Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2005
У меня есть знакомый, с которым мы когда-то учились в Ленинградском военном училище и спустя много лет после моего возвращения в Питер случайно встретились и подружились домами. Узнав о том, что я занимаюсь в свободное от преподавательской работы время журналистикой, мой приятель однажды упомянул, что его жена всю блокаду была в Ленинграде, но не любит говорить об этом. “Ей очень больно вспоминать, а у нее больное сердце”.
Этому очерку не суждено было бы появиться, если бы Маргарита, жена моего сослуживца, не увидела в журнале “Нева” мой небольшой рассказ об Анастасии Михайловне Мутовкиной. Я писал о том, как в январе 1942 года 16-летняя девочка похоронила своих родителей и, оставшись абсолютно одна, стала санитаркой ленинградского военно-санитарного поезда.
Так вот, увидев этот материал, Маргарита сказала, что у нее сохранился детский блокадный дневник. Но отдала мне свой дневник она не сразу, после долгих колебаний. Когда я прочитал его, мне стало понятно, почему она не любит рассказывать об этой поре своей жизни. Записи Маргариты перекликаются с известным дневником Тани Савичевой. Их писала девочка 12 лет, когда еще шла война. Фотографическая память ребенка зафиксировала такие жуткие детали блокадного быта, как будто она писала в те страшные часы и дни.
Сегодня автор, слава Богу, жив. Я благодарен Маргарите Сергеевне Чепурко (Малковой), что она разрешила опубликовать ее записи в таком виде, в каком они писались.
1. КАК Я ЖИЛА ДО ВОЙНЫ
Мне 12 лет. Сейчас я живу в детском доме. До войны я жила с папой и мамой. У нас была семья только из трех человек. Мы лето 1941 года жили у бабушки и у дедушки в г. Пушкине. Я это лето проводила очень хорошо. Наш дом стоял на окраине около поля. Недалеко была железная дорога. Я туда ходила собирать цветы с подругами.
Так я жила до войны. Утром встаешь, идешь умываться. У нас был кран-ключ. Петухи поют. Пастух ведет стадо на поле. Очень хорошо мы жили. Вскопали с бабушкой гряды, посадили картофель. А когда зарастет гряда травой, мы идем полоть. Так мы жили до войны.
Но вдруг я легла спать и слышу, что мама, папа и дедушка сидят и о чем-то встревоженно говорят. А бабушка сидит и плачет. У нас еще до войны взяли в армию нашего любимого Борю, бабушкиного сына. Я спрашиваю бабушку, почему она плачет. А она успокаивает меня и ничего не говорит, только спи, Ритуся, да спи. А я все пристаю к ним, а они не говорят мне. Погасили свет и ушли, и я уснула.
Наутро встаю, умываюсь, кушаю и иду гулять. На дворе вижу: все ребята столпились, кричат. Я подошла к ним и спросила, что они кричат. А они мне на это говорят: “Ты что не знаешь, что война?”
Я тогда догадалась, о чем вчера папа с мамой и дедушкой говорили и о чем плакала бабушка. На другой день к нам пришел милиционер и говорит, что надо нам рыть траншеи для нашего дома. Мы сразу принялись за дело, хоть дедушка был и больной туберкулезом костей, и ходил все время затянутый в корсет. Он первый взялся за работу. Мы копали два или три дня, но наконец выкопали хорошую траншею. Дедушка стал топором разламывать забор, а мы с ребятами стали доски носить и улаживать. Когда все уложили, стали копать дерн и маскировать нашу траншею. Потом поставили туда диванчик. И когда была тревога, мы уходили туда прятаться от пуль, которые посылал нам немец, строча из пулемета по мирным жителям. Мы укрывались в траншеи, и нам это помогло.
Я училась в школе, и нас хотели эвакуировать. Мне все вещи собрали, а мама меня пожалела и не пустила. И снова все вещи развязали. В Пушкине стало очень беспокойно, и мама взяла меня в Ленинград. Здесь было тогда еще тихо. А бабушка осталась в Пушкине. А 17 августа немец был в Пушкине. А бабушка за два часа убежала. Тогда поезда уже не шли. А немец через два часа был там. В Пушкине остались моя тетя и маленький братишка двухгодовалый. Они остались у немца. И от них нет совсем писем.
