Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2005
Игнатий Михайлович Ивановский родился в 1932 году в Ленинграде. Известный поэт и переводчик английской и скандинавской литературы.
В трудном и благородном искусстве перевода Лозинский был для ХХ века тем же, чем был Жуковский для века ХIХ.
А. Ахматова
Когда я беру книгу, переведенную Лозинским, меня охватывает чувство предстоящего праздника и вместе с тем надежности. Я могу полностью довериться переводчику. Все, что может сделать талант, трудолюбие и рыцарски честное отношение к делу — сделано. На таком высоком профессионализме вообще держится человеческое общество, держится цивилизация. Будь Лозинский не переводчиком, а, скажем, хирургом, на операцию к нему можно было бы лечь без страха, с легкой душой.
Рыцарем без страха и упрека Лозинский был не только в литературе, но и в жизни.
Если сравнивать с географическим ландшафтом, то это была горная страна. Дышать иногда трудно. Обычный уровень переводческого умения и редакторской требовательности — далеко внизу.
Лампа дневного света озаряла его громадный стол безжалостно, холодновато. А переводы имели свойство горного воздуха: мельчайшие складки и трещины гор как будто приближены сильным биноклем, хотя на самом деле до них многие километры.
В записной книжке Блока сказано об одном из ранних переводов Лозинского: “Глыбы стихов высочайшей пробы”.
В архиве Лозинского хранится письмо от Пастернака. Борис Леонидович пишет, что не стал бы переводить “Гамлета”, если бы знал, что за перевод уже взялся Лозинский.
* * *
Читатель простодушно проходит мимо фамилии переводчика. Сами переводчики, кажется, ни разу не подсчитали, что успел Лозинский количественно. Между тем подсчет поучителен.
Михаил Леонидович стал переводчиком-профессионалом тридцати трех лет от роду. За тридцать пять лет он перевел 80 000 стихотворных строк и 500 печатных листов прозы.
* * *
Михаил Леонидович ходил с трудом, но еще работал в кабинете. Поднимался из-за стола — высокий, с открытым лбом и двумя седыми твердыми холмиками по бокам большого черепа. По привычке откинув голову, смотрел из-под очков, здоровался рокочущим басом.
Он был больным человеком, и принимать посетителей ему было трудно. Я старался приходить пореже и не засиживаться, хотя к моим приходам он относился благосклонно, — может быть, мой энтузиазм по части стихотворного перевода его развлекал, пробуждал воспоминания об энтузиастах совсем другого масштаба. И еще — характерная черта литераторов его поколения: не жалея сил и времени, которых оставалось совсем немного, он вникал в работу молодого переводчика.
Тогда, в студенческие годы, понятия о стихотворном переводе у меня были самые наивные. Лозинский ничему меня не учил — в школьном смысле. Но он позволял с собой общаться, и это общение все расставляло по местам.
* * *
Держа в руках рукопись, Михаил Леонидович говорит:
— Я сделал пометки, достаточно ясные, чтобы вы могли рассмотреть их сами. Но кое-что хочу вам сказать, без особой последовательности.
Больше внимания к подлиннику! Точнее! Этого вам недостает. Вот здесь я пишу мой, так сказать, вердикт. “В заботе о хорошо звучащем русском стихе И. М. И. слишком легко отступает от оригинала. Он вполне может добиваться большей точности (и ясности, которой иногда ему недостает)”.
Классическая поэзия требует точных рифм. Вы рифмуете “зари — дарить — обрит”. Этого делать нельзя. Культуру рифмы нужно восстановить. Мы начинаем привыкать к нищенски бедным созвучиям.
Ходили ли вы когда-нибудь на яхте? Нет? Вот, видите ли, яхта (Михаил Леонидович построил яхту из коробки и карандаша — и двинул ее по столу) может идти против ветра двумя способами: либо лавируя, и тогда повороты ее могут быть весьма эффектны, хотя она то и дело уклоняется от курса, либо почти в лоб ветру, под очень небольшим углом к нему. Это гораздо труднее и не так эффектно, зато вы идете строго по курсу.
