Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2006
Наталья Сергеевна Цветова — кандидат филологических наук, доцент кафедры теории речевой деятельности и языка массовой коммуникации факультета журналистики СПбГУ.
Об одном из самых значительных парадоксов современной публицистики меня заставила задуматься тема традиционной весенней научной конференции на факультете журналистики университета. Кафедра, на которой я работаю, занимается теорией речевой деятельности, то есть предмет нашего профессионального интереса — речь как основное орудие труда современных “акул пера” (как это ни печально, но именно сегодня стертая метафора уже почти восстановила свое прямое значение). Серьезные ученые люди — преподаватели гуманитарных факультетов самых разных высших учебных заведений, готовящих журналистов и филологов, — размышляли, рассуждали, спорили об особенностях современного речевого общения в сфере публичной, “массовой” коммуникации. Отправной точкой для дискуссии стал вопрос о возможности бытования индивидуальных стилей (“идиостилей”, как говорят специалисты по лингвостилистике) в сфере современных, если не окончательно обретших вожделенную свободу, то максимально приблизившихся к оной, масс-медиа.
О стиле и стилевых системах уже не одно столетие размышляют специалисты по риторике и эстетике, лингвисты и историки искусств — теперь к ним присоединились и модные нынче культурологи и социологи. А методологически проблема изучения индивидуального авторского стиля до сих пор не решена. Касательно публицистики — это можно утверждать с полной ответственностью. И это очевидная “неувязочка”, абсолютно очевидное отставание теории от речевой реальности. Ведь под влиянием практически безраздельно господствовавшей в 90-е годы эстетики постмодернизма в сфере культуры, кажется, произошло необратимое, долгожданное и обещавшее быть фантастически продуктивным переключение внимания на индивидуально-стилевые системы. Ведь теоретики постмодернизма еще в конце прошлого столетия с чувством полной победительной эйфории провозгласили конец эпохи “больших стилей”, провоцируя и поддерживая нарастание тенденции разрушения глобальных структур. Но даже если отвлечься от разного рода эстетических и псевдоэстетических теорий и их имитаций и ориентироваться только на генеральные, щедро, активно декларируемые особенности современного “посттоталитарного” общественно-политического сознания, то все равно ожидания любого аналитика (более или менее сведущего) должны были бы сосредоточиться на анализе триумфального изобилия уникального продукта творчества абсолютно свободных (простите, креативных, как теперь принято говорить) личностей.
Итак, существование предпосылок, мотивирующих подобного рода изыскания — в публицистике особенно, — можно признать абсолютно очевидным. На этой очевидности базируются теоретико-аналитические изыски постмодернистских “тыловиков”, чаще всего высокомерно наблюдающих за происходящим на полях бывшей когда-то родной и близкой словесности из прекрасного далёка, традиционно паразитирующих на стилистике художественной речи, на сохраняющих авторитетность идеях М. Бахтина, Ю. Тынянова, В. Переверзева, Р. Якобсона, Ц. Тодорова, Р. Барта и др.
Говоря об индивидуальном стиле писателя, академические исследователи, как правило, имели и имеют в виду некую систему тематико-стилистических пластов, из которых состоят анализируемые тексты, и чаще всего видят своей целью выявление связи между эстетической значимостью содержания и лингвистическими средствами выражения. И принципиально важно, что вряд ли кто из современных исследователей идиостиля в литературно-художественной сфере станет спорить с базовым положением о том, что возникновение тех или иных “тематических пластов провоцируется не чем иным, как отношением художника к действительности, его мироощущением” и — как следствие — художественной идеологией.
Эта же теория лежит в основе описания идиостиля, предложенного в “Стилистическом энциклопедическом словаре” под редакцией М. Н. Кожиной. В центральной части словарной статьи ее автор подчеркивает, что цель идиостилистики — приближение к автору того или иного текста как к языковой личности, причем автором текста может быть писатель, ученый, публицист или любой иной носитель данного языка.
