Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2005
Татьяна Евгеньевна Дервиз родилась в 1936 году в Ленинграде. Закончила ЛГУ по специальности “астрономия”, кандидат физико-математических наук, автор около 30 научных трудов. Работает в астрономическом институте СПбГУ. Живет в Санкт-Петербурге.
Филармония — ленинградское слово. Я не оговорилась, именно ленинградское, потому что Большой зал ленинградской филармонии (короче — просто филармония) обрел свое новое название, статус знаменитого концертного зала и солидной музыкальной организации уже при советской власти, хотя, как известно, концерты в Дворянском собрании происходили задолго до 1917 года.
К сожалению, и расцвет его пришелся на ленинградский период, а закат былой славы происходит на наших глазах в Санкт-Петербурге.
Кстати, об именах нашего города. Ленинград — слово звонкое, светлое, которое хорошо и удобно ложится на язык. И давно уже никто не связывает его с малосимпатичным Ульяновым, который выбрал себе очередной псевдоним совсем не из-за названия города, а поскольку подвернулся чужой паспорт. Так что в этом смысле Ульянову несказанно повезло. Сравните: Екатеринодар, Екатеринослав, Екатеринбург и в том же ряду Санкт-Петербург. Неудобно выговариваются. Но ничего не поделаешь, исторические названия забывать нельзя.
Однако вернемся к филармонии. Первый раз я попала туда в конце сороковых годов. Привела меня мама, а до этого я уже много слышала про филармонию, особенно в эвакуации в Новосибирске, куда во время войны была вывезена и ленинградская филармония. Там тоже, вскоре после своего создания, была исполнена Седьмая симфония Шостаковича. Дирижировал Мравинский, тогда еще никакой не великий, а просто молодой, но талантливый дирижер. Я, шестилетняя, из рассказов приходивших к моей бабушке знакомых усвоила, что это было какое-то значительное и торжественное событие. Не поняла я только, почему чуть ли не все в зале плакали.
И вот настало “после войны”. Вокруг меня все ходили в филармонию, тем более что в 1949 году восстановили и Малый зал в доме Энгельгардта, том самом, где маскарады, Нина, отравленное мороженое, Арбенин. Красивый, уютный — первоклассный камерный зал для первоклассной камерной музыки. Тогда обычным делом было встретить в филармонии знакомых, связь с которыми порвалась из-за войны.
Я не музыкант и не музыковед. Все дальнейшее — это мои впечатления простого слушателя и зрителя. Я не знаю, чьим умом и вкусом все это было организовано, но результат говорил сам за себя.
Большой зал великолепен. Он уже сам по себе создает ощущение праздника. В качестве увертюры — торжественная лестница, которая своими пропорциями (не смейтесь!) дисциплинирует походку и подтягивает осанку, а потом белые стены и колонны зала, белые кресла и диваны с красной обивкой, красные портьеры, хрустальные люстры, чуть приправленные бронзой. Мне нравилось в филармонии все, вплоть до медных дверных ручек и задвижек.
Позже я оценила и удивительное инженерное искусство создателей — акустику. В филармонии в самом дальнем уголке зала слышно не только громкий оркестр, но и каждое сказанное на сцене слово. Это позволяет использовать микрофоны только для записи концерта из зала.
В фойе и сейчас висят фотографии знаменитых исполнителей, выступавших в этом зале, но раньше там были и портреты всех на данный момент работающих музыкантов и дирижеров оркестра. И еще была такая особенная, может, чуть провинциальная деталь — стенная газета, в которой наряду с профессионалами публиковали свои заметки и слушатели. Думаю, что в те времена это была одна из немногих газет, помещавших и критические материалы. Знаю, по крайней мере, двух людей, для которых профессиональная деятельность начиналась с этих наивных рецензий. Возможно, кураторы газеты и не подозревали, какие страсти кипели в молодежной зрительской среде по поводу этих статей. Взяли заметку, не взяли, выбросили суть, предпочли того, а не этого — было о чем поговорить в антракте.
Зато наверху на хорах справа был читальный зал библиотеки, открытый за полчаса перед началом концерта и в антракте. Там к каждому концерту готовились соответствующие тематические материалы: история произведений и исполнителей, интересные фотографии и афиши, рецензии, книги, ноты. Очень многие приходили заранее, и эта комната никогда не пустовала.
В отличие от театров, в фойе филармонии можно было купить билеты на последующие концерты, и отрадно, что этот обычай сохранился.
Кто-то просвещенный и толковый подумал и про изобразительный ряд. Строгие белые щиты с анонсами ближайших концертов располагались вдоль всего фасада. На них большими красными буквами (фирменное сочетание белого с красным), каким-то особенным “филармоническим” шрифтом было написано ключевое слово программы, которое первым привлекало внимание и было видно даже издалека, с другой стороны улицы. Представьте, написано “Рихтер”, или “Мравинский”, или “Бетховен”, или “Бостонский симфонический оркестр”. Все это такие “бренды”, что подробности важны, скорее, во вторую очередь.
А программки, наоборот, были строгие, с неяркой серо-жемчужной фотографией колонн Большого зала на обложке. Они содержали всю нужную информацию, включая названия отдельных частей произведения. На задней стороне обязательно календарь ближайшего репертуара. На симфонических концертах полагался вкладыш с развернутой музыковедческой аннотацией произведений. Очень многие коллекционировали программы, даром, что цена была более чем скромная. Если был какой-нибудь особый концерт, то появлялись цветные буклеты не только с фотографиями, но и “с содержанием”. Но это в дополнение, а не взамен основной программки.
Вкус присутствовал и в оформлении зала. Ничего лишнего. Если были гастроли иностранных музыкантов, то над боковыми выходами на сцену вывешивались государственные флаги соответствующих стран. В ежегодные дни открытия и закрытия симфонического сезона, когда перед началом первого концерта и в конце последнего играли гимн, вывешивался государственный красный флаг. В праздники тоже. Если концерт был посвящен памятной дате композитора или музыканта (конечно, неживущего), то в центре над сценой помещался его портрет.
И никаких этих жалких гирляндочек из маловразумительных цветочков, помещаемых теперь “для красоты” вдоль подиума. Не было раньше “флористов” в филармонии. Были просто культурные люди, которые не допускали безвкусицы. Надеюсь, что хотя бы модные сейчас гирлянды воздушных шариков не оскорбят никогда этот благородный интерьер. (“А как же знаменитый Венский зал? — возразят мне. — Там бывает море цветов на сцене, и имена художников и название фирмы указывают в программах”. Что тут скажешь? Когда будете в Вене, хорошенько рассмотрите тот зал и сравните его с нашим. “На все есть манера, господа!” — как сказано у классика.)
Филармония сложилась как очень демократическое учреждение. В первую очередь из-за цен на билеты. После реформы 1961 года входной билет на хоры стоил от 50 копеек до рубля, в зависимости от категории концерта, а самый дорогой, в первые ряды партера, — неслыханную сумму в 3 руб. 50 коп. В Малом зале было еще дешевле. Именно поэтому в филармонии всегда было так много молодежи. Покупаешь дешевый входной билет и, если повезет, занимаешь свободное место в самых дорогих рядах. Причем тебя не только никто не осудит, но билетерша даже сама покажет тебе пустое кресло.
Другим демократическим обычаем был постоянный зрительский клуб в первом вестибюле у подножия главной лестницы, “у зеркал”. Здесь разрешалось курить, и поэтому в антракте там обязательно встречались знакомые, даже и некурящие. Толчея и шум стояли невообразимые. Встречались, знакомились, назначали свидания, обсуждали музыку, и не только, а новости вообще.
В конце концов советским властям это неконтролируемое толковище надоело, и в начале 80-х его умертвили. Как? Под предлогом борьбы с вредными привычками. Там запретили курить. Отныне этому пороку можно было предаваться только в раздельных “туалетах” (а в уборной, согласитесь, о музыке говорить несподручно) либо выходить на улицу, что в нашем климате почти всегда сложно. И поскольку курящих было большинство, а не покурить в антракте они не могли, то клуб закрылся сам собой. Все гениальное просто.
Кстати, многие отсчитывают начало заката филармонии именно с этого запрета. Что ни говори, но посредством такого неформального общения и в музыкальной жизни формировалось некое общественное мнение, к которому прислушивались не только начинающие слушатели, но и музыканты-профессионалы. Здесь встречались и обсуждали исполнителей без оглядки на чины и звания профессора и студенты, учителя и врачи, музыканты и инженеры, и даже партийные функционеры пониже рангом. А мнения в интеллектуальной среде расходятся быстро: тесен мир, узок круг или тонок слой — как хотите это называйте.
Когда после перестройки во много раз подскочили цены на билеты, резко изменились количество и состав слушателей. После этого у зеркал поставили столы и стали торговать в стаканах с трубочками разноцветными напитками неизвестного состава и по цене, неадекватной их качеству. Можно также съесть дорогущий бутерброд с икрой или рыбой. Но если концерты плохи, то икрой не заманишь. На рубеже тысячелетий апофеозом новых веяний стал муляж (натуральный корпус, но без двигателя) роскошного легкового автомобиля, неожиданно выставленный там же, у зеркал, и занявший почти половину пространства. Видимо, расчеты нового руководства на этот сильный рекламный ход не оправдались — автомобиль очень скоро убрали. И только повис в воздухе вопрос: как его туда затаскивали?
Вернусь, однако, в сороковые. Сразу после войны попасть в филармонию было очень легко. Но по мере того, как город оживал после блокады и наполнялся жителями, концерты пользовались все большим спросом. Уже можно было, придя в кассу всего на день позже, чем началась продажа, запросто наткнуться на табличку: “на такое-то число все билеты проданы”. И тогда началась эпоха организованных очередей по спискам. Конечно, далеко не на все концерты подряд. Наличие списочной очереди было своего рода знаком качества.
Меня всегда интересовало, кто был тот первый, решившийся взять организацию очереди любителей музыки в свои руки. И большинство не только не противилось, но, наоборот, всячески поддерживало возникшую традицию.
Было так. Сначала, как водится, слухи по поводу грядущих программ. Как услышишь, сразу наведайся к филармонии. Увидишь на улице возле кассы молодого человека или не очень молодую тетеньку с тетрадочкой и ручкой. Молодые девушки, по моим наблюдениям, в этой ответственной роли выступали крайне редко. “На что?” — “Бостонский оркестр” — “Когда?” — “Говорят, …надцатого”. Записываешь себя и еще двоих-троих знакомых. В кассе на человека давали два билета. Если повезет, попадешь в первые две-три сотни, то есть будет шанс на недорогие билеты. “Когда отмечаться?” — “Такого-то в шесть часов”. Отметка происходила в скверике, где совсем недавно был поставлен Пушкин. Это тоже был повод и место встречи со знакомыми. Помню, кстати, страстные споры по поводу памятника. А вот, поди ж ты! Молодец Аникушин: прижился Пушкин, как будто век здесь стоял, как будто сам император Николай I велел поставить. Оказалось, очень соразмерно: будь Пушкин крупнее, заслонял бы вид на один из самых красивых в мире фасадов — Русский музей.
Наконец появляется афиша, и становится известен день продажи. Тогда отметка в очереди происходит все чаще, а в последние дни ежедневно. В заветный день с раннего утра (касса открывается в 11) устанавливается реальная очередь вдоль фасада к площади, за угол, иногда чуть ли не до самого Пассажа. У входа в кассу дежурные с тетрадочкой.
Милиция (один-два человека) все-таки присматривала за этим мероприятием, хотя не было в мире более миролюбивой очереди. Иногда, по случаю особо выдающихся концертов, металлическими заборчиками огораживалось некоторое пространство перед подъездом кассы. Именно туда запускал человек с тетрадочкой человек десять-двадцать, которые потом постепенно заходили в кассу. За порядком среди них и следил милиционер.
“Ты пойми, — объяснял мне в той самой очереди один высокоумный студент, — списки — это организация, то есть дело в принципе незаконное. Милиция не хочет за это отвечать. А вот за ограждением начинается обыкновенная очередь, и милиции неважно, как эти люди туда вошли, лишь бы соблюдался общественный порядок”.
Несколько раз, насколько мне известно, порядок чуть было не нарушился. Однажды утром в день продажи выяснилось, что с рассвета в кассу стоит живая очередь, и плевать они хотели на все списки! Как быть? Стенка на стенку? Вы не поверите, но консенсус был найден. К великому сожалению, не знаю, чья это заслуга. Эти люди, несомненно, обладали выдающимися качествами, вот бы таких в руководители… Очереди объединили: человек отсюда, человек оттуда. Живых все-таки было неизмеримо меньше, но ведь и они простояли на ногах с ночи.
Про другой случай не могу не рассказать, поскольку он связан с моей личной судьбой.
Хороший солнечный день, далеко после полудня. Я уже близко от заветной двери. И вот на глазах у всей очереди слегка ленивой фланирующей походкой от “Европейской” идет через улицу высокий молодой человек с заметными вьющимися светлыми волосами и в модных тогда роговых очках. Он неспешно проходит мимо скучающего милиционера в пространство за загородкой и почти сразу же вместе с очередной порцией людей входит в кассу. Когда я попала туда, молодой человек как раз покупал билеты. До этого в очереди я его не видела. Почему его никто не остановил, и по сию пору для меня загадка. Сам он говорит, что плохо помнит такие детали, ибо предпочитает помнить сам концерт, но думает, что у него был какой-нибудь (?!) номер. В своих объяснениях он больше напирает на то, почему шел от “Европейской”: он жил неподалеку и пешком пришел от дома. Мы имели возможность обсудить с ним этот случай, возмутивший всех моих соседей по очереди, поскольку года через два этот молодой человек стал моим мужем, а заодно и небезызвестным адвокатом. И все-таки почему его никто не остановил?
В другой раз намечающуюся и очень воинственную живую очередь удовлетворили за счет свободных номеров. И тут самое место рассказать о технике дела. Те десять-двадцать человек, которые добровольно брали на себя бремя организации, обычно оставляли себе в списках первую сотню номеров. Никто не был в претензии: ведь эти люди обеспечивали ежедневное дежурство без обеда и выходных, чтобы остальные могли, проходя мимо, занять очередь.
Конечно, иногда они переоценивали свою личную потребность, когда каждый записывал не меньше двух человек. Поэтому перед продажей происходила “раздача слонов”, то есть свободных номеров знакомым. Конечно, надо было иметь этих самых знакомых, но филармонические очереди — это был такой организм, с такими многоуровневыми связями, что при минимальной активности выход находился.
Помню, что я однажды куда-то уезжала, пропустила возможность записаться и пожаловалась на это знакомому в день продажи. Сам он не был никаким активистом, но имел ниточку, что-то вроде “приятеля мужа сестры однокурсника активиста”. Он подвел меня к группке оживленно беседующих молодых людей, среди которых был его знакомый, и театрально представил: “Хотите посмотреть на этот экземпляр? У нее совсем нет номера!” — “У вас правда совсем нет номера, даже в тысячных?” — осведомился один из людей. “Правда”. И мне тут же сыскался свободный номер!
Возникает довольно естественный вопрос: а была ли спекуляция номерами или билетами? К сожалению, была. По-моему, откровенные барышники как массовое явление при кассах все же если и были, то единицы. Про нескольких молодых людей говорили, что они берут деньги за предоставление номера в день продажи. Однако все-таки активисты прежде всего сами ходили на концерты, а не только добывали билеты для перепродажи.
Что же касается собственно филармонии, то скорее важны были устойчивые связи, нежели просто переплата. Значительный процент составляли постоянные посетители. Их, особенно пожилых, знали в лицо гардеробщики, билетеры, кассиры, администраторы. За очень небольшое вознаграждение они доставали билеты или контрамарки. Гардеробщица, у которой всегда раздевалась моя мама, иногда добывала ей билет, соблюдая при этом трогательную справедливость. “В прошлый раз Марь-Иванне, а теперь вам”. И еще я знала очень состоятельного (по тем, не нынешним временам) человека, который мог купить у кого-то из технических сотрудников билет на любой концерт и в любое время. О цене он никогда не говорил, сам любителем музыки не был. Ему важнее было показаться на престижном концерте. Понятно, что это тоже не было единичным явлением.
И все-таки большинство зрителей искренне любили музыку, а среди них стихийно выявлялись те, кто готов был потратить свое время на организацию очереди. Групп активистов было несколько. Все они знали друг друга, но среди них была некая специализация. Кто-то занимался симфоническими концертами, кто-то исключительно вокалистами. Все зависело от личных вкусов.
Но даже любители вокальных вечеров в филармонии с опаской относились к “лемешисткам”. Это было особое племя — родоначальницы российских фанатов. Лемешев, всенародно известный еще и по фильму “Музыкальная история”, довольно редко приезжал в Ленинград. На его концерты тоже, конечно, была запись. Однако истинные “лемешистки” никогда не унижали себя стоянием в очередях, поскольку получали билеты на все концерты кумира непосредственно через помощников самого кумира. Сколько их было в точности, не знаю. Но в дни приезда Лемешева в Ленинград у “Европейской”, через улицу от филармонии, всегда дежурила небольшая толпа не слишком молодых и неважно одетых девушек. Они караулили и сопровождали тенора всюду, куда бы он ни шел или ехал, ждали там и возвращались обратно к гостинице. Среди них были и москвички, которые сопровождали певца на все гастроли. “Лемешистки” могли выкинуть что угодно. Рассказы об их деяниях превосходили всякую фантазию. Получение очередного автографа на новой фотографии в дверях театра — это детские штучки. Вот прилюдно на выходе из отеля обругать матом новую жену певца — это да! Главная из этих бедных дур называлась Кисуля. Мне ее показали у “Европейской”. Страшная такая, с диким взглядом. Это она в театре бросила на сцену настоящий веник из прутьев в тенора Донатова (конкурента!), который в те годы считался восходящим светилом, а потом неизвестно куда сгинул.
В филармонических очередях были совсем другие люди. Хотя и это тоже был своего рода клуб, где можно было встречаться и знакомиться с совершенно разными людьми и услышать много интересного. Особенно оживлялись очереди весной, когда приезжало много гастролеров, а также происходила продажа абонементов на весь будущий сезон. Белые ночи придавали всему этому действу некий романтический флер.
Кстати, демократизм филармонических порядков проявлялся еще и в том, что можно было “отметить” в кассе талон на пропущенный абонементный концерт и получить тем самым входной билет на другой.
Еще одна филармоническая деталь — распространители билетов. С десяток женщин средних лет регулярно, один-два раза в неделю, устраивали выездные кассы в вестибюлях крупных учреждений, на заводах, в вузах. Вот такой существовал маркетинг. Билеты шли к слушателям и, что немаловажно, могли быть даже куплены в кредит, до зарплаты или стипендии, под запись в простую трепаную тетрадочку. Будучи много лет знакома с такой дамой, я ни разу не слышала, чтобы ее кто-то обманул. Их заработок зависел от количества проданных билетов, и они старались. Одновременно происходила не просто реклама, а пропаганда музыкальной культуры. Точно знаю, что многих студентов, особенно иногородних, приобщила таким образом к музыке знаменитая на весь университет Любовь Ароновна. Конечно, в случае особо выдающихся концертов всех желающих обеспечить они не могли. И тут вступала в силу своеобразная система льгот. Если ты был многолетним постоянным покупателем билетов и абонементов и ходил не только на иностранных гастролеров, но и на обычные концерты, то мог рассчитывать хотя бы на входной билет, если только была малейшая возможность.
Ну вот, билеты куплены, пора в зал. Раздевались у “своих” гардеробщиков, здоровались. Многие были удостоены чести повесить пальто без номера, иногда просто на крайний крючок, до которого можно было дотянуться через барьер самому, для экономии времени, а в Малом зале просто пройти к вешалке за загородку. Давали ли чаевые? Кто как. Молодежь большей частью нет, а люди постарше и посолиднее — обязательно. Без всякой показной щедрости — просто дань традиции и уважение тяжелого труда.
Пока зал наполняется, можно осмотреться. Обязательно увидишь или своих знакомых, или всем известных людей. В те времена довольно часто можно было видеть ректора университета А. Д. Александрова, известного физика В. А. Фока, других профессоров. Выделялся генеральский мундир живого классика, профессора-медика Тонкова. Естественно, много музыкантов из консерватории. Еще были старики, приходившие с партитурами и внимательно следившие по ним за исполнением. Очень много молодежи, особенно по входным билетам. Еще отличительная черта: в филармонию не принято было особо наряжаться. Так что какое-нибудь модное вечернее платье сразу выдавало, что его владелица здесь впервые.
Есть зрители, которых живо интересует, кто сидит в директорской и правительственной ложах. В 40–50-е годы очень часто, но уж на всех концертах Мравинского обязательно в директорской ложе можно было видеть его жену в неизменной пелерине из хвостов чернобурки. И еще штрих: среди важных гостей правительственных кресел не так уж редко бывал заведующий отделом культуры обкома партии, отчего его и узнавали в лицо.
Наконец зал затихает. С двух сторон на сцену выходят музыканты, рассаживаются по местам. Кстати, такая вот деталь. До того как к нам начали приезжать иностранные оркестры, в филармонии не принято было настраивать инструменты на сцене. Все было уже готово. В крайнем случае иногда концертмейстер первых скрипок давал тон, и несколько струнных в последний раз негромко подстраивали свои инструменты. И сразу выходил дирижер.
Помню, как все удивились, когда не помню уж какой оркестр вышел задолго до начала в полном составе на сцену и устроил настоящую какофонию. Мнения зрителей по этому поводу резко разделились.
Если был камерный или сольный вечер, то очень красивым, каким-то особенным голосом программу объявляла не менее красивая, статная ведущая, проработавшая в этой роли не один десяток лет.
Концерты бывали всякие. Бывали восторги, бывали и разочарования. Музыковеды объяснят. А я лучше напишу про концерты, которые исчезли совсем, но были непременным атрибутом филармонии и пользовались огромным успехом. Я имею в виду литературные вечера, бывавшие и в Большом, и в Малом залах.
Первым я услышала известного еще с довоенных времен Антона Шварца. Он прочел за один вечер “Евгения Онегина”. По-моему, так и надо читать Пушкина, не слишком медленно, не разжевывая, чтобы в погоне за деталировкой не утерять изумительной музыкальности пушкинского стиха. На другом концерте он читал совсем другое и тоже с блеском — петербургскую прозу Гоголя.
Эммануил Каминка читал Джерома К. Джерома, Чехова, Марка Твена и Шолом-Алейхема. К сожалению, после 46 года запретили читать Зощенко, который у него, говорят, получался блестяще.
А высокий красивый брюнет Владимир Ларионов читал всевозможные стихи — от Пушкина до Симонова и Твардовского. Были и другие чтецы, невозможно назвать всех. И это еще до начала поэтического бума 60-х.
Слушали, затаив дыхание. На пустой, даже пустынной огромной сцене маленький столик и скромное кресло, которыми, насколько я помню, никогда не пользовались. На столике иногда лежала книга. Сейчас даже невозможно себе представить, какому артисту по плечу держать целый вечер в напряжении огромный зал. Держать, заметьте себе, один на один, без всякого дополнительного реквизита, оформления, музыки (не дай Бог!), наконец. Вот где пригодилась волшебная акустика филармонических залов. Но и какие голоса у чтецов были! Как совершенные музыкальные инструменты. На бис прочитывалось едва ли не дополнительное отделение, а иногда публика требовала немедленного повторения, и стихотворение тут же читалось во второй раз.
Бисы позволяли идти на маленькие хитрости. Запомнила две рискованные проделки Ларионова, потому что эти стихи услышала именно в его исполнении в первый раз. Дело в том, что часто при исполнении на бис автор и название не объявлялись. И вот так, без заглавия, Ларионов вышел и прочитал “…умер вчера сероглазый король” Ахматовой, а в другой раз “Моим стихам, как драгоценным винам…” Цветаевой. Надо ли говорить, что произошло в зале? Оба поэта властям тогда, мягко говоря, еще не нравились.
И еще заметным событием в те годы были литературные концерты Ираклия Андроникова, создателя нового у нас жанра устных рассказов. Талантливый литературовед и блестящий исполнитель своих собственных рассказов, он хотя бы раз в год приезжал выступать из Москвы в свой родной город. Происходило это, естественно, в филармонии, где он работал лектором в молодости, что и живописал в рассказе “Первый раз на эстраде”. Здесь было какое-то счастливое сочетание содержательности рассказов, искрометного остроумия и прославленной способности очень похоже изображать людей. Штука была в том, что зрители могли не знать и никогда не видеть изображаемого персонажа, но получали о нем полное представление. Хохот стоял постоянный, и даже многие соседи призывали смеяться негромко (?!), чтобы за смехом чего-нибудь не пропустить. А филармония из-за рассказов Андроникова становилась еще ближе.
И еще об одном человеке, без которого бы просто не было филармонии как центра музыкальной культуры, я обязана написать.
Конец 50-х годов. Уже разрешают исполнять Вагнера. Я в филармонии на концерте Е. А. Мравинского. Если учесть, что до этого я Вагнера вообще не слышала, можно себе представить, каково было мое впечатление. И не только мое. Публика неистовствовала. А для меня все сошлось в тот вечер: мне казалось, что именно тогда окончательно было решено, что я выхожу замуж. Когда я много лет спустя рассказала Е. А., какую роль его концерт сыграл в моей жизни, он только и сказал со своим непередаваемым грассированием: “Как я рад!”
Судьба наградила его не только музыкальным талантом, но и внешностью, как будто специально предусмотренной для дирижерского дела. Высоченный рост, осанка, красивые пластичные руки, медальный профиль. Но было и еще что-то. И это “что-то” выстроило ему такую биографию, что, заняв пост главного дирижера оркестра Ленинградской филармонии в 35 лет, он не только руководил им в течение 50 лет и превратил в один из лучших оркестров мира, но и был избран почетным членом венского общества друзей музыки, членами которого между прочими избирались Бетховен и Россини. И это не считая других российских и международных наград.
А познакомились мы с ним в Усть-Нарве летом 1962 года, и я благодарю за это судьбу, потому что Мравинский был не только великий дирижер (о чем, быть может, не мне судить), но и выдающийся человек, что встречается не так уж часто. Конечно, дружила с ним моя мама, но и нам, молодым, кое-что перепадало в общих беседах. С мамой они были ровесники и, как это часто бывает при знакомстве между коренными петербургскими жителями, нашли много общих знакомых, общих впечатлений молодости, общих взглядов. К сожалению, уже никто не расскажет об их многочасовых беседах обо всем на свете…
Помню мой ужас, когда выяснилось в первый раз, что к нам в гости придет Мравинский. Сам Мравинский! Небожитель! Чем мы его сможем угостить? (Эпоха дефицита была в самом разгаре.) В квартире кавардак! Что же делать? “Зачем ты мне заранее не сказала?” — это маме. “Не будь мещанкой, — сказала мама. — Просто поужинаем, и все”. Так оно и оказалось и происходило не один раз. Е. А. любил выпить под простую русскую закуску — селедку, и с особенным удовольствием под горячую вареную картошку. Любил пироги с капустой, супы и вообще был в еде неприхотлив.
Только вспоминая Е. А., понимаешь, как редки сейчас по-настоящему хорошо воспитанные люди. Благородная простота — вот наиболее точное, по-моему, определение того, каким он был в манере держаться, разговаривать, одеваться. Невозможно представить себе Мравинского на нынешних тусовках знаменитостей с их безвкусной развязностью и суетливостью неуверенных в себе людей. Знал ли он себе цену? О, да! Еще как! Простой и уютный в домашнем общении, он был непреклонен в том, что считал важным. И тогда стальными становились серые глаза, а порой как будто молнии сверкали под нависающими бровями. Два раза я была свидетелем гнева Мравинского.
Как правило, Е. А. приглашал нас на свои концерты в так называемую ложу Б (справа от сцены за колоннами). Поэтому хорошо было видно его лицо. Однажды ошибся один из духовых, ошибся так, что заметили и любители вроде меня. Но еще раньше, чем я это осознала, я увидела взгляд дирижера, брошенный на музыканта. Вот это был взгляд так взгляд! А в следующий миг снова все внимание было отдано музыке.
А другой случай был скорее комичным. Снова ложа Б. Окончился потрясающий концерт. Все стоя аплодируют, и сквозь живой коридор Е. А. выходит на поклоны. Надо заметить, что Мравинский не любил много фотографироваться, особенно во время концерта и без предупреждения. А тут, когда он после поклонов уже покидал пределы сцены, буквально у кого-то из-под руки вынырнул фотограф, встретился, так сказать, с маэстро лицом к лицу и щелкнул вспышкой. “По какому праву? Убрать!” — скорее даже негромко сказал Е. А., не замедлив шага ни на секунду и будучи уверен, что кому надо услышат. Я была невиновата, но мне стало страшно. Фотограф исчез бесследно, а за Мравинским за кулисы на цыпочках (честное слово!) побежали какие-то административные люди.
Конечно, я слышала все эти разговоры о властности и даже самодурстве Мравинского. Но я слышала и другое, то, как он говорил о музыкантах своего оркестра! Вот одно из характерных высказываний: “Черт его знает, что за люди эти лабухи! Каждый раз поражаюсь! Когда приезжаем куда-то, начинается: шмотки, бесконечные походы по торговой части, а как сядут за пульт — играют как боги! Поразительно!” (Я-то музыкантам очень даже сочувствовала, ведь заграничные поездки долгое время были единственной возможностью себе что-то купить!) Знаю я также и то, как он боролся с партийными властями за каждого музыканта, которого (без какого-либо объяснения причин!) не хотели выпускать в очередную заграничную поездку. И еще на эту же тему: у меня сложилось твердое убеждение, что в разговорах о коллегах с посторонними людьми Е. А. придерживался единственно возможного для порядочного человека принципа: за глаза или хорошо, или ничего. Много раз я имела случай убедиться, что Мравинскому было неприятно, когда даже просто при нем кто-нибудь другой начинал подобные пересуды. Тактично, но твердо он это пресекал.
Согласитесь, редкая черта в наше время. Скажу больше, только глубочайшей нравственной позицией я могу объяснить, что не только по отношению к подчиненным придерживался Мравинский этого принципа. Вы только представьте себе, с какими людьми он был знаком, людьми разного ранга и качества. А теперь представьте, какими байками он мог бы развлекать собеседников, причем это даже и в вину бы ему никто не поставил! И — даже о партийных лидерах все то же: или хорошо, или ничего!
Не могу не вспомнить также и грустную историю, связанную с несправедливым обвинением одного из музыкантов в уголовном преступлении. Что делают в таких случаях испокон века большинство наших руководителей разных степеней? Погорел? Сам виноват. В лучшем случае напишут нейтральную характеристику и позволят тихо уволиться. Мравинский, по его собственному выражению, надел мундир и, используя свое знаменитое имя, поехал к прокурору города. К сожалению (это совсем другая история), человека все равно осудили, но после освобождения его снова взяли в оркестр. Об этих хлопотах Е. А., по-моему, вообще никто из посторонних не знал.
