессии, сидели “в отказе”, гордились собой, пребывая в благородной нищете, пили водку стаканами и говорили, матерясь через слово, о высоком — о ранней провансальской поэзии, эзотеризме, структурной лингвистике, спорили о преимуществах разных школ иконописи, поливали советскую власть. А дальше, как и в моем пролетарском районе, пытались залезть под юбку, блевали с похмелья и уже давно ничего не писали, не творили, только спорили до хрипоты, кто в стране больший гад — Брежнев или Андропов — и как вернуться к чистоте ленинской мысли. Зубы у них были гнилые, руки воняли воблой, глаза горели от идей, не донесенных до человечества, время от времени они пополняли население таких психушек, из которой я недавно вышла. Традиция “лишних людей” в России еще не исчерпала себя, являя взору такие экспонаты нашей исконно-посконной Кунсткамеры.
Да, здесь тоже нечего было ловить, а я ведь знала, знала, что город заселен и кишит и “мальчиками-мажорами”, и “сахарными папиками”, и всемирно признанными врагами советской власти, но как было на них выйти? Первые находили девушек из своей касты, вторые выпасали и растили своих кошечек из перспективных молоденьких проституток из провинции, еще незамшелых в своей профессии, для третьих надо было совершить что-то героическое: выйти на площадь, угнать самолет, издать подпольно сборник своих мыслей или антисоветских анекдотов, а потом еще и пострадать, лучше — если с риском для жизни. Для первых я была плебейка, для вторых — чересчур умная, да еще и переросток, для третьих — вообще циничная особа без народной боли в груди. Я мечтала на добровольных началах устроиться личным секретарем, архивистом или связным к Сахарову, надеясь хотя бы таким образом выйти на западных журналистов, дипломатов или даже на неженатых западных шпионов, обращаясь с просьбой посодействовать ко всем своим кочегарам из котельных. Но получала отпор: “Ну, что ты, Люся к мужу девушек не допустит”. И она была права, эта мудрая Люся, хотя Андрей Дмитриевич был полностью заколдован своей женой и других женщин не видел, я бы на ее месте тоже никого не допускала на всякий случай. В итоге все эти три элиты — советская, криминальная и диссидентская — закрылись от меня своими заборами.
И тут оказалось, что я сижу на золотых яйцах, извиняюсь за каламбур. В деканате были поражены, что я до сих пор не знала о том, что наш любимый молодой лектор по истории философии — Николай Николаевич Светлов, сын того самого Николая Николаевича Светлова, академика, лауреата всех премий, и так далее, и тому подобное, что он не женат и живет с родителями в пятикомнатной квартире в одном доме с семьей Хрущева, который тоже не брезговал там пропиской, хотя и жил в основном по дачам да по санаториям. А я, дура, все по барам да по диссидентским подвалам ошивалась, не зная, где находятся нужные хлебные места. Сначала я узнала адрес нашего преподавателя и пошла туда на разведку. Дом оказался почти на Арбате, такой солидный, внушительный, с внутренними двориками. Все очень демократично, даже охраны в подъездах не было, только домофоны, что по тем временам было почти элитно. Я зашла с кем-то пропустившим меня вперед в подъезд, было чисто, красиво, мочой и пивом не пахло, дамочки в мехах, собачки на поводках не лают, домработницы с авоськами улыбаются незнакомке, дети в отутюженных пионерских галстуках, живая картинка из цикла “никто никому не грубит”. Я бы мечтала родиться и прожить всю жизнь здесь. Так чего я рот-то раззявила, кто мне мешает хотя бы вторую половину мечты осуществить? Ну, Николай Николаевич, погоди! Я тебя все равно достану, даже если ты — по слухам — и нетрадиционной ориентации. Вперед, дщерь пролетариев!
Девицы на курсе все были малолетками после школы, впрочем, как и я, только они совсем жизни не знали, таскали с собой на занятия свои плюшевые игрушки. Однако хищнический инстинкт подсказывал даже им, что неженатый молодой преподаватель когда-нибудь должен будет жениться. Это была настоящая борьба, одно только хождение на лекции в амфитеатр поточной аудитории без нижнего белья под мини-юбками чего стоило! Зато мы все убедились в его нормальности по выступившей краске на лице и напряжению члена, которые он не смог скрыть. С другой стороны, он сам же нас толкнул на такой шаг, потому что, помимо там всяких силлогизмов, монад, гносеологий и тому подобных заумностей, рассказывал на лекциях всякие грязные сплетни о том, кто из философов с кем спал и кого за это кастрировали. Так что сексуальные провокации были с обеих сторон.
У меня была масса преимуществ перед соперницами. Помимо уже приобретенного жизненного опыта и разбитых любовных иллюзий, я могла с ним общаться в деканате якобы по делу. Он всегда очень внимательно и вежливо выслушивал собеседника, но мне казалось, что у него чего-то не так: смотрел, как смотрят полностью или частично слепые люди — очень ясно, открыто, однако не видя перед собой ничего. В деканате же я узнала, что он летит на научную конференцию в Ленинград, то есть не будет какое-то время окружен стайкой мелких пираний из числа моих соперниц на курсе. Надо было действовать. Я узнала, каким он летит рейсом, необходимо было купить билет и подумать о проживании трех дней в чужом городе, но не хватало восьмидесяти рублей — практически моей месячной зарплаты. Я вспомнила о телефоне, который мне всучил в баре один “папик”, предлагавший переспать с ним за деньги. После бессонной ночи раздумий и прощания с последними угрызениями совести я ему позвонила.