И теоретический посыл этот идет “в плюс” к утверждениям теоретиков постмодернизма, поддерживает, подтверждает и питает эйфорию “певцов” достижений современной российской демократии — и апологетов свободной печати тоже должен обнадеживать и радовать безмерно, потому что в эпоху торжества уже совершеннолетней новейшей государственности (если считать годом ее рождения 1986 год) уже нет по большому счету никаких действующих правовых или общественных ограничений для творческой личности, а мораль и нравственность теперь все чаще всплывают в чисто риторических призывах — например, о совести теперь полюбили рассуждать по телевизору депутаты и чиновники. Но аналитикам, специалистам по стилистике почему-то вопреки всем вышеперечисленным ожиданиям не так часто удается выловить в огромном океане медиа-продукции хоть какие-то факты, способные расшевелить, обрадовать, обновить, одним словом, заставить жить и развиваться теорию индивидуальных стилей.
Отчего это происходит? Отчего долгожданная свобода так до сих пор и не дала положительного результата, а превратилась в анархию в детской песочнице? Вспоминается, как недавно приятная пожилая дама, с привычным смирением наблюдавшая за странно агрессивным поведением малышей на детской площадке в скверике недалеко от моего дома, очень точно проговорила (“приговорила”): “Свободны до безобразия”. Слова запомнились как житейски простая формула предупреждения об опасности, лицом к лицу с которой абсолютно безоружное общество оказалось сегодня. Опасность произвола творческой личности, творческой персоны, в сфере масс-медиа выражаемая непосредственно и очевидно в произволе речевом.
Произвол этот журналистами чаще всего объясняется, мотивируется персонализованностью публичного речевого общения в сфере масс-медиа, которая нынче не просто декларируется, но и подчеркивается всей обновленной жанровой системой. Достаточно вспомнить, сколько “прямых эфиров”, как нас уверяют, нам предъявляется в течение суток, сколько раз любому из нас предлагают позвонить немедленно и тут же пообщаться с любой именитой персоной “здесь и сейчас”, как с нами откровенны в трансляции и выражении своих эмоций, реакций популярные телезвезды: чего стоит, например, “мужская” прямота Нагиева или “мужественная” — Лолиты (хочется почему-то написать: “мужланистая”). До сих пор, как утверждает А. Арутюнян в “Новом мире”, даже многие политические материалы большинства независимых газет начинаются с лирических отступлений, исторических и философских аллюзий.
И абсолютно естественно, что любое персонализованное общение предполагает — читай, оправдывает и допускает — использование широчайшего спектра языковых возможностей для проявления индивидуальности говорящих или пишущих. Для рядового читателя и слушателя очевидность увеличения, расширения этого спектра в первую очередь проявляется на лексическом уровне, то есть в качестве слова, звучащего из уст человека “публичной” профессии.
Конечно же, все до сих пор помнят, как наш президент, человек, безусловно владеющий навыками риторики, использовал жаргонизм “мочить” в одном из публичных заявлений. И немедленно наши СМИ неожиданно и, надо сказать, очень непоследовательно проявили стремление не просто к ими же самими яростно игнорируемой (если не презираемой) культуре речи, но к речевому пуризму и “прикладывали” бедного президента за этот лексический, стилистический, речевой проступок не единожды. Хотя не “Московский комсомолец”, не “Молоток”, а “Российская газета”, комментируя не рядовое событие, но трагедию — гибель, убийство, смерть известного журналиста, — без тени смущения сообщала об этом страшном с любой точки зрения событии на жаргоне: человека “убрали” (20.11.2004).
Более того, кроме всех без каких-либо ограничений лексических, словарных ресурсов национального языка (включая разговорные, жаргонные, сленговые, инвективные, даже обсценные слова и выражения), сегодня для формирования собственного имиджа в безудержном стремлении “подкупа” аудитории (смотрите, я абсолютно “свой”, или смотрите, какой я “крутой”) многие журналисты — думается, более или менее осознанно — активно используют самые разнообразные невербальные единицы. Среди них — типы произношения. Так наиболее очевидным признаком идиостиля Ильи Стогоффа-тележурналиста было до самого недавнего времени игнорирование литературной произносительной нормы. Правда, сейчас известный беллетрист (хотя боюсь оскорбить А. П. Чехова) “Стогов” вновь заговорил по-русски. А вот когда он был “Стогоффым”, то в устной речи его, причем звучащей с голубого экрана, причудливо были перемешаны англо-американские, не завершающиеся в конце фразы интонации и полублатная фонетика. Откуда и почему? Вполне понятно. Материал давил, и аудитория требовала. У человека, нацеленного только на коммерческий успех, слух обострен до предела, за толпой готов бежать хоть на Северный полюс, если бег вознаграждается звонкой монетой.
