Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2005
Лариса Николаевна Березовчук родилась в Киеве. Закончила Киевскую консерваторию. Кандидат искусствоведения, доцент. Работает на секторе кино и телевидения РИИИ РАН, а также на кафедре искусствоведения и режиссуры СПбГУКиТ. Поэт, литературовед, критик. Автор двух поэтических книг. Стихи, проза и статьи публиковались в журналах “НЛО”, “Октябрь”, “Нева”, “Крещатик”, “Черновик”, “Соты”, “Кино-Коло” и др. Переводы стихов выходили в Великобритании, Норвегии, Болгарии, Польше. Живет в Санкт-Петербурге.
Серия стихотворений-проекций
Предисловие
Эта серия лирических стихотворений с элементами прозы является по типу взаимоотношений содержательно-смыслового плана произведения и поэтического образа “проекциями”. Реальный опыт и внешние обстоятельства моей жизни с вечера 3 июля по середину дня 7 июля 1997 года, запечатленные в прозаических фрагментах, слишком невразумительны и ничтожны, чтобы соответствовать самому важному для меня, происходившему в те дни. Именно эти переживания и ощущения я попыталась — хоть как-то “укрупнить” — собственно, спроецировать — в образность стихотворений почти полгода спустя. Но и до сих пор я не уверена в возможностях по своей природе рационального слова — даже поэзии — выразить некоторые стороны человеческой жизни, хотя бы для того, чтобы смириться с их существованием.
Теперь информация, необходимая читателю для восприятия предметной стороны текста. Пуща-Водица — это лесная зона на северной окраине Киева, традиционное место отдыха горожан. Там — живописные озера, замечательный смешанного типа лес с преобладанием сосен; изредка встречаются фешенебельные дачи, дома отдыха, санатории. Из всех видов общественного транспорта из центра Киева в Пущу-Водицу можно добраться только на трамвае № 12, который идет туда с Контрактовой площади, расположенной на Подоле — старом районе, протянувшемся вдоль Днепра по низкой части правого берега. Собственно территория города заканчивается автовокзалом и рынком на площади Шевченко, после чего трамвай № 12 идет через лес, делая редкие остановки возле островков застройки.
На шестнадцатом километре, до которого ехать от города 25–30 минут, над соснами возвышается огромный двенадцатиэтажный корпус госпиталя для инвалидов всех войн и Чернобыля…
Моему отцу,
Николаю Даниловичу Березовчуку,
преодолевая любовью светлую память
до тех пор, пока я буду жить
1. На мосту
Уже в Чернигове стало понятно, что поезд не опоздает. Когда в окне замаячил стальной монстр “Бабы”, а состав медленно начал вкатываться на мост через Днепр в сторону высокого правого берега Киева, я вышла из купе в коридор. Это был обычный ритуал возвращения: всматриваться в глубокое русло и отмели, Труханов остров и поросшие кустарником склоны. Опираясь на поручень, случайно опустила взор в сторону потертого коврика и увидела, что мои ноги превратились в нижние конечности. На них чужеродно топорщились уже давно неактуального фасона джинсы, правда, редкостные по цвету
лососины слабой соли —
прогоркла от зноя. Путь
из линии превращается в скольжение по пустоте,
которую по-не-до-пере-житости
назовут пошло и непонятно в итоге —
“метафизической вертикалью”.
А ведь так просто:
конечности фалангами туфель разрывы пауз стачают, и
тяжелый каблук хваткой земли пропитан,
стуки колес на стыках,
мост, дрожащий от тяжести,
провал воздуха — аванпост
материи иной природы —
серого вещества
реки. Под нею… Гадать
что? Состав нынче спешит… Но водолаз,
познающий дно, — профессия экзотическая.
И кто ответ на блюдечке милосердия
принесет слабому разуму человека,
если вопрос страшно задать?
Дернуло — не больно подвернулся сустав:
коль тяжесть — суть, знать, нет ее ныне.
Стояло ясное летнее предвечерие. Солнце скрывалось за холмами в той стороне, куда меня вез поезд: там — вокзал. Районы города, расположенные в низинах, были покрыты дымкой рассеянного света. И на какую-то долю секунды я увидела невозможное: за малоэтажной застройкой Подола мелькнуло черное пятно — лес Пущи-Водицы, что противоречило всем законам восприятия: с этой точки ее нельзя разглядеть, так как поле зрения не может превращаться в вектор патологически ломаной формы.
Вторая конечность ступила на путь “Z”.
2. Спуск проспекта Правды
Мы вышли на станции метро “Нивки”. Андрей Мокроусов, который меня встречал, решил взять машину. Я сразу признала свою некредитоспособность, так как у меня не было украинских денег, а менять крупные суммы имело смысл только в определенных местах. Андрей сказал, что “тараканящие” частники отсюда до проспекта Правды запросят две — ну, максимум, три гривны. Так оно и оказалось: как дешево в сравнении с Питером! Машина была перегружена рычанием Мишика Шафутинского, и разговор не клеился. К тому же я начала всерьез страдать от жары, несмотря на опущенные все четыре стекла. Джинсы оказались не приспособленными для прикрытия нижних конечностей и надоедливо цеплялись за появившееся невесть что под ними, топорщась от собственной твердости и неподатливости на остановках перед светофорами. Нивки — район города, построенный на равнине. Первый — долгий и пологий — спуск начался возле Виноградаря, когда мы свернули на проспект Правды. И тут до меня дошло, что изменения коснулись не только нижней части моего
тела. Никто не хочет
замечать суверенных желаний и состояний плоти,
хоть кто-то — всеведающий — охоту
начал всерьез. Прямошагающему человеку
его никогда не увидеть: топором
шага торит дорогу —
раскручен камень на ниточке тяготения.
А магма под ногами
гаммы свои играет… Но когда,
припав в слезах к земле,
чувствуя, как напрягаются мускулы тверди, —
от ужаса перебираешь задними лапками.
Передние изо всех сил хватаются за:
надежду,
случай,
невозможность, ну что-то такое… — лишь бы —
наверх, если провал
зов раскрыл — глядит зрачком ожидания.
Я смотрела, как нижние конечности становились уже и задними, ибо независимо от моей воли они реагировали на спуск машины по проспекту Правды как на подъем. То, что было покрыто жесткой джинсовой тканью, дергалось где-то позади поля моего зрения.
Невежественных насекомых ловят сачком слов.
3. Морозильная камера и жара
По застоявшемуся воздуху ощущалось, что в квартире давно не жили. Снаружи кожу обжигала раскаленная от дневного солнцепека неподвижность, но изнутри холодил страх неизвестности: нужно было дождаться звонка матери из госпиталя. Я стащила с себя вконец ороговевшие джинсы и футболку. Из крана в ванной лился почему-то кипяток. Холодная вода была только на кухне. Наносив трехлитровыми банками воду в таз, как могла, ополоснулась. Затем начала разбирать привезенные продукты и лекарства. Кета домашнего посола и диетические индюшачьи грудки доехали хорошо. Я обмыла мясо, разложила в порционные пакеты и открыла холодильник. Кроме банок с чем-то застаревшим, там ничего не стояло. Морозильник же был абсолютно пустым, чего я не помнила за всю свою жизнь с родителями. Даже изморозь не накопилась: значит, ничего не покупалось, нуждавшегося в
хранении — залоге “будет”, и потому —
“надо”. Они — донаторы
надежды — донны, дарящей спокойные сны.
Чтобы проснуться рано,
радо кивнув
такому знакомому утру. А ожидание
липнет придонным илом,
отнимая силы,
ранит. Не случайно
мы замерзаем даже под сенью
разомлевших от зноя лип, медвяным запахом
истекающих, коль что-то должно случиться… Истерика
тоже бывает тихой.
Тогда она схожа с истомой
вечной мерзлоты — сберкассы для плоти:
мумифицирует, не позволяя
ей исчезнуть бесследно.
Как в последнем огне, победно ревущем.
Остолбенев, я долго смотрела в морозильник, даже потрогала металл. Пустота могла означать только одно: у тех, кто им пользовался, не было времени. Моим нижним конечностям, очевидно, неподвижность была не по нраву: они нетерпеливо дергались в суставах, призывая к активности, действию. Еще бы! Лапы не разум: они чутко реагируют на малейшие вибрации земли. До меня начало доходить, что нижние конечности предвидят неизбежный звонок телефона. Для них это будет значить “разверзлась”.
Ожидание — холод и жар: одинаково обжигают.
