Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2006
Александр Владимирович Говорков родился в 1956 году. Закончил Первый московский медицинский институт им. И. М. Сеченова. Член Союза писателей Москвы, поэт и прозаик. Стихи и проза публиковались в периодических изданиях “Арион”, “Кольцо └А“”, “Истоки”, “Культура”, “Литературные вести” и др. Автор сборников стихотворений “Новый свет” (1996), “Три берега”, (1999), “Троянова тропа” (2001), романа “Совсем другое” (2004). Тексты автора выходили в США, Румынии, Болгарии. Живет в Москве.
Тайна черного квадрата
Что это вы тут встали? — с такими словами обратился ко мне человек в серо-зеленой форме.
Это были первые слова, услышанные от соотечественника после моего трехлетнего отсутствия на родной земле. И на том спасибо, слова-то почти ласковые, не ругань, не мат.
Ах, это многократно воспетое возвращение на родину! Или, напротив, — первый въезд в незнакомую страну. Адам Олеарий, Джайлс Флетчер, капитан Маржорет, Афанасий Никитин… А прощание с родиной?
Легко, конечно, сорвав с головы военную фуражку, воскликнуть: “Прощай, немытая Россия!” — и, подставив лицо встречному ветру, устремиться в неизвестность. Только где прокричать это — в Тамбове? в Екатеринодаре? в Грозном? в Эривани? в Тегеране? Россия везде, от нее не убежишь.
Технические средства, разрушив границы номинальные, одновременно сфабриковали чувство границы внутри современного путешественника. В неком металлическом снаряде, непонятно как двигающемся по воздуху, в компании заоблачных эльфов, пьющих из прозрачных стаканчиков разноцветные напитки, он, этот путешественник, транспортируется из мира в мир, из Москвы — в Нагасаки, из Нью-Йорка — на Марс. Уран, пояс астероидов, Шереметьево-2. Небо за иллюминатором не движется, да и зачем ему, одному на всех, движение?
А сто лет назад? Поезд, проезжающий Варшаву, уверенно и небыстро ползет на восток. Начинает идти дождь, пейзаж за окном все более намокает и расползается, мелькает какой-то верховой с ружьем за плечами. Наутро серый мокрый перрон Режицы, и таможенник с рытым оспой лицом равнодушно произносит: “Александр Александрович, ваши документы”.
А сто пятьдесят лет назад? Можно, можно и в этом случае представить еще медленнее идущий из Германии поезд, но мне не хочется этого делать.
Мне хочется увидеть конный экипаж, на закате дня пересекший границу Российской империи, и сидящего в нем Федора Ивановича, одетого в черный дорожный сюртук. Мне хочется представить осенний вечер, начинающуюся непогоду, горящий внутри экипажа тусклый фонарь. За окном еще не стемнело окончательно, и видны звероподобные силуэты придорожных кустов. Видно кособокую деревеньку на косогоре и покосившиеся деревянные кресты кладбища. Мне хочется представить Федора Ивановича, слышащего отдаленный волчий вой, тихий бабий плач в избах, тонкий свист летящих по скользкому масляному эфиру планет, органную музыку созвездий.
Мне хочется представить Федора Ивановича… да что тут представлять! Вот он сидит, нахмурился, нерадостно и тяжело на душе. Почему всегда такая тяжесть внутри от долгожданных встреч с великой империей православного государя, надеждой и будущностью порабощенного славянства? Почему не запоет душа, не раззудится плечо, не свистнется молодецки “Сарынь на кичку!”, не увлажнятся щеки брызгами из-под весел, весело рвущих изумрудную воду цареградских проливов? Почему на родине всегда идет дождь? Почему сыра и глиниста почва, на которой путного дома не построишь — расползется, разъедется в стороны, разорвет фундамент оттепелями-заморозками? Какая разница с твердой, каменистой, уверенной в себе Европой! Вода, сырость проникла во все уголки и поры отечества.