А вот можно ли Стогоффа, Лолиту, Нагиева считать подтверждением долгожданного пришествия эпохи истинной творческой свободы и, следовательно, эпохи господства, воцарения индивидуальных стилей? Можно ли считать личностью журналиста, “креатив” (это уж точно не творчество) — продукт диктата “человеческого стада”, ведо2мого суммой весьма и весьма определенных инстинктов? Сомнительно.
Далее: признаком, визитной карточной “творческой личности” элементарная безграмотность, “легкость в мыслях необыкновенная” нынче тоже вполне могут стать. Так господа журналисты вроде Н. Пешкова испытывают трудности даже со склонением имен собственных (см., например, “Теленовости Петербурга” от 25–3 июля 2006 года). Они же вполне способны разделить по содержанию и по речевой форме подходящую для бульварной газетенки радость Н. Болотовской от того, что у некоей Авроры имеется “двухголовая дочка” (тот же номер “Теленовостей”). Грамматика русского языка, конечно, дело серьезное, и изучать ее нужно долго и упорно, причем желательно в приличном высшем учебном заведении, где сохранились диктанты, а также оплачиваемые только потом и кровью студента зачеты и экзамены. Не каждому это по силам. Недаром накануне вступительных экзаменов то в одном, то в другом “агитлистке” появляются откровения журналистов-самоучек с завершающим призывом не рваться, например, на наш факультет, потому как много лишнего на этом самом факультете. “Лишнего” действительно немало: русский язык, сохраненный усилиями факультета почти в прежнем объеме, серьезный курс стилистики, риторика…
Ведь можно “творить”, не вдумываясь даже в значения слов, выскользающих из-под “креативного” перышка. Например, О. Козловой из газетенки “Житье-бытье” (11–17 июля 2006 года), с невероятной легкостью утверждающей, что в случае с Анфисой Чеховой нас судьба сводит с “умной” особой, имеющей непосредственное отношение “к творчеству”. Или автор анонимного интервью с Ксенией Собчак, опубликованного в “Лизе” (2006, № 30), который аттестует свою героиню как представительницу нашей замечательной новой молодежи, имеющей “моральные принципы… веру в свои интересы и сопричастность со страной, в которой живет”.
Невежество, получившее возможность себя презентовать и, более того, пропагандировать, не так безобидно, как кажется. Но такого рода приемы манипулятивного воздействия на нашу то ли детски, то ли болезненно доверчивую медиа-аудиторию могут быть темой для самостоятельного, особого разговора. А нас в данном случае интересует, точнее, поражает неведомый автор сочинения. Судя по языку, этому самому автору не до “высокой проблематики” — в элементарных бы вещах разобраться, выучить бы названия предметов и признаков, но печататься хочется, и он печатается.
Но все же по сравнению со значительностью феномена Стогова такого рода “мелочи” можно списать и списывают чаще всего на качество издания, на неряшливую редактуру. А вот появление и сегодняшняя эволюция Стогова почти символична. Он, хочешь или не хочешь, а заставляет задуматься о существовании дополнительного, недекларируемого набора факторов, объясняющего нереализуемость идеала в процессе становления творческой индивидуальности в сфере публицистики.
Первый из этих факторов: общенациональный процесс истончения слоя интеллигенции, носителей литературного языка, служит как следствием, так и как причиной роста активности в публичной коммуникации носителей языка, не имеющих навыков говорения, снижения требований к языковой компетенции журналистов, демонстрирующих все чаще и чаще способность и безоглядную готовность к речевому действию, но не к речевому поступку (поступок в отличие от действия предполагает определенное целеполагание, ответственность и осознанность речевого действия).
Второй фактор, значение которого, как мне кажется, с каждым годом только возрастает: определяющее, если не сказать, подавляющее влияние на творческую индивидуальность типа издания, с которым публицисту приходится сотрудничать (так, государственные склоняют к аксиологическим высказываниям, оппозиционные требуют использования более разнообразных речевых действий и т. п.).
Третий фактор: пропагандистский диктат, обретающий нынче несколько иную по сравнению с советской эпохой форму, диктат, фиксируемый в наборе штампов, клише, ключевых слов, которые пришли на смену исчезнувшим словам-знакам советской политической системы, канувшим в небытие традиционным ментальным доминантам, маркировавшим публицистику ушедшей эпохи, — на смену им пришли достаточно определенные высокочастотные семантические группы, внедряемые в сознание создателя и читателя текста теперь уже и посредством и при участии языковой моды, под давлением более или менее интенсивно меняющихся информационно значимых стереотипов или репрезентативных лексем (например, чего стоит диктат “гламура” в современных масс-медиа).