4. Туда: остановка на разъезде
Матушка сказала, что нужно ехать в госпиталь прямо сейчас: отец ждет. Уже была четверть десятого — значит, я останусь там ночевать. Кроме систем, ампул и кофе, которые я должна была принести, меня осенило взять два кусочка булочки, остатки огурца и помидора, не съеденных в поезде, насыпать в пол-литровую банку черники, ведро которой я купила на остановке в Белоруссии, упаковку легкого масла и настрогать рыбы на бутерброды. Больше в доме ничего не было, а купить что-то по дороге я не могла из-за отсутствия пунктов обмена поблизости. К счастью, пришел с работы сосед: он одолжил мне три гривни на бутылку минеральной воды и дорогу. Трамваи № 12 в это время уже ходили редко — нужно было спешить. Я напялила просохшие джинсы, надела блузку от летнего костюма и сменила туфли на более легкие. На улице была душегубка. Я долго ждала троллейбуса. В конце концов приехал не тот, который пересекал маршрут № 12. Мне пришлось бежать до трамвайной остановки два длинных квартала. И правильно сделала: почти сразу со стороны Подола показался красно-желтый вагон, идущий именно в Пущу-Водицу. Народу уже было мало, и я уселась на свободное место, тупо уставившись на задворки промышленной зоны, проплывавшие за окном. Ни о чем не думалось. Через четыре остановки трамвай остановился. Знающие сказали, что в это время он может очень долго ожидать встречного на разъезде перед площадью Шевченко. Смеркалось. Люди вокруг говорили, что из-за жары в этом году быстро отходит клубника, а черники в лесу мало. Я смотрела на то, что жило своей жизнью под снова вставшей колом тканью: задние конечности замерли в неподвижности, и только легкая судорога сводила нижнюю фалангу,
но все равно больно. Не надо,
не надо этого знать!
Хоть для каждого уже построены последние стены,
уже отсчитан восход, которым не дано согреться,
и наливают горечью
с цикутой несравнимый — неиспитый —
глоток. А те, кто смотрят еще, —
получают диплом
в школе вечно юных и новых харонов.
Как их вокруг много… — их — всего лишь туристов:
сдают бесконечно экзамен
по знанию топографии
для всех одного маршрута.
Трамвай резко тронулся. По тому, что начали выделывать мои нижние конечности, я понимала: вагон движется по совершенно иному рельефу, нежели тот, который виднелся в окне трамвая.
Нет, не от Бога наука неистово дни и ночи считать.
5. облик реверса
В палате эндокринологического отделения на одиннадцатом этаже лежало восемь стариков. Отец отпускал от себя мать только на минуты сна, и это была вторая больница — около двух месяцев она не почти спала и нормально не питалась, существуя только на остатки отцовского госбюджетного рациона. Приготовить и принести же что-то было некому. Матушка соблюдала иную диету, нежели у отца, но они оба, несмотря на позднее время, попросили согреть воды для кофе и с жадностью голодных начали есть то, что я додумалась захватить с собой. Отец был в сознании, и я делала вид, что не замечаю
истончения живой нити — плоти
до “назад”, до малости, до незримости — такой,
что отсутствие начинает являть себя. Неужели
есть этот рот —
немыслимо огромный —
один на всех —
иссохший жаждою —
неистово вожделеющий
испить
силу и влагу
человеческих тел?
Нет, уходят телом из жизни в начало — обратно,
обретая памятью снова
ее радости и потери.
Реки вбирает в себя океан,
хоть Ганг горд — может сопротивляться
святостью своих вод сколько угодно — тяготение
неумолимо. И легкость естества, слабость
прикосновений, страх
целебной темноты сна…
А разум кричит: “Бежать! Бежать!”
Здесь все было неудобно движениям и рукам: неловко давала отцу пить, взбивала изголовье, готовя его ко сну, а главное — успокаивала, что я уже здесь, возле него. Нижние же конечности, напротив, превосходно освоились с новой местностью, быстро соизмерились с величиной шагов как материализованной, овеществившейся необходимостью. Неизбежность, как оказалось, имеет пространственное выражение. Дав доллар санитарке, тут же получила одеяло и подушку, чтобы мать могла поспать на диване в холле, — за отцом ночью буду ухаживать я.
Во мрак вспять вытекает тело, душа — в темноту вперед.
6. в лоджии без сна: ночь и лес
Я устроилась на стуле у входа в палату, чтобы предупредить второй зов отца — уже крик, от которого бы матушка неизбежно проснулась. Коридор в отделении упирался в большую лоджию: там стояли кресло-качалка, стулья и скамейки. Когда отец забывался сном, я выходила и курила. Ночь тянулась нескончаемо долго — пачка подходила к концу. Пейзаж был сплошной темнотой леса Пущи-Водицы. Вглядываясь в неразличимость, вдыхала посвежевший воздух с отчетливым ароматом сосны. Этажи госпиталя были высокими, и я помнила, как выглядел лес в сумерках. Сейчас же было что-то явно
не так, хоть угомонились стрижи,
кричавшие в тревоге до тех пор, пока
последний луч за собой
не утащил в невидимую уже багряность остатки дня. И
ночь.
Темная, как вечность,
ночь. Но отчего же
лес начал дышать, легкие его наполнялись, росли,
вздрагивая и шевелясь,
пузырились, подступая сизым туманом? —
дымился уже почти у самых ног, потом у перил
прибоем… Близко: новый облик
земли подступал. Еще чуть-чуть… — и
копошащаяся масса
коснется высоты взора — любого, до тех пор, пока
есть возможность видеть.
Дневная живность всегда мечтает
о спасительном размахе крыл.
А ночь, насылая страхи, загоняет нас поиском веры
в угол. Паучка лапки дрожат
от слабости, но он, “верха-низа” не зная, дуги плетет.
Это — верша паутины — грунт уловки.
Наверное, никакой сноровки не нужно,
чтобы открыть горизонты Америки —
новой отчизны, где гравитации не гремит гроза.
Ночью земля, покрытая лесом, была живой — это точно. Уцепившись за поручень, я едва ли не вслух бранилась, приказывая нижним конечностям удержаться от зова и не выкидывать в плясе радостных коленец.
Не дыша, лечь нагим на спину, закрыв глаза навсегда.
7. оттуда: первый трамвай № 12
Впервые за многие дни матушке удалось все-таки поспать, не вставая, часа три, и от этого она чувствовала себя разбитой. С первым трамваем № 12 я должна была ехать на станцию метро “Петровка”, чтобы обменять деньги, а затем, закупив продукты, заняться готовкой еды, сообразно жестокой диете для диабетиков. Первый трамвай на остановке “Госпиталь” появлялся в 5.25. Забрав банки с чем-то заплесневевшим, я пошла на остановку. По утренней прохладе знобило. На скамейке сидело человека два-три. Трамвайная колея чуть-чуть спускалась к той стороне, откуда должен был выехать вагон. Продумывая наиболее целесообразный маршрут закупок, постоянно посматривала влево: там из-за поворота вот-вот должен был показаться трамвай № 12. Я не отключалась от созерцания ни на мгновение и потому не поверила своим глазам, когда вдали появился трамвай — как бы ниоткуда. Но по мере того, как вагон приближался к остановке, недоумение сменялось все более нарастающим ужасом: трамвай ехал из низинки, но она — как видели глаза — была расположена выше места остановки, на которой ожидали его люди. Более того, линия взгляда взрослого человека всяко выше уровня колес, но даже когда трамвай № 12 — оттуда — уже подъезжал к навесу, его оси, казалось, нависали над моей головой. Я затряслась от страха, подозревая в первую очередь свой рассудок, который
никогда
не пережитому
не доверял. И для любого — тоже такое
невозможно. Туда:
по крайней мере, родители за детей
знают, что будет, и завтра напрягает бицепс.
А оттуда — как это?
Что же там, если пространство ломается?
Но коль не рай — принцепс не построит дома…
Продольно раскрашенной красно-желтым осой,
за ненужностью потерявшей крылья,
из неизвестности мчится
механический демон № 12. Светски сказать ему:
“Будем знакомы…” — не поворачивается язык.
Не глядя, невероятной косой срезает
суверенное право на любовь и разум, лелеющих
лица и руки, голоса, полные муки и счастья, зелень
дубравы, листики жимолости по весне, сочные отавы.
Войдя в холодной испарине, села и, прижавшись к окну, сразу отключилась.
Мистика — профанация темы.
8. покупая капусту
Еще была половина девятого, но от жары пришла домой трупом. По пути удалось купить очень мало, потому что не знала разброса местных цен, да и много нести издалека тяжело. Нужно было идти на ближние рынки. В чемодане из вещей, не требующих утюжки, оказались только белые курортные — очень короткие для города — шорты, две майки, футболка и длинная юбка от летнего костюма. А поскольку нижние конечности, в отличие от немолодых женских ног, не нуждались в соблюдении правил приличия, то я, надев сандалии, майку и шорты, отправилась на базар. В первую очередь требовалось много капусты — основной пищи для диабетиков. Чтобы обеспечить нормальное питание родителей, а главное — желание есть, притупленное страхом и обессиленностью, следовало готовить “вкусненькое”, причем отцу и матери разное. Ранняя капуста была плохая — кочешки рыхлые и увядшие. Я купила для супа втридорога головку цветной капусты, всяких овощей на салаты и гарниры, творога, сметаны и потащила домой. А за салатной капустой и остальным нужна была вторая ходка на рынок Виноградаря — он
дальше, дальше гнать!
Кучер в ветхом армяке, кулаком грязным
утирая глаза, все-таки коней стегает
в бессильной ярости, скачет, не зная, кого он везет…
Резонеры Флоренский, Хайдеггер, Ариес,
не говоря о чудовищах типа Клоссовски, Батая, Секацкого,
запутались в круговерти собственномыслия
и, зная жестокую правду рифм,
лгут от страха
всем — без зазрения совести — лгут.
Нимф, к сожалению, много: сил у Пана на всех не хватит.
На Виноградаре капуста была хорошая: ярко-зеленая, свежая, листы мясистые и прохладные. Я выбирала головки и поражалась тому, как на ощупь они напоминают молодое, чистое и здоровое тело. В госпитале ночью прикосновение слабой руки отца было шершаво неуверенным, болезненно жарким. Я спрашивала:
— Ну чого ти кричиш? Тобi щось болить? Де болить?
— Не знаю. Нiде.
— То чого ж ти кличеш весь час: “Вєра! Вєра!”? Нехай вона хоч трохи поспить.
— Менi все болить — все тiло. Всюди. Чуєш? всюди.
— Але ж так не буває: людина знає, де їй болить. Попий ще водички i засни 1.
Отец со стоном пытался обустроить на постели ставшее вдруг таким неловким и ненужным тело.
Зачем дрогам спешить, если едут на суд?
9. Туда: пассажиры и безлюдье
К началу второго еда была готова. Я не рискнула ехать в госпиталь в шортах, о чем, выйдя нагруженная пакетами из дому, тут же пожалела: тяжело падающий мягкий хлопок цеплялся за каждое сочленение нижних конечностей. Из них, казалось, торчали шипы — юбка, длиной почти до туфель, немыслимым образом задиралась вверх. Жарило, а банки были свинцовыми: из-под волос по спине текли ручейки пота. Но то, что было под юбкой, чувствительностью к жидкости, по-видимому, не обладало. На трамвайной остановке, несмотря на солнцепек, скучились ожидающие. Как ввинтиться в них при посадке, чтобы не пролились суп и жаркое, чтоб пакеты попросту не порвались? Вдали появился вагон. Я напряглась. Но люди вдруг расступились, а затем и вовсе исчезли из поля зрения. Разум подсказывал, что всем им нужны были трамваи других маршрутов, сворачивающих на жилые массивы. Трамвай же № 12 их мог довезти только до автовокзала или рынка, а туда просто не могло не быть пассажиров. Но дальше и вовсе невероятное произошло: поднимаясь по ступенькам вагона, то есть вверх, я ощутила, как передняя часть тела начала опускаться вниз, да так, что солнцезащитные очки едва не свалились с носа, а задние конечности при этом двигались где-то гораздо выше уровня
головы. Боль —
не объяснить никому. И зачем так
надо? Немилосердной природе
князь не указ…
В играх случая на кон закон не поставить.
Что толку в заслуженной митре, если
все равно мирт будет вечнозеленым печально шуршать,
откликаясь
на любые прикосновения ветра, —
лишь бы сострадали.
Листья — медали — живая блестящая мишура.
Солнце нового дня быстро высушит
капли слез на граните.
В переполненном вагоне сразу заложило уши ватой. Мне удалось встать у окна задней площадки и пристроить на полу пакеты. Я не ощущала прикосновений влажных тел людей, спертого от жары воздуха. Только руки были способны думать через алюминий поручня. Все остальное же зависло в пустоте, почти не откликаясь на дрожание вагона, на его повороты: через лес трамвай № 12 практически мчался. Первого человека — кондукторшу — я заметила из-за грозного голоса, окликавшего меня на суржике:
— Жэнщына в очках от сонця! Вы! Вы — стоите в жовтой майке! Билет брали?
Любите не помня и не корите за стронций в крови.
10. Антракт еды и сна
Я приехала около трех часов, и родители после больничного обеда принялись за домашнюю еду, по которой соскучились. У отца набиралась жидкость, но из-за полагающегося диабетикам грубого черного хлеба, повышающего кислотность, он пил много щелочной минеральной воды. Ему я привезла белковый из отрубей, а матушке — пшеничный белый. Они съели почти все, а салатов — капустного и из свежих овощей со сметаной — не осталось вовсе. Я поняла, что придется делать еще одну ходку, но это было уже гораздо легче: продукты закупались не на одну готовку. А родителей — в равной степени обоих — любой ценой нужно было укрепить физически: такого истощения я не могла себе даже представить. От непривычной сытости они разомлели, и матушка просто свалилась на кровать рядом — этого старичка дети утром забрали на несколько дней домой. Отец тоже задремал. Днем в корпусе было не покурить, и я спустилась во двор. Когда возвратилась, родители еще спали. Больные на других койках тихо переговаривались после дневного отдыха. В палате было прохладно, и, сидя на отцовской постели, я подумала, насколько ему было бы хуже дома: там окна выходили на солнечную сторону — сущее
пекло — место, где кипит жидкость
в венечных сосудах,
и мозг начинает пузыриться, раздуваясь,
сбрасывает корону, надетую на чело.
Нет, страх не холод.
Страх — огонь — обжигающий душу агон тела и разума.
Где же спрятаться просто человеку,
а не третьему в состязаниях?
Для него победа — что плоти, что мысли —
одинаково непосильное бремя.
Благословенен сон,
прерывающий эту жестокую олимпиаду. Старости нет
в том вины. Точно так же дрожит юноша
от обиды — отказа девушки, с которой хотелось возлечь.
Для природы особь ценности не имеет,
лишь бы продолжила вид… Смежив веки, не чувствовать
и не думать — в страхе не думать! —
почему и что —
как никогда сильно — болит.
Доктор Гарик — мой знакомый — перед отъездом говорил, что если отцу еще хочется есть и он может спать, то ситуация не безнадежная.
Стоном тела время веет — ветер срывает цвет анемонов.
11. Притяжение земли
Из дремы меня вывел нечеловеческий вопль. Отец стоял на ногах между кроватями и, размахивая руками, кричал:
— Пуст╗ть мене! Кому кажу, пустiть мене туди! 1
От истощения, страха и страданий он очень похудел, и на бледном, странно помолодевшем лице горели ярко-голубые — такого цвета я не видела никогда — глаза, устремленные в пустоту, в которой он явственно различал нечто недоступное моему зрению. Отец уже давно из-за артериосклероза нижних конечностей ходил и с палочкой плохо. А сейчас ценой неимоверного напряжения он стоял на высохших, дрожащих от усилия слабых ногах. Они едва удерживали огромный, набравшийся водянкой живот. И прежде чем я бросилась к отцу, заметила: тонкие ноги, воздетые руки, крик отчаяния, рвавшийся из горла, даже всклокоченные отросшие волосы — все в неосознаваемом порыве противостояло тяжело колеблющейся массе чрева — она неумолимо тянула
вниз — воды — только горизонталь —
метафоры покоя
ложны, как все невидимые провалы
между словом и явью.
Опыт, испей до дна горечь этого кубка!
Щепотка праха почти невидима,
потому — легка,
ветер — покаяние — и
снова безымянной голубкой взлетает к небосводу.
А жидкость — коварна своим первородством:
стелется ложем лени
или мстит, иссыхая, оврагами морщин, хлябями кожи.
Уход — растворение
прожитого в каждой капле,
приникающей своей сверхчувствительной мембраной
к безумной оде ядра —
кипящего движением прямостояния — центром.
И жизнь человека тяжестью растекается…
Он — действительно — великое кольцо — круг:
одновременно конец и начало.
Неосознаваемый порыв отца прочь от лежания на кровати мы с матушкой остановить не могли: отшвыривал нас, как подушки. Только хватка двух дюжих санитаров позволила сестре ввести быстродействующее успокоительное. Матушка смущенно на меня поглядывала: о таких симптомах болезни — а это был не первый и далеко не самый сильный приступ — мне не сообщалось.
На середине пути — там — любят и созерцанием понимают.
12. Честь мужчины
После укола отец пришел в себя неожиданно быстро. Ему было очень плохо: сегодня с опозданием начиналась обычная после обеда гипогликемическая кома. Я никогда этого не видела, а зрелище было не из приятных. Добиться от матери внятного ответа, почему это каждый день происходит, я не могла. Мое решительное намерение сейчас же пойти к заведующей эндокринологическим отделением она категорически отвергала: профессор — дама жесткая, а отец из-за приступов буйности очень неудобный больной, могут в два счета выписать. Его дневная доза инсулина, который начали вводить полтора месяца тому назад, была 180 единиц. Я попросила матушку у лечащего врача взять динамику биохимии крови — ее отцу только здесь впервые начали делать, — чтобы переписать и вечером из дома позвонить доктору Гарику в Питер. Она ушла, а я осталась в палате. Отец захотел в туалет. Судном он не пользовался — с баночками его обслуживала мать.
— Вєра! Вєра! Де ти? Ларисо, куди вона пiшла?
— До лiкарки. Ось баночка — давай сходи.
Отец то ли с изумлением, то ли с возмущением на меня уставился.
— Та ти що, с глузду з’їхала? За кого це ви мене вже тримаєте — за покидька, трупака якогось? Ну i що, що я недужий i немiчний! Я ж ще чоловiк, батько тобi, врештi решт! Що це ти дурне таке надумала? Клич хутчiш 1
веру — последний оплот жизни,
в изнеможении, обессилев,
призывают великие герои.
Нет орла, у которого бы навсегда не устали крылья.
Нет льва, грива которого бы не истлела в травах саванны.
Нет быка, кончину которого не стерегли бы в кустах гиены.
Но букцины о них не вознесут к небу трен.
Плакать дано о мужчинах —
угасших факелах:
светят щедро,
растрачивая сияние, не скупясь на вспышки,
искрятся деяниями —
заменителями бессмертия женского чрева.
Мужей честь греет, но быстро сгорает костер… Сжальтесь!
Отверните взор от слабости.
Отец остался таким, каким был всегда, и рассудок его был в полной сохранности. Значит, что-то патологическое происходило в организме в связи с лечением. От такого проявления воли родителя мои нижние конечности потеряли привычную резвость и, обессилев, стали странно тяжелыми и неуклюжими.
На то и вечен Отец: позор переживать не должно.
13. Прожорливость вагона
Около шести часов я поплелась на остановку трамвая № 12. В пакетах позвякивали пустые банки. Несмотря на близость вечера, раскаленный воздух не двигался, и даже в тени асфальт по-прежнему был мягким. Для меня уже не было неожиданным то, что трамвай не показался своей передней частью вдали из-за поворота, а явился весь — из ниоткуда и сразу. Да, действительно, наше восприятие антропоморфизирует предметы: вагон, на этот раз черно-красный, мчался по рельсам вразвалочку, нагло поблескивая окнами-глазами, растянув металлический выступ-рот между фарами в ехидной ухмылке. У него была конструкция поновее: не с раздвижными небольшими дверцами, а с откатывающейся частью корпуса — распахивающимся для пассажиров широким
провалом — зияющим
затхлостью,
спертостью,
смрадом спрессованных тел,
когда общая участь связывает
путами неподвижности ноги, руки, головы, торсы
в единую стадомассу.
Инкассатор получил расписку —
право пользоваться отсосом № 12. И
для толпы ожидающих
открываются на остановках двери: жадно
втягивают,
захватывают,
поглощают, ненасытные,
манят, берут в плен соблазнами.
А франкенштейн-счетовод выломал кусок
нефтепровода вместо сверхконтрабасовой флейты —
дудит инфразвуком, пугая до обморока,
дудит… Леммингов счету, ожидание коротая,
в лучшем случае научили до ста.
Заколдованные дивонапевом, идут.
Какая разница, что нет поблизости моря!
Торят путь в прожорливо чавкающие трамвайные двери,
надеясь на справедливый суд.
Разум — налево, любовь — направо.
Если бы не цепкость моих задних конечностей, ни за что бы не втиснулась в переполненный вагон.
Расписанию веря, трамваи по рельсам бегут ретиво.
14. Плач отрастающих ветвей
Все время поднятая рука затекла, но не держаться за поручень нельзя было: вагон болтало. Отключившись, я смотрела на стекла. По ним били ветки молодых деревьев, в основном кленов, оставляя заметные, чуть зеленоватые, влажные потеки, которые от жары на глазах высыхали. Но в следующее мгновение другие израненные ладони ярких и нежных листьев колотили по окнам несущегося сквозь лес трамвая № 12. Странно, почему они тянутся в эту сторону? Ведь за день вагоны здесь проезжают сотни раз. Зачем бесцельно тратить силы и соки на произрастание, обреченное
исчерпывать себя в плаче.
Если в ладанку резного листа
поместить свет, сияние будет
прохладным, влажным, цветным —
краской жизни природы, почти замедлившей свое течение
в круговороте времен года.
А человек? Рабочий на один сезон…
Рыдайте, нивы, —
урожай собран!
Оголяйся, фасад, бесстыже-парадной новизной —
стройка закончена!
Захлебнись, океан, своими пустыми глубинами —
рыбу всю выловили!
Публика филармонии, бейся в истерике —
музыку играть некому!
Он — Иеремия — снова пришел,
одетый в зеленый хитон: клен — его воздетые —
к нам и к небу —
скорбящие руки, что помнят
милосердную науку плакать о живых.
Слезами не возвратить уехавших навсегда из дома.
— Камни вы, что ли, в пакетах носите?! Женщина, здесь же маленький ребенок стоит — ему давит! — кричала молодая мамаша в соломенной шляпке, стараясь оградить своего отпрыска, жующего жвачку. — Куда вы прёте корзины с клубникой? Здесь и так не повернуться. Уберите, кому говорят! Что за люди! Культурно отдохнуть на природе и то не дадут! — Просто душегубка какая-то — эти трамваи № 12: взрослые озверели, дети визжат, овчарке лапу оттоптали — вначале лаяла, а теперь скулит, хорошо, что задыхающуюся бабульку наконец-то усадили. Все от жары, наверное… От нее не то что люди — листья потеют.
Истома гипогликемической комы стекло туманит.
15. снова в лоджии без сна:
ночная жизнь трамваев № 12
Около одиннадцати возвратилась в госпиталь с новой порцией еды и со сменой одежды для отца. Родители в палате уже дремали, и я устроилась в кресле в холле. Попыталась читать, но глаза слипались. Вышла в лоджию покурить. Сегодня лес Пущи-Водицы не дымился туманом: внизу была сплошная неподвижная темень. Сливаясь с нею через всматривание, вдруг почувствовала, что тишины в этой черной неразличимости нет. Глупости! — обычный для мегаполисов инфразвуковой фон, который становится явственным именно в ночное время: об этой неприятной для слуха звуковой диффузии я даже стихотворение написала. Но, сосредоточившись, сумела расслышать странное, и
иное может явить себя
трезвоном — быстрым, надоедливым:
тронул небрежно кто-то тумблер скорости
на проигрывателе — и скачет
тревожащая писклявым детским бессмыслием чехарда.
А ведь торжественно и басовито колокола гудели…
Мрачен конунг: к несчастью, обучен латыни
и в разоренном монастыре над фолиантом застыл, но
чужие боги
лишь страх нагоняют,
жертвы не примут.
Временное пристанище будет отдано на поругание —
соль просыпалась,
расколоты жбаны с медами,
у коров молоко прогоркло.
Скальду глаза выколют, чтобы не видел —
а значит, не пел.
Маршал — мусорный ветер пустыни —
сидит вместе с ним под сосной
и с аппетитом трапезничает после победного марша.
Конечно же, это трезвонят трамваи. Но откуда вагоны маршрута № 12 в лесу Пущи в начале третьего ночи? они же в Лукьяновском трампарке все стоят сейчас, а для ремонтной платформы слишком много шума. Затем глаза, привыкшие к темноте, различили вдали — в стороне “Ботанического питомника” — слабое свечение, но не огоньки: оно было похоже на чуть багровое флюоресцирование гнилушки. Бред какой-то! Там же сплошной лес, а до Дымера далеко.
Зима расставила сети, но лакомке хочется дыни.
16. Не верь глазам своим, или местная фауна все знает
В половине седьмого утра я вышла из госпиталя. Стало понятно, что мое пребывание там ночью облегчения матери не принесет: отец не подпускал меня ухаживать за ним. В большой пакет забрала его белье, постирать которое возможности в больнице не было: негде было сушить, и только с наступлением темноты оно проветривалось в лоджии. От почти двух суток без сна подташнивало. На остановку рядом я идти боялась, а потому решила обогнуть госпиталь с противоположной стороны и найти предыдущую за поворотом линии — может, трамваи № 12 там не устраивают своих чудовищных иллюзионов с пространством. И действительно, трамвайная линия после строго перпендикулярного поворота шла затем (планировка Пущи-Водицы как в Питере) параллельно основной. Здесь, к моему облегчению, уходящая вдаль улица была плоской, как стол: никаких спусков или подъемов. На углу квартала я увидела магазинчик типа “стекляха”. Несмотря на рань, оттуда доносился запах кофе. Зашла. Там были только стойки. С чашкой вышла на улицу и уселась спиной к проезжей части на огромном бревне, отполированном задницами бесчисленных инвалидов из госпиталя, парочка которых перед утренним обходом уже спешила поправить свое здоровье. Похлебывая горячий — и неплохой — кофе, в тупости начала озирать окрестности. В палисаде паслась молоденькая беленькая козочка. Она подошла ко мне, а потом улеглась возле бревна, продолжая меланхолично пощипывать травку. Возле “стекляхи” прохаживались возглавляемые могучим рыжим петухом три серые курицы, которые что-то клевали на асфальте. Прямо передо мной тянулся забор видневшейся в глубине трехэтажной дачи, во дворе которой стояли две длиннокорпусные иномарки. Скрипнула калитка, и через тротуар ко мне направился великолепный по экстерьеру — крупный и ухоженный — ротвейлер. Он был без намордника, но я не испугалась, когда пес своим носом почти залез мне в чашку, приветливо двигая мышцами купированного обрубка. В общем, здесь поутру царила полная дачная идиллия. Расслабившись, я даже не заметила, с какого момента эта живность впала в оцепенение. С ней что-то начало происходить. Пучок травы не двигался во рту у козочки. У петуха неудобно была оттянута назад нога, а головы у всех птиц застыли в неподвижности. Морда сидевшего передо мной на задних лапах ротвейлера приобрела плачущее выражение, но он тоже не мог пошевелиться, и только от невероятного напряжения подрагивали на асфальте когти. Я вскочила. Животные даже не заметили моего резкого движения, смотря в сторону трамвайной линии, уходившей от перекрестка дальше — к озерам Пущи-Водицы. От страха и непонимания происходящего меня зазнобило. Неизвестно какими органами чувств я вместе со всей этой фауной ощутила приближение чего-то жуткого из недоступной моему опыту проекции пространства. Она не подчинялась законам смысла, логики и перспективы. Наверное, по воспринимаемой ногами вибрации земли уловила появление вдали точки вагона. Но по мере того, как он приближался, я теряла способность двигаться: видимое было еще страшнее выныривания на повороте трамвая № 12 из ниоткуда. Несмотря на то, что на этот раз он ехал по идеально ровной плоскости, невозможное происходило не только с фиксированной формой цельнометаллического вагона, но и со мной — с моим местоположением на этом пятачке земли и со зрением. Я понимала: даже стоя, при моем небольшом росте нельзя увидеть крышу трамвая. Все это было каким-то противоестественным
наваждением, безумием
взбесившейся от разлома колеи.
Земле ведь тоже может быть больно, если
не перепрыгнуть провал закона, и,
страдая, она, как человек, кричит:
— Ай-я-а-а!.. Ай-я-а-а!..
Есть ли на той стороне путь?
Горько знать, что с этого никому свернуть не дано.
Море станет густым и черным,
обступят прибрежные скалы собаки,
завоют, морды к небу задрав,
а капитану с козлобородым оскалом
от штурвала дадут ключ.
Бескрылые птицы затмением солнца поднимутся,
будут граять окаменевшей памятью вулкана,
когда-то бившего в небо горячим шампанским магмы
в избытке сил и надежд для —
пока еще — зрителей
этой вечной драмы.
Корабль № 12 сойдет со стапелей,
вскинув корму, встанет черно-красной свечой на нос —
обреченные пассажиры войдут сквозь днище
в бессветие трюма — вины светилу не приписать. И —
поплывут.
Пеплосом закрой лицо.
Трамвай, казалось, катился только на передних колесах, потому что задняя часть вагона приподнялась кверху и вихлялась вполне в соответствии с законами инерции. Но более того, я увидела, как металлическая крыша от таких пируэтов прогнулась вниз, и приближающийся трамвай № 12 был в движении похож на кошку, которая скользит по паркету, вытянув вперед лапы. Я окаменела. Животные же, наоборот, пришли в себя. Боковым зрением заметила, как, вышибив сильной головой калитку, умчался ротвейлер, за ним — почти галопом — изо всех ног скакала козочка, куры, распахнув крылья и истерически кудахтая, улепетывали за петухом.
Те, кто уже далеко, угрюмым видеть его не должны.
17. Оттуда: вечерняя злоба и нега
По дороге из госпиталя нужно было еще заехать на рынок, чтобы закупить на сегодня и завтра все необходимые для готовки продукты — еду теперь я должна была носить раз в день к обеду. Придя домой, рухнула спать. Последнее, что зафиксировало сознание, — это судорожное подергивание нижних конечностей, после чего наплыла темнота
сна, сна просят уставшие
от ударов немилосердных розог. Это —
ставшие очевидными для зрения векторы —
только вперед, смело вперед! — и — вот она —
личина греха и его исток —
тело.
В его немощи, кратковременности — причина олимпиад.
Но также и сад…
Сад
чистой
радости. Мостик
ладоней — дитя доверчиво руку тянет к могучей длани отца.
Но старец знает: цепкая хватка сына — соломинка.
Водоворот этой пучины, и ее затянет
в общем снопе.
Но где же обмолоченное зерно?
Оно кому досталось?
Нет, жалость из последних сил упирается
в разверзающуюся под ногами твердь
не из-за грязных пасквилей о циклах природы… Ведь сеял
дождь, омывающий робкие всходы, радуга
соединяла цветом небо с землей, токи
били из нее в уже налившийся зеленью безусый колосок,
и летние молнии превращали стебель в напрягшийся
мыслецелью отдачи висок, а тучи
плакали от радости, видя,
как золотятся на полях солдаты жизнетворной влаги —
и все будет так, только так! Но потом —
выгнивающая стерня.
Эту жестокость засыплет холодный мел.
Иллюзия снова возьмет в руки перо, чтобы
начать очередной роман…
Сюжет, как всегда, туманен — на бумаге
судьбы людей, и события от “аз” пишут…
А нива под снегом дышит предчувствием новой весны —
что ей до горя ушедшего года.
Из госпиталя я уходила вечером. В сравнении со спертыми и характерными запахами эндокринологического отделения было приятно оказаться на свежем воздухе. Начинало смеркаться. Рабочие поливали из шлангов газоны, и недавно подстриженная трава отдавала вечеру аромат солнца, пропущенный через живую плоть. Я шагала по квадратным плиткам, стараясь не наступать на линии зеленых щеточек, прораставших между ними, и думала о бессилии слова перед самым главным, самым важным в жизни, которое, судя по всему, дано постичь лишь ощущениям. После ужина на всех скамейках в скверике, через который нужно было пройти, сидели больные старики-пенсионеры. Издалека было слышно, как они на советском языке ссорятся между собой из-за политики, решая судьбы Украины с Россией, а заодно и СССР. Какая в их возрасте может быть политика! Разве что мозги окончательно вымыты TV и газетами… Они дружно замолчали, уставившись на мои шорты и майку, — юбку решила не надевать до тех пор, пока не спадет жара. Я даже удивилась, когда мои нижние конечности попали под обстрел фразами на том же советском языке из текстов раннего Пригова и Рубинштейна. Узнала — один к одному и точно так же без дистанции, хотя старички, естественно, поносили теперь безнравственность нынешней молодежи. Какая в моем возрасте может быть молодежь и какая безнравственность! Лучше бы молча любовались многоцветием петуний на клумбах, радуясь, что вокруг благоухают маттиола и душистый табак, а не моча, как у диабетиков на одиннадцатом этаже. Или, головы запрокинув, вверх смотрели — на сосны: под ними же сидите, сколько каждому из вас осталось? Дышите, пока легкие работают. Так нет, вам даже сейчас нужны “значимость” и “отношение”! Что же получается — язык для злобы, а ощущения для неги?
Плоть, обнявшись со временем, “на три” вальсирует.
18. От колонки с емкостями
Ночью вообще отключили воду, а нужно было готовить и стирать. Ранним утром я не стала бегать по другим подъездам и с восьмилитровым бидоном и ведром пошла в дома частного сектора, которые при строительстве Мостицкого массива не снесли из-за того, что они стояли в овраге. Там должны были быть колонки или колодцы. Пришлось спуститься в самый низ, пока мне разрешили набирать воду во дворе ветхого домика. Нужно было сделать несколько утомительных на подъеме из оврага ходок, пока наполнились ванна и большой таз. От тяжелых емкостей болели плечи и руки. Но главная неприятность — в обнаружившейся вдруг слабости нижних конечностей. Я уже привыкла к их обычной цепкости и резвости, к иному ощущению рельефа поверхности, которое они давали при передвижении по городу, — он стал вывернутым наизнанку: спуск для лапок был подъемом, и наоборот, а горизонталь превращалась в провал вертикали, почти не чувствовался вес тела. Потому казалось, что они, не зная человеческой усталости, гораздо сильнее ног. Но, похоже, требовавшие прямостояния нагрузки, подобные тяжелым ведрам, нижним конечностям давались с трудом. По этой новой и немыслимой логике пространства и сил гравитации, которой я теперь обязана была подчиняться, при подъеме по лестнице, а затем по тропинке задние конечности, двигаясь впереди тела, цеплялись за землю, опуская верхнюю часть туловища вниз. Они дрожали от слабости в суставах, подкашивались, не слушались приказов воли. Как ни странно, но здоровые человеческие ноги, вырабатывая автоматизмы передвижения, обладают большей свободой от земли — от ее невидимой
власти назад — вниз — и
разверзается тьмой ад внутри и снаружи:
душа прорастает скользкими побегами
желаний и целей, затем дерево
похабно-злобной ухмылкой гомункула ветвями проткнет
багровое небо с дырой черного солнца.
В этом суть карнавала,
и ошибся — а может, сознательно лгал, — завязывая
в тугой узел театра
шнурки масок и плети, которыми человека время
стегает, нежный любовник из Стратфорда,
печали знания испугавшись.
Первым делом я постирала шорты, и на солнцепеке балкона они мгновенно высохли, в отличие от маек. Потому пришлось навыпуск облачиться в необъятных размеров светло-розовую футболку. На ней впереди и сзади был выбит черным бросающийся в глаза текст на немецком языке весьма двусмысленного содержания. А кто в госпитале может знать эту идиоматику?
Надев каску жары, июль взвел курки.
19. Химеры полуденного зноя: черное солнце
Отец захандрил и, жалуясь на общее плохое самочувствие, требовал, чтобы его немедленно забрали домой. Я была у завотделением, которая объясняла подобное скверное состояние неправильным отношением к диабету в предыдущей больнице, где он лежал в неврологии. Отцу осталось принять еще три специфические капельницы, которые хоть как-то должны привести в норму водный баланс, чтобы убрать отеки. Его можно будет выписывать 12 июля, когда сделают контрольный анализ биохимии крови. Сразу после еды, забрав банки, я пошла на верхнюю остановку трамвая в сторону “стекляхи”. Даже в густой тени старых грабов и акаций дышать было нечем: стоял самый разгар полуденного пекла. Но кофе все равно хотелось, и я зашла. За стойкой три престарелых бойца, один из которых был даже в пижаме, потягивали после больничного обеда из стаканов на десерт, судя по цвету жидкости и смачному покрякиванию, коньяк. Толстая, с блондинистым перманентом продавщица, стоявшая в буфете, похоже, меня узнала:
— Ви звiдти? — движение головы в сторону госпиталя, на которое молча ответил мой утвердительный кивок: разговаривать не хотелось. — Там батько у вас? I погано? — угадывала она, имея, очевидно, большой опыт общения с посетителями заведения рядом, поскольку “стекляха” была единственным магазинчиком в квартале. — Ой, Боже, Боже! Хто знає, кому i як на роду написано, — запричитала скороговоркой она, — оце таких волоцюг, як вони, нiчого не бере — нi фронт, нi радiацiя, нi перестройка: руки-ноги трясуться, а вони п’ють, та ще й блядок хочуть 1, — старички за стойкой в ответ на такую характеристику разразились довольным ржанием, ее подтверждая. Продавщица засуетилась у джезв и чайника с кипятком, а затем обернулась ко мне:
— Жiночко, то вам тiльки кави? Ви б випили що-небудь — на вас же обличчя немає. Як у вас сил не стане, то хто за старими бiгать буде?
— Куди його пить в таку спеку! А ще в трамваї задуха стисне.
— То, може, холодного вина?
— Нi, вина не можна — печайка вiд кислого натщесерце: поснiдала дуже рано, а потiм вже не мала змоги поїсти, дякую.
— Жiночко, кажу вам, з такими синцями пiд очима треба чимось пiдтримати себе. Я вам зараз зроблю по своїй методi: кава, мед — свiженький, з батькiвської пасiки, цвєточний, цього року — i доллю туди лiкеру. У мене є такий — вiн мiцнiший за коньяк. Вип’єте чашку, i з душi вiдляже 2, — я кивнула согласно головой, и продавщица ушла в подсобку. Вышла она оттуда с огромной, наверное, пол-литрового объема фаянсовой кружкой типа пиалы, разрисованной аляповатыми цветами. Вылила в нее две маленькие джезвы, помешала ложкой и поставила на стойку.
— Скiльки з мене?
— За двi кави. Решта — моє: ви ж не замовляли, адже так? — ее вопросительная интонация и улыбка были понимающими и горькими.
— Спасибi вам велике. Я посиджу на вулицi, бо поки я оце вип’ю…
— Iдiть, iдiть 3, — она согласно затрясла перманентом.
Бросив пакет в траву, я устроилась на бревне. Варево было в меру горячим и действительно отменным по вкусу: густым, терпко-сладким, довольно крепким. Поставив кружку на асфальт, достала сигареты из черной сумочки на цепочке, которую я из-за постоянных пакетов в руках носила через плечо, и с удовольствием закурила. Но при этом мой взгляд автоматически следил за уходившей вдаль улицей, откуда должен был появиться трамвай № 12. Когда я опять взялась за кружку, глаза в знойном мареве различили движущуюся точку. По мере того как она приближалась, во мне закипали ярость и какая-то тупая неукротимая решимость. Трамвай ехал точно так же противоестественно, как и вчера утром. Но панического ужаса на этот раз не было. Когда он, скользя на передних колесах, приблизился к остановке, ненависть к нему — иррациональная и беспричинная — стала настолько сильной, что выключила напрочь мышление, подготовив тело к еще неведомому мне рефлекторному действию. Мне нужно было во что бы то не стало высмотреть, увидеть исток деформации пространства, который вносил в мою жизнь этот дьявольский маршрут № 12. Вот трамвай снова тронулся. Сейчас вагон повернет на легкий спуск перпендикулярной улицы. Нижние конечности спружинили, и я с кружкой в руках побежала на ставший белым от невыносимо палившего солнца ее асфальт, неотрывно глядя на задние колеса. Как они могли на ровной поверхности задираться вверх, если при спуске ведут себя нормально? Трамвай набирал скорость. Все мое существо было сейчас подчинено одной цели: догнать и, поравнявшись с его корпусом, зафиксировать различия между движением передних и задних колес! Жарило в темя. Вокруг не было ни одного человека — все как будто попрятались от этого немилосердного зноя. Задыхаясь, я бежала за трамваем, вытянув вперед кружку с кофе, чтобы не пролить ее содержимое на светлую одежду. Красные цветочки рисунка плясали перед глазами. И вдруг я увидела себя почему-то сверху: в придурковатых коротких шортах, в болтающейся длинной футболке с неприличными надписями и с нелепой на ней вечерней сумочкой мчалась в безумии неизвестно отчего и куда немолодая женщина в темных очках, и ее черные сандалии на задних фалангах дробно шлепали по асфальту. А вагон удалялся. По дрожанию земли я ощущала, как он переполнен. Откуда же было взяться в нем людям, если в полдень в Пуще-Водице
пусто станет, и молчание желанным не будет.
Лишь видеть — выдать орден наличия.
Уст осквернить жалобе не дано,
хоть гордыми стремятся быть слова.
Неужели бессмысленны странствия, если
путь так краток?
И кратер трубой обратно
мелодии неистово-героических од
затянет в чрево беззвучия.
Зачем же тогда рождается вдохновенный рапсод?
Если онемеет голос певца,
то что стоят выброшенные на распродажу
скрижали? Для тех, кто после,
иероглифы — вещество памяти — могут только моргать
непонятностью. Считайте время с конца! —
от “три” к одному, хоть “два” —
бесконечное “два” —
середина — вечно любимая невеста —
будет всегда носить
фату фата-морганы.
И нет ценности
в людях,
странах,
деяниях,
в радости и страданиях,
в мыслях, изъязвленных сомнениями,
и утверждающей жизнь силе имен,
если природа из мести
душе, страждущей любви, —
а она живет лишь тогда, когда любит, —
в кислоте бесчеловечно-жестоких законов
растворяет эти гранулы смысла.
Трамвай № 12, доехав до поворота, по своему обыкновению, исчез. В полном изнеможении я стояла, тяжело дыша, посреди проезжей части улицы. Горло саднило, и я поднесла кружку с кофе в лицу. А вот теперь мне стало страшно: заполнявшая ее наполовину жидкость была сияюще белой, сверкала, обжигая даже закрытые очками глаза. Подумалось: то, что было в кружке, зеркалом отражало солнце, палившее с без единого облачка неба. Но, подняв голову, я увидела черный диск, подернутый легкой дрожью.
Мормоны — всеядны без электролиза искупления.
20. Между трамваями № 12: неравенство туда и оттуда
Отхлебнув кофе, медленно пошла вверх — назад к бревну. Казалось, от жары и усталости ощущения полностью атрофировались, и работал только разум. Я начала рассматривать трамвайную колею: рельсы на обеих линиях одинаковые, проложены на одной высоте, одинаково плавно закругляются на повороте. Почему же вагоны, едущие туда, ведут себя нормально — сообразно логике трехмерного пространства и сил тяготения, а возвращаясь оттуда, начинают выделывать свои фокусы? Если бы это происходило в обоих направлениях, то имело бы смысл предъявлять претензии к своему рассудку и немедленно звонить доктору Гарику, чтобы он посоветовал сильнейший транквилизатор. Почему трамвай № 12, едущий от озер, на нижнем повороте скрывается из поля зрения независимо от того, с какой точки я на него смотрю? Из-за прямоугольной планировки Пущи-Водицы трамвайная колея в направлении оттуда совпадала с графемой “Z”, только с перпендикулярным, а не диагональным соединением двух параллельных улиц. Так размышляя, я почти дошла до поворота и увидела подъезжающий к остановке вагон. Сзади послышался шум: повернул на подъем трамвай туда. Он быстро приближался, в то время как встречный — оттуда — двинулся уже от остановки. Какое-то чувство — наверное, чувство длительности — мне подсказало, что поворачивать они будут одновременно. У меня хватало сейчас своих проблем. Я не желала больше испытывать этот мучительный ужас, связанный с трамваями № 12, а потому, долго не думая, проскочила почти под колесами поднимающегося вагона и встала между линиями как раз на повороте. Развернувшись боком, начала ожидать, когда окажусь между двумя трамваями, поглядывая в обе стороны. Вагон, ехавший снизу, трезвонил так, что закладывало уши. В лобовом окне трамвая, надвигавшемся на меня сверху, виднелся вожатый, грозивший кулаком и произносивший, судя по мимике, что-то очень нехорошее. Вагоны почти поравнялись, и… Или я зажмурила от страха глаза, или был провал в сознании, но трамвай оттуда исчез и на этом повороте. Ясно виделись дачи, которые он должен был закрывать своим корпусом, на деревце краснели вишни, а в его тени сидела кошка, сладко почесывая задней лапкой ухо, ветер шевелил занавески в распахнутом черном проеме
окна —
этого входа в чужой жизнемир —
нам не дано коснуться,
чтобы захлопнуть створки и заколотить
его. Только тайные звуки
и знаки оттуда —
горькие руды философов — копателей
обезумевшей в гонках с реальностью истины —
чувствуют руки —
ослабевшие, тонкие, которым в бессилии не удержать
даже хлеба. Лишь тогда начинают видеть,
насколько эта неумолимая треба привычна,
в остроконечности являя себя.