А плохо ли? Вода, темная вода, она древнее суши. Она таинственна. Начало и конец мира сокрыты в ней. Что было? что останется? — темные безграничные воды и отразившийся в них лик Божий. Вода — как хаос, материнская утроба, рожающая космос. Может, вода — это и есть Слово, то, что было в начале? Вода — Логос, хранилище бесчисленных букв бесчисленных алфавитов. Стихия, подчиняющаяся воле, внешней энергии. Глянул Бог на воду грозно — и задвигалась, закипела, превратилась в невидимый легкий пар. А ушла из нее энергия — остыла, превратилась в лед до следующего грозного взора. Но во всех случаях осталась сама собою.
Так, может, не случайно кропит Господь Россию дождями, может, готовит ее к великой миссии и благословляет на грядущие подвиги? Россия — хаос, Россия — сфинкс, в Россию можно…
А вот это хорошо бы записать. Да где же, черт возьми, бумага? Федор Иванович раздраженно хлопает по карманам сюртука, запускает в правый из них руку…
Ну зачем я буду лукавить? Зачем я буду выдумывать, как случайно Федор Иванович находит в правом кармане своего сюртука бумагу? Да не просто белый лист, а какую-то мятую записку на немецком языке? Зачем я буду описывать, как Федор Иванович, неделю назад ночуя в заштатном саксонском городке, нашел под убогим письменным столиком бутылку, из которой торчала бумага, свернутая трубочкой? Зачем я буду притворяться, что Федор Иванович сунул ее, не читая, в карман, а вот теперь вдруг, так кстати, обнаружил? Да и не валялись, наверное, даже и сто пятьдесят лет назад по саксонским гостиницам пустые бутылки, не Чухлома.
Нет, честно признаюсь: мне нужна вставная новелла. Старый литературный прием, Кентерберийские рассказы, Мельмот-скиталец, Пиквикский клуб. Искусственно, а работает.
Как-то я ехал в машине по пригороду американского города М. Дорога была точно ориентирована в направлении восток-запад, а я двигался на восток. Канун Хэллоуина, конец октября. Надо знать погоду Среднего Юга в эту пору! Впереди расстилалось чистейшее сине-голубое небо, радостное и наивное, как русский апрель. Но, взглянув в висящее передо мной зеркало заднего обзора, я обомлел. Сзади, на западе, за Миссисипи, нависала непроглядная чернота. Похоже было, что надвигался торнадо. Так и осталась у меня в памяти эта картина — безупречно синее небо в ветровом стекле и вмонтированный в него черный прямоугольник зеркала. Кусок зловещего прошлого посреди кажущегося безоблачным будущего.
Нет, это еще не вставная новелла. Это, если угодно, вставная новелла о вставной новелле. Это попытка объяснить, как вставная новелла дает нужный иногда эффект дополнительных измерений. А настоящая вставная новелла впереди.
Что делать, как бы это ни было глупо, нам нужно вернуться к хлопающему по карманам Федору Ивановичу. Рука запущена в правый из них, пальцы шарят по бумаге, извлекают ее наружу. При свете фонаря Федор Иванович начинает разбирать немецкие слова, написанные неряшливым прыгающим почерком.
Меня зовут Йозеф К. Я несчастный человек. Я родился мужчиной, но склонности, которые я испытываю, не соответствуют первоначальному замыслу природы. Хуже того, я — художник, который не умеет рисовать. С детства в голове у меня вертелись замыслы и сюжеты картин. Я застывал в оцепенении, глядя на какой-нибудь букет, на льющуюся из кувшина воду, на падающую из-под двери полоску света. Мысленно я рисовал их на бумаге, я знал, как сделать это. Но сделать этого, увы, не мог. Попытки запечатлеть видения, проносящиеся у меня в голове, рождали к жизни нелепые карикатуры. Линии были неуверенны, перспектива неверна, композиция чудовищна. Еще хуже обстояло дело с красками. Я страдаю редким заболеванием глаз и вижу цвета не такими, как их видят остальные. Поэтому я оставил свои попытки стать художником и смирился с судьбой. Несколько лет прошли спокойно, как в детстве. Но четыре года назад случайно я встретил своего школьного товарища Каспара Ф. Мы разговорились. Выяснилось, что Каспар получил неплохое художественное образование, сначала в Дрездене, потом в Италии. С тревогой он признался мне, что уже около года не прикасается ни к карандашу, ни