Плывите вторым способом! Ближе к подлиннику! Всеми силами уменьшайте угол между подлинником и вашим переводом!
Пометок довольно много. Все эти ошибки происходят он невнимания. А вот здесь вы, видимо, не знали, что Партенопея — древнее название Неаполя.
Последние стихи этой сцены разбиты многими переносами из строки в строку. Получилось мелкое крошево слов. А ведь эти слова пойдут под занавес.
Здесь вы добавили два собственных стиха:
И говорят о том великом гневе,
Которым эти строки рождены.
Не могу не признать, что это весьма близко к духу подлинника и составляет продолжение мысли автора. Но у Лонгфелло их нет… Уберите.
Уже теперь старайтесь запастись словарями. Чем больше у вас словарей, тем вернее вы поймете подлинник.
На днях мы посмотрим ваши баллады более внимательно, но вот мой основной принцип: передавать типичные сбои ритма, переносы, паузы. Прежде всего смотрите, типично ли.
Не будьте рабом оригинала. Вы вправе переносить необычную строку из одной строфы в другую, если это, конечно, не нарушает внутренних связей вещи. Важно показать явление. Где — не столь важно.
* * *
Круче к ветру. В белых стихах он не признавал припека, когда на сотню строк подлинника набегают две-три лишние переводные строки. Он переводил строка в строку, передавал все интонационные ходы. В переводе “Гамлета” искусство следования вплотную за подлинником, дыхание в дыхание, порой непостижимо. Ведь английские слова в общем короче русских, а стихотворную строку не растянешь.
* * *
Иногда можно было услышать нечто совершенно неожиданное:
— Я люблю иной раз щегольнуть оборотом, стоящим, как кажется, на грани двух языков, на грани возможного в русском… Но это только кажется. Проверьте любую мою строку с точки зрения истории русского языка, поройтесь в его корнях, и вы увидите, что данный оборот вполне в духе языка.
— Признаться, я очень мало читал чужие переводы. Как-то всегда хотелось прочесть в подлиннике. Вот почему у меня встречаются очень важные пробелы в знании мировой литературы: то времени не было прочесть, то под рукой был только перевод.
В доме Лозинских читать переводы было не принято. Хочешь прочесть Лопе де Вега — выучи испанский.
* * *
— Михаил Леонидович, как долго вы переводили “Божественную комедию”?
— Знаете, в молодости я был убежден, что переводить поэзию нельзя… А кончил тем, что сделал это своей профессией. Данте я начал переводить задолго до войны, когда еще служил в Публичной библиотеке и приходилось переводить по вечерам, после утомительного дня. Это потом уже я смог перейти на полставки, потом на четверть ставки, а там и совсем бросил службу. Очень много времени занимала подготовительная работа: потребовалось множество сведений обо всех упоминаемых Данте лицах и тому подобное. Что знал — нужно было проверить, чего не знал — найти. И так, по зернышку, набралось двенадцать печатных листов комментария. Это, конечно, дало мне весьма многое. К тому же я имел свободный доступ ко всем фондам Публичной библиотеки.
После всего этого работа над терцинами шла очень интенсивно, и “Ад”, например, я перевел за одиннадцать месяцев.
* * *
Во время войны, в Елабуге, Лозинский трудился над окончанием перевода Данте в маленькой проходной комнатушке, тут же дочь стирала пеленки — родилась внучка Наташа. Не хватало не только хлеба, но и бумаги. Форма поэмы Данте чрезвычайно трудна, а записывать черновые варианты перевода было не на чем. Для белового текста раздобывалось что придется, чаще всего обложки исписанных тетрадей и старых брошюр. Внутренние стороны обложек были чистыми, на них можно было писать.