А я жила у тети Маруси на Казначейской улице. А мама работала в Кировском доме советов. Она ходила туда очень далеко, за Нарвские ворота. Мы раньше там жили, но там стали ломать все дома, так как немец был близко. И мы переехали на Казначейскую, около Сенной площади. Мама ходила пешком. Трамваи не ходили, и ей приходилось очень тяжело, да еще вдобавок украли сумочку с паспортом и всеми документами и мою метрику.
Я училась во втором классе хорошо, а мама жила в Ленинграде. Она работала в доме советов в Кировском районе, а папа был в командировке. У меня было два дяди, но одного я считала за брата. То был Боря. Я его очень любила, потому что он был очень хороший. В марте или в мае, хорошо не помню, Борю взяли в Красную Армию. Я очень плакала, мне было жалко его.
Вскоре стали давать по карточкам. Но тогда давали еще много, и мы не голодали. Когда стали давать по карточкам, то меня мама взяла в Ленинград. Потом бабушка привезла дедушку, а сама опять уехала в Пушкин. А я и дедушка жили у тети Маруси на Казначейской улице. Мама редко приезжала к нам, а от Коки мы только получали письма.. А потом за Кировский мост не стали пускать, и маму из нашего дома выселили, а все наши вещи были у нас дома. И мама тоже стала жить у тети Маруси. Мама работала в доме советов, и когда перестали ходить трамваи, то мама ходила пешком, и ее это все время мучило. Она еще расстраивалась о Коке. А еще сказали, что немцы стоят недалеко от Пушкина.
Но вот как-то раз неожиданно приехала Кока. Оказалось, что она пешком пришла от Пушкина и очень устала. За два часа до прихода немцев она убежала.
Потом мы еще немножко прожили у тети Маруси, и начался голод. Хлеба нам давали мало, на один день 125 гр. хлеба. Рабочим — 250. Крупы, мяса, масла и сахара очень мало тоже давали. А нам сахара совсем не давали, а конфеты были одна дуранда. А хлеб был тоже дуранда — бумага, опилки и от дерева кора.
За хлебом и за всеми продуктами были очень большие очереди, и население стояло за этой маленькой крошкой по три-четыре часа.
В декабре 1941 года умер дедушка. Он очень хотел масла сливочного, но масла нигде нельзя было достать, и он очень тяжело умирал.
А мы даже не могли хорошо похоронить его, потому что не хватало средств, чтоб можно было вырыть могилу. Нужно было отдать за это много хлеба, которого у нас не было. Гроб дедушке достал дядя Федя. Дедушку пошли провожать мама и Кока. Когда дедушку вынесли, то они не успели отойти от дому, как в 4 часа умер дядя Коля — тети Маруси муж. Она очень закричала и заплакала, а я испугалась и убежала на улицу. И пока не пришли мама с Кокой, я не ходила домой. А на улице была метель, и было очень холодно. А я была дистрофик третьей стадии.
Мы так жили. Мама ходила на работу. А мы с Кокой ходили в столовую, Но я не всегда ходила с Кокой. Я была в то время такая грубая, что на меня Кока очень обижалась. Но я сама не понимала, что я делаю, и сама себя ругала за это.
И мама меня ругала, но я не могла терпеть, и я ей очень грубила.
А Кока все ходила и ходила и наконец больше не могла ходить и заболела. У нее было сильное истощение, и у мамы, и у меня. Мы все еле ходили. Через некоторое время умерла Кока. Она только пролежала три дня и умерла.
Один день, я помню, кажется, перед смертью Коки, мама сидела за столом еле жива. Мы обедали. Я тогда принесла обед из столовой. Кока лежала. Мама налила ей супу и дала, говоря: Рита, покорми Коку. Я подошла, хотела ее уже кормить, а мама говорит, чтобы я поправила ей подушку. Я только взялась за подушку и ужаснулась — на подушке столько было вшей, что нельзя описать. Я говорю, не буду поправлять. Мама заругалась на меня.