к кисти. “Не знаю, что рисовать,— сказал он, — все кажется мне серым, будничным, недостойным”. Каспар привел меня в свою небольшую мастерскую. На стенах висели работы его ученических лет. Этюды, мертвая натура, живая натура, копии великих итальянских мастеров. “Это все?” — спросил я. “Да”, — ответил он. И тут в моей голове мелькнула безумная мысль, разбившая окончательно, как выяснилось впоследствии, нашу жизнь — мою и Каспара. Я предложил ему стать со мною единым целым, одним художником. Подумав, он согласился. О, я с восторгом вспоминаю эти четыре года, прожитые вместе! Я был мозгом и сердцем, Каспар — руками. Я рассказывал Каспару сюжеты придуманных мною картин, подробно объяснял, как следует расставить фигуры, какое выражение необходимо придать лицам, показывал ему пейзажи, которые должны быть нарисованы. Я черпал из запасов своей памяти, своего воображения. Мы воплощали в жизнь годами мучившие меня замыслы. Стоит ли говорить, что возникшая между нами близость перешла границы обычной мужской дружбы? Наши картины охотно раскупались, к нам пришел успех. К нам? Нет, конечно — к Каспару. Его именем были подписаны картины, о моей роли никто не догадывался. Меня это нисколько не беспокоило, тем более что вырученные деньги честно делились нами пополам. Но все рухнуло в один момент, когда в жизни Каспара появилась Луиза. Я ненавижу ее, розовоглазую красавицу, разрушившую мое счастье. И счастье Каспара, я уверен, тоже. Я не хочу ничего больше говорить о ней. Я опять остался наедине со своими бесплотными видениями, Каспар — со своими умелыми и мертвыми руками. Я пишу все это только для того, чтобы рассказать (кому? кому?) о своем последнем замысле, который должен стать памятником нам обоим — Каспару и мне. Может быть, мою записку прочтет художник, который сможет нарисовать то, что я придумал. Постараюсь объясниться понятно и подробно. На холсте, как можно более белом, следует нарисовать черный квадрат. Фактура холста должна быть гладкая, мелкоячеистая. Очень важно точно подобрать нужный оттенок черного — глубокий, антрацитовый, но без малейшего намека на блеск, скорее матовый. И еще — постарайтесь использовать стойкую к внешним воздействиям краску. На поверхности квадрата не должны появляться трещины, это погубит весь замысел. Размер квадрата и соотношение его с размерами холста я оставляю на ваше усмотрение. Черный квадрат — это портрет ночи. Это мир, лишившийся света. Черный квадрат — это абсолютная поверхность. Вы знаете, что такое поверхность? Поверхность находится повсюду вокруг вас, это пространственная граница каждого предмета. Абсолютная поверхность имеет только два измерения — длину и ширину. Квадрат — модель поверхности, длина которой равна ее ширине, и этим он идеально двумерен. Представьте себя обитателем такого квадрата. Я уверен, внутри этого квадрата свет не может существовать, потому квадрат черен. Для вас это будет адом. Да, то, что вы привыкли называть адом, — это пространство с меньшим количеством измерений. Это упрощение, это остывание, это хаос. Вы думаете, хаос подвижен? Нет, идеальный хаос — это неподвижность. Черный квадрат — это портрет ада. Надеюсь, вы поняли меня. Я вижу под столом, за которым я пишу эту записку, пустую темную бутылку. Очень хорошо. Я помню о моряках, использующих такие бутылки для своих отчаянных посланий. Сейчас я закончу писать, сверну лист бумаги трубочкой и засуну его в горлышко бутылки. Оставлю ее на прежнем месте, под столом. Не забудьте — меня зовут Йозеф К.
Федор Иванович читает долго, перечитывает записку еще два раза. За окном экипажа чернеет окончательно, в стекло стучат не по-осеннему крупные капли дождя. Слышна ругань кучера. Федор Иванович переворачивает бумагу чистой стороной вверх, тщательно разглаживает ее и карандашом записывает на белом прямоугольнике стихи.
Святая ночь на небосклон взошла,
И день отрадный, день любезный,
Как золотой покров, она свила
Покров, накинутый над бездной.
И, как виденье, внешний мир ушел…
И человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь и немощен и гол,
Лицом к лицу пред пропастию темной.