* * *
Лозинский был хроническим больным. К тяжелым недугам, например, эмфиземе легких, добавлялась головная боль. Она исчезала, когда поднималась температура. Михаил Леонидович радовался, если градусник показывал 37,3. Работать все-таки можно, а голова не болит.
Здоровому человеку покажется странным, что Лозинский записывал все телефонные разговоры — разумеется, кратчайшим образом и только деловую часть. Но он долгие годы по нездоровью был пленником квартиры, и телефон значил для него очень много, — гораздо больше, чем для нас.
Летом, на даче, сказал:
— Я решил дать себе месяц полного отдыха. Это то, чего я не имел четырнадцать лет.
Тому, кто приезжал на дачу в Токсове от случая к случаю, в голову не пришло бы, как тяжело дается хозяину борьба с недугами. Но внуки Лозинского, бывшие тогда детьми, вспоминают, что каждое утро начиналось с ужасных стонов из дедушкиной комнаты. Только час-другой спустя Михаилу Леонидовичу удавалось совладать с болями, заставить их отступить.
Нездоровье имело и косвенные следствия. Все труднее было общаться, все больше приходилось замыкаться в кабинетной, книжной жизни. А переводчику, как и любому литератору, нужны встречи с разными людьми, нужны споры, нужна самая разнообразная информация. Книга питается жизнью и воздействует на жизнь, но заменить жизнь она не в силах.
И по мере того, как думаешь о Лозинском, растет даже не восхищение, а удивление: как не соответствовали духовные достижения этого человека более чем скромным внешним возможностям.
* * *
Когда в Союзе писателей готовился вечер памяти Лозинского, я написал Марии Ивановне Бабановой, просил ее откликнуться. Великая актриса прислала ответное письмо тотчас же, без задержки.
“Впервые жизнь осчастливила меня встречей с Михаилом Леонидовичем Лозинским в 30-х годах, когда наш театр приступил к работе над пьесой Лопе де Вега „Собака на сене”.
Тогда я еще не знала, что такое — Лозинский.
Для меня это был великолепный переводчик с испанского языка, но даже тогда мы не смогли не оценить его необычайного поэтического и вместе с тем такого живого языка. В стихе совершенно не ощущался перевод, текст пробуждал легко и естественно самые различные чувства актера.
Но когда мне пришлось однажды быть у него в доме и увидеть его рабочий кабинет — только тогда я поняла, какой культурой обладает этот человек, как разнообразны его знания, как богато его поэтическое и многостороннее дарование.
Я стояла перед ним, как тот неграмотный мальчик из „Человеческой комедии” Сарояна, который впервые попал в городскую библиотеку.
Я была так подавлена, что не находила слов, любые слова казались мне банальными, слишком мало выражали бы они то сложное состояние, в котором преобладало чувство благоговения.
Позднее мне часто приходилось обращаться к Михаилу Леонидовичу с просьбой переделать ту или иную фразу (особенно в „Гамлете”).
Он не только никогда не отказывался изменить свое, но присылал сразу много вариантов перевода, делая это с таким изяществом и легкостью, как будто такая работа ему ничего не стоила.
Как никто, он тонко чувствовал слово и его значение на сцене.
Никогда и ни у кого я не встречала такого обаяния, такой благородной скромности.
С самым обыкновенным актером Михаил Леонидович разговаривал, как будто перед ним стоял равный ему.
Я храню его письма, как художественные произведения, и благодарю судьбу за встречу с таким человеком, как Михаил Леонидович Лозинский”.
* * *
После смерти Лозинского его сын Сергей Михайлович предложил мне разобрать и описать архив отца. В течение двух лет раз или два в неделю я приходил в кабинет, где уже не было хозяина.
Книжные шкафы. Стен в кабинете не было видно. Словари занимали два больших шкафа и этажерку-вертушку. Словарной артиллерией Лозинский распоряжался мастерски. Трудности подлинника подвергались убийственному перекрестному обстрелу, а затем неумолимо надвигались колонны стихотворных строк.