А Кока не могла даже повернуться. Она все время ходила под себя и боялась кушать то, что ей давали. Вечером она уже скончалась. Мы уже ложились спать, как вдруг тетя Маруся говорит, что Кока умерла. Мама подошла и заплакала. А я закрылась с головой под одеяло и закрыла уши. Я не могла плакать, а на сердце было тяжело.
На другой день мама с тетей Марусей вымыли Коку, но хоронить не собирались, и она долго-долго лежала дома и не разлагалась, потому что в комнате было очень холодно. Мы целыми днями сидели в пальто, а спали в рейтузах и во всем верхнем белье.
Но вот как-то тетя Маруся говорит, что Коку надо хоронить. А мама говорит, что я не могу, нет сил, и заплакала. Тетя Маруся тогда говорит, что она сама тогда сходит и отдаст Коку в общую могилу. Мама согласилась. Коку завернули в одеяло, и тетя Маруся утром повезла Коку на кладбище. Она по дороге свалила ее в снег и ушла.
Мы с мамой стали жить вдвоем. Как-то раз мама велела мне постирать. Я набрала на улице снегу и принесла домой. Дома, хотя и было холодно, но снег постепенно растаял, и я стала стирать. Когда я все выстирала, то со мной ничего не было, только я сильно замерзла. Я пошла, сходила в столовую. Поискала, где хлеба дают на дальнее число, нашла, пришла домой, сходила за водой, затопила печку-буржуйку щепками. Когда мы с мамой пообедали, то я на другой день или в этот же день, точно не помню, только помню, что я лежала. Потом я встала. У нас был таз. Мы тогда ходили в уборную в таз, потому что настоящая уборная замерзла. Ну, вот я встала. Мама не помню, что делала. Я села на таз, а у меня был понос. Я пока сидела на тазу, у меня вышла кишка и опять зашла на место. Но потом у меня сразу задрожали ноги, я закричала “Мама!” И упала прямо в таз. Больше ничего не помню. Только помню, как на мне мама разрезала всю одежду, и я лежала около кровати.
Но я недолго болела. Да и нельзя было болеть. Никто не мог никуда ходить. Везде ходить должна была я. Мама лежала, только изредка вставала. Я ходила вызывала маме врача и продлевала бюллетень. Я все делала и сама ходила, еле-еле ноги волокла. Мама сейчас говорит, что я тогда была, как старушка.
Но жить у тети Маруси было нельзя. Раньше я и бабушка хлопотали, но, когда Кока умерла, то пришлось все хлопотать мне. Мне карточки не давали у тети Маруси в жакте, и я ходила пешком от Сенной площади до цирка и очень уставала.. И приду в жакт, а там то управдома нет, то не дает карточек. Так я заплачу, он пожалеет и дает мне карточку на другой месяц. Потом мама и я, когда могли, ходили и хлопотали комнату. Но когда нам дали комнату на Фонтанке, 18, уже была весна, и мы на коляске возили вещи.
Когда все было уже готово, то я пошла устраиваться в школу. Когда я устроилась, то уже надо было ходить в школу. Я очень много прогуливала, потому что было очень лень учиться. Я тогда питалась в школе, на рационе, но мне все равно не хватало.
Я подружилась с одной девочкой в школе, и я стала ходить к ней, и она другой раз давала мне есть хряпу и отруби. А когда приезжала мама с работы, то мы с ней по пути нарвем простой травы, придем домой и варим щи. Но траву было никак не отварить. Она все равно оставалась, как мочалка, и ее нельзя было есть. А когда мама была выходная, то мы шли или на Марсово поле за лебедой, или ехали на девятке в конец и там собирали разную траву, чтобы что-нибудь было поесть.
Но настала зима, мама опять стала бюллетенить. И у нее выпадала кишка, и один раз, 18 числа, только не помню какого месяца, у мамы вышла кишка и не взошла совсем.