На самого себя покинут он —
Упразднен ум, и мысль осиротела —
В душе своей, как в бездне, погружен,
И нет извне опоры ни предела…
И чудится давно минувшим сном
Ему теперь все светлое, живое…
И в чуждом, неразгаданном, ночном
Он узнает наследье родовое.
Почерк у Федора Ивановича четкий и ровный, потому строчки на листе бумаге напоминают строй римского легиона. Федор Иванович подносит исписанную теперь уже с двух сторон бумагу к глазам и, заслонясь ею, как экраном, смотрит сквозь нее на фонарь. Бумага не лучшего качества, и на оборотной стороне проступает написанное чернилами послание Йозефа К. Не мигая и не отводя взгляда, Федор Иванович рассматривает только что написанное стихотворение. Ему кажется, что строки Йозефа К. становятся все чернее и гуще, они просачиваются на обратную поверхность листа и поглощают, затапливают в своих волнах бледный карандашный строй. Гибель римского легиона ужасна. Кто-то из букв пытается тянуться вверх, вставать на цыпочки, до последнего мгновения вздымать над головою оружие, но все напрасно. Черные волны неумолимы.
Федор Иванович сильно, словно лепя снежок, комкает бумагу. Потом разглаживает, складывает лист пополам, рвет, рвет еще раз, еще и еще. Потом приоткрывает дверцу экипажа и резким движением бросает обрывки в холодную черную щель, на мокрую глинистую дорогу.
Свои стихи Федор Иванович всегда хранил в памяти.
Феликс Эдмундович
и молодая крестьянка
Cейчас меня будут забрасывать камнями. Ну хорошо, хорошо — тухлыми яйцами, гнилыми помидорами… Потому что в русской литературе сыскано мною то, чего там никогда не было и быть не должно, — эротика. Русская эротика… звучит необычно, как монгольская электроника… любовь — да, несомненно, чистая-чистая, возвышенная, Тургенев, там, Степан Щипачев; похабщина — непременно, грязная-грязная, мат-перемат… Кирша Данилов, барковщина-беспризорщина.
Скандальней всего то, что сыскалась эротика в месте совершенно неожиданном, никто на него и не думал. У Николая Алексеевича, Мороз Красный нос, Твердая Рука Друг Индейцев. Кстати, не замечали, на кого похож Николай Алексеевич? Я-то вчера только понял — на Феликса Эдмундовича! Одно лицо же, скорбный лик татарского идальго. Но это так, к слову… на которое о скрытой эротичности Николая Алексеевича вы мне наверняка не поверили. И правильно, доказательства нужны, презумпция невин(ов)ности…
Откроем любое издание произведений Николая Алексеевича, ну хоть из серии “Моя первая книжка”, изд-во Детгиз, 195… год. Открываем, читаем:
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Звучит как полицейский репортаж, время и место действия определены точно. Глагол “зашел” нарочито небрежно определяет действия скучающего барина. Зашел, так, заглянул… а, собственно говоря, зачем? В шестом часу, вечером, на Тверскую… пардон! — Сенную. Ах, Невский проспект, Тверская, бульвар Клиши, огни отелей, блестящие глаза…
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Появляются действующие лица, объект созерцания. Молодая женщина и кнут. Били — кто-то безличный, неопределенный. Главное — кнут. Представляете его деревянное кнутовище, отполированное до блеска? Лингам, фаллический символ, как принято нынче диагностировать. С другой стороны — сам кнут, длинный, темный, гибкий, кожаный, извивающийся, охватывающий белое женское тело. Змея, словом, а точнее — змей, сатана, искуситель. Отсылка в библейские времена, к Еве, млеющей в объятиях змея мудрого, взрослого. Опять же Маринка былинная, к коей змей крылатый залетывал.