Собственно, приводить в порядок было нечего. Все в идеальной системе. Если трудно обозримо, то только из-за неполного представления об этой системе и большого количества материалов. Дело свелось, таким образом, лишь ко второй задаче — описанию.
Пятьсот папок с рукописями. Десять тысяч писем — подлинники полученных, копии отправленных. Лозинский сохранял черновики, процесс перевода в значительной части раскрыт, и все это может послужить молодому переводчику настоящим университетом.
* * *
Архив требует особого рассказа. Но можно вспомнить, например, надпись на книге переводов Гумилева из Теофиля Готье “Эмали и камеи”. Вот что написал путешественник Гумилев кабинетному труженику Лозинскому:
Как путник, препоясав чресла,
Идет к неведомой стране,
Так ты, усевшись глубже в кресла,
Поправишь на носу пенсне
И, не пленяясь блеском ложным,
Хоть благосклонный, как всегда,
Движеньем верно-осторожным
Вдруг всунешь в книгу нож тогда.
Стихи великого Тео
Тебя достойны одного.
Лозинского и Гумилева связывала многолетняя дружба. Но и с самыми близкими друзьями Михаил Леонидович был щепетилен в денежных расчетах. Есть в архиве копия счета, посланного Гумилеву: тот просил прислать ему в гусарский полк лыжи, и непременно из ясеня. Поручение, разумеется, было выполнено точнейшим образом, а из счета видны все расходы, в том числе целковый на чай гусару, приезжавшему за лыжами.
* * *
Бывали в архиве совсем неожиданные находки.
Вот, например, тоненькая книжка стихов Сергея Нельдихена “Ось”. В ней интересны год и место издания: 1919, типография линкора “Полтава”. Еще интереснее резолюция, написанная поперек обложки, наискось, решительным разгонистым почерком:
“Данную книгу запретить, как не отвечающую мировой гармонии пролетариата. В отношении „Полтавы” принять ответственные меры. Комиссар Центробалта (подпись)”.
Мировой гармонии пролетариата стихи и в самом деле не соответствовали. А в резолюции так отчетливо выразилась эпоха, что Михаил Леонидович книжку сохранил.
* * *
Потомственный интеллигент, друг расстрелянного “врага народа” Гумилева, Лозинский и сам был на постоянном и большом подозрении у власти.
Еще в 1919 году его вызвали в Чека и задали вопрос:
— Юденич близко. Скажите честно, если в Петрограде начнутся уличные бои, на какой вы будете стороне?
— Надеюсь, что на Петроградской, — ответил Михаил Леонидович и был, под общий смех, отпущен. Тогда это было еще возможно.
* * *
Что такое обыск, в этом доме знали хорошо. Обыскивали постоянно, причем бывали и курьезы. Громадный рабочий стол Лозинского, доставшийся ему, как и вся мебель, от отца, известного адвоката, имел продольную симметрию: сколько ящиков спереди, столько и сзади. И в эти задние ящики обыскивающие не заглядывали: не хватало фантазии. Не представляли себе, что такое может быть.
А в 1932 году Лозинский был арестован и условно осужден на три года по стандартному обвинению в антисоветской пропаганде и агитации. Реабилитация состоялась только в 1989 году, через 34 года после его смерти.
* * *
Этот подозреваемый властью человек писал в сентябре 1924 года своей сестре, Елизавете Леонидовне Миллер:
“Конечно, жить в России очень тяжело, во многих отношениях. Особенно сейчас, когда все увеличивается систематическое удушение мысли. Но не ibi patria, ubi bene 1, и служение ей — всегда жертва. И пока хватает сил, дезертировать нельзя. В отдельности влияние каждого культурного человека на окружающую жизнь может казаться очень скромным и не оправдывающим приносимой им жертвы. Но как только один из таких немногих покидает Россию, видишь, какой огромный и невосполнимый он этим приносит ей ущерб; каждый уходящий подрывает дело сохранения культуры; а ее надо сберечь во что бы то ни стало. Если все разойдутся, в России наступит тьма, и культуру ей придется вновь принимать из рук иноземцев. Нельзя уходить и смотреть через забор, как она дичает и пустеет. Надо оставаться на своем посту. Это наша историческая миссия…”
* * *
Террор все нарастал. В 1935 году Лозинскому прямо на улице потихоньку сообщили, что он попал в очень плохой список. Нужно немедленно уехать из города. Вернувшись домой, Михаил Леонидович поделился услышанным с домашними. Его дочь Наташа сразу же позвонила своему другу Никите Толстому, они вдвоем побежали в контору регистрации браков и, как тогда принято было говорить, расписались. А расписавшись, пошли каждый к себе домой. У них и в самом деле начинался роман, но о свадьбе еще не было и речи.