Мы с мамой пошли искать поблизости врача. Нас послали на улицу Пестеля. Мы там ходили, но нашли очень не скоро и маме сказали, что там не принимают и что надо идти совсем в обратную сторону в больницу им. Перовской. Маме очень трудно было идти. Но мы все равно пошли. Мама постояла в очереди, и когда она ушла в кабинет врача, я осталась за дверью. Вдруг слышу, что мама сильно закричала, и я, стоя за дверью, тоже заплакала. Потом мама вышла. Ей велели идти за бюллетенем, а там сказали, что надо проверить стул. Она пошла проверять стул, и у нее опять вышла кишка. И нужно было опять вставлять. На этот раз и я пошла с мамой. Маму положили на диванчик, доктор одела резиновые перчатки и стала запихивать маме кишку. Мама опять закричала, и я тоже закричала: “Доктор, не надо!”
Мы пришли домой после этого, и через некоторое время маму отправили в больницу, и я осталась одна дома. Было холодно, три градуса тепла. Я спала во всем. К маме я ездила редко, потому что трамваи ходили редко, и я кончала школу поздно.
Но вот один раз учительница в школе сказала, что меня отправляют в детдом.. Я очень не хотела идти в детдом, но меня отправили насильно. Меня сначала отправили в октябрьский приемник, а из приемника меня через день отправили в детдом № 28. Я там пожила несколько месяцев, и вышла из больницы мама. Но она еще была слабая и не могла взять меня домой.
Но вот наступило лето, и наш детдом отправили на дачу на Ржевку. На Ржевке было хорошо. Мы там купались и хорошо проводили время. Но только у меня на руках и на ногах стали появляться нарывы. Эти нарывы очень болели, и я очень мучилась.
Прошло лето, и мы опять должны были ехать в Ленинград. Но, к нашему сожалению, закрылся наш детдом № 28, и нас перевели в другой — № 17. И вот там как-то раз девочки выдумали писать воспоминания. И я тоже стала писать…
Сегодня 29 января 1944 года. Сегодня в магазине достали лепешки.
Вот я еще вспомнила. Когда мы уже приехали на Фонтанку, то мама все еще работала за Нарвскими воротами, и я всегда приходила ее встречать на остановку, и когда мы шли с ней домой, то мы заходили к одной тетеньке и покупали у нее соевый кефир по 50 рублей за литр. А когда папа или братик присылали нам денег, то мы покупали то хлебца грамм 200, то хряпки черной. Придем домой да еще зайдем на помойку, пособираем там каких-нибудь очисток и разных других отбросов. А когда ничего нет, то сидим с мамой голодные. А когда выбросят еще до прихода мамы, то я не еду ее встречать, а иду на помойку, там сижу и собираю разные отбросы. И мы с мамой всегда встречались на помойке, потому что помойка спасала от голодной смерти. Но туда на помойку приходили не только мы одни, но еще и другие. И когда выносили из столовой бак или ящик с капустными листьями, то все даже дрались и ругались, каждый хотел, чтобы ему дали.
Но вот один раз, в воскресенье, мама была выходная и сидела дома, все прибирала. А я пошла дежурить около столовой, чтобы перехватить бак. В воскресенье очень все хорошее выбрасывали. И вот вынесли бак, я его схватила, а он тяжелый, я его волоку по земле. Но вот больше не хватает сил, и я стала кричать в окно маме. Мама прибежала.
На этом заканчиваются воспоминания, которые 12-летняя Рита записала зимой 1944 года. Но то, что она записала для меня спустя 60 лет, на мой взгляд, тоже заслуживает внимания.
…Нет, неправильно я тогда написала. Мама не могла, конечно, бегать. Она едва ходила. Держалась за стену дома. Иногда падала. Помню, один раз упала прямо в лужу, и у меня не было сил ее поднять.
“Дяденька! Тетенька! Помогите поднять маму!” — просила я прохожих. Но они сами понуро проходили мимо. У них тоже не было сил.
Так вот мы вдвоем поволокли бак на третий этаж. Сверху лежали копченые головы селедки. Нам так повезло!