Было шесть часов утра, спросонья он ничего не понял, но предложил встретиться в кафе возле своего дома у метро “Аэропорт”, чтобы еще раз услышать, чего мне надо и кто я такая есть. В девять часов я была в кафе и уже выпила три чашки кофе, как вошел мой “папик”, который растерянно вращал головой по сторонам, явно не узнавая меня. “Эй, я здесь”, — помахала я ему. “На всякий случай меня зовут Михаил Александрович, если в следующий раз надо будет ко мне обратиться”, — поправил он меня и присел за столик.
— Что у вас произошло, откуда я вас знаю, и о чем вы сегодня мне говорили посреди ночи?
— Совсем не посреди ночи, а с утра. Шесть часов — самое здоровое время для просыпания, вместе с природой, так сказать, — оборонялась я. — В общем, я согласна. Восемьдесят рублей сейчас, и вечером я ваша. Или я ваша прямо сейчас, но деньги вперед, а то обманете.
— А стулья когда? — невпопад ответил он. — Девушка, вы либо сумасшедшая, либо подставное лицо из детской комнаты милиции, на которую ловят извращенцев. С чего вы взяли, что я собираюсь с вами спать, тем более, что по вашей вине я уже с шести утра не сплю, да еще за такую странную сумму? Почему не за пятьдесят рублей или сто, я бы вам больше трешки, может, и вообще бы не дал, и то только для того, чтобы отстала и спать не мешала. Что это за бред в шесть утра? Вам нечем платить за кофе, я заплачу.
— Мне нужен билет в Ленинград и обратно на научную конференцию, посвященную юбилею выхода основного труда Канта, — гордо ответила я.
Дядька чуть со стула не свалился:
— Девушка хочет заработать сексом деньги, чтобы ехать на юбилей Канта, не занимавшегося сексом даже бесплатно. Оригинально! Вы в психушке не лечились? Чего дрожите? Значит, лечились. В следующий раз меня топориком по голове из-за идей Ницше порубите, знакомый сюжетец! Берите восемьдесят рублей, пока не раздумал, но после юбилея — не сочтите за труд, навестите пожилого одинокого литератора в его холостяцкой берлоге, надо будет с вами поподробнее побалакать. Занятный кадр подрастает!
Он отсчитал ровно восемьдесят рублей и удалился.
Я побежала через дорогу в кассы “Аэровокзала”, купила по студенческой скидке льготный билет и помчалась в аэропорт. В те славные времена пассажиров сажали не согласно купленным местам, а как попало. Рядом с моим объектом уже кто-то сидел, я сунула бортпроводнице пять рублей, и этого кого-то пересадили в другое место. Я радостно плюхнулась на коррумпированное кресло и сделала удивленное лицо: “Николай Николаевич! А вы что — тоже летите на конференцию?” Он уставился на меня, соображая, кто я такая, и просто ответил: “Да, тоже лечу”. Я всю дорогу что-то плела ему про театр, про фестиваль молодых талантов, про дружбу с подпольными философами, а под конец ляпнула фразу, услышанную как-то в котельной и имевшую там большой успех: “А вы Шестова читали? Ну, и как?” — “Да, читал, — с удивлением ответил он, поскольку в то время такого рода философы все еще были под советским запретом и их труды не печатали, можно было достать или в спецхране библиотек, или у коллекционеров старинных изданий. Бердяев, Шестов, Флоренский и Франк распространялись в самиздате с не меньшим успехом, что и Солженицын. — Но я больше специалист по западной философии, еще точнее — немецкой классической и современной, а в последнее время после защиты своей диссертации по Хайдеггеру меня вообще неожиданно на структурализм потянуло, как беременную на солененькое, такой, знаете, кульбит своим мозгам устроил. И ведь понимаю, что это просто какой-то гормональный выверт, но ничего с собой поделать не могу, так и до деконструктивизма докатиться недолго. Искания же наших философов начала века связаны больше с этическими и социальными идеями, с поиском своего пути к православному Богу или с ролью России в этом всемирном бардаке под названием история, мне же интереснее игра ума, так сказать, вышивание бисером. Хотя из всех русских именно Шестов ближе всего мне подходит, его тоже все эти └особые пути России“ не интересовали, равно как и православная философия в силу особенности его национальности ему были до лампочки. А вот интерес к Кьеркегору или, скажем, Ницше нас с ним мог бы и сблизить. А почему вас Иегуда Лейб Шварцман, он же Лев Исаакович Шестов, вдруг заинтересовал?”
Я сильно смутилась, не зная, что и ответить на Иегуду: в котельной ни о чем таком не говорили, и перешла к тому, что знала достоверно: начала шпарить наизусть “Евгения Онегина”.
На этом короткий перелет Москва–Ленинград закончился, мы поехали устраиваться в аспирантское общежитие университета, где ему предоставили комнату, в которой мы оба и остались. Странно! Он оказался и не “голубой”, и не импотент, и не девственник — нормальный, здоровый мужик без извращений и разнообразий в сексе. Он меня даже не спросил, почему я осталась, зачем приехала на конференцию, воспринимал все так, как будто это и должно было быть. Я долго думала, что буду ему врать — сказать, что он у меня первый — глупо, хотя, по-моему, он бы даже и поверил, что второй — уже более правдоподобно, может, сказать, что третий? Но он даже этого не спросил. Тогда я осмелела и задала ему вопрос, сколько у него было женщин. “Я никогда о женщинах с точки зрения количества не думал. Не совру, если уточню, что на каждый мой отдельный случай близких отношений это была только одна женщина, никогда не пробовал └менаж-а-труа“, не довелось”, — вот и весь ответ.
