Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2005
Посвящается кронштадтцам,
жившим в городе в годы войны
Кронштадт… Не помню, когда впервые я услышала это слово. Оно вошло в мое сознание, пожалуй, вместе с именами моих родителей.
Я родилась незадолго до войны в семье выпускника Дзержинки, который получил назначение на остров Котлин. О довоенной жизни я почти ничего не помню. Вот бабушка заставляет меня пить сырое яйцо из блюдца… Помню, на стене в проходной комнате — металлическая обезьянка, она может передвигаться по круговой цепочке. Вот игра в волейбол во дворе. Думаю, один из играющих — мой отец. Вот я склонилась над прыгающей заводной птичкой, она бездумно скачет к открытому люку, но чья-то большая рука подхватывает ее.
Все. Дальше — война.
Мы жили уже в “корпусах”. Это довольно нарядные два дома довоенной постройки с рифлеными бежевыми стенами. Разделены они корпусом “В” красного кирпича. В подвале — бомбоубежище.
Бомбежки…
Сначала было объявление по радио: “Граждане! Воздушная тревога!” Противный вой, звон выбитых стекол. В бомбоубежище стоят десятки людей, подняв глаза к потолку. После отбоя на асфальте двора блестят мелкие осколки стекол. Теперь всегда при виде битого стекла мгновенно встает детское воспоминание войны.
Корпусами ведал УДОС — управление домами офицерского состава. Впрочем, бабушка называла его словом “жакт”.
Постепенно корпуса стали пустеть в связи с эвакуацией. Отец приезжал то из Лисьего Носа, то из Рамбова, как кронштадтцы называли Ораниенбаум. Мы жили вчетвером: мама, бабушка и мы с сестрой.
Мама работала главбухом в клубе офицеров, что на Советской, позднее он стал именоваться Базовым матросским клубом.
Бабушка работала санитаркой в учебном отряде на Флотской, где командовала майор Пальцева, спокойная, невысокая, румяная, около сорока лет. К бабушке на работу я приходила редко. В учебном отряде был свой кинозал, туда однажды завезли картину “Небесный тихоход”, ее я видела. Помню, сотни матросов в робах, яблоку негде упасть, хохот, шум.
Доктора Пальцеву в последний раз я увидела летом 1947 года в пионерлагере на Красной Горке. Она спросила: “Ну, как бабушка, жива-здорова?” — “Умерла”, — грустно ответила я.
Семейный совет: в какой детсад нас устраивать. Мой детский слух ласкало слово “Флотская”, но мама с бабушкой определили нас в 10-й детсад на Советской.
Итак, первый день в коллективе. Тогда детские сады называли милым словом “очаг”. Свой дебют я запомнила прекрасно. “Новенькая!” — окружили меня те, кого я запомнила на всю жизнь. “Как тебе фамилия?” Я застенчиво молчала.
Сейчас кажется смешным, но тогда девочки старших групп казались мне ужасно взрослыми. Смелая Мила Удалова. Утонченная Галя Каминская. Из моей группы прелестная черноглазая Нина Митроченко. Дюймовочка со звонким певческим голоском Валя Гришина. А еще Лариса Лунева. Света Шишкова. Где вы теперь, маленькие этуали тех блокадных лет?
Из мальчиков — тихий беленький сын заслуженного врача Остроуховой, чернявый Борька Скороходов, мамин любимец, хулиганистый Вадька Муликов.
В зале на стене висел портрет Молотова, я уже узнавала лица наших вождей.
Самой обаятельной из персонала была медсестра, или, как мы ее называли, “сестричка” Шурочка, молодая блондинка, любившая детей.
…Тусклый свет люстр — слегка покачивающихся прозрачных трубочек, раскладушки рядами, тихо ходит нянечка, на столе стоят большие, до блеска начищенные медные чайники. В одну из таких ночей мне приснился сон про Ленина. Снился не сам вождь, а сцена, за бархатным занавесом которой он якобы лежит. Что могло ребенку в четыре-пять лет навеять этот диковатый сюжет?