Николай Васильевич заметил проницательно: женщина только одного черта и любит. А что ей делать, женщине, крестьянке молодой, бабе? У нас ведь как повелось: первым делом самолеты… а бабы — последнее дело. Стенька тоже: чуть ропот услышал позади, так сразу бабу — за борт, в набежавшую волну. Герой! Вот что важно — тут национальная модель поведения дана, приоритеты указаны. Братва, вольница казацкая, закон стаи дороже бабы какой-то. А и то: вожжание с бабой — дело индивидуальное, личностное, интересы коллектива важнее. Подростковая психика, возведенная в ранг доблести. А бабе мужской, взрослой любви хочется. Черт-то, наверное, подарки дарит, слова нежные говорит, ни щей ему варить, ни портков стирать не надобно. Да и силен, видимо, чертовски…
Словом, не берется Николай Васильевич с чертом соперничать, Андрий попробовал, да плохо кончил. Гораздо лучше в письме турецкому султану сублимироваться…
Итак, с кнутом-змеем мы разобрались. А что же крестьянка молодая? Мастер все-таки Николай Алексеевич, интуиция гениальная. Одно слово — крестьянка — и уже целая картина вырисовывается. Не мещанка какая-нибудь худосочная, питерская… нет — крестьянка, здоровая, свежая, кустодиевская, икры ядреные, как с репродукций журнала “Работница” сорокалетней давности. Крестьянка молодая — да и все тут. За что бьют-то, кстати? Да какая разница, ты глянь, Коль, глянь.
Ни звука из ее груди,
и не нужны звуки, кино немое еще, но грудь обнаженную уже показывают. Платье растрепалось, порвано, в прорехи грудь вываливается. Да и бьют не по одетому же телу, наверняка ягодицы заголили. Нарастает, нарастает напряжение у зрителей на Сенной в шестом часу вечера.
Лишь бич свистал, играя…
Свист — известная атрибутика змей. Свистом их заклинают, зовут. Ты свистни, тебя не заставлю я ждать… но ты свищешь опять и опять. Свистал-то — играя. Жестокие игры. Игры, игрушки, имитаторы, фетиш, доминирование… Черт-те что! Маркиз де Сад с Леопольдом Захер-Мазохом в обнимку.
Николай Алексеевич! Да подскочите вы к этому безличному, кнут вырвите, рукоятку об колено, крестьянку молодую на руки поднимите, с помоста позорного вниз, на землю снесите! Не коленом же по зубам мужиков кровавить! Нет, не получится. Не в наших традициях. Разве что змееборцу Добрыне Никитичу да Фандорину Эрасту Петровичу под силу. Принято — женщину вперед, к станку, к коню на скаку, в избу горящую. Что же вы теперь, Николай Алексеевич, скажите?
И Музе я сказал: “Гляди!
Сестра твоя родная!”
Вот и все. Наливались строки силой, тяжелели, да зря. Семя пролито на землю, теперь из него разве суккубы какие бледные вызреют, чтоб солдат в предутренних снах тревожить.
По-нашему это, по-интеллигентски! Мы люди нервные, творческие, с тонкой душевной организацией. Нам самим пострадать нужно, под кнут подлезть, удар потяжелее получить. Но тема поротых задниц — еще скандальней. Побьют, точно побьют… А может, я неправ вовсе? Может, Муза — женская ипостась Николая Алексеевича, Анима юнгова? И тогда две последние строчки стихотворения — бесстрашное и точное описание слияния мужского и женского в божественном андрогине, химическая свадьба, брак небесный? Нет, слишком мудреная и нелепая версия. Так примите ее в качестве возвышающего обмана!
И при чем тут Феликс Эдмундович? Ну похож лицом на Николая Алексеевича… Я не знаю — с его ли ведома врагов революции голыми расстреливали. Одно я знаю точно: к вчерашнему происшествию на Сенной, в шестом часу вечера, Феликс Эдмундович никакого отношения не имеет, алиби у него.
Семит русской поэзии
— …Знаешь, лучшие мысли приходят в то время, когда я бреюсь перед зеркалом…
— Мне кажется, это потому, что во время бритья не соврешь…
— Потому, что вижу себя в зеркале?
— Нет, это ваша мужская память о прошлом… атавистическая память о бритье опасной бритвой… когда у горла острое лезвие…
— Такой момент истины?
— Да, да…
Атавистическая память существует. Я это остро ощутил в Туркмении, когда был там по служебным делам примерно за год до распада советской империи. Имперские служебные дела всегда сопровождались неслужебным показом местных достопримечательностей. В Туркмении меня принимал С., русский заместитель начальника-туркмена, тянувший, как это было принято тогда в Средней Азии, весь рабочий воз. “Почему вы не уезжаете отсюда? — спрашивал я этого симпатичного молодого человека. — Ведь ясно, что совсем скоро здесь будут другие порядки”.