Дома расстелили газету и вывалили все из бака. Женщины из столовой просили поскорей вернуть бак. И на наших глазах все наше сокровище покрылась густой черной сажей и золой. А вымыть-то нечем, воды-то нет. А есть так хочется.
Терпения нет, и ели, как пришлось.
А еще я вспоминаю, как вокруг этой помойки сидели большие крысы и тоже ждали, когда какие-нибудь отбросы вынесут. Сидят на задних лапах и ждут. У меня даже рисунок об этом есть.
Вот так и жила девочка-старушка десяти, одиннадцати, двенадцати, тринадцати лет.
С мечтой о стакане горячего молока и куске хлеба ходила по вымершему городу.
Иду по Перинной линии, напротив Гостиного двора, и вижу в таких же арках синие голые трупы. Арки доверху заполнены, как дровами.
В переулке Антоненко у Клуба швейников стоят несколько больших фургонов с брезентовым покрытием. Из дома выносят синие голые трупы и забрасывают до верха. Одни машины уезжают, другие приезжают. Стою, смотрю. Страха нет. Эти картины застыли в моих глазах на всю оставшуюся жизнь.
Смело ходила по городу. Слышала канонаду и визг бомб. Просвистела — значит мимо, не моя. По слуху гадала, в каком месте упала бомба. Немецкие самолеты определяла тоже по слуху. В нашей квартире, с противоположной стороны от нашей комнаты влетел снаряд. Разворотил окно и стену.. Не взорвался. А ночью над нашей крышей свистели зажигательные бомбы. Ребята нашего дома моего возраста по ночам бежали на чердаки и сбрасывали зажигалки в окна чердака или засыпали песком. А песок, и лопаты, и щипцы заносили днем. Щипцы специальные, чтобы захватить вертящуюся и беснующуюся зажигалку.
Сейчас порой я думаю о бесстрашии ребят. Было ли это отсутствие страха, или мы втянулись в эту страшную игру. Мы играли в войну. Детям присуще это чувство.
Поэтому и казалось, что мы не боимся. Взрослые иногда сопротивлялись нашему присутствию на чердаках. А мы заглядывались на темное небо и пронзительные лучи скрещивающихся прожекторов. Как они ловили чужие самолеты в своих лучах. Мы прыгали от радости.
Попался! И зенитки били по “мессеру”. Бац! Летит вниз. Ура!! Взрослых людей было 1–2 человека. А у нас, детей, наверно, притупилось чувство страха. И жизнь мы понимали, как надо, что надо сделать, чтобы уцелели все.
Я во время тревоги не пряталась в подворотни. Шагала. Слышала, как меня звали: “Девочка, иди в укрытие”. Посмотрю в их сторону, иду дальше. Больше заботило то, что под ногами. Не попадется ли что-нибудь случайно съедобное после бомбежки. Выработалась привычка ходить с опущенной головой и выискивать под ногами.
2. ЗАПИСКИ О ШКОЛЕ И ДЕТСКОМ ДОМЕ
До детского дома я училась в школе на улице Воинова. Это бывшая музыкальная школа. Нас было мало учеников. Были среди нас и сытые, ухоженные девочки.
А я три месяца жила одна в нетопленой комнате. Чернила замерзали в чернильнице. Но почему-то я училась старательно. Тетрадей не было. И я из бумаги сделала себе тетрадь и с точностью разлиновала листки на квадратики для арифметики. И на каждом листочке стояли красивые оценки: 5,5,5.. Удивительное прилежание было в то время. Позже за собой я вообще не замечала такого прилежания.
В школе по всем предметам с нами занималась одна учительница. Молодая красивая Мария Александровна. Она же организовала у нас художественную самодеятельность, и мы выступали, кто что умел в госпитале, в Доме писателей на ул. Воинова.
В большой комнате стоял рояль. На стульях, на полу сидели, лежали раненые бойцы. А мы пели для них песни и плясали. Я танцевала “Кабардинку” (я одену рваные ботинки и станцую танец “Кабардинку”) и пела песни: “Чайка смело пролетела…”, “Будь спокоен, милый воин…” и другие песни.