Одним из развлечений в нашем очаге было смотреть из окна на проходящую из госпиталя похоронную процессию. Гроб на грузовике с откинутыми бортами, за которым медленно шли провожающие. “Хоронят!” — кричал один из нас, первым увидевший процессию, и все бросались к окнам. Что мы тогда понимали!
Позднее, после войны, я была свидетелем, как хоронили Петра Николаевича Рыбкина, помощника изобретателя радио Попова, похороны были многолюдными, да и вдоль всей Советской стояло много жителей…
На открытии памятника Попову напротив Петровского парка вскоре после войны я тоже была.
Наш новогодний праздник был всегда костюмированным. На снегурочке Миле Удаловой даже был шитый бисером и бусами кокошник, предмет тайной зависти остальных девчонок, в чьих душах хоть немного тлел огонь Мельпомены. У снежинок были роскошные белые платья из подкрахмаленной марли, на голове массовки — повязки с помпонами из ваты.
Когда я стала снегурочкой, мне вдруг выдали обычную повязку. “Мне не такую!” — оскорбленно запротестовала я, но тщетны были мои стенания. Шурочка была за Деда Мороза, о чем мы догадывались по ее голосу. Она уводит меня в спальню, где я в последний раз повторяю текст. “Умница!” — целует меня Шурочка.
Раздача подарков. Скорее всего, это были пара мандаринов и что-то еще. Апельсины мы попробовали много позже.
Разумеется, мы не задумывались о тех, кто рисковал, возможно, жизнью, чтобы с Большой земли привезти эти подарки для нас. Низкий вам поклон!
Посещение детсадом морского госпиталя. Ходим по палатам, поем, читаем раненым стихи. На прощание начальник госпиталя дарит нам по листку со словами только что написанной песни “Вечер на рейде”.
Однажды нас привели выступать на радио. Конечно, прямой эфир. Стоим перед микрофоном на стульях, исполняем сказку в стихах, с пением. Действующие лица: лиса, волк, петух.
По радио в войну особенно часто звучали песни “Вася-Василечек”, “Уходили в поход партизаны”, “На солнечной поляночке”, “Раскинулось море широко”, “Заветный камень”, “Вставай, страна огромная”.
Летом детсад вывозили на дачу, “на тот берег”, как тогда говорили, кажется, на Красную Горку. Помню, недалеко от дач в лесу упал наш самолет, все взрослые бегали смотреть, жив ли летчик.
Как-то к нам с сестрой туда приехал отец, мы пошли гулять. На дороге вдруг увидели стоящий танк, то ли временно оставленный, то ли подбитый наш. Отец забрался, открыл люк, заглянул внутрь, мы с опаской наблюдали.
Как правило, на даче мы всегда набирались вшей. Тогда нас всех решали остричь, оставив короткие челки. Приехавший как раз в этот день отец попросил убрать и это излишество. Как непривычно холодила голову вечером подушка…
Как мы переносили голод? Известно, что самой страшной была зима 1941 года, которую я не помню. В детсаде запомнилось: гороховый прозрачный суп, жареная картошка. В конце войны — какао, пол-яйца или кусочек сыра.
Что мы ели дома? Помню хлеб с маслом (маргарином?), посыпанный песком. Летом бабушка варила щи из крапивы. Наверное, мама, сдавая кровь в госпитале, получала какой-то паек. После войны, уже награжденная знаком “Почетный донор СССР”, мама рассказывала, что, учась в войну на курсах медсестер при госпитале, видела прямое переливание крови от донора раненому и как у последнего на глазах розовело лицо.
После войны мама рассказывала и о том, как они с бабушкой, роняя крошку хлеба на пол, долго искали ее под столом. Собравшись на день рождения своей подруги, мама подарила ей два куска хлеба с маслом.
Моя сестра лежала с дистрофией в больнице, она рассказывала про мальчика в палате, на веках которого лежали пятаки. Была ли это детская фантазия, или мальчик действительно умер, не знаю.