“Куда мне ехать? В России у меня нет никого, а торговый дом С. существовал в Баку еще до революции. Я родился здесь, знаю и люблю эту землю”.
В один из дней (дело происходило в конце января) С. повез меня на развалины Нисы, легендарной столицы Александра Македонского. Позже кто-то из исследователей посчитает эти развалины остатками священного города асов, Асгарда, название которого якобы отозвалось в имени Ашгабата, современной туркменской столицы.
Мы оставили машину метрах в ста от развалин и по плотной, утоптанной дороге направились к развалинам. Позади бесшумно шел Ашир, шофер С. “Здесь шофер должен быть преданным человеком. Ашир служил в Подмосковье, я ему доверяю”, — объяснял мне С., когда я повсюду чувствовал почти незримое присутствие Ашира, тенью следовавшего за нами.
Андрей Белый рассказывает о необычном состоянии единства со Вселенной, которое он изведал, забравшись на пирамиду неподалеку от Каира. Я же, увидев со стен древнего города бескрайний желто-бурый простор полупустыни и синее, яркое до скрипа в глазах небо над ним, почувствовал: это — мое. Я увидел сотни своих предков в остроконечных скифских колпаках, кочующих по этой земле. Лес, особенно густой, гнетет меня. Здесь, на неширокой полосе земли между Каракумами и Копет-Дагом, я испытал пьянящее чувство свободы, родственное ощущению бессмертия. Это была свобода в пространстве и времени.
“Я рад, что вам понравилось. Если хотите, побудьте здесь еще немного, а мы с Аширом пойдем к машине, приготовим пикничок, — вывел меня из транса голос С. — И не бойтесь, в это время года змеи спят”. Я остался один. Побродив немного по остаткам большого круглого зала (Валгаллы, не иначе), я вернулся на стену.
— Нравится? — раздался за моей спиной негромкий голос.
Я обернулся и увидел высокого седеющего человека (в таких местах можно ждать и пришельцев из космоса!) в неуместных белых брюках, утративших складки еще минувшим летом.
— Да, нравится… — протянул я неопределенно, поскольку внезапность появления белобрючника насторожила меня.
— Я здесь по делу, собираю кое-какие сведения о древностях. А зовут меня Иван Алексеевич, — дружелюбно сообщил брюконосец.
Памятуя заветы классиков, я стараюсь не разговаривать с незнакомцами, но на сей раз молчание на крепостной стене было бы тягостным и глупым.
— Какие же древности вас интересуют?
— Я — историк-любитель. Уже несколько лет я занимаюсь историей русов. А сюда я приехал, чтобы увидеть вот эти развалины своими глазами. Ведь ясно, что скоро это будет невозможно.
— Так русы вроде скандинавы…
— Это, по моему мнению, заблуждение. Знаете, ответы на какие загадки служат ключами к тайне происхождения русов?
— Какие?
— Их две: происхождение казаков и происхождение мата…
— Ну, казаки же беглые на Дон, а мат — татарский… знаете, забавно… в пионерском лагере у меня был дружок Вова Палей, и как-то он объяснил мне, откуда взялись эти слова. Папаша ему рассказал, что это татарские названия частей тела и в них нет ничего постыдного, но вот поскольку на Руси татар не жаловали, то и слова эти стали считать бранными…
— Забавно на самом деле то, что в татарском этих слов нет. А казаки… Беглые, конечно, бежали к ним, но согласитесь, что это говорит только о том, что им было куда бежать. Нет, не так все просто…
— А как же, по-вашему?
— Рассказывать долго. Если в двух словах, то я считаю, что русы имеют сарматское, североиранское происхождение… да называйте, как хотите, много терминов… индоевропейцы… да… Так вот, русы — потомки сармат. Не путайте только при этом русов с русскими. Русы — один из корней русской нации, а есть и другие — славянские, финно-угорские. Я убежден в существовании русского каганата в степях между Черным и Каспийским морями, в соседстве с Хазарией. Я думаю, что казаки — прямые потомки населения этих двух каганатов, а мат — древние сарматские слова, имевшие священное значение. Потому и произносить их попусту запрещалось.
— А что же славяне?
