Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2006
Это была эамечательная тюбетейка! Вишневого цвета. Бархатная. Расшитая замысловатыми узорами. Додумался же какой-то мастер из крымских татар навертеть спиралек из тонюсенькой проволочки, я считал, золоченой, и эти спиральки уложить красиво на вишневом бархате — глаз не оторвать!
Тюбетейку подарил мне папа Гриша, Царство ему небесное, — он погиб в сорок первом году под Петро-Славянкой.
У папы Гриши с мамой Варей не было детей, они хотели меня усыновить, когда посадили моего родного отца. Моя родная мама не согласилась: слыханное ли дело! Но папа Гриша и мама Варя все-таки не теряли надежды. Я слышал, как мама Варя говорила бабушке: “Ну, и чего Мария не соглашается! Отца посадили — и семью не пожалеют. А так мы бы с Гришей хоть малыша спасли — усыновили”. Малыш — это я, значит. Ну какой же я малыш!
И я жил у них на проспекте Москвиной, дом три, квартира пять. Меня заставили вызубрить этот адрес: мало ли где потеряюсь в предвоенном Ленинграде. А чего там теряться-то! Город — не стог сена, а я — не иголка.
Мама Варя как-то взяла меня с собой в магазин. Я, конечно, отправился с нею в своей красивой тюбетейке — чистый принц из сказки, и золоченые узоры сияли на моей голове, которую я нес гордо и с достоинством. Далеко был тот магазин — где-то на Международном проспекте, а может, это был Ворошиловский магазин напротив памятника Плеханову. Точно не помню. А там народу! “Пушкой не прошибешь”, — сказала мама Варя, заняла длинную очередь в крупяной отдел и (“Какой кошмар! Чего тебе здесь томиться!”) отвела меня в Польский садик. Поиграй, мол, говорит, с ребятишечками из очага какие славные мальчики и девочки, а вон их полненькая такая воспитательница в очках на скамейке сидит, книжку читает, попрошу-ка ее за тобой приглядеть. И мама Варя ушла достаивать очередь.
А ребятишечки меня окружили, смотрят как на чудо-юдо, а я их и не замечаю совсем: смотрите, смотрите, дурачки, и строю башню из сырого песка. А они все стоят вокруг и глазеют. Глазейте, глазейте! Воткнул я в свою башню веточку жасмина, понюхал цветочек: ах, какой приятный запах! Они, вижу, ребятишечки эти, тоже носишки наморщили — принюхиваются.
“Та-ак, — говорю как будто бы самому себе, но очень и очень громко. — Это Троицкий собор. └Иже еси на небеси хлеб наш насущный даждь нам днесь””.
А они и обалдели.
А я “Отче наш”, ночью разбуди, без запинки прочитаю — научила бабушка Варвара — не путайте, ради Бога, с мамой Варей; бабушка Варвара — мама мамы Вари и моего папы, которого я никогда не видел и которого посадили в тюрьму, едва я успел народиться, а бабушка Варвара научила меня, крестясь перед божницей, на коленках стоючи, читать наизусть “Отче наш”.
“Да, — говорю, — это Троицкий собор. Вон над крышами синий купол виднеется, весь в золотых звездах. Я ходил в этот собор с бабушкой. Краси-и-во! Там иконы святых угодников висят, горят свечи и лампады и пахнет ладаном, и дьякон машет кадилом и отпеватет покойников толстым голосом: └Со святыми упоко-ой!””
И вот, чую, я, что называется, завладел вниманием аудитории! Так папа Гриша говорил: я, мол, выступил на фабкоме по вопросу о повышении производительности труда затяжчиков мужской модельной обуви и сразу же завладел аудиторией.
А моя аудитория с интересом вылупилась на купол Троицкого собора, ахает, словно бы никогда его и не видала. Да и понятно: ходят все носами книзу и грезят про монпансье да про эскимо, а чтобы вверх посмотреть — ни-ни!
А я тем временем сандалетку снял с правой ноги. И вот, гляжу, подходит ко мне толстячок в очечках. Я сразу догадался — он у них тут главный коновод. И на воспитательницу похож. Вылитый. Все ясно. В коротких штанишках на проймочках, такой весь из себя гогочка. Ненавижу проймочки. Мама Варя шьет мне штаны без всяких проймочек под мой любимый беленький ремешок. А таких, как этот жиртрест в проймочках, бабушка Варвара называет “бугзеи”.