Я не раз слышала, что в Ленинграде съели всех кошек и собак. Не помню, откуда у нас дома появилась кошка, и была ли она нашей. В памяти сохранился эпизод. Я сижу на постели и вижу: на середину комнаты выбегает довольно большая то ли крыса, то ли мышь. Серая кошка бросается на нее… Сотрудница машбюро морзавода рассказывала мне в шестидесятых годах, что в войну крыса спала у нее в ногах. “И не было страшно?” — с содроганием спросила я. “Нет, тогда не было”.
Самое сильное впечатление военного детства — сводки Совинформбюро. Стальной голос Левитана — и бабушка семенит к черной тарелке репродуктора. “После тяжелых боев наши войска оставили город…”
Наш двор с весны превращался в огород. Однажды я тайком вырвала крошечную морковку и решила ее помыть в большой бочке с дождевой водой. Неосторожное движение — и вожделенный овощ выскальзывает из руки и, сопровождаемый моим печальным взглядом, плавно уменьшаясь в размерах, тихо опускается на дно водоема.
День Победы помню смутно. Наверное, это был тот солнечный день, когда мама подарила нам с сестрой по одинаковой розовой миске и по пирожному “геркулес”.
В тот же год я пошла в школу № 423, которая тогда располагалась на Коммунистической улице.
Как я уже писала, мама работала в Базовом матросском клубе на Советской улице. Ах, мамина работа! Это был мой второй дом. Как я любила днем после школы бродить по полутемным фойе, комнатам отдыха с их старинной мебелью, японскими вазами, картинами в золоченых рамах. Заходить в пустой темный зрительный зал, притихший до вечера, исследовать закоулки сцены. Как любили мы кружиться в вальсе с сестрой вокруг стоящих в центре фойе трех граций, бронзовых, на пьедестале!
Однажды мама привела меня в библиотеку, и милая Мария Васильевна Думушкина показала мне за старинным застекленным шкафом, дореволюционным еще, отдел детской литературы. О, незабываемый день!
Несмотря на суровые военные годы, просветительская и зрелищная жизнь в этом здании била ключом. Мама рассказывала, что зимой однажды приехали Уланова и Вечеслова, в ватниках и ушанках. Были выездные спектакли театра Балтфлота, фильмы. Все начальники были, естественно, офицерами, я помню их: Якерсон, Малых, Сольц, Липник, Цыпин, Чурилов, Коркищенко, Муравьев, Едасов, Труш.
Самым обаятельным был Виталий Матвеевич Сольц. Некрасивый, но живой, без какой-либо важности, с хорошим чувством юмора, он не гнушался приходить в бухгалтерию, где иногда рассказывал смешные истории.
Администратором от бога был Виктор Сергеевич Богомолов, сначала матрос, позднее офицер. Высокий, красивый, он ездил в Ленинградскую филармонию договариваться о гастролях. Утесов, Шульженко, Вертинский, Орлова, Райкин, Черкасов, Кадочников, хор Пятницкого, “Березка”, ансамбль Обранта, оркестр Эдди Рознера, джаз Н. Минха, А. Блехман. Солисты Ленгосэстрады Анна Харитонова, Тамара Кравцова, Ольга Кравченко, Юрий Шахнов, Герман Орлов, Любовь Чернина, Лидия Атманаки, Лариса Буяновская…
На концерты к маме на работу я стала приходить начиная с последнего года войны. Впервые меня туда взяли, когда выступал джаз-оркестр Утесова. Зал буквально трещал по швам. Нас посадили на балконе, где были установлены софиты. Полно “блатников”, под напором которых софит слегка вибрировал. В антракте пришел кто-то строгий: выйдите лишние, Утесов ругается, что прожектор вихляет.
Песня “Фонарик”. Гаснет свет, у Утесова в руке фонарик, который горит только при нажатии. “Фонарик, друг, фонарик мой, гори, гори, гори!” Залихватская “А ну-ка, а ну-ка, у бабушки было три внука!” Дуэтом с Эдит на мотив “Сильвы”: “Помнишь ли ты, где Гималайские горы”? В заключение: “Так будьте здоровы, живите богато”.