Этот их поступок дал возможность Алексею Толстому обратиться за помощью к Горькому. А Горькому — к Сталину. Сталин всячески афишировал свою дружбу с великим пролетарским писателем (дело неумолимо шло к убийству Горького) и все его просьбы выполнял как бы напоказ — охотно и немедленно. Он тут же дал указание — Лозинского пока не трогать. А потом началась война.
* * *
В 1946 году Тихонов пришел к Сталину за утверждением кандидатов на Сталинские премии. Разговор был примерно таким:
— Какое главное литературное событие года, товарищ Тихонов?
— Несомненно, выход в свет, наконец-то в полном виде, перевода “Божественной комедии” Данте, товарищ Сталин. Большой положительный резонанс у нас и за рубежом. Переводчик — Лозинский.
— Это действительно хороший перевод?
— Выдающийся.
— Почему Лозинского нет в списке кандидатов?
— Видите ли, товарищ Сталин, в положении о Сталинских премиях сказано, что они присуждаются только за оригинальные произведения.
— Ну что ж, если нам мешает Положение, мы его изменим.
Дополнение к списку, сделанное сталинским карандашом: “Лозинский — 1”, то есть премия первой степени, не только вывело Михаила Леонидовича из списка обыскиваемых, но и открыло другим переводчикам дорогу к государственным лаврам. Были переводчики, получившие по две и по три премии, смотря по обстоятельствам.
* * *
Лишь в самые последние годы он стал обеспеченным человеком, но не изменил своих привычек. Когда Михаил Леонидович впервые предложил мне поужинать, я по наивности подумал, что ужин свежего лауреата Сталинской премии первой степени, вероятно, поразит мое воображение. Он и поразил: немного макарон с мясом и чашка чаю.
* * *
Друзья прозвали его Петронием, и это имя римского поэта универсальной образованности и непогрешимого вкуса подошло Лозинскому как нельзя лучше. С неумолимой объективностью Лозинский разрешал споры, и обе стороны заранее считали его приговор окончательным.
Уезжая на лето в деревню, Ахматова просила Лозинского держать авторскую корректуру ее книг. Ему же принадлежат названия некоторых поэтических сборников Ахматовой.
Прошло время, не стало Михаила Леонидовича, и вот однажды по лестнице поднялась — с трудом, с остановками — располневшая седая женщина. Ее профиль, все еще словно с римской монеты, удивительно напоминал молодой ее профиль, много раз рисованный знаменитыми художниками.
Она вошла в осиротевший кабинет, огляделась, глубоко вздохнула. Взгляд ее упал на дамскую сумочку, длинную, узкую, плоскую, со старомодными застежками, когда-то черную, но порыжевшую от времени. Я знал, что внутри сумочки записка. Аккуратнейшим почерком Михаила Леонидовича сообщалось: “Сумочка Анны Ахматовой, которую она называла мифкой”.
Чуть усмехнувшись, женщина сказала глубоким контральто, как бы все время стремящимся вниз:
— Неузнаваемая мифка.
Дружба Лозинского и Ахматовой выдержала все испытания жестокого века, была как дар небесный. И сопровождал ее неувядающий букет цикламен. Эти цветы Анна Андреевна получала в свой день рождения при любых, самых трудных обстоятельствах, пока был жив Михаил Леонидович.
* * *
В известную “Антологию античной глупости” вошли, между прочим, два стихотворения Мандельштама, начинающиеся одинаково: “Сын Леонида был скуп…”. Стихотворения виртуозны, но действительности не соответствуют. Ахматова сказала о Лозинском другое: “Он всегда и во всем был готов помогать людям”.
Под строгим секретом Лозинский из года в год помогал деньгами дальней родственнице, старухе. Если бы не сохранились ее письма, явно стилизованные под роман Достоевского “Бедные люди”, мы никогда бы об этом не узнали. Деньги посылались регулярно, как бы ни шли дела самого Михаила Леонидовича.
Но помогал Лозинский не только родственнице. Львиная доля его гонораров уходила на поддержку семей, осиротевших все из-за того же террора. Уходили посылки по лагерным адресам. И каждая такая посылка, — например, ящик трубочного табака с засунутой в середину трубкой, посланный Николаю Алексеевичу Заболоцкому, — могла стоить Лозинскому ареста и гибели. Помощь “врагам народа” была делом нешуточным.
* * *
Как мило, с каким чувством меры, вкусом и тактом шалили советские издательства!
Михаил Леонидович болен, у него воспаление легких, высокая температура. Тут-то и приходит бумага, в которой требуют в трехдневный срок сократить комментарий к Данте с двенадцати до пяти листов, — работа далеко не только техническая. К тому же издательство требует всюду, где в комментариях встречается слово “ангел”, написать “так называемый ангел”.
Или, заказав однотомник Колриджа, издательство оплачивает работу, а книгу не печатает.
Или театр Охлопкова по рассеянности не шлет на просмотр переводчику текст “Гамлета”. Текст приходит чуть не в день премьеры и полон самой беспардонной отсебятины. А ведь Лозинский не устает работать над “Гамлетом” и в четвертое по счету издание внес много принципиальных поправок.
Обо всем этом Михаил Леонидович рассказывает очень спокойно, деловито и подробно. Так опытный шкипер наставляет новичка, еще не просоленного морем.
— Вам потребуется упорство и отвага. Не позволяйте себе падать духом. Даже если опубликовать перевод не удастся, труд ваш никогда не пройдет для вас бесследно.
Разве у вас есть какие-нибудь сомнения? Нет, нет, идите смело в вашу редакцию.
Месяц плывет
И тих, и спокоен;
А юноша-воин
На битву идет.
Он не пропускал ничего. До знакомства с ним я подписывал переводы “И. Ивановский”. Нет, не годится, объяснил Лозинский, потому что “И” может означать Ивана, Игоря, Иннокентия. Нужно писать “Игн.”. Это кратчайшее однозначное указание на имя Игнатий.
* * *
Михаил Леонидович вообще говорит превосходно. Мысль, всегда глубокая и живая, выражается у него богатым, живым и очень точным языком. Слушать его — истинное удовольствие. Ощущение этого слушания можно сравнить разве что с чтением словаря Даля: поражаешься богатству языка, такого родного и такого неисчерпаемого; грустно становится, что такое множество слов и оборотов ускользает из памяти; и весело, потому что нет предела силе и красоте русской речи.
Говоря с Лозинским, чувствуешь себя на столбовой дороге русской литературы. Стихотворные строки и целые прозаические периоды постоянно присутствуют в его речи, звучат то торжественно, то шутливо. Зовет ли Михаил Леонидович к столу — уже слышится: “Овсяный кисель на столе…”. Упомянет ли кто-нибудь речку Карповку, и снова Жуковский: “Ты, о река, где не водятся карпы…”. Зайдет ли речь о высоком подвиге или кромешной гибели, и бас Лозинского продекламирует:
Иди, душа, во ад и буди тамо пленна.
О если бы со мной погибла вся вселенна!
И так необычно слушать стихи из сумароковского “Дмитрия Самозванца” на дачной террасе, где плетеные стулья, блюдца с малиной на столе, охапка тростника на скамейке…
Читает Михаил Леонидович всегда очень властно, с внутренней силой. Чтение им “Ада”, записанное на пленку, многое сказало бы людям, его не знавшим.
* * *
Как всякий большой профессионал, Лозинский постоянно тренировался, поддерживал форму. Например, сочинял шуточные стихи на разные случаи. Но и в стихах на случай, и в литературных играх с маленькими внуками оставался мастером, виртуозом с беспощадной требовательностью к себе.
Стихотворение, написанное во время болезни известного режиссера, близкого друга Михаила Леонидовича, начиналось так:
Брось репетиции, пошли к чертям всех мимов
И немощную плоть побереги, Акимов!
Иногда в шуточном стихотворении ставилась далеко не шуточная формальная задача. Живя летом 1940 года на Селигере, Михаил Леонидович обратил внимание на стечение слов, начинавшихся на одну и ту же букву: балерины (Уланова и Вечеслова, жившие вблизи), Богинский (инженер и балетоман, приезжавший через протоку), его байдарка “Богиня”, деревня Бараново. Возник следующий сонет:
БОГИНСКОМУ
Буквословие
Борей беснуется, безжалостный, беззвездный.
Беспечный баловень блестящих балерин,
Барановских брегов бродячий бедуин
Байдаркой бороздит бушующие бездны.
Богинский, брось блажить! Безумства бесполезны.
Борта болтаются, “Богиня” будет блин!
Беги бурлящих бурь, блуждающий блондин!
Благоразумен будь, борец бронзожелезный!
Блаженно бытие. Базар богов богат:
Бывают барышни, бостон, ботинки, блат,
Большие бабочки, бесплатные билеты,
Бридж, баккара, бордо, баранина, буше,
Бетховен, Берлиоз, балы, бега, балеты,
Блокноты Байрона, бумаги Бомарше…
Но, кажется, вершиной подобных трудностей было стихотворение, сочиненное в ответ на двойной акростих, присланный Константином Липскеровым.
В стихотворении Липскерова вставной текст можно было прочесть по двум вертикалям — по первым и пятым буквам строк. Михаил Леонидович принял вызов. В его ответном стихотворении вставной текст читался не только по первым и пятым, но еще и по третьим буквам, то есть не по двум, а по трем вертикалям: “Магу Липскерову от М. Л. Лозинского ответное письмо”.
Для нового явления просодии пришлось даже образовать новый термин, что Михаил Леонидович и сделал в строгом соответствии с наукой: акродимесóстих.
* * *
Михаил Леонидович с живым интересом расспрашивает обо всем, что делается за стенами его квартиры.
Однажды я показал ему фотографии, снятые в семидесяти километрах от Тихвина. Надо было видеть, как он рассматривал их, как интересовался всеми сторонами жизни деревни. С удовольствием слушал частушки, собранные там же. Была среди них такая:
Дорогие людюшки,
Разрежьте мои грудушки,
Достаньте аленькую кровь,
Узнаете мою любовь.
— Подумайте, — сказал Михаил Леонидович, — а ведь я недавно переводил испанскую песню с таким текстом: “Разрежь мою грудь золотым кинжалом, и по цвету моей крови ты узнаешь, люблю ли я тебя”. Поразительно! Севильская томная красавица — и белобрысая девчонка на реке Паше. Одни чувства, и даже форма выражения одна.
Завидую вам! Как хотел бы я побывать теперь в деревне… Она, вероятно, меняется на глазах. И, должно быть, сколько вы увезли с собой впечатлений!
* * *
Старик в очках: Лозинский на последнем году жизни.
Этот портрет оказался для меня не единственным. Было еще два.