Мравинский был религиозный человек. Эка невидаль в наше время, когда от президента до бандита все стоят со свечками в роскошных храмах! А Е. А. в другие времена ходил в храм. И никого об этом не оповещал. И Великопостную молитву я впервые услышала от него. А когда сказала, что уж теперь, наверное, мне поздно перевоспитываться, он сказал: “А вы все равно молитесь, важна ведь обратная связь”. И я до сих пор иногда задумываюсь, что он имел в виду тогда…
Общение с Мравинским неизбежно происходило на очень высоком интеллектуальном уровне, я бы даже сказала, независимо от уровня собеседника. Думаю, что происходило это, по крайней мере, по двум причинам: во-первых, он был абсолютно лишен суесловия, в каждой фразе был смысл, и разговор начинался, когда было что сказать. А во-вторых, он слушал собеседника, а не себя и старался его понять, и это была не показная вежливость, а искренний интерес. Своими вопросами он немедленно поднимал собеседника до себя. О, эти вопросы Мравинского! Когда он узнал, что моя специальность — астрономия, о чем только он меня не расспрашивал. Признаться, от человека, столь далекого от науки, я не ожидала такой широты кругозора и, попросту говоря, таких способностей в понимании самых сложных проблем современной науки. И еще: он ни разу не спросил о летающих тарелках, а астрологию как истинно верующий человек всерьез не рассматривал. А уж если он говорил сам, то всегда это было очень образно и потому запоминалось. Как-то я задала ему достаточно банальный вопрос, но мне действительно было интересно: какая из стран произвела на него наибольшее впечатление. “Испания, — был ответ, — там всюду ощущаешь неразрывность времени, от древности до наших дней, и все это мирно уживается”. Каждый, кто был в Испании, поймет, как это кратко и точно сказано.
Не хочу, чтобы создалось представление о Мравинском как о скучном и добродетельном гении. Это был живой, яркий человек, остроумный и обаятельный, и можно было представить себе, что, как пишут сейчас в плохих переводах, он представлял большие проблемы для женщин. Можно по-разному к нему относиться, но мощь и силу его личности нельзя было не почувствовать.
Удивительно, но при этом он был скромен. Да, да, он был необыкновенно скромный человек. Достаточно сказать, что когда они с женой приходили вечером к нам, то приезжали иной раз и на служебной машине (она была всего одна на всю филармонию!), а уезжали всегда на такси, несмотря на трудности вызова и ожидание. Е. А. даже помыслить не мог, что он будет держать шофера “под ружьем” для своей личной надобности. Никакой саморекламы, но и никакого заискивания перед сильными мира сего. Любопытно было видеть, кто приходил на его концерты по его личному приглашению. Поверьте, это совсем не были “нужные” высокопоставленные личности, а просто те, с кем он по-человечески был близок. Однажды я невольно перед концертом услышала, как он ласково сказал, склоняясь и целуя руку пожилой маленькой седой женщине: “Ну что, все-таки прискакала, старая греховодница! Спасибо, что пришла!”
Никаких шикарных квартир и многоэтажных дач; безвкусица роскоши была ему просто чужда. Никогда не навязывал себя окружающим. О его не просто любви к природе, а органической слитности с ней я узнала случайно. Он увлеченно рыбачил, охотился, обожал жить в деревне, знал всякую былинку как специалист. Ведь недаром начинал учиться на естественно-научном факультете университета.
Он создал один из выдающихся оркестров мира и дорожил творческим общением с ним, а о нем злословили, что у него-де не получается выступать с другими оркестрами. Он жил музыкой, старался донести до слушателей самые сокровенные ее глубины, а о нем шептали, что зачем-де не играет авангард. И, наконец, десятки людей, используя как фирменный знак качества (бренд!) свою принадлежность к оркестру Мравинского, отлично устроили свою профессиональную жизнь, а он прослыл деспотом. Его награждали коммунисты, потому что деятельность такого масштаба выгодно было записать на счет советской власти, но он не вступил в партию, а сейчас нашлись так называемые демократы, спешно сдавшие партбилеты, которые назвали его типичным дирижером времен культа личности.
Одно из самых расхожих обвинений под конец жизни, циркулировавших “в публике”, было: Е. А. боится конкуренции (?!) и потому не пускает молодых. Пора бы, мол, и освободить место. Впрочем, так во все века говорили о великих. “Лев зимой”. А я столкнулась совсем с другим. Был такой известный болгарский дирижер Чакыров, хороший, имел большой успех. Предстоял его концерт с филармоническим оркестром, то есть с оркестром Мравинского. И вдруг накануне замена: Чакыров заболел, будет Гергиев, второй дирижер Мариинского театра. Билеты у меня уже были “достаны”, и не без труда, но жалко тратить вечер на неизвестного дирижера, тем более что программа состояла из хорошо знакомых вещей. Звоню жене Е. А., спрашиваю, стоит идти или нет. “По-моему, да, — говорит она, — но я сейчас спрошу. — И через паузу: — Дед говорит — обязательно!” Видел, однако, кого надо.
Мравинский умер в 1988 году. Началась другая эпоха в филармонии. Можно сравнить. Я не против нового, я просто за хорошее.