На конференцию мы ходили вместе, я слушала его доклад и громко аплодировала, подпрыгивая на месте, чтобы он заметил. Домой в Москву мы возвращались, естественно, вдвоем, и он опять не удивился, что я заявилась к ним в квартиру, а через какое-то время вообще переехала к ним жить. Квартира была действительно огромная, меня в ней обнаружили не сразу. Столкнувшись перед ванной с его мамой, мне пришлось поздороваться. “А вы к Степе пришли?” — вежливо спросила моя будущая свекровь. “Нет, не к Степе, а к Николаю Николаевичу”, — ответила я. Маменька помрачнела, посмотрела на мой халат и, схватив меня за рукав, потащила через гостиную и коридор, потом через кабинет и еще через один коридор в свою спальню, где, представив меня перед очи собирающегося на работу мужа, спросила: “Это кто? И что она здесь делает?” Муж, Николай Николаевич Светлов, надел очки, застегнул запонки, поправил галстук и сказал: “Я ее впервые вижу. Либо это наша новая домработница, либо она Степкина подружка, либо нас пришли грабить”. Тут я с перепугу заорала благим матом на весь дом, прибежали Степан, которого я до этого знала в качестве Николая Николаевича, и прислуга. Теперь кричали все, слава Богу, не успели в милицию позвонить. Я оказалась опять в психушке, правда, уже семейно-академического образца. Разве я могла подумать, что человек, с которым я начала жить, а до этого почти два года вместе работала, носит совсем другое имя! Шпионские страсти, да и только! Зато все сразу выяснилось, все успокоились, замолчали, разошлись по своим углам, и никому не было дела до того, что в доме появился новый человек. Никто меня ни о чем не спрашивал, долгое время вообще не могли запомнить, как меня зовут, ключа от квартиры и подъезда у меня не было, к обеду не звали, я вроде бы жила там в виде домашнего привидения.
Да, забыла рассказать. До того, как я окончательно переселилась в дом к Степе, еще пару недель пришлось отрабатывать взятые авансом восемьдесят рублей, как я подсчитала, примерно по трешке за ночь, как и обещал мне известный литератор. Честность меня погубит! А ведь я могла и не отдавать ничего и уж тем более в постель не ложиться, но “долг платежом красен” — по-моему, это из “Капитанской дочки” Пушкина, или там было про “честь смолоду”? Надо проверить. Литератор был от меня без ума, но он был долго и безнадежно женат на какой-то мощной старухе из Литературного фонда и не хотел лишаться благ, а супружница закрывала глаза на маленькие шалости и предпочитала жить на даче в Переделкине, что было и престижно, и для здоровья полезно. Значит, что получается? За эти жалкие восемьдесят рублей я его пару недель сексуально обслуживала, рассказала ему услышанный на конференции афоризм, который он потом выдавал за свой: “Кант — женщина-философ” (“кант” — в переводе с английского означает женский половой орган, перевел мне профессиональную шутку Николай Николаевич), потом я сдуру поделилась с ним своими соображениями о “Евгении Онегине”, которые он также выдал за свои и даже опубликовал в разделе “Литературная критика” одного из “толстых” журналов. И вот спрашивается: кто кого поимел? Ладно, я на него не в обиде, в то время, когда мне нужна была помощь, он сделал все правильно.
Примерно через год после этого приключения я прочла его новую повесть “Прощание с женщиной-философом”, в которой он так живописал наш “роман”, что со мной случилась истерика от хохота, какой же фантазией надо было обладать, чтобы такую лапшу на уши читателей навесить:
“Говорят, что мужчины и женщины — с разных планет, но эта женщина сама была своей планетой, полностью самодостаточной — умной, образованной, красивой и ироничной, холодной, как абсолютный нуль, и страстной, как дикая кошка. То, что я начал открывать для себя после пятидесяти — Монтень, Паскаль, Вольтер да Руссо, — все это уже было переварено в твоей маленькой головке. А рассуждения о работах Канта, которые я даже и не читал, поскольку спотыкался уже на первых предложениях! Она же была со стариком Кантом на └ты“, и ее категорический императив напрямую общался со звездным небом. Две недели необыкновенного счастья, когда я ласкал твое неземное тело, наслаждаясь идеальной чистотой линий и изгибов, я фантазировал, как смогу своим языком достать до твоего императива и вместе с тобой увидеть небо в алмазах. Твои раскосые глаза не давали мне забыть, что ваше ханство имело нас — древлян и мокш — почти триста лет, я бы и сам приполз к твоему шатру с данью: └Хочешь иметь меня еще триста лет? Или миллион световых лет? Я сдался“. Между нами была пропасть, как между разными цивилизациями. Чем я мог заполнить ее, моя звезда?”
Да-да, “звизда”, уж конечно, восьмьюдесятью рублями не заполнишь! Забыл небось, как имел мое “неземное тело” за трешку за ночь? Блин, мокша.
Между тем у меня все шло по плану: я забеременела, однако Степа не торопился делать мне предложение, уверяя, что философам это только вредит. Зато у меня появился надежный кров: мне наконец-то выдали ключи от квартиры и подъезда, не надо было думать и о том, где взять деньги на жизнь, и еще я пыталась завязать отношения с семьей, что было трудно. Я называла их по имени и отчеству, а за глаза — так же, как и прислуга, — “хозяин с хозяйкой”, ко мне они старались не обращаться совсем, мне не хватало статуса — ни невестка, ни прислуга, ни аспирантка, “ни Богу свечка — ни черту кочерга”. Вечерами я подглядывала из-за двери нашей со Степой комнаты, как хозяева собираются в гости или в театр: брюлики в ушах, обязательная норка разных цветов в зависимости от настроения, легкий аромат дорогих духов. Хозяин традиционно ворчал и морщился, что его опять отрывают от научных занятий и новых открытий, хозяйка загадочно улыбалась, и все вокруг знали, что уже давно научные открытия делаются его бывшими учениками, а он только возглавляет “коллектив авторов”, но продолжали подыгрывать ему. “Степа, а почему мы не ходим в театры?” — жалобно ныла я. “Потому что я не достиг еще того уровня, чтобы мне оставляли билеты в кассах, а свободных рыночных отношений в стране пока еще нет”, — отвечал мой умный муж. “Придется подождать благородной старости академика, и будем вместе с другой элитой засыпать на премьерах”.