Наконец, в сфере СМИ достаточно четко обозначилась мода на вполне определенный жанр и на агрессивные речевые стратегии: так, на протяжении десятилетия наиболее востребован в огромном количестве изданий, “качественных” и “некачественных”, жанр “стёба”, активно пропагандируются самые разнообразные способы проявления речевой агрессии, не скрываются отрицательные коммуникативные намерения, открыто, программно провоцируются или просто игнорируются негативные эмоциональные реакции адресата в “Школе злословия”, в программах С. Соловьева, в “огоньковских” публикациях А. Никонова (возможно, именно эта тенденция наиболее опасна — еще З. Фрейд называл агрессию проявлением “инстинкта смерти”, “приводящего все органически живущее к состоянию безжизненности”).
Как нам кажется, под воздействием именно этих факторов вопреки первоначальным ожиданиям личность в сфере публицистики опять оказывается в жестких тисках — и, может быть, еще более жестких, чем в приснопамятную поверженную советскую эпоху, не пнул которую по тому или иному случаю в прошедшие два десятилетия разве только погруженный в беспробудный летаргический сон. Все перечисленные факторы, как показывает современная публицистика, сегодня пока сильнее, значительнее, влиятельнее, чем естественные для демократического общества тенденции индивидуализации речевой практики в системе масс-медиа. Они провоцируют стилевое единообразие в значительно большей степени, чем стилевое многообразие. Потому и нет идиостилистики. Нет предмета исследования.
Журналист просто вынужден в любые времена вступать в диалог с языковым, эстетическим сознанием своей эпохи, но связь с контекстом в современной ситуации все более и более типологизируется. И в результате публицист теперь имеет возможность выбирать только из предлагаемого. Это ведет к свертыванию свободы выбора языковой личности, к свертыванию процесса индивидуально-стилевого размежевания и — как результат — влечет за собой утрату “необщего выраженья лица”.
От этого ощущения больше не спасает однонаправленное лексико-стилистическое обновление, давшее возможность лингвистам в начале 90-х помпезно провозгласить начало процесса “демократизации” публицистики, свернувшегося позже до “жаргонизации”. Запомнившиеся яркие журналистские имена за последние два десятилетия — это имена, “взошедшие” преимущественно на дрожжах информационного скандала (будь то С. Доренко, Е. Киселев и т. п.).
Правда, есть несколько индивидуальностей, которым удалось создать более или менее удачные “маски”, образы. К первым, видимо, следует отнести “государственника” и “державника” М. Леонтьева, интеллектуала-диссидента, демонстративно презирающего светский политес, М. Соколова. Самая запоминающаяся из созданных в последнее время масок — “правдючка” Т. Москвиной.
Даже поверхностные, несистематические стилистические наблюдения заставляют вспомнить известный теперь роман А. Платонова “Счастливая Москва” и серьезно задуматься о том, что “никакая”, как говорил писатель, речевая характеристика персонажа-человека свидетельствует о “нулевом”, то есть практически отсутствующем внутреннем мире, о нулевой способности к переживанию и “думанью”. Стремление к “нулевой” отметке при абсолютизации ее в журналистике может превратиться во всепоглощающую и всё и вся уничтожающую тенденцию, поддерживаемую, видимо, рыночными механизмами в первую очередь. А вероятнее всего, и социально-политические условия для ее господства уже сформированы. Когда-то Ю. Трифонов в “Доме на набережной” замечательно продемонстрировал и убедительно доказал надобность “никаких” писателей: “предсказуемы, услужливы, не напрягают”. Куда уж им?
Русская словесность неоднократно переживала эпохи, когда в недрах журналистики возникали абсолютно неповторимые индивидуальные стилистические системы. Блестящими публицистами, уникальными стилистами в первую очередь были В. Белинский, Н. Добролюбов, А. Герцен… Почему? Я уверена: прежде всего потому, что были значительными личностями, выпестованными, востребованными, призванными к жизни временем и аудиторией. Не “рыжие на ковре”, не жалкие лакеи, предающие и продающие высокое призвание, божественный дар слова, но люди, создававшие высокие эпохи.