Она и моего друга Левку с третьего этажа так называет. “Бугзей, — говорит, — твой Левка”. — “Ну и что, — говорю, — а мне его жалко. Знаешь, как он задыхается, когда мы в пятнашки играем, и я ему нарочно поддаюсь. Зато у него есть трамвай-└американка”. Как настоящий. Вернее, вагон. Большой-большой, с полстола, деревянный и раскрашенный, со всеми сиденьями, и три двери у него, и все открываются”. — “Ой-ой, будя врать-то, выдумщик!” — “Да ну тебя, бабка Варушка. Вечно ты меня расстраиваешь”.
И тут бугзей тот в очечках, который на воспитательницу похож, совсем близко подошел к моему “собору”. А я на коленках по песку ползу и двигаю перед собой сандалетку. “Это, — говорю, — автомобиль └Эмка”. Р-р-р! Тугу-дугу-дугу! ш-ш! Би-би! На нем митрополит приехал служить божественную литургию. Благослови, владыко!!”
“Чепуха, — говорит бугзей. — Это не └Эмка”, а полуторка, и привезли на ней унитазы. А твой └собор” надо взорвать и на его месте построить Большой дом, как на Литейном. Слыхал про такой?” — “Слыхал, слыхал”, — отвечаю. “А у меня там, — хвастается бугзей, — папа работает старшим следователем. Понял?” И — р-раз ногой по моему “собору”.
Ах ты, гад!
Вскочил я на ноги, кулаки стиснул. В глаз бы закатать этому бугзею, да очков евоных жаль. А, была не была! И — тресь его по носу.
И сразу кровь брызнула из носа этого бугзея — надо же, какой слабый нос! И на белую рубашку потекла, и на штанишки с проймочками, и на белые гольфики, и заревел бугзей, как корова, и рот его сделался большой, как у бегемота, слезы — ручьями. И, хотите верьте, хотите нет, он описался!
А воспитательница прыг со скамейки, книга упала с ее колен, и я увидел золотые буквы на коричневой корке этой книги — “Война и миръ”. “Юрик, Юрик, — запричитала воспитательница. — Сыночек мой дорогой! А ты, — воспитательница погрозила мне кулаком, — а ты — негодяй! Развел тут, понимаешь, религиозную пропаганду! У-у, маленький мракобес! Найдем на тебя управу!”
“Ага, счас! — подумал я. — Дожидайтесь! Как бы не так!”
Раненого бугзея уложили на травку, мокрый платочек приложили к носу, ребятишечки сгрудились вокруг горестной толпой — прямо как безутешная родня сраженного неприятелем героического, кхм, героя.
А я сандалетку свою надел и быстренько направился к выходу из Польского садика. А чего тянуть! Не хватало мне неприятностей! Да вот беда, тюбетейку забыл впопыхах — она слетела у меня с головы, когда я на бугзея намахивался. Ну и тютя!
Мама Варя ее нашла. Искала меня в Польском садике, а нашла тюбетейку. Мама Варя чуть от горя не спятила. Воспитательница давно ребятишечек увела в очаг, а где тот очаг, никто не знает, их там, очагов этих, видимо-невидимо, и мама Варя понеслась домой.
А я спокойненько дошел до своей парадной. Через Измайловский проспект попросил перевести меня одну тетеньку.
Тетенька удивилась: “А чего ты один? Без мамы?!” — “А я, — говорю, — круглый сирота. С бабушкой живу. Она совсем больная у меня. Я и по магазинам хожу. Вот ходил за ирисками, только они там кончились”. — “Ну и ну! — всплеснула руками тетенька. — Бедное дитя. А почему у тебя коленки грязные?” — “А я денежку уронил в магазине. Такую большую монету, на ней еще рабочий с молотком и крестьянин с бородой нарисованные”. — “Полтинник?” — “Ну да”. — “Нашел?” — “Не-а, я весь магазин обползал, наверно, под прилавок закатилась. Да и ладно. Ирисок-то все равно нет”.
Я нарочно тетеньке голову морочил. А то догадается, что схулиганничал — нос бугзею расквасил и самовольно ушел из Польского садика. И еще я этот, как его, бес мрака, а бесы, известно, всегда с рогами.