Жизнь после войны постепенно налаживалась. Еще были карточки, очереди за хлебом. А очереди зимой за керосином! Самая нелюбимая мною повинность, так как надо было в холод иногда ждать, когда керосин привезут с “того берега”. Наконец радостное: “Везут!”, очередь упруго подбирается, и вожделенный продукт заливается в наши бидоны.
Газа тогда не было, так же как и парового отопления, зато были керосинки и примусы, потом появилось чудо инженерной мысли — керогаз.
На углу Советской, напротив теперешнего кинотеатра “Бастион”, появилась бричка с мороженицей. Две железные цилиндрические емкости, обложенные льдом. Мороженое двух сортов: белое и розовое, фруктовое. Продавец дядя Коля, немолодой человек с красным лицом, молчаливый и добродушный.
Чудом казался первый автобус, маленький, с одним входом.
На другом углу Советской, где сейчас магазин, был деревянный кабак, именуемый в народе “голубой Дунай”. Однажды я зашла туда, то ли по ошибке, то ли в поисках папирос для отца. Сизый густой дым, пьяные лица, продавщица, качающая пиво, шум возбужденных голосов. Я испуганно выскочила.
После войны в городе-крепости стала быстро налаживаться художественная самодеятельность. Драмкружок, которым руководил серьезный Ададуров. Весь город знал мастеров конферанса, матросов Анатолия Беленького и Николая Чемериса.
Лидия Георгиевна Ефремова — балетмейстер флота, как она себя называла. Коротко стриженные желтые волосы, зычный голос, немолодая, но матросы ее обожали, для них она была “своим парнем”. Она так и запечатлелась в моей памяти: идет по Советской в окружении матросов, на голове летный шлем, матросы ей что-то рассказывают, она громко хохочет.
Вокалом руководил Александр Борисович Межерицкий, немолодой, полный, некрасивый, с шапкой темно-рыжих вьющихся волос, вечно озабоченный, с толстым портфелем, набитым нотами.
Хора было два: женский ансамбль при Доме офицеров и матросский хор при Базовом клубе. Была еще солистка Зоя Судзиловская.
Драмкружок ставил пьесы “Под золотым орлом” Галана, “Стряпуха” А. Софронова. Премьером там был капитан-лейтенант Вениамин Левицкий, черноволосый красавец, по которому вздыхали на танцах десятки девчонок. Он неплохо читал стихи Маяковского. Ольга Бабкина играла в драмкружке и пела в ансамбле Дома офицеров.
Самым шикарным продуктовым магазином в городе был гастроном на проспекте Ленина. Отменили карточки, на столах у кронштадтцев наряду с селедкой (ее было сортов десять), картошкой, солеными огурцами и квашеной капустой двух-трех видов стали появляться деликатесы. Гастроном был завален консервированными крабами, упакованными в белую бумагу, из бочек на вес продавались красная и черная икра, за стеклом рыбного отдела извивались угри.
Винный отдел цвел всеми цветами радуги, отражаясь в зеркальной стене. Ликеры: лимонный, апельсиновый, кофейный, шоколадный, вишневый, бенедиктин.
Прекрасные сливочные тянучки, каждая полузавернута в бумажку.
На крючке висели огромные гроздья сосисок и сарделек, аппетитно пахло любительской колбасой.
Это не значит, что мы ежедневно ели угрей, крабов и икру. Но лещ холодного копчения, полукопченая польская колбаса, рулет из рубца. Фруктов, однако, было мало, молочных продуктов довольно много. В татарских рядах торговали частники своим молоком, его иногда носили по домам.
Детей воспитывали строго, в отношении взрослых еще сохранился пиетет. Даже отпетые хулиганы робели, когда им делали замечания старшие, и не смели дерзить. Такой же пиетет был и по отношению к учителям…
Элитность нашего дома выражалась и в шарме офицерских жен. Одни быстро уезