Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2005
В настоящее время Павел Басинский работает над книгой о Горьком для серии “Жизнь замечательных людей” в издательстве “Молодая гвардия”.
Ранним холодным утром 190* года в кронштадтском Андреевском соборе шла служба. На правом клиросе протоиерей Иван Ильич Сергиев, прозванный в народе Иоанном Кронштадтским, самолично читал канон, дирижируя небольшим хором причетников. Манера чтения отца Иоанна смущала многих, кто видел и слышал его впервые. Он резко взмахивал рукой, повышая голос в неожиданных местах, и с такой юношеской страстностью выводил ирмосы и тропари, что не только представители высшего духовенства, но даже и некоторые заезжие сельские батюшки находили это странным для столь знаменитого священника, да еще и члена Святейшего Синода. Но простой народ так не думал. Он любил своего пастыря наивно и не рассуждая. Одной заочной молитвы отца Иоанна было достаточно, чтобы исцелить безнадежно больного. Слухами об этом была наполнена вся Россия, и не было в ней такого места, где не знали бы о чудотворце из Кронштадта.
Наступило время общей исповеди. Эту вольность Кронштадтский позволял себе вопреки осуждению в церковных верхах, возражая иерархам: “Уж лучше я исповедую сразу тысячи жаждущих спасения, чем хоть один несчастный останется без исповеди и причастия”.
Он начал строго: “Те, кто пришли сюда в надежде скорого раскаяния и избавления от всех сомнений и тяжести душевной, которые всегда есть свидетельства наших бесчисленных грехов, не просто глубоко заблуждаются, но и по совести не должны причащаться Святых Тайн, ибо они к этому еще не готовы. Только во времена Спасителя было легко каяться — пришел, поклонился в ноги Христу, вылил перед Ним всю душу, оросил слезами Его стопы и сразу получил облегчение и прощение грехов. Разбойник, возопивший на кресте: „Помяни мя, Господи, во Царствие Твоем”, в мгновение ока был исповедан и спасен и „ныне же” оказался в раю. Но не сравнивайте себя с ним. Он усладил своей верой последние минуты Богочеловека, когда Он был окружен гонителями, когда Его природа человеческая невыносимо страдала. Вы же должны ежедневно каяться, плакать и обещать никогда больше не грешить”.
В старческом, слегка надтреснутом голосе отца Иоанна было что-то “электрическое”. В огромном храме, где по случаю праздника собралось до трех тысяч народа, стало тихо и тревожно, как перед грозой. Наконец послышались первые вопли и рыдания. Некоторые молодые бабы и девки в цветастых, расшитых золотыми нитками платках стонали громко и протяжно. В этих стонах было что-то плотское, чувственное, так не вязавшееся с церковной атмосферой. Громадный матрос с бледным лицом и черными, точно прокопченными усами, все время стоявший неподвижно, не сводя с отца Иоанна бессмысленно-восхищенных глаз, после слов о разбойнике очнулся, схватил себя руками за волосы и завыл тонко и страшно, словно потерявший последнюю надежду человек. Пожилая мещанка-салопница, не стоявшая, а висевшая на руках двух ее дюжих сыновей, закричала хрипло, басовито, как-то совсем мужским голосом, а потом брызнула пеной из рта и затряслась всем своим тучным телом, как пойманная утка. Сыновья не обращали на нее никакого внимания. Они ждали, когда прославленный чудотворец будет исцелять бесноватых. Ради этого они проехали почти шесть тысяч верст из Сибири…
Во всем храме происходило что-то жуткое, нечеловеческое, необъяснимое для всякого, кто пришел сюда впервые и никогда еще не видел знаменитых общих исповедей Иоанна Кронштадского. Толпа разом пришла в движение, словно единый организм. Но каждый его член страдал и содрогался отдельно, и только источник недуга был один для всех. И люди это понимали и стремились выдавить из себя, выгнать вон злобную и жестокую болезнь. Многим становилось нехорошо, случились первые обмороки. Но хуже всех было тем, кто не чувствовал единства со всеми, не понимал, что происходит.
Кронштадский сказал:
— Я, недостойный, молю Господа простить мои беззакония! Я помолюсь о вас, но и вы молитесь обо мне!
— Где нам до тебя! Ты за нас молись!
— Каетесь ли? Обещаете ли стараться больше не грешить? — спросил Иоанн Кронштадтский.
— Грешны, батюшка! Каемся! Молись за нас! — взорвались тысячи голосов под самым куполом собора…
Наконец отец Иоанн глубоко вздохнул, высоко поднял епитрахиль и произнес разрешительную молитву. Долго-долго в алтаре, где собралось около сотни допущенных старостой счастливчиков, двенадцать священников приготовляли Святые Дары. На престоле стояло двенадцать огромных чаш и дискосов. Иоанн Кронштадтский продолжал служить, выкрикивая некоторые слова.
Обычно служба начиналась в 5 часов утра. В 9 часов отец Иоанн начал причащать. Помогали ему в этом ключарь Андреевского собора, тучный и чернобородый протоиерей Попов, и еще несколько священников в двух приделах.
Началась страшная давка. Несколько городовых с заранее приготовленными железными решетками бросились организовывать очередь, но их смяли. Толпа давила на решетки, люди падали, валили полицейских на пол. Послышались истошные женские визги, сердитые мужские голоса. Никто никого не слушал. Кое-как, грозя саблями и грозно крича, полиция навела в храме порядок…
Во время таких служб случались и кровавые жертвы. Бывали и смертельные исходы, о которых потом язвительно писали в газетах и сплетничали в обществе. Однажды чуть насмерть не задавили самого Кронштадтского. Полиции тогда пришлось с помощью оружия вызволять хрупкого, маленького батюшку Иоанна из обезумевшей толпы. Говорили, он долго хворал после того случая и даже едва выжил. Еще говорили, что он тяжело страдал от этого, но изменить участи не мог.
Так или примерно так проходили знаменитые на всю Россию службы отца Иоанна в Андреевском соборе. Мы попытались реконструировать их на основании воспоминаний свидетелей и газетных хроник. Просим прощения у читателей за излишний беллетризм, но, по крайней мере, за точность проповеди Кронштадтского, записанной одним из верных его учеников, мы ручаемся.
Кронштадтский был настолько популярен в народе, что возникла даже секта “иоаннитов”, наподобие секты “толстовцев”. И вот тут злейший враг Толстого Кронштадтский мог бы понять своего врага и посочувствовать ему, так как “иоанниты” доставляли ему не меньше хлопот, чем “толстовцы” Толстому. Суть веры “иоаннитов” (в основном это были женщины, “иоаннитки”) заключалась в том, что отец Иоанн есть воплощение Иисуса Христа. Поэтому “иоаннитки” стремились причаститься не Святых Тайн из рук отца Иоанна, а… самой крови Кронштадтского. Сам отец Иоанн и стоявшие рядом с ним служители во время причащения зорко следили, чтобы в очередь прихожан и приезжих (последние часто составляли большинство) вдруг не затесалась “иоаннитка”, потому что были случаи, когда они кусали батюшку за палец, дабы приобщиться святой крови. Отец Иоанн не любил и боялся “иоанниток”, как Толстой не любил и боялся “толстовцев”.
Встретиться с отцом Иоанном лично, наедине, почиталось невероятным духовным счастьем, Божьим подарком. Да и как можно было оказаться наедине с человеком, которого осаждали многотысячные толпы, в Кронштадте ли, где он жил и служил, или на пути его ежегодных путешествий на Север, в Архангельскую губернию, откуда он был родом, или во время инспекций женских монастырей, которые Кронштадский опекал?
Понять логику, по которой отец Иоанн удостаивал кого-то личной беседы, исповеди и благословения, было невозможно. Он мог прийти ночью по зову в бедный дом, где лежал тяжело больной и исцелить его. Порой он бывал слишком доверчив. Так, однажды его обманом заманили в грязный притон и жестоко избили. Но отец Иоанн не обходил вниманием и богатых, влиятельных персон, генералов, сановников, их родственников. Пожалуй, он любил бывать в роскошных домах и имел вкус к богатым церковным облачениям, что видно по его фотографиям. Ел крайне мало, в последний год жизни практически ничего не ел, только принимал Причастие. И в то же время был сластеной, любил баловаться в гостях сладким чаем, любил финики, апельсины. Во всем это был необыкновенный человек. Ходили слухи, что именно он первым заметил в толпе Григория Распутина и указал на него. Впрочем, это были лишь слухи, слухи…
Слухов вообще ходило множество. Случаи исцеления безнадежных больных насчитывались сотнями, тысячами. Он исцелял даже заочными молитвами, по письмам, а уж когда плыл на пароходике на Север или приезжал в какой-то монастырь, куда тотчас же устремлялись толпы больных и страждущих, то исцелял мановением руки и сразу несколько человек. Он ставил на ноги обезноженных, возвращал зрение слепым и слух глухим. И даже ходили слухи, что однажды по просьбе несчастной бедной вдовы он воскресил ее скончавшегося мужа.
Что тут было правдой, что вымыслом, народной легендой, понять невозможно. Если говорить о Кронштадтском не только как о святом праведнике (святым он признан Русской Православной Церковью через 90 лет после своей кончины 2 января 1989 года), но как о фигуре общественной, то он был несомненно человеком своей эпохи, из того же ряда, что и Горький.
Все здесь было чрезмерно, избыточно, страшно преувеличено массовым сознанием. Фигура отца Иоанна приобретала в народном сознании просто фантастические черты — точно так же, как фигура Горького в интеллигентском сознании. При этом сказать, что Горький и Кронштадтский были антиподами, значит, ничего не сказать. Антиподами были Меньшиков и Горький. Оба — литераторы, журналисты. Конечно, известность Горького с определенного времени не шла ни в какое сравнение с надежной, но скромной известностью консервативного публициста Меньшикова. И все же это были люди одного круга, одних общих знакомых (Чехов, Толстой), сходных интеллектуальных и художественных интересов. А вот Горький и Кронштадтский…
Они были не антиподами, но краями страшного, гигантского “разлома” эпохи. Здесь не могло быть даже спора, даже вражды, какая была со стороны Кронштадского к “еретику” Толстому, о скорейшей смерти которого он молился, как явствует из его предсмертного дневника. Между Толстым и отцом Иоанном билась и трепетала живая духовная проблема — проблема личной веры и церковности. Толстой утверждал свою личную веру в Бога над церковностью. Тем самым он фактически отрицал церковь как духовный институт.
Это был вызов отнюдь не только Победоносцеву, Кронштадтскому, другим членам Святейшего Синода. Это был вызов святоотеческой традиции, всему церковному христианскому пути.
Это был вызов аппостолу Павлу, объявившему церковь “столпом и утверждением истины”. Это был вызов святому Алексию, митрополиту Московскому, писавшему: “Не говорите: „отпоем себе дома”. Такая молитва не может иметь никакого успеха без церковной. Как храмина без огня не может согреться, так и та молитва без церковной”. И наконец, это был вызов христианству в целом, ибо Толстой вовсе отрицал Божественное происхождение Христа и Таинство Непорочного Зачатия. Отлучение Толстого от церкви было вынужденным актом. Это было слово “нет”, твердо сказанное церковью новой религиозной ереси. То, что еретиком стал великий русский писатель (чего церковь никак не отрицала, а, напротив, подчеркивала), обостряло проблему — но не снимало ее.
Между Горьким и Кронштадтским проблемы не было. Была пустота. Страшная, зияющая, в которую и падала вся Россия со всем ее великолепным избыточным многообразием, позволявшим в одно время существовать таким культовым фигурам, как Горький и Кронштадтский.
Тем более знаменательно, что они встретились однажды. Эта встреча описана Горьким в мемуарном очерке, который он напечатал в Берлине в 1922 году в литературном приложении к газете “Накануне” и после этого при жизни никогда не публиковал, то ли считая этот факт своей биографии не столь важным, то ли по каким-то другим, неизвестным причинам.
Вообще, удивительно, что встреча Пешкова и отца Иоанна до сих пор по достоинству не оценена как очень важный момент в духовной жизни не только Горького, но и всей России! Существует множество мемуарных рассказов о встречах с отцом Иоанном никому не известных людей. Фактически вокруг этой фигуры сложилась целая житийная литература. И, как всякая житийная литература, она написана в определенном, строго каноническом смысловом плане и стиле. Выделим несколько ключевых моментов.
Прежде всего, встреча с Кронштадтским может состояться только по воле Божьей. Это чудо, неслыханное счастье, Божий подарок человеку, после которого жизнь его уже не имеет права течь в прежнем русле. Встреча с Кронштадтским и получение от него благословения — это начало нового духовного пути, почти новое рождение.
Второй момент идет от первого. Встреча не может быть результатом только твоего желания, твоего волевого решения. Здесь, как говорится, остается лишь положиться на Божью волю. Бог или даст встречу или — не даст.
Наконец, перед встречей с человеком обязательно должно произойти что-то не совсем обыкновенное. Какой-то знаменательный разговор с духовным лицом, тяжелая болезнь, просто череда будто бы случайных, но на самом деле Божьей волей созданных совпадений.
Без этих трех (это как минимум) условий встреча с отцом Иоанном просто невозможна. Таким образом, с “житийной” точки зрения, Пешкова к Кронштадтскому направил сам Бог. Или же — что не менее вероятно — дьявол.
Но прежде чем мы обратимся к очерку Горького о Кронштадтском, посмотрим, как описал свою встречу со святым праведником известный духовный писатель конца XIX – начала ХХ века Сергей Нилус. Это нужно для того, чтобы увидеть, как Горький, вольно или невольно, вывернул наизнанку агиографический (житийный) принцип описания отца Иоанна, которого почитали святым уже при жизни и задолго до его канонизации.
“Отец Иоанн! — восклицает Нилус в своей духовной автобиографии „Сила Божия и немощь человеческая”. — Великое имя для русского человека. Но сколько уже слышал я на это имя злоречия!.. Неужели это злоречие — клевета одна? Как бы мне приобщиться этой вере, дающей такую силу, как бы мне одолеть ту душевную слабость, заполнить ту пустоту, которые томят мое сердце? Что мне может дать человек, чего бы я сам не мог добиться? Ведь от человека только и можно ждать, что человеческого!.. Что может мне дать отец Иоанн, если бы я вздумал к нему поехать? Да и как до него добраться, когда его окружают и теснят тысячи, быть может, еще более моей скорбных душ, ищущих от него слова утешения, нравственной поддержки?..”
Итак, Нилус еще блуждает в духовной пустыне. Помещик, бывший студент Московского университета, он разочаровался в этом мире и испытал “ужас нравственной смерти”. Он посетил Троице-Сергиеву лавру, которая произвела на него неизгладимое впечатление, там он впервые понял, что находится в духовном тупике. В Москве он три часа проводит “в полном безмолвии” перед картинами Васнецова и двумя полотнами Крамского — “Христос в пустыне” и “Неутешное горе”. И вот он едет из Москвы в Петербург. Его “случайным” (на самом деле не случайным) попутчиком оказывается монах-казначей одного из монастырей центральной России. И вот под самым Петербургом Нилус высказал ему свое желание съездить в Кронштадт, но вместе и высказал сомнение в возможности видеть великого Кронштадтского пастыря.
“ — Если желание ваше исходит от сердца, — отвечает ему монах, — если есть в вас сколько-нибудь веры, если вы не движимы простым только праздным любопытством, вы отца Иоанна, ручаюсь вам, увидите так же легко, как и своего приходского священника…”
В Петербург Нилус ехал по важному делу, на прием к министру. Однако буквально накануне приема он внезапно потерял голос. “К четырем часам я уже себя чувствовал настолько скверно, что с великим трудом, еле перемогаясь, сел на извозчика и поехал в министерство. В пять часов министр, обходя просителей, подошел ко мне, и я с ним говорил таким зловещим полушепотом, что пришлось извиниться, прежде чем начать докладывать свое дело…”
После встречи с министром Нилус окончательно заболел тяжелой формой простуды. “По самой заурядной человеческой логике, надо было лечь в таком состоянии в постель и послать за доктором, что, вероятно, я бы и сделал, но какая-то сила, выше недуга, выше всякой логики, в лютый мороз увлекла меня в Кронштадт”.
Нилус знал, что лично встретиться в отцом Иоанном возможно только в Доме трудолюбия, который построил батюшка и где была гостиница для паломников, номера которой Кронштадтский после службы иногда обходил, беседуя по своему выбору с приезжими. Получить номер в гостинице было очень сложно, места бронировались задолго до приезда или получались по важной протекции. Ни брони, ни протекции у Нилуса не было, тем не менее он едет гостиницу.
Ночь, февраль, метель.
— Эка, да как это вы неудачно к нам приехали: нумера-то у нас все до единого позаняты, и сами-то вы еле на ногах держитесь, да и батюшка-то наш что-то тоже расхворался — нарыв у него на руке, вся рука опухла, знобит его, едва служит… Как же вам говорить-то с батюшкой, если бы вам и удалось, паче чаяния, его увидеть? Я вас еле слышу и понимаю, а батюшка и подавно не разберет — он ведь тугонек на ухо.
— Что хотите со мной делайте — от вас мне в таком состоянии ехать некуда, — отвечает им Нилус.
Кстати, нарыв на руке вполне мог быть именно от укуса “иоаннитки”. Такой случай, когда отец Иоанн долго мучился с рукой после укуса, описан в одном из воспоминаний о нем. Но не в этом суть дела. Суть в том, что всё против встречи Нилуса с Кронштадтским. И в то же время он мистически уверен, что встреча должна состояться по Божьей воле…
Началась череда “случайностей”… Комната, забронированная для важного генерала, оказалась свободной, и ее отдали Нилусу. Несмотря на свое недомогание, отец Иоанн все-таки приехал в Дом трудолюбия. Но Нилус лежит в постели больной, а дверь номера заперта. Он слышит голос: “Дверь-то, дверь велите отворить — она замкнута: батюшка ни за что не пойдет, если дверь не отворена”. Однако он не поддается искушению проявить свою волю для встречи с Иоанном. “„Да будет воля Божия!” — подумал я и не тронулся с места ‹…› Послышались шаги по направлению к моей двери… Кто-то дернул за ручку.
— Отчего дверь не отперта? Отпирай скорее! — послышался властный голос, и быстрой энергичной походкой вошел в номер батюшка”.
Описание встречи Нилуса с Кронштадтским мы опускаем, потому что именно в силу невероятного религиозного восторга Нилуса это описание очень туманно. В нем нет тех живых деталей, которые предшестовали описанию встречи.
Важен итог. “Я осознал себя и верующим, и православным”, — говорит Нилус.
То, что не произошло даже возле мощей Сергия Радонжеского, рядом с картинами Васнецова и Крамского, случилось от непосредственной встречи с живым Иоанном Кронштадтским. Новое рождение. Начало нового духовного пути…
Очерк Горького о Кронштадтском начинается с того же, с чего начинается повествование Нилуса. С обозначения духовной пустыни.
“Меня влекло к нему (к отцу Кронштадтскому. — П. Б.) не простое любопытство и не желание состязаться с ним в силе ума, — меня крутил по земле вихрь сомнений, от которых сердце мое разрывалось на куски и леденел мозг, я ходил среди людей полуслепой, не понимая смысла их жизни, их страданий, почти до безумия изумленный их глупостью и жестокостью, измятый своим бессилием, не находя нигде ответов на острые вопросы, а они резали душу мне”.
Интересно, что Горький сразу обозначает, что его влекло к Иоанну Кронштадтскому “не простое любопытство”. Как будто он слышал разговор в поезде Нилуса с монахом. На самом деле Горький прекрасно знал, что аудиенции Кронштадтского, как и Толстого, пытались добиться множество, говоря словами Софьи Андреевны Толстой, “темных людей” и “бездельников”. И делали они это либо по расчету, либо из любопытства.
Ничего удивительного, что отец Кронштадтский принял его за такого человека и вначале не желал с ним говорить, а пытался спровадить его, как за год или два перед этим старалась спровадить Алексея Пешкова Софья Андреевна.
Пешков был у Кронштадтского либо летом 1890 года, либо летом 1891-го. В это время он странствовал по Руси. Вот его примерный маршрут. Уходит из Нижнего Новгорода. Обошел Поволжье, Дон, Украину, Крым, Кавказ. Посещает Казань, Царицын, живет на станции Филоново Грязе-Царицынской железной дороги. Приходит в Ростов-на-Дону, работает грузчиком. Из Ростова идет в Харьков. Из Харькова — в Рыжовский (Куряжский) монастырь, затем в Курск. Из Курска идет в Задонск. Посещает монастырь Тихона Задонского. Идет в Воронеж. Возвращается в Харьков. Идет в Полтаву, из Полтавы через Сорочинцы — в Миргород. Посещает Киев. Идет в Николаев. Приходит в село Кандыбово Николаевского уезда. Избит мужиками. После николаевской больницы идет в Одессу. Проходя Очаков, работает на добыче соли. Путешествует по Бессарабии, возвращается в Одессу. Идет в Херсон, Симферополь, Севастополь, Ялту, Алупку, Керчь, Тамань. Приходит на Кубань. Арестован в Майкопе “как проходящий”. Беслан, Терская область, Мухет. Снова арестован. Идет в Тифлис. Работает в мастерской…
Вот уж поистине крутил его по земле “вихрь сомнений”! И то, что этот вихрь занес его в Рыжовский монастырь примерно в тридцати верстах от Харькова именно в то время, когда туда приехал Кронштадтский, было случайностью только отчасти. Странный, загадочный интерес Пешкова к “людям” (смотрите, как он подчеркивает: “их жизни”, “их страдания”, — словно сам к ним не принадлежит!) должен был толкнуть его к отцу Иоанну, как только Пешков услышал, что тот находится где-то близко.
Вот в чем принципиальное отличие его от Нилуса. Нилус жаждет личной веры и нравственной опоры в этом мире. Он не выделяет себя из “людей”, а напротив сознает свою “малость”, тщетность своих духовных усилий, готов схватиться за соломинку и слушается первого же встречного монаха в поезде. Совсем не то Пешков. Он выделил себя из “людей” и хочет найти “человека”. Он постоянно внутренне вопрошает мироздание: зачем оно так плохо устроено? Он бунтует против человеческой жестокости и несправедливости, но в душе бунтует против Бога, который создал этот мир и этих людей такими. Иными словами, Нилус мечтает стать “послушником”, а Пешков метит в “спасители”. Там отчаяние и смирение, здесь — отчаяние и гордость. Два принципиально разных человеческих типа и характера.
Нилус во всем полагается на волю Божью. Он действует словно в бреду. Да он и есть в бреду, так как серьезно болен. Физическая болезнь, наложенная на духовную немощь, делает Нилуса слабым, беспомощным, и только благодаря какой-то сверхъестественной силе и помощи он добирается до Кронштадта, до гостиницы и пр.
Пешков — совсем другое дело. Услыхав в трактире, что Кронштадтский находится недалеко, в монастыре, он твердыми шагами туда направляется, поставив себе целью во что бы то ни стало лично поговорить с отцом Иоанном. Сложно сказать, что больше помогает ему — само Провидение или личная настойчивость. Если бы монах по доброте душевной не пустил его в монастырь ночевать, а садовник не пропустил в сад, где ночью отдыхал Кронштадтский, он бы, наверное, перелез через забор.
Нилус ищет личного спасения, а Пешков ищет последних ответов на главные вопросы бытия. В данном случае его волнует проблема происхождения зла — “древний вопрос этот был для меня в то время нов и мучителен”. Этот вопрос он и задает Кронштадтскому, внезапно явившись перед ним из ночной тьмы, будто искуситель.
По прошествии времени (тридцать лет прошло!) Горький сам осознает неловкость своего поступка и неприличность своего появления перед усталым, измученным бесконечными людскими просьбами и мольбами уже старым человеком.
“Странная, должно быть, картина была, — иронизирует он, — если посмотреть со стороны: на полукружии, среди серебристо освещенных деревьев судорожно трясется тощий, небольшой попик в темной рясе, отливающей в изгибах золотом, а перед ним длинная фигура бродяги в солдатской шинели, с грязной котомкой за спиной, с широким „брилем” в руке — хохлацкой шляпой из пшеничной соломы”.
С точки зрения православного человека, очерк Горького это святотатство или же, как минимум, духовное хулиганство. Этот очерк не только не оправдывает его хулиганского поступка молодости, но, напротив, напрочь опрокидывает “житийный” образ отца Иоанна, еще не причисленного к лику святых официально, но в православном сознании уже несомненно святого. В этом ущербность очерка, но и его художественное преимущество. Автор этой статьи читал много воспоминаний о Кронштадтском, но нигде он не представал в таком живом и непосредственном виде, как в очерке Горького. И этот очерк вовсе не карикатура.
Это “человеческий, слишком человеческий” взгляд на просто человека. Вернее, на одного из “людей”. В саду, ночью, вкушая финики на скамье, батюшка Иоанн расслабился… Невероятный груз духовной ответственности как бы лежит рядом с ним, временно не на его старческих плечах. Ведь только представить себе, на какой невероятный духовный запрос ему приходилось отвечать каждый день, когда к нему обращались тысячи больных физически и нравственно людей! И вот несносный Пешков застает Иоанна врасплох.
Батюшка в смятении… Во-первых, он просто испуган. Во-вторых, он не может понять: кто перед ним. Длинноволосый верзила в солдатской шинели и с хохлацкой шляпой в руках задает ему вопрос о происхождении зла, а потом еще и поправляет его, когда тот запутался в двух Юстинах — еретике и мученике.
Беглый солдат? Бывший семинарист? Сектант, раскольник? Наконец, справившись с испугом, отец Иоанн ведет себя совершенно естественно — как твердый в вере духовник.
“ — Сядь, овца заблудшая, — тихо сказал он, сняв шляпу, пригладив волосы и шаркая о землю подошвами обуви. ‹…›
В глубине сада, там, откуда я пришел, двигалась черная фигура, — Иоанн долго смотрел туда из-под ладони, потом, положив легкую руку свою на плечо мне, заговорил сердито:
— Вопросы эти решает церковь, и она решила их, — не твое дело касаться мудрых вопросов, не твое! Ты не понимаешь, что мудрость их внешняя, показная, — сей мудростью диавол, отец зла, скрывает сам себя, в ней прячет он свое диавольское дело разрушения. Церковь говорит тебе: зло — от дьявола, и ты или веришь этому — благо тебе, или не веришь — тогда погиб. Кто ты есть? Кто бы ты ни был, ты есть раб Господа, но никак не совопросник ему. Раб!”
Отец Иоанн говорит совершенно правильные слова. Он мгновенно раскусил Пешкова. Он понял, что в духовный тупик его завела ложная мудрость и пытается вернуть “овцу заблудшую”, упершуюся лбом в тупик, в церковное лоно.
Другое дело, что это невозможно. Духовный путь Горького предначертан, и, с православной точки зрения, это, несомненно, путь бесконечных дьявольских искушений, ложной премудрости и нравственно сомнительных деяний. Пешков еще не стал социалистом, большевиком. Он еще не впал в ересь “богостроительства”. Он еще не освятил своим “благословением” тот же самый Рыжовский монастырь, где в советские времена была создана колония для малолетних преступников. Он еще не стал несчастной жертвой дьявольского мистицизма коммунистической власти, с бесовским хохотом подарившей ему его же родной город, назвав Нижний Новгород его псевдонимом.
Спасение еще возможно. Поклонись отцу Иоанну, припади к его руке, излей в слезах исповедь о своем горьком детстве, о безотцовщине, о нелюбви матери (что может быть страшнее!), о том, как обварил руки щами у Сергеевых, как издевались в школе над его “ветошничеством”, зажимая в его присутствии носы, о всем другом.
Но тогда не было б Горького.
Пешков не может признать простоты церковной мудрости Кронштадтского. Он фигура непростая, изломанная. Он обречен на сложный, извилистый, с множеством тупиков путь в духовном лабиринте. И это не просто гордыня. Эта личность, как и личность Кронштадского, тоже порождена эпохой (и не вполне отвечала сама за себя).
Горький вспоминает, что в глазах отца Иоанна стоял страх, и этот же страх, как ему казалось, был в глазах Кронштадтского на следующий день, когда он проповедовал в храме…
“ — Скажи нам… Скажи!.. — гудели голоса. Он хрипло, отрывисто говорил:
— Молитесь… кайтесь!”
Можно подумать, что Горький осуждает отца Иоанна за этот страх. Но если всмотреться в фотографии Горького 1917–1921 годов, сделанные накануне написания очерка о Кронштадтском, вы увидите в его глазах этот же страх. В 1922 году очерк о Кронштадтском писал Горький, морально раздавленный и уничтоженный политикой своих же друзей-большевиков во главе с Лениным, которых отчасти он и привел к власти своим авторитетом да и просто финансовой поддержкой. Этот очерк писал человек, который совсем недавно мучился вовсе не поисками первопричин зла, а спасением разнообразных “людей”, которых расстреливали без суда. В 1922 году, оказавшись в эмиграции, он сам временно освободился от немыслимого бремени нравственной ответственности за “людей”, которые ежедневно взывали к его помощи.
Без этой подоплеки невозможно понять этот очерк, и можно предположить, что именно эта “мучительная” подоплека не позволила ему потом перепечатывать этот очерк, оставив его как бы на “обочине” творческой биографии.
Нилус “спасся”, а Горький нет. Кронштадтский канонизирован русской православной церковью, а когда-то канонизированного советской властью Горького сбросили с пьедестала.
Время разбрасывать камни и время их собирать. “Любите справедливость судьи земли, — говорил мудрый Соломон, — право мыслите о Господе и в простоте сердца ищите Его, ибо Он обретается не искушающими Его и является не неверующим Ему. Ибо неправые умствования отдаляют от Бога и испытание силы Его обличит безумных. В лукавую душу не войдет премудрость и не будет обитать в теле, порабощенном греху, ибо святый Дух премудрости удалится от лукавства и уклонится от неразумных умствований, и устыдится приближающейся неправды. Человеколюбивый дух — премудрость, но не оставит безнаказанным богохульствующего устами, потому что Бог есть свидетель внутренних чувств его и истинный зритель сердца его, и слышатель языка его…” (“Книга премудрости Соломона”). Не в этом ли убеждал “совопросника Бога” Пешкова святой праведный отец Иоанн Кронштадтский?
Но не спешите с выводами… “Дух Господа, — говорил Соломон, — наполняет вселенную и, как всеобъемлющий, знает всякое слово”.
А слово Горького, как написал его “враг по сердцу” публицист М. О. Меньшиков, “заслуживает того, чтобы к нему прислушаться”.