“Маленький бес, под кобылу подлез”. Я даже голову общупал. Ох, горе луковое! Я же тюбетейку потерял! Хоть плачь, ей-богу! Но виду не показываю тетеньке. Спрашиваю: “А чего это грузовые трамваи стоят? Бензин кончился? Тогда зачем они песок выгружают прямо посреди улицы?” — “Ты что, с луны свалился? — удивляется тетенька.— Война идет вторую неделю! Мало ли, немецкие самолеты начнут сбрасывать зажигательные бомбы, мы их тогда будем тушить песком”. — “Война? — говорю. — То-то нервные все, бегают по магазинам, шепчутся по углам. А мне даже и не сказали”. — “Ладно, успокойся, — это тетенька, — всех детей отправят в эвакуацию на Северный Кавказ, а там круглый год тепло и много фруктов. Ты где живешь?” — “Проспект Москвиной, дом три, квартира пять”. — “Дойдешь один?” — “А то нет”. — “На вот тебе жаворонок, несчастный ребенок. Любишь жаворонки?” — “Люблю. Только я сперва ихние изюмовые глазки выковыриваю и съедаю”.
Доедал я жаворонок под столом среди своих игрушек — мне их много напокупали. Чего ни попрошу — сразу же купят. У меня там кубики с буквами, я по ним читать научился, любимая книжка “Три поросенка” с цветными картинками, трехколесный велосипед, ружье, каган, сабля, серый конь на колесиках — сивка-бурка, вещая каурка, у него глаза похожи на маслины и напоминают мне глаза моего друга Левки с третьего этажа, такие же выпуклые и блестящие. Да много чего еще.
Бабушка, когда я пришел, строго спросила: а где, мол, мама Варя? Где, мол, ты ее бросил, окаянная твоя сила? А она, говорю, с одной гражданочкой разговорилась. А тут и мама Варя влетает в комнату. “Ну и будет мне!” — думаю и решаю: если станет ругаться, прикинусь Мишей Припадочным, он побирается каждый день возле Троицкого собора и раз, мы с бабушкой видели, упал на асфальт и забился-забился, задергался, замычал, пена изо рта. Ему один дяденька в пенсне свою трость, разжав Мишины зубы, дал погрызть, чтобы язык не откусил, бабушка мне объяснила. Вот так и я сделаю. И уже напрягся… А мама Варя мне обрадовалась, обнимает, целует, без конца повторяет: “Ах, какое счастье, какое счастье!”, сует конфетину “Турксиб” и тюбетейку подает. Тут уж и я обрадовался: как-никак подарок от папы Гриши, он даже в этой тюбетейке сфотографировался в Крыму, куда они с мамой Варей ездили на курорт, бабушка говорила соседке: мол, лечиться от бесплодия, не знаю, что это такое. В Ялте они эту тюбетейку и купили, а я, окаянный, чуть ее не потерял. Ах, ты, тюбетеечка моя драгоценненькая, никогда с тобой не расстанусь!
Пришлось. Так получилось.
Как-то я услышал из-под стола, бабушка говорит: “Ни в какую эвакуацию я его не отпущу, кому говорю, Варька! В Струги Красные поедем, а оттуда в Яблонец к родной печке. Заладила про эту, как ее, не выговорить, эвакуацию. Никаких! Марш на Варшавский вокзал — уедем хоть сегодня, хоть завтра. Телеграмму отправь своему любимому братику Лешеньке, пусть встречает нас на подводе. Эй! — бабушка заглянула ко мне под стол. Шишок баенный! Собирай манатки — уезжаем в деревню”.
Я почти все игрушки забрал, кроме велосипеда и “сивки-бурки”. И тюбетейку не взял. Забыл. Я ее донашивал уже после войны.
Мы выехали с последним поездом. Он только до Струб и дошел. Немцы, говорят, были уже во Пскове, а дня через три я их, веселеньких, и увидел. Явились — не запылились, бабушка сказала.
А у мамы Вари после войны случилось тихое помешательство. Все молчала или плакала. Даже меня не узнавала. А увидела мою тюбетейку, зарыдала в голос: “Гриша, Гриша, Гриша!” Мама Варя пережила блокаду, у нее умерли отец и мать, погиб в ополчении папа Гриша, погибли семеро братьев, остался один младшенький — мой папа. Было от чего помешаться! А моего папу из тюрьмы отправили в штрафную роту, и он воевал в ней всю блокаду. Под Невской Дубровкой.