— А славяне… прислушайтесь: сл-вене… выходцы, по-сл-ы из земли Вене, из племени венедов, обитавших на берегах Балтики. Впрочем, карта Центральной Европы пестрит корнем ВН — Вена, Венеция, Словения… Между тем все исторические источники, хотя бы и подспудно, свидетельствуют: Русь заселялась двумя разными и одинаково мощными племенами — с северо-запада славянами, а с юго-востока русами. Не потому ли так богат синонимами русский язык? Ну, например… В славянских языках вы не встретите слова “хороший”, у них для этого другое слово — “добрый”. А в русском существуют оба эти слова, явно славянское “добрый” и звучащее ирано-сарматски “хороший”. Вспомните бога Хорса, считают, что он иранского происхождения. Другой пример — “большой” и “великий, велкий”… Да полно таких примеров! А не замечали, что братья славяне относятся к нам несколько настороженно? Может, это не просто политика? Может, они чувствуют чужую кровь?
— Вы знаете, в этом есть смысл. Вот хоть собственный пример… Я, находясь здесь, почувствовал кровную, простите за высокий стиль, связь с этой землей, с этим небом, воздухом, солнцем… словно бы на протяжении веков, в каких-то прошлых жизнях, я жил тут…
— Очень может быть. Вы были в Одессе? Помните, там в музее огромный скифский отдел? Так ваш профиль и барельеф скифского царя Артака — одно и то же. Видимо, жива память предков… помните у Гумилева о викингах: “…мы дрались там… ах, да — я был убит”?
— Ну, у него же и другое: “…мой предок был татарин косоглазый…” Так в каком случае он не лукавит?
— Не знаю. Но, кстати, верю, что поэзия хранит следы такой прапамяти. Между прочим, любопытное доказательство моей гипотезы происхождения русов — стихи, да и проза тоже, моего тезки, Ивана Алексеевича. В его прозе везде раскиданы признания, вроде “не люблю желтоволосой Руси”, “чухонские рожи комиссаров”…
Он словно ощущает революцию как конфликт субэтносов русского народа.
В то же время постоянные признания в любви к степной, южной Руси, к открытым пространствам, курганам, ясному небу, звездам… А любимый женский тип Ивана Алексеевича? Темные волосы и глаза, смуглая кожа, тонкие щиколотки, крутые, тяжелые бедра под плахтой, играющая походка… Такое впечатление, что это описания казачек из “Тихого Дона”.
— Ну вот, и о женщинах заговорили… А насчет Ивана Алексеевича вы абсолютно правы. В стихах это даже ощутимей. Его вдохновляют степь, пустыня, море. Знаете, Иван Алексеевич всегда казался мне этаким семитом русской поэзии…
— То есть?
— Его пейзаж не традиционно русский, вы сами это сказали. Но, что важнее, и мироощущение у Ивана Алексеевича не традиционно русское. Ведь русскому свойствен некоторый дуализм. Сильно упрощая, можно сказать, что русский — это скрытый манихей.
— Ну вы даете… какие манихеи?
— Да посудите сами. Неприятие мира есть? Есть. Ощущение, что мир несправедлив и улучшить его нельзя, есть? Есть. Неосознанное разделение Творца из Ветхого Завета и новозаветного Отца Небесного есть? Думаю, что да. Нежелание работать в этом мире, упование на высшую правду, на иную землю под иным небом… Все это есть в русском мироощущении, и нет у Ивана Алексеевича. У него, наоборот, семитское приятие мира, созданного Творцом. Мало сказать — приятие, даже восхищение, захлеб. Его стихи — как молитвы и благодарность Творцу, это почти псалмы. Словом, предельный монотеизм. Да, кстати, уж коли о женском типе вы упомянули… эротизм Ивана Алексеевича, чуть ли не единственный в русской литературе, не отсюда ли тоже? Женщины его, прокаленные солнцем, благословенный дар божий, в котором нет греха…
— А на память что-нибудь помните?
— У него много всякого… ну, такое, например:
Как много звезд на тусклой синеве!
Весь небосклон в их траурном уборе.
Степь выжжена. Густая пыль в траве.
Чернеет сад. За ним — обрывы, море.
Оно молчит. Весь мир молчит — затем,
Что в мире Бог, а Бог от века нем.