Знакомилась с бойцами, менялись адресами.. И писали письма на фронт. Однажды я потеряла фамилию фронтовика. Я на конверте написала номер в/ч и просто: “дяде Пете —летчику”.
Выступали на военных кораблях, стоящих на Неве. Там нас провожали в столовую, где был накрыт для нас стол. Винегрет, кисель. Хлеба не было. Мы радовались такому щедрому угощению. Моряки нас хвалили: “Молодцы, ребята! Хороший концерт!”
И вот, в конце 1942 года — детский дом, сначала № 28, потом перевели в № 17. В детских домах тоже участвовала в художественной самодеятельности. Недаром меня еще в Пушкине ребята звали “Ритка-артистка”.
В детском доме № 17 нами руководил Кашкан Владимир Николаевич, артист из Театра музыкальной комедии. В своих воспоминаниях он писал о том, что был потрясен, увидев худеньких полуголодных детей с взрослыми глазами. На них было больно смотреть, писал он. Но мы преображались на его глазах, когда вставали у своих балетных станков (стулья с высокой спинкой), где мы выполняли позы, даже движения балерин. Он учил нас балету. И я ему очень благодарна, так как до сих пор помню его наставления, как надо держать руки в танце, как надо “думать” ногами. Он много работал с нами и создал у нас в детском доме “Ансамбль русской песни и пляски”. Для балетных номеров были сшиты пачки, для народных танцев — русские сарафаны, которые мы сами шили из грубой ткани и разрисовывали на ней гуашью цветы. Всем этим руководил он. И в таком виде мы выступали в госпиталях.
В детском доме № 17 наверху было большое помещение, где стояли столы со швейными машинками. Мы шили белье, рукавицы, кисеты для табака. И все это отправляли в посылочках на фронт. Мальчики работали в слесарной мастерской. Некоторым были вручены медали “За оборону Ленинграда”.
Но есть мы хотели постоянно. И сейчас трудно себе представить, откуда брались силы у истощенных ребят, чтобы работать, учиться, да еще петь и танцевать.
Как нам это удавалось?! Только благодаря силе и доброте взрослых людей (тоже голодных), которые занимались с нами.
Этот детский дом находился на Калашниковской набережной. Это был чей-то старинный особняк. Он был отделан красным деревом, зеркальными стенами. Это был зал для наших занятий. Не знаю, как это все сохранилось, но там была наверху красивая библиотека, собранная еще бывшим хозяином особняка. Сердце замирало, когда я входила в этот зачарованный мир книг, стекла и красного дерева.
Я часто там бывала, и ко мне очень по-доброму относилась заведующая библиотекой Александра Алексеевна, человек высокой культуры и большой доброты. Может быть, она и раньше имела отношение к этому дому и его владельцам? По ее совету я прочитала много хороших книг (сегодня они мало известны), как мне казалось, очень нужных девочкам. Такие авторы (они были тогда запрещены), как Чарская, Лухманова.
Но не все залы в этом детском доме были прекрасны. Второй этаж представлял собой большие комнаты с голыми высокими стенами и окнами, забитыми фанерой.
В огромной неуютной комнате — десятки железных коек, и тоненький фитилек в консервной банке освещал наши спальные места. Маленькая круглая печь почти не давала тепла. Мы мерзли под тоненькими байковыми одеялами. Углы мерцали какими-то тенями, отбрасываемыми фитильками.. В этой комнате всем было страшно.
Но самое страшное — это опять крысы. Огромные, как кошки, они стучали лапами, пробегая под нашими кроватями. По ночам они пробегали по нашим телам и прыгали за пищевой добычей, висевшей на гвоздях на высокой стене или ручке окна. Дело в том, что иногда родственники некоторых девочек приносили что-нибудь съестное и, чтобы уберечь это от крыс, вешали свои мешочки и авоськи на стену или окно. А ночью из-за этого начиналось буйство крыс. Они делали разбег по нашим головам и телам и бросались на высоту до двух метров и разрывали в клочья пакетики с едой. Мы укрывались одеялом с головой и складывались от ужаса, боялись шелохнуться, чтобы они не кинулись на нас.
Моя подружка Роза Шарганова лежала на соседней кровати. У нее были приступы эпилепсии. На ее глазах погибли мать и брат. Она очень мучилась (после войны ее забрал к себе отец), а мы ничем не могли ей помочь. Припадки были ночные, и тогда мы все не спали.
Мы все почти одновременно заболели — по всему телу были гнойные нарывы. Нас положили в больницу. Прекрасная чистая больница — трое в палате. С нами была трехлетняя девочка. Врачи и сестры узнали о нашем участии в художественной самодеятельности. Иногда они приходили, садились у дверей, и мы давали им концерт: танцы, песни прямо в палате. Они просили нас об этом. Они любили нас.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
На этом заканчиваются воспоминания Маргариты Сергеевны о себе — девочке-старушке. Я почти не правил рукопись. Лишь иногда исправлял детски грамматические ошибки и ставил недостающие знаки препинания, чтобы сохранить смысл изложения. Вместе со всеми материалами она передала мне чертеж комнаты, где в углу за фанерной перегородкой почти целых три месяца лежала умершая Кока, рисунки о жизни блокадного Ленинграда.
Сегодня многие молодые люди считают, что не нужно вспоминать эти дни. Жизнь и так достаточно сложна. Победители, оставшиеся в живых, не ощущают плодов этой победы. И стоит ли об этом опять писать, да еще с натуралистическими подробностями?
Мне кажется, что нужно, хотя бы для того, чтобы понять, почему победила страна, почему победил народ, частью которого была и эта девочка. А что касается “натурализма”, то без него истинные страдания бывают разве что у святых.
900-дневная блокада Ленинграда отличалась не только длительностью страданий людей. Она отличалась беспримерной протяженностью Долготерпения и Долговыдержки. Читая записки Риты Малковой и зная историю блокады, удивляешься не только тому, что выжила эта девочка и ее мама, но и тому, что в городе было относительно небольшое число суицидов на почве отчаяния и безволия, хотя, конечно, было немало случаев умопомешательства на почве истощения и голода.
Воспоминания 12-летней Риты Малковой должны стать еще одним документом не только для историков, не только для нашей молодежи, но и для тех, кто управляет сегодня государством. Непродуманные до конца законы, затрагивающие жизнь и быт таких людей, как Маргарита Сергеевна, нужно стократ выверить, прежде чем приступать к замене жалких льгот на не менее жалкие рубли, таящие в себе угрозу очередного роста инфляции и цен на лекарства и продовольственные товары в первую очередь.
Сегодня Рите Малковой 73 года. Она инвалид первой группы. Недалеко от ее сердца поставили “пламенный мотор” — кардиостимулятор, что позволило ей, по ее словам, “снова побежать рысью”. Она пользуется лекарствами, которых нет в перечне бесплатных медикаментов для инвалидов. Но вы бы видели лицо этой женщины, сидящей на концерте в Большом зале филармонии! Она оживленно рассказывала мне, как на этой сцене не раз пела в составе знаменитого детского хора Дворца пионеров под управлением легендарной Марии Федоровны Заринской.
У Риты был редкий голос: она пела вторым альтом.
У Маргариты Сергеевны и ее мужа Валерия Лукича Чепурко двое детей и трое внуков. Сын Вадим, как и отец, — кандидат наук, мастер спорта по боксу. Неоднократно выступал на первенстве Союза. Дочь Ирина тоже кандидат наук. Закончила физмат ЛГУ. Сейчас живет в Германии, в стране, армия которой 65 лет тому назад блокировала Ленинград и заставила голодать ее маму и бабушку.. Работает медицинской сестрой. Ее семье хорошо в Германии. Здесь память о войне трансформировалась в национальное покаяние и государственную заботу о тех, кто приехал из России жить и работать.
Такова еще одна история из времен блокады. Само это слово Маргарита Сергеевна сегодня переводит по-своему: “БЛОК-АДА”.
27 января 2005 года
(в день полного снятия блокады)