Когда в январе 1955 года жизнь Михаила Леонидовича завершилась, я увидел незнакомое лицо, не того Лозинского, какого знал. Ночь прошла после его смерти, и за ночь исчез болезненный отек, долгие годы скрывавший лицо, как маска. Проступила темная, не седая борода. Жизнь не кончается в один миг, к мертвым тоже приходит парикмахер. В то утро он еще не успел прийти.
А третий портрет был фотографией. Красивый молодой человек испанского типа. Может быть, яхтсмен, наездник. Лозинский в молодости.
* * *
Отношение к книге в этом доме было особое.
Литературовед Дживелегов вернул Лозинскому книгу, украсив ее жирным масляным пятном. Лозинский послал Дживелегову стихотворение:
Как можно, мой ученый друг,
Так не радеть о книжном скарбе?
Что это за ужасный круг
На титуле Michele Barbi?
Проказы шаловливых фей?
Печальный оттиск бутербродный?
Или полуночный елей
Лампады Вашей благородной?
Солнцеподобное пятно
Таит загадочную повесть.
И как я счастлив, что оно
Не мне обременяет совесть!
Однажды, получив книгу для чтения и держа ее в руках, я откланялся и легкомысленно пошел к двери.
Самым вежливым образом меня остановили. Книгу тщательно завернули, упаковали, укутали. Это заняло несколько минут, и я сгорал от стыда.
* * *
Лозинскому в высшей степени был свойствен юмор, игра ума.
В последний год жизни Михаила Леонидовича врачи предписали ему выпивать перед обедом стакан цинандали — для общего тонуса. Рассматривая бутылку, он обратил внимание на градусы и предположил, что если взрослый непьющий мужчина выпьет в гостях целую бутылку вина, то по пути домой он будет отклоняться от вертикали на столько градусов, сколько указано на бутылке. Указано пятнадцать градусов — значит, на пятнадцать. Указано сорок — на сорок.
* * *
Таланты не перестанут появляться. Явится и юный гений перевода. На больших высотах, где у заурядных переводчиков не хватает дыхания, ему будет дышаться легко и свободно.
От кого из старых мастеров он возьмет больше, от кого меньше?
Решиться следовать переводческому принципу Лозинского — “То же содержание в той же форме, насколько это позволяет достоинство русского стиха” — означает взвалить на себя тяжелейшую ношу и, идя с нею, видеть резвый шаг переводчиков, приятных во всех отношениях, а в итоге вольно или невольно обманывающих читателя.
О каких легких издательских успехах может идти речь, если провозглашается еще один принцип Лозинского: “Перевод должен быть темен в темных местах подлинника, и притом той темнотой, какой темен подлинник”.
А ведь так заманчиво этот подлинник упростить, ввести в перевод скрытый комментарий, незаметно подтянуть перевод к читательским привычкам, пожертвовать точностью ради обворожительности.
Путь Лозинского в переводе — жертвенный путь.
Читатель переводов Лозинского — счастливый читатель.
* * *
Со дня смерти Михаила Леонидовича прошло полвека. Вспоминая его, я написал стихотворение о последней встрече.
Михаилу Лозинскому
Ты выбрал стихотворный перевод,
И в лад с великими твоя звучала лира.
Теперь беседу тень твоя ведет
С тенями Данте и Шекспира.
Суровый труженик, ты до конца
Исследовал бессмертные творенья.
Умом ученого и мудреца
Ты поверял порывы вдохновенья.
И восемьдесят тысяч строк
Великолепных переводов —
Недосягаемый итог,
Пример сближения народов.
Работа шла, как океанский вал,
И были редкостью досуги.
Все тяжелее ты одолевал
Смертельные недуги.
Зима настала. Ты еще был жив,
Но дом был полон грустью безысходной.
Я подошел, дыханье затаив,
К окошечку палатки кислородной.
Ты рукопись держал в руке.
На миг в палатке стало больше света,
И я узнал на первом же листке
Свой перевод английского поэта.
Твоя кивнула голова,
Благословив юнца на битву,
И я твои прощальные слова
Запомнил, как молитву.
1 Родина там, где хорошо (лат.).