Я решила заслужить любовь и доверие хозяйки, взяв на себя все хлопоты по квартире, уверяя, что они выбрасывают деньги на прислугу, хотя я лично могу делать все то же самое, только за бесплатно. Этим я нажила себе постоянного врага в лице домработницы, которая за глаза называла меня одним словом “эта”, но признательности со стороны Степиных родителей не нашла. А когда я в первый раз пыталась прибраться на кухне, хозяйка поморщилась и сказала: “Милочка, не делайте это больше, Степа все равно все будет перемывать”. Не поверите, но это было еще одним необъяснимым чудачеством моего мужа, каждый вечер, как запрограммированный, он приходил на кухню и чистил-драил все с остервенением, заканчивая мытьем пола. Если даже в кухне было чисто или никто не жил до этого вечера в доме целый месяц летних отпусков — не имело значения. Ровно после программы новостей, ритуально смотрящейся всеми живыми в доме, начиналась эта вакханалия по наведению порядка на кухне. Трогать его в этот момент, даже звать к телефону было нельзя, как лунатика во время ночной прогулки. Я его пыталась спросить об этом, он же неизменно отвечал: “У каждого человека должны быть свои неизменные обязанности, я с детства мою кухню и покупаю хлеб в дом, так было и так будет”. Откуда такие берутся?
Родилась дочка, через три месяца я забеременела опять, чем впервые привлекла к себе внимание хозяйской половины квартиры. Через пару месяцев нас со Степой позвали на совещание к хозяину в кабинет, где его родители указали Степе на его социальную безответственность, заключающуюся в росте безотцовщины в стране, это был как бы намек на то, что нам пора узаконить наши отношения. И в качестве будущего свадебного подарка обещали ключи от нашей будущей квартиры, которую они решили купить, чтобы избежать хлопот с разрастающимся семейством, их квартира хотя и была большая, но шумы из нашей комнаты все же разносились по всему дому, к тому же увеличивалось и количество претендентов на ванную и туалет. Я была на седьмом небе от счастья, так как уже давно не заводила разговор о браке, чтобы не спугнуть философа в нежной душе моего мужа, с родителями же спорить в этой семье было не принято — те, кто спорили, уже давно покинули квартиру и даже отказались от потенциального наследства, но обрели независимость. Конфуцианец Степа почитал предков и готов был пожертвовать собой для их спокойствия.
После рождения второй дочки и печати в паспорте я почувствовала себя гораздо увереннее. Во-первых, теперь перед зарубежными командировками свекра я приносила ему список необходимых мне и девочкам вещей. Раньше за счет его командировочных пополнялась научная библиотека и делались другие глупости для его коллектива авторов. Один раз я просто взбесилась, когда увидела, что из очередной Англии была привезена бронзовая статуэтка ворона, которую даже в таком миниатюрном виде практически невозможно было оторвать от столешницы в кабинете академика. “Он мне напоминает о бренности бытия!” — ханжески возводил глаза к небу Николай Николаевич-первый. А мне эта чертова птица напоминала о том, что если денег в семье было некуда девать, значит, надо было делиться. Свекор, как ни странно, довольно быстро освоился со всеми нашими размерами и вкусами, я больше не страдала, разглядывая зарубежные каталоги мод. Появилось и еще одно изменение в моем состоянии: организм больше не хотел рожать, а хотел все время и разнообразно заниматься сексом. Как назло, Степу не хватало на мои запросы. У меня начались постоянные головные боли и неврозы. Потом все вроде бы как-то устаканилось, мы больше не выясняли отношений по поводу того, почему мне сегодня “опять хочется”, пока я не обнаружила у него тетрадку, в которой он записывал все мои дни цикла и галочками на тех числах, когда надо было меня удовлетворять, и с минусами на днях наиболее вероятного оплодотворения. Я его чуть не убила: я ему отдавалась по любви, а он надо мной научные эксперименты ставил: когда дать, когда взять. Я так кричала, что напугала детей, а он никак не мог взять в толк, почему нельзя рассчитывать заранее дни удовольствий, которые он почему-то считал днями наибольших выбросов гормонов в кровь.
В остальном же он, конечно, был примерный семьянин: ходил за хлебом, мыл кухню, учил с дочками иностранные языки и даже никому не нужную латынь, успевал и к лекциям готовиться, и за меня кандидатскую писать. Я водила девочек в школу и в балетную студию, преподавала философию, вечерами наливала себе джин с тоником и занималась самоудовлетворением, я больше не хотела его, он был для меня только использованным спермобанком. Я же продолжала вызывать его интерес, он ходил за мной по пятам со своей тетрадкой для записей и все время неожиданно спрашивал: “Скажи мне, не задумываясь, о чем ты только что сейчас думала?” — “О том, что ты — мудак”, — думала про себя я, а вслух произносила: “О невыносимой легкости бытия”. Степа удовлетворенно хмыкал, делал какие-то пометки и убегал к себе в кабинет.