Когда ковчежец тела
на мели застрял, не сосны —
ели поведут траурный хоровод,
темно-зелеными в складках робронах.
Суровые воины — кипарисы —
выйдут в дозор, чтобы гвоздями пробить день, и
тополя в серебристых саванах
проколют копьями тел небо.
А где-то грозят ему пирамиды —
остриями, не дугами…
Когда ломается жизнь,
нас пугает обычно невидимый острый угол
горя, соединяющего
две реки,
текущие на свободе параллельности.
Стало понятно, что туда — к кольцу конечной остановки — трамваи № 12 двигаются по реальному пространству, доступному нашим органам чувств. А вот оттуда — от конца — они едут по какому-то совершенно иному миру, живущему по своим — совсем другим — законам. Оно, наверное, и правильно: на то и “Пуща” — пустота — там конец мира, а город — “Град” — центр явленности, наличия — здесь начало. И хотя этот маршрут был проложен киевлянами в XIX веке, топонимика его крайних точек гораздо древнее и точнее. А вот что стоит за ней?.. Воды?..
Клич народа от моря до моря не откроет двери киоска.
21. Зов вертикали
Утром меня разбудил звонок матушки. Она, похоже, изо всех сил стараясь не плакать, говорила, чтобы я взяла машину и приехала за ними в госпиталь: отец категорически не желал там больше оставаться. Со сна я никак не могла понять, что случилось, помня лишь о двух капельницах и контрольном анализе биохимии крови.
— Сьогоднi ж недiля… В середу його можна пiд вечiр забрати додому, пiсля аналiзу.
— Нi, приїжджай зараз, бо вiн не хоче бути в лiкарнi — зовсiм сказився.
— Что там у вас происходит? — от поднявшегося во мне страха я вдруг перешла на русский. — Як це сказився?
— Отак… Я дрiмала, а вiн вилiз з лiжка i вже дерся на пiдвiконня. Коли я — до нього, то вiн пiдняв лемент, що викинеться, якщо його негайно не заберуть додому. I що я йому не казала… Ти ж знаєш, який вiн дужий — ледь вклали. А у нього щось таке в головi зробилось, що i досi не заснуть не може пiсля уколу — все кричить, щоб ти приїхала.
— Де ж я зараз знайду машину? Дiвчата в Таллiнi, а Вадiк ще спить 1, — я лихорадочно пыталась сообразить, кого из моих малочисленных друзей и знакомых, имеющих колеса, можно попросить поехать в Пущу и забрать отца. Будильник показывал без четверти девять.
— Ти вийди на проспект Правди: там завжди вони стоять. Тiльки грошей вiзьми бiльше, бо треба буде заплатити туди i назад.
— Додре, добре. Iди до батька i скажи, що я буду десь коло одинадцяти, нагадай, що я домовилась з аптекаркою про гемодiадез — заберу, а тодi приїду 2, — я прикидывала: в выходные дежурный по отделению врач появляется только в десять часов, и если он сумеет угомонить отца, чтобы тот пробыл в госпитале еще три дня, то мне целесообразно добираться в госпиталь все-таки на трамвае № 12. Но внутренний взор все время восстанавливал жуткую сцену четверга. А в таком состоянии психикой руководят импульсы, неподвластные разуму и целесообразности выживания,
обессиленным “сегодня”
не устоять под натиском неумолимого “завтра”.
Человек — акробат, и воля с дня рождения
крутит здоровым телом сальто-мортале.
Но если урок выучен и
гимназиум опустел, для тебя начинает звучать
величественно и непереносимо громко
воющий зов вертикали.
Отвес — ее клинок — подобен
стали, всегда холодной, хоть мысли —
рвутся, речи —
горячечны, прикосновения —
жарко хватают вещи, такие знакомые и дорогие.
Но этот вопль спасает
от вечной горизонтали —
на самом деле круга,
по которому незримо — цепочкой — замкнется
невидимый глазу прах.
А потому веще падение — не на землю — в дату —
во владения времени — там ты сам
себя судишь и сам
себе Пантократор.
Иначе — земля растворит раба. Достоверно
знание ее кислоты —
смрадной и черной…
Но лучше один-единственный раз —
и навсегда —
полететь,
понимая, что нет крыльев и парашют не раскроется.
Но только не быть холуем бессветия —
там очень тихо,
отсутствует место,
от мерзлости темнота сжалась в точку, и ты
в самом ее сердце —
один, один,
а из тебя выливаются все воды мирового океана.
Нет!
Нет!
Теперь не было горячей воды, и пришлось принимать неожиданно очень холодный душ. От этого не ощущалось нижних конечностей, хотя их взвинченность и активность давали о себе знать: они скользили по днищу ванны, и снизу по занавеске все время ударяли брызги — я еле стояла. Если нынешняя моя членистоногость — будь она неладна! — является материализацией интуиции, то, похоже, именно таким образом мне подсказывается, что отца придется забирать из госпиталя сегодня. Хорошо, что в кастрюльке остался вчерашний кофе: я его чуть подогрела, залпом выпила и, натянув шорты с футболкой, выбежала из дому.
Предчувствие не способно будущее организовать в строфы.
22. Это стоит немыслимо дорого
Несколько представителей частного извоза действительно стояло возле троллейбусной остановки на углу проспектов Правды и Свободы. Я подошла к последней — ближайшей ко мне — машине:
— Мне в Пущу, в госпиталь — туда и обратно. Сколько это будет стоить? — шофер жестом указал мне на первый в их очереди автомобиль. Когда я подошла с тем же вопросом к мордастому его владельцу, он задумчиво покачал головой и, оттопырив нижнюю губу, как-то слишком значительно ответил:
— За двадцять. За двадцять поїду в Пущу. Туди-назад по двадцять гривень.
— Что-о? — от такой суммы у меня перехватило дыхание: в переводе на российские рубли это было около ста сорока тысяч. — Да это же безумие! Сущая обдираловка! От Нивок сюда — две гривни, а до Пущи от силы в два раза дальше. И вы столько просите, несмотря на то, что я беру машину туда и обратно?
— А який дурень в Пущу поїде, дєвушка? Т╗льки такi, як ви, — самушедшi. Кому ця чортова Пуща треба? Туди просто так не доберешся. Це тiльки трамваї № 12 по прямiй через лiс жарять. А нашому живому брату — ого-го як треба попотiти на околицях. Там знаєте, яка дорога? Не те що машина розбивається — тiло i мозок болять, поки на вибоїнах погепаєшся до отої вашої Пущi… Сорок гривень!
— Не ви, так хтось iз них розумнiшим буде… Повезуть, — я повернулась в сторону стоявших сзади автомобилей.
— Нє-ее… — с ухмылочкой, ехидно-елейным голосом протянул водитель. — I не ходiть, бо нiхто за меншi грошi в Пущу не поїде. Хлопцi, — он высунулся из окна на свою сторону, — скiльки ви берете до Пущi? — хоть вразнобой, но сумма в ответ прозвучала одна и та же. — А я перший на клiєнта 1.
Я понимала, что любой ценой нужно было заставить отца долечиться в госпитале; что для моего скромного запаса денег такая немыслимая стоимость машины была непозволительной; что эти гривни еще пригодятся на лекарства и на еду, поскольку родители до пенсии сидели без копейки; что у меня есть еще около часа времени, чтобы отец снова не впал в буйство, не выдержав ожидания. Но если его придется все-таки увозить, где я в Пуще найду машину: там же все мертво днем. Нижние конечности просто вскидывали меня в решение, но верхняя часть тела налилась тяжестью: в нерешительности я топталась на месте.
— Ну то що, поїдемо? — водитель приглашающе открыл дверь. — На то i Пуща: все там завжди дуже дорого коштувало, тим паче дорога…
— До бicа iдiть з вашою Пущею! 2 — в сердцах ругнулась я и, резко развернувшись, побежала к только что подошедшему троллейбусу. Значит, туда будет на трамвае. Оттуда — там что-нибудь
предпринять уже ничего нельзя, если
известность становится “где-нибудь” и “когда-нибудь”.
Как этот путь немыслимо и непостижимо
краток! Возжигающийся день
воскресенья
теперь других наполнит надеждой.
Император небрежно набросит на плечи пурпурный плащ.
Плющ, что ли, посадить?
Он — долговечный,
стены зеленью цепко держит,
чтобы не превращались —
так быстро-быстро —
в руины: растения
человечнее и милосерднее памяти.
Она поет.
Поет простуженной глоткой северо-восточного ветра,
до сих пор поет —
триумфально и черно — быль
под аккомпанемент пустомерных тимпанов
слов. Это симпозиум
проводят философы: их заставили
стать стоиками.
Ведь как иначе понять
удары обезумевшего от страха сердца,
хрипы изъязвленного таким ядовитым воздухом горла,
костей фарфоровое истончение и щит —
выпуклый щит на шее,
инкрустированный изнутри
невидимыми узорами лет — периодом
полураспада. Мудрецов
погрузили в сахарный сироп,
чтоб сладко думалось…
Киев, его ты не хочешь пить!