Сажусь на камень теплого балкона.
Он озарен могильно, — бледный свет
Разлит от звезд. Не слышно даже звона
Ночных цикад. Да, в мире жизни нет.
Есть только Бог над горними огнями,
Есть только Он, несметный, ветхий днями.
Да повсюду это… “никого в подлунной нет, только я да Бог…”, “зной и сухость солнечного света…”, “в лазури яркой — неземное великолепие вершин…”, “звезды горят над безлюдной землею… в пустыне чудесного много”, действительно много чудесного и словно бы нерусского в стихах Ивана Алексеевича.
— Нерусского в общепринятом смысле, но русского в исконном, сарматском виде…
— Конечно, ландшафт формирует национальное мироощущение, тот же Ключевский любил это поминать. Не случайно ведь монотеизм родился у народов пустыни, там, где днем светит солнце, а ночью — луна и звезды, где глазу не за что зацепиться, кроме небесных объектов. Так, поколение за поколением, и образуется в сознании четкая вертикаль: глаз — звезда, земля — небо, Бог — человек. На русской же земле другой ландшафт и другой климат. Солнца мало, звезд мало, небо скрыто облаками. Из-за этого взгляд скользит по горизонтали, натыкаясь на всевозможные объекты: лес, река, холм, дом, дым. Начинается обожествление рассматриваемых предметов, и, пожалуйста, — многобожие, домовые, русалки, лешие… Взгляд землепашца, устремленный в землю, обожествляет и ее в виде Матери-сырой земли. Не Отец Небесный, а Мать-сыра-земля. Не находите ли, кстати, что православие изрядно приправлено язычеством?
— Резко сказано. А хотите, выдвину другое объяснение индоевропейского дуализма?
— Давайте.
— Примерно так… Представьте, что прародина пресловутых индоевропейцев — какая-нибудь мифическая Арктида, земля Санникова. Ну, или не менее мифическая земля Туле. Словом, полярные области Земли, где полгода длится ночь, полгода — день. Вот вам неоспоримая почва возникновения дуализма: Бел-бог и Черно-бог, равные по своему могуществу.
— А вот у Ивана Алексеевича вы нигде не сыщете восприятия ночи как катастрофы, как захлестывающего мир хаоса. Напротив, его ночь обнажает стержень мироустройства, шестеренки и валики часового механизма, пущенного рукой Творца.
— Одно слово — семит русской поэзии…
…Не знаю, как вы, любезный читатель, а я уже притомился от этого платонообразного диалога. Самое главное, что я утратил понимание, какие слова принадлежат мне, какие Ивану Алексеевичу в белых брюках. Пора признаться: никакого диалога не было, как не было и моего собеседника на остатках крепостных стен. Неужели вы думаете, что я бы так плохо написал реальный или воображаемый диалог между разными людьми? Неужели вы думаете, что моего мастерства не хватило бы на то, чтобы заставить говорить этих людей по-разному, с использованием различной лексики и характерного для каждого из них построения фраз? И неужели вы думаете, что за то время, пока мы якобы вели этот скучнейший разговор, С. вместе с Аширом в законном негодовании не успели бы выпить всю припасенную водку и съесть заготовленные шашлыки? Нет, вы не столь наивны, любезный читатель…
Никакого диалога не было. Не было Ивана Алексеевича… то есть был, конечно, и действительно — в мятых белых брюках, но не здесь, а на вилле в Грассе, и в совсем другое время, и не со мной, а с Рахманиновым Сергеем Васильевичем.
Так что же было? Мгновенный диалог полушарий — правого и левого, западного и восточного — детант, разрядка напряженности, короткое замыкание. Как, в сущности, хорошо, что полушария растут из одного корня, одного ствола, хранилища общего на всех подсознания! “У нас есть общеподсознательные ценности” — могут декларировать полушария, подписывая стратегический договор о дружбе и сотрудничестве.
Что добавить к написанному? Шашлык был съеден, начались ранние зимние сумерки, и мы вернулись в Ашгабат. Через день я покинул Туркмению и с тех пор ни разу там не был. Года два назад через случайных людей до меня дошел слух, что С. был убит. Говорили, что он был зарезан Аширом, своим шофером.