Жить стало сложнее, денег катастрофически не хватало, несмотря на наши две кандидатские зарплаты и помощь академика, которому впервые в жизни тоже стало несладко. Степа начал одалживаться у своих студентов, которые занялись бизнесом — кто торговал шашлыками, кто держал киоск со жвачками, кто стал поставлять девочек нуждающимся. Академик пораскинул мозгами и стал сдавать внаем открывающимся фирмам помещения своего института, да еще работать за валюту на иностранные государства, раньше это называлось шпионажем. В общем, выкручивались. А тут у Степки начался какой-то прорыв с работой — ни с того ни с чего он стал получать пачками приглашения на международные конференции или даже на чтение лекций за рубежом, может, думала я, он феномен какой? Дочки больше не нуждались в моем сопровождении в школу и кружки, с полной ставки я перешла на полставки, ссылаясь на пошатнувшееся здоровье, и чуть увеличила дозу потребляемого спиртного. Степу стал волновать мой растущий пофигизм к жизни, и он устроил мне годовую стажировку в одном из университетов США, уверяя, что сам справится с хозяйством и нашими подростками. И я отправилась в страну Ширли Макклейн, к тому времени уже выгнавшей взашей нашего именитого плейбоя, который быстренько написал книгу о том, как сам ее бросил.
Не будет преувеличением сказать, что все мои попытки выучить хотя бы один иностранный язык при помощи Степы, лингафонных кабинетов и курсов при МИДе не увенчались успехом, это уже потом — после моей так называемой стажировки я стала говорить по-английски не хуже тамошних латиносов. В аэропорте Бостона меня любезно встретили, табличку со своим именем, которую держал в руках представитель университета, я нашла и с гордостью прочитала, на этом мои познания окончились. По кампусу меня водили за ручку, иначе бы я умерла с голода и никогда не нашла нужной аудитории. Зачем-то ходила даже в библиотеку, якобы заниматься, и, к счастью, нашла там довольно много литературы на русском языке, что было хотя и скучно, но зато спасением стажировки, по этим источникам я смогла потом составить научный отчет. Самое ужасное, что я не рассчитывала на холодные зимы в Америке, вероятно, спутав этот материк с Африкой, и оделась довольно легкомысленно, мой багаж состоял сплошь из обтягивающих платьев от Диора, привезенных свекром, на меня все пялились, хотя обычно там не замечают, кто в чем одет.
В своих мини-чудах я выбегала курить на улицу. Результат не заставил себя ждать — пневмония. С высокой температурой, в полубреду меня отвезли на “скорой” в больницу. Одинокая и испуганная, инопланетянка без знания языка землян, я пропадала от невозможности выплеснуть на них весь мой стресс от столкновения с их цивилизацией, я только плакала в ответ на их ободрительные улыбки. Меня подключили к каким-то аппаратам, брали анализы, приносили и уносили еду — я отдала приказ своему организму на потопление и почувствовала себя в длинном коридоре, соединяющем мою едва теплящую жизнь с прекрасным будущим в небытии. Второй раз в моей жизни врачи пытались спасти меня — в первый раз я помогала им, проходя через невероятные болевые ощущения, а сейчас я была просто счастлива и совсем не цеплялась за бренное пребывание на Земле, мечтая покинуть свою физическую оболочку и освобожденной улететь на свою звезду.
Потом мне говорили, что я, перестав рыдать от непонимания, дальше только улыбалась, теперь уже у них стали озабоченные лица. Я думаю, что так прошла пара-тройка дней. Ночами меня преследовал какой-то страшный бред: будто бы один из моих докторов приходил ко мне ночью в палату, называл меня Ширли по-английски, потом жадно шарил по моему телу руками, приятно охлаждая или, наоборот, согревая меня в зависимости от моей температуры на тот момент, потом совершались все мои сексуальные фантазии, которые мучили меня еще в Москве, только сейчас я абсолютно явственно ощущала все. От напряжения и удовольствия я как будто теряла сознание, и не было счастливее меня в то время.
Я практически ничего не ела и не нуждалась в этом, превращаясь в прозрачное бестелесное существо — идеальную мечту Голливуда, а вот мои ощущения только обострялись. С утра я улыбалась пробивающемуся в окно солнечному лучу и полностью сливалась с ним в один поток, я была рада приходу врачей и сестер и неожиданно стала понимать их так, будто они стали говорить по-русски. Иногда мне казалось, что они не говорят, а поют, а я нахожусь в центре какого-то мюзикла и все вокруг меня актеры, а я — реквизит, труп из анатомического театра. Мой виртуальный соблазнитель тоже был членом труппы, он был одет в голубую шапочку, халат и голубые брюки, прямо “облако в штанах”. Я улыбалась и ему, едва-едва шевеля пальцами руки, слабым жестом изображая желание встретиться позже. К сожалению, через несколько дней я пошла на поправку — хотелось жрать, а вот с медперсоналом общаться каждые полчаса совсем не хотелось, все равно я уже снова перестала понимать, что они говорят.
От голубого врача стало разить человечиной, ладони у него были постоянно потные, а в глазах появился блеск маньяка-извращенца. Если мой режиссер был когда-то Волком, то этот больше смахивал на Беовульфа, что было понятно, учитывая географическую разницу в их происхождении.
Ночью я впервые спала без капельницы и сильно испугалась, почувствовав на себе чьи-то липкие пальцы. Я закричала. “Ты, Ширли, не делай этого, нам ведь было так хорошо вместе целую неделю, тебя скоро выпишут, и тебе ни с кем не будет так хорошо, как со мной. Я знаю каждую эрогенную точку твоего тела, как ты любишь, чтобы слегка покусывали твою грудь, как стонешь, когда я сжимаю твое горло перед последним мигом оргазма. Ширли-Ширли, я совсем потерял голову, у меня никогда не было такой женщины, как ты”, — причитал он что-то в таком роде, насколько я могла понимать. Я до сих пор точно не знаю, то ли мы с ним действительно имели секс всю неделю моего пребывания в больнице, то ли в эту последнюю ночь перед выпиской он, ведомый моими желаниями, материализовался и старался соответствовать моим заклинаниям. Я вцепилась в него и не хотела отпускать: “Еще, еще, я хочу еще, я не хочу умирать, пока не выжму всего тебя, я так всю жизнь страдала без этого, а теперь я точно знаю, чего мне недоставало в жизни в России — не свободы слова, а вот этого наслаждения, когда каждый мой нерв вопит о желании. Зачем, зачем мне нужно было что-то помимо этого?” Под утро он уже не шевелился, теперь в коме находился он, и только профессиональный испуг быть застигнутым во время обхода поднял его на ноги, и он ушел на заплетающихся ногах, не сказав мне ни “спасибо”, ни “до свидания”.
Когда меня выписывали, я спросила у дежурной сестры, почему они меня Ширли зовут. Сестра засмеялась: “Когда тебя привезли на неотложке, наш доктор посмотрел на тебя и воскликнул: “Боже мой, это же вылитая Ширли Макклейн!” Ну, и поскольку мы все равно не могли запомнить, как тебя зовут, то и звали Ширли, тебе-то все равно было. Удивляюсь, как вообще выжила, такая серьезная пневмония была, считали, что скоро плеврит может начаться. Но ты, видать, живучая. Теперь все будет О’кей! Понимаешь меня по-английски, о▒кей?” Я понимала “О▒кей”, насчет всего остального, только догадывалась.
Я вышла из больницы и сидела на лавочке, надо было ехать в свое общежитие, где меня никто не ждал. Стажировка моя уже окончилась, прощай, Америка, которую я так и не увидела! Голубой врач подошел и сел рядом: “Я не знаю, как я останусь без тебя, но мне нечего тебе предложить. Это только короли могут жениться по любви, а у нас — демократия, все за всеми следят и стараются какую-нибудь пакость сделать. У меня брат — конгрессмен, я сам — Стивен Йорк-третий, именем моего прадеда назван известнейший университет штата, мне принадлежит майоратное владение, и все мои серьезные решения я должен согласовывать со своей семьей, особенно в той части, которая касается брака, потому что будут наследники, будет Стивен Йорк-четвертый, и я не во власти изменить свою судьбу и прервать родовую нить. Моей семье и так не нравится, что я выбрал такую фронду — стал врачом в госпитале, но они надеются, что это поможет мне в будущем все равно стать профессиональным политиком, разыгрывая карту, что я не из когорты “продажных политиков”, а “один из нас”, так сказать, “человек из народа”. Но если врачом быть мне еще прощается, то женитьбой на русской я поставлю крест не только на чаяниях своих родителей, но и на карьере всех остальных родственников. Ах, почему ты не Макклейн или Тюдор какой! Я должен тебе сказать, что сама не представляешь, какая ты драгоценность. Полюби себя так, как я люблю тебя сейчас, не давай никому снижать твою стоимость”. Он все перевел в американские понятия: драгоценность, стоимость, товар, наследство, при этом понятие секса было вынесено за скобки, а понятие любви не прозвучало совсем. “Голубой доктор” опять ушел в свое американское бытие, не сказав мне ни “спасибо”, ни “до свидания”. Я поехала собираться назад, домой, на свою планету — в Москву, к мужу и детям.
Возвращение было ужасным. Я возненавидела мужа и за то, что он не давал мне романтической любви с розами, шампанским и цимбалами, белым конем, алыми парусами и розовым “Кадиллаком”, и за то, что не получала от него удовлетворения своих чувственных желаний до дрожи и восторга, и за то, что он отправил меня в эту чертову Америку Ширли Макклейн. Все это доводило меня до истерик и неврозов. Дети тоже надоели — выросли уже, пускай свою жизнь устраивают, а не виснут на мне камнем. Я стала выпивать уже по полбутылки виски перед сном, днем думала только о том, где бы мне найти мужика, или доставала привезенный из Америки вибратор, но он не спасал и не был моим партнером ни по выпивке, ни по душевным разговорам.
Со Степой я больше не могла иметь близких отношений, он стал мне противен. Для начала я соблазнила сантехника, который, испугавшись возмездия со стороны ответственного квартиросъемщика и своей жены-диспетчера из ЖЭКа, убежал, застегивая штаны на ходу и больше не приходил на вызовы по засорению унитаза или протечке батареи, приходилось вызывать аварийку. Потом настал черед мастера по ремонту телевизоров, этот приходил несколько раз, потом тоже сгинул, сказав, что мне надо лечиться от “бешенства матки”. Крупной удачей оказался бывший Степин студент, в настоящее время владеющий своим хорошо налаженным бизнесом по ремонту иномарок, а начинавший с пары ларьков со жвачкой у Киевского вокзала. Когда дети были маленькие, а зарплата мужа еще меньше, Степа часто “стрелял” у него деньги в долг, жалостливый паренек зачастил к нам с авоськами продуктов из своего ларька, за которые деньги не брал совсем. У нас уже поправилось финансовое положение в связи со Степиными грантами, парень тоже сменил бизнес на более прибыльный, а деликатесы продолжал возить по-прежнему раз в месяц.
В один такой приезд я практически силой уложила его на семейное ложе, продукты стали привозиться каждую неделю, а я стала обладать этим молодым телом до его полного изнеможения в течение пары-тройки дневных часов, сантехник мог спокойно отдыхать. “Скажи мне, красавчик, чего ты так к Николаю Николаевичу привязался? Зачем нам эти постоянные └ветеранские заказы“? Чем мог так увлечь тебя мой муж, неужели историями о сексуальных извращениях философов? Или ты скрытый гомик, или тайно был влюблен в меня все это время, других объяснений я не могу найти, в └добрых самаритян“ я не верю, где-то здесь должна быть на..бка”, — пристала я как-то к нему с расспросами. Он рассмеялся:
— Николай Николаевич рассказывал вам все эти порноужастики из жизни философов, чтобы девицы не спали и не вязали во время лекций, чем-то он должен был вас увлечь, не философией же? А с нашим курсом все было уже по-другому. Кто тогда начинал заниматься бизнесом, кроме бывших комсомольских вожаков со своими связями да бандитских группировок со своими разборками? Такие, как я, мальчики с мозгами, ранее пытавшиеся “крутиться” спекуляциями джинсами, другими западными товарами, даже валютой, тип начинающего Ромы Абрамовича, кому от папы с мамой, кроме соображаловки, ничего по наследству не досталось. Чего нам не хватало, кроме первичного капитала? Опыта и стройного построения мышления. Ну, умение приходило из практики. А логика и просчет действий? Их надо было развивать. Я пробовал и в школах бизнеса учиться, и на экономический поступил, но все это было пустое, наш бизнес строился на других основах, теория экономики у нас дала сбой, чего до сих пор не понимают во всяких там Гарвардах. А Николай Николаевич учил нас размышлять, думать, решать при помощи мировой философской мысли проблемы существования, учил и классической логике и доведения любой мысли до своего абсурда и полной противоположности. Эта была такая тренировка мозгов, какую бандиты в тюрьме не получали. А уж как найти нужную “крышу”, ни он, ни Гарвард обучить не мог, это было не самым трудным делом. Я хочу сказать тебе, что не чувствую вины за то, что сейчас наставляю ему “рога”, я через тебя чувствую себя к нему ближе, вот такой парадокс получается!”
Все это он мне очень красиво разъяснил, но больше сам продукты в дом заносить не стал, присылал своих “шестерок”. Я опять стала подумывать о сантехнике.
Понятно, что мой новый распорядок дня не оставлял времени для работы, я ушла с полставки и стала почасовиком. На мои лекции ходили только неудачники, я не могла никому помочь с развитием мозгов, сама еле-еле запоминала все эти термины, категории да теории, нередко путая одно с другим. Когда же я попыталась отойти от всех этих теорий и рассказать, кто кого имел в истории философии, даже последние из неудачников покинули поле научной битвы, а меня вызвали в деканат и попросили уйти по-хорошему.
Я решила заняться собой и хоть чем-то помочь здоровью, при этом не отказываясь полностью от алкогольной диеты. Степа не жалел денег на моих парикмахеров, косметологов и наряды, я радовалась жизни: у меня появился потрясающий молодой любовник, только что из чеченского плена с пулевым ранением в голову, в качестве компенсации за голову его другой орган работал без устали. Он был ровесником моих детей, но я не замечала разницы в возрасте, я была “ягодка опять”. Мы ни от кого не скрывались, Степа был в бешенстве, что я устраиваю из дома вертеп, и отправил дочек подальше от распутной матери учиться в Европу. Мне было все равно, как будто это у меня было пулевое ранение в голове.
После грязных разборок я послала Степу куда подальше, он туда и ушел, оставив мне трехкомнатную квартиру и ежемесячный пансион, который продолжался до его смерти. Собственно, так я и узнала, что он умер: позвонила на кафедру, чтобы узнать, где мои алименты за последний месяц, там меня и огорошили. Ну, ничего, с моим прекрасным знанием английского языка я запросто устроилась в гостиничный комплекс “люкс” работать в телефонном сервисе. Работа хорошая, зарплата в валюте, да еще клиенты чаевые подбрасывают. Некоторые предлагали пополнить мой бюджет за кое-какие услуги, но я на это не пошла. Во-первых, у нас в гостинице с этим строго, можно работу потерять, а во-вторых, после своего молодого инвалида, то ли скончавшегося во время очередной плановой операции на мозге в военном госпитале Бурденко, то ли осужденного на большой срок за чье-то убийство, у меня прошло “бешенство кое-чего”, и это “интересное” место стало готовиться к климаксу.
Мой бывший режиссер решил совмещать свое творчество с политикой, разыгрывая мизансцены с реальными героями жизни. Началось все со знаменитого ГКЧП, который мало кто теперь помнит. На подступах к Белому дому он устроил “театр на баррикадах”, где происходящее вокруг моментально переносилось на подмостки в стиле русского ярмарочного балагана с импровизированными частушками и пантомимами, напоминающими перевод “Новостей” для глухонемых. Как всегда, его творчество было талантливо и необычно, а восприятие толпой самого действа обострялось реальным страхом перед возможными военными атаками со стороны гэкачепистов. Еще во время самого страшного первого вечера вокруг Белого дома я пыталась прорваться к танку, чтобы поздороваться с Аллегорией Революции — бывшим сеньором Монтекки, он же Волк в яме, но на меня грубо накричали: “Девушка, куда вы претесь? Вы нам все баррикады поломаете”, и я ушла в глубь толпы, слилась с публикой, бывшая Джульетта оказалась невостребованной в новых социальных условиях. Режиссер был одет в солдатскую шинель с чужого плеча и использовал перешедший на сторону народа танк в качестве своего пульта. В дуло танка был воткнут букет цветов, солдаты братались с симпатичными артистками, это был настоящий “хэппенинг”. Даже после подавления переворота артисты продолжали ходить в своих анархистско-военных нарядах с окровавленными бинтами на головах и рукавах и выступали перед многочисленными митингами в качестве защитников “восьмого подъезда”, то есть полностью вошли в роль.
Родина не забыла Героя Баррикад, режиссер был в очередной раз замечен, на этот раз по-крупному. Наконец-то он был одарен с царского плеча всякими благами — от вещественных — квартира, домик в деревне, иномарка и прочее — до эфемерных в виде долей в нефтяных и коммуникационных компаниях, медиа-холдингах, стал депутатом Госдумы и прочее, прочее, что случается только в волшебных сказках или наяву в нашей сказочной стране. Теперь мой бывший соблазнитель катается как сыр в масле. Джульетта-жена постарела, ее обменяли на двух малолеток, каждая заделала ему по двойне, он стал размножаться путем деления. Зато по жизненному уровню он давно уже переплюнул ту знаменитость, бывшего любовника Ширли, который в свою очередь стал тянуться за нашим бывшим массовиком-затейником, даже нашел в провинции начинающую актерку-жену, лицом похожую на одну из двух пацанок великого и могучего постановщика баррикад. Куда там Шекспиру! Тянется, бедолага, как может, да разве нашего пострела догнать? А я думаю, зря он тогда с Ширли не ужился, у нее хоть и нефтяных скважин нет, зато тоже небось деньги не последние были.
Мой одноразовый друг-литератор, потеряв льготы после падения Литературного фонда, с удовольствием расстался со своей уже никчемной старушкой и, как и другие герои моего рассказа, женился на малолетке — сиделке из больницы, не замечая, что занимается плагиатом чужих идей. Может, она тоже похожа на одну из двух жен режиссера, не знаю, не видела, да это и неважно, хотя новая тенденция в моде определенно наметилась. Своей новой подруге жизни он посвящает романтические оды и мадригалы, называя ее то “медработником”, то “сестрой милосердия”: “Она вошла в мою жизнь и заполнила ее целиком. Ни одна интеллектуалка так не чувствовала мои стихи, как она, эта простая и чистая девочка из российской глубинки, годившаяся мне во внучки. Но любовь не знает возраста — когда я глажу ее круглое колено, во мне бьется сердце мальчика. Я готов был бежать за ней на край света, но она сама пришла ко мне и без всякого этого советского ханжества моего поколения отдалась мне, даже не спрашивая о моих чувствах или о моем семейном статусе. Жить со своей женой я больше не мог, не имел права, это было бы предательством всех наших совместных прожитых лет, и я как честный человек вынужден был уйти от нее, не причиняя ей больше горя. Прости и пойми меня, моя любимая подруга прежней жизни. Лечу, я лечу к новой жизни, к новым чувствам!” Вот такой козел оказался, еще одну “звизду” без предрассудков нашел!
Конечно, можно подумать, что все эти мои рассказы о престарелых мужиках, которые одновременно нашли себе соплячек, — это просто злопыхания стареющей дамочки, зависть моя к молодости и красоте, а на самом деле такое в жизни не случается. Случается, случается! Юным девам, рискнувшим ради денег, престижа или еще чего-нибудь связаться с завтрашними паралитиками, я не завидую, им еще долго придется свои сопли на кулак наматывать, пока до понимания жизни дойдут и начнут охотиться за красавцами Ромео со стройными ногами и сильными руками, красивым торсом и другими особенностями молодого тела. Что говорить, сама когда-то такой же идиоткой была. Единственное, в чем я могу сознаться как стареющая дамочка, что мне все эти малолетки на одно лицо, я их путаю — если построить в ряд десять Джульетт, можно поиграть в игру “найди различия”.
Что еще? Академик с хозяйкой постарели и поселились в подмосковном санатории для таких же выживших из ума академиков, о смерти сына, возможно, им и сообщили, но они все равно не смогли приехать его хоронить из-за своего физического состояния. Дочки наши после учебы за границей в Москву не вернулись, там и остались в своем зарубежье, на похороны тоже не приезжали — из-за визовых сложностей или еще почему. Я сблизилась со своей семьей, через столько лет отсутствия стала заезжать к родителям, которые и не спились, и не развелись, так и законсервировались в своем состоянии полураспада. С ними живут и моя сестра с алкашом с завода, и их два пацана. Тесно, ругаются все, но живут крепкой семьей тремя поколениями. Там меня ни Джульеттой, ни Ширли, ни женщиной-философом обзывать не станут, там я та, кто я есть на самом деле — Елена Дмитриевна Мошонкина.
А я возвращаюсь обратно в свой трехкомнатный академический кооператив, где теперь единственная хозяйка. Ко мне в гости заходит сосед-полковник. Я ему рассказываю всякие байки про философов, про Америку, а он мне все про Афганистан да Чечню. “За что я тебя уважаю, Дмитриевна, — не за твои дурацкие рассказики, хотя все же веселее, чем с какой гарнизонной дурой сидеть, — а за то, что напитки правильно разливаешь, да огурчик у тебя всегда └со слезой“. Ну и, конечно, за круглую жопу, любо-дорого посмотреть, как ходишь”. Скажет, да и хлопнет меня игриво пониже спины. Действительно, я заметно раздалась после отказа от активной половой жизни и стала выглядеть для нормальных мужиков значительно привлекательнее, чем когда в Диоре ходила, но тогда нормальных мужиков рядом не было, а теперь мне самой ни Диора, ни других Коко не надо. Жалею ли я, что от мужа покойного ушла? Конечно, нет. Не моя эта жизнь была, чужая, как на сцене все время. Степка, помню, все от Хайдеггера балдел. Ну, так вот, даже этот козел говорил, что человеческое предназначение состоит в том, чтобы быть самим собой, быть верным себе, и что мы должны перестать жить по чужим правилам, создать свой мир, важный и значительный для нас самих, играть по своим правилам, а не входить в несобственный модус экзистенции. Хоть в этом он прав был!
— Ну, давай, Дмитриевна, не тяни — помянем твоего покойного мужа, и того мужика с чеченской пулей в голове, да моих товарищей, пухом им земля!
Прощай, Николай Николаевич Светлов-третий, Степа ты мой!
Жил. Мыслил. Любил? Умер.