Город-гроб живых, изнеможенных цукатов!
Декорация — кружева цветущих каштанов —
амбициям нации исправно служит. Спешно
подмажут, восстановят исторический зад столицы,
а консервные в золоте банки
постмодерном украсят ее новый фасад.
Но радиацию с ликующим “Гей!”
блином наколоть не сумеет трезуб — не вилка. И скверы,
аллеи, бульвары, парки —
сплошной культурологический “гай” —
заполнены осчастливленным
роем невежд. Как будто людей от не видимой глазом
скверны цвет одежд —
желтый и голубой —
новой веры
сумеет избавить и защитить. Бандурист —
добрый и славный кот-баюн —
усы в умилении распустил.
Но где место изгоям,
принявшим по полной мере,
в этой новодержавной идиллии?
То ли рай потерян для человека,
то ли он затерялся в сплошном раю.
Отец — странно маленький и странно тихий — лежал на койке, повернувшись в сторону двери. По взгляду было ясно, что все это время он, не отрываясь, на нее смотрел, ожидая моего прихода.
— Машина приїхала? —он спрашивал голосом затравленного ребенка.
— Зараз приїде: я домовилась, — это была ложь, но уговаривать отца остаться в госпитале теперь — после столь нескрываемо явленного — уже бесчеловечно. И бесполезно. — Тiльки водiя на розi треба перехопити, щоб показать, де ви будете сидiти. Збирайтесь. Одяг, посуд допомогти тобi скласти? — спросила я растерявшуюся матушку. Она, очевидно, ожидала, что я буду убеждать, наставлять, говорить что-то разумное и веское — лишь бы заставить отца долечиться. Ей — по понятным причинам — было страшно увозить его из госпиталя: здесь все-таки утешала надежда на суету врачей, хоть отсутствовал банальный корвалол на сестринском пункте, не говоря уже об остальных лекарствах. — Ну то одягайтесь, пакуйте речi потихеньку: водiй — така добра людина, вiн почекає, як треба…1
Пусть Днепр потечет вспять, только не половодье Пущи!
23. У излома трамвайной линии,
или апофатика пути “Z”
Не глядя по сторонам, я шагала в сторону “стекляхи” — на перекресток, где трамвайная линия поворачивала к озерам. Нижние конечности работали четко: их движения были размеренно ритмичными, даже какими-то бравыми. Голову же занимало одно: как поймать машину. На улице — ни души. Я встала у излома трамвайной линии, понимая, что имеет резон останавливать автомобили, едущие в сторону города. А их не было. Их патологически не было, потому что изредка проезжающие мимо меня машины направлялись только дальше в Пущу — в ее глубину. Оттуда, казалось, не возвращается никто. Разум подсказывал, что как раз к полудню нормальные люди, желающие расслабиться на природе, не спеша соберутся; что по дороге они заедут в магазины и на рынки за снедью; что к этому времени прогреются земля и вода; что обратно они будут возвращаться только в сумерки, когда налетят комары. Но эти соображения не успокаивали, наоборот, нагнетали тревогу, я была близка уже к истерике, начав голосовать всем машинам подряд. А некоторые из них, едущие туда под гимны безумию рэпом, и так останавливались, реагируя на внешний вид: шорты, веселая футболка, очки, стрижка вполне могут заменить возраст, человека и ситуацию. Качки с бычьими шеями и выбритыми затылками, тормозя свои иномарки, не могли понять, почему я спрашиваю их, не возвратятся ли они в город, потому что очень нужно:
— Зачем в город? Куда обратно? Девушка! Мы — в Пущу, на озера. Поехали с нами! Какой там класс сейчас! Поехали — не пожалеете! У нас холодильничек. А в холодильничке, знаете что? Все! Водочка, водичка, даже шампанское. Коньячок тоже есть. Давайте! И закусь не слабая: красная рыбка, ветчинка, колбаска, помидорчики-огурчики, все такое. Ну, поехали?
Когда возле меня остановилась третья машина, то, повторив просьбу и в ответ снова услышав зазывание в Пущу, я попросту сняла очки. У молодого мужчины мигом пропала улыбка, а мотор “форда” завывающе взревел. Так было несколько раз. Почему они все едут туда, только туда? У излома трамвайной линии я стояла уже больше часа и, холодея, представляла состояние отца. Вдруг из ворот дачи выехала невнятного светлого цвета старенькая “волга”. Она направлялась в сторону города. Пожилой водитель, даже не заговорив о цене, прекратил мои растерянные, невнятные, наверное, объяснения, сразу согласившись отвезти отца с матушкой домой:
— Та про що мова, шановна! У мене самого рокiв ciм тому батько лежав у цьому госпiталi. А тепер вже нема його… Звiсно, пiдвезу. Сiдайте 1.
Когда мы заехали во двор, родители уже как-то обреченно горбились на скамейке у входа. Хорошо, что в тени. Отец был в летнем костюме из льна, который я привезла ему из Италии, в темно-вишневой с кремовыми полосочками трикотажной рубашке-поло. Если бы одежда на нем не болталась, он ничем не напоминал бы того измученного страхом и страданием неизвестного мне человека, лежавшего на больничной койке. Водитель помог матушке уложить в багажник пакеты. Отец, опираясь на палочку, довольно бодро сам дошел до машины и устроился на заднем сиденье. Поехали наконец. Мы возвращались опять к перекрестку, и вдоль трамвайной линии машина начала плавно спускаться в ложбинку. Сидя рядом с водителем, я смотрела вперед. Дорога виделась отчетливо. Но по мере приближения к повороту странное начало происходить с нижней частью моего тела: конечности ощущались как под натяжением. Подумалось, что попросту неудобно сижу. Сменила позу. Но натяжение все возрастало и возрастало, переходя в необычную, никогда ранее не испытываемую мною боль — тупую, как будто что-то вырывают изнутри. Она усиливалась по мере спуска машины, доводя нижние конечности до судороги. Было такое чувство, что их тянут из меня по диагонали и вверх. Потом — рывком, вопреки движению машины, дернуло, и конечности исчезли. Я обездвиженным обрубком вжалась в сиденье, не понимая, что происходит. Вдруг внизу и впереди — сравнительно недалеко — увидела невнятного светлого цвета “волгу” старой модели. Она не спеша ехала — так прямо-прямо — по улице Пущи-Водицы. В заднем стекле, хотя и не очень отчетливо, виднелись головы двух пассажиров. Наша же машина сдвигалась в сторону — вправо и вверх — от этого строгого перпендикуляра. Как такое возможно? Как я это могла видеть? Каким же должен быть поворот, если дорога, по которой мы возвращаемся из Пущи, образует острый
угол — немыслимо отклоняется
через материю тела,
вещей-амулетов,
сострадающих в плаче растений,
беспомощных слов утешения,
памятников и строений,
векторов последних трасс — необратимых, как течения рек,
слепящих прожекторов пытки правдой,
тоски, когда выть от безысходности надо,
глаз, застывших от ужаса,
рук, дрожащих в последней ласке,
драгоценной камеи лица
и-и-ииииии —
всего остального, которое мы называем “временем жить”.
Задавать вопросы “почему?” и “за что?”
каждому причитается только в конечном итоге,
такая награда — бессмысленно:
ответ отсутствует.
Ибо при жизни нам не дано познать
это проклятие неизбежности —
апофатику пути “Z”.
— Якби ви, мої рiдненькi, знали, яка для мене радicть повертатись з ц╗єї клятої Пущi додому! — рука отца легла мне на плечо. Она была такая легкая. И хлынули воды. Жарко как: из-под очков беззвучно стекали ручейки.
— От i добре 1.
……………………………………………………………………………………
послесловие
В конце сентября я возвратилась в Петербург с данными анализов за многие годы. Консультации моих друзей со специалистами-эндокринологами восстановили окончательную картину происшедшего. У отца была генетичеcкая предрасположенность к диабету, слабые признаки которого обнаружились еще в 1985 году. Но ни в одной из больниц, где он лежал, на это не обратили внимания, и диета не соблюдалась. Кроме того, диабет второго типа был усугублен фактором повышенного радиационного фона, который у киевлян мог изменять стандартную симптоматику этого заболевания. Когда же, помимо всех прочих недугов — а их у отца было более чем достаточно, — показатели сахара в крови резко поползли вверх, то начальная доза инсулина 180 единиц, которую назначили в мае 1997 года, превышала допустимую в десять раз: по халатности врачи киевской больницы ученых дописали лишний ноль. Только тогда, когда инъекции инсулина были снижены до 18 единиц в сутки, у отца прекратились ежедневные гипогликемические комы. В результате этой трагической небрежности в организме начался необратимый распад белковых фракций. А он скоротечен и сопровождается неизмеримыми страданиями. Но наркотики не прописывали, так как отсутствовал онкологический диагноз. Все происходило при полном сохранении сознания, патологически изменявшегося и отключавшегося по мере поражения распадом коры головного мозга. Я приехала в Киев месяц спустя после начала этого процесса.
Утром 13 августа отца не стало. Его застывающее на кровати тело, изломанное болью в последней схватке за жизнь, соответствовало графеме “Z”.
2 февраля — 19 мая 1998 года,
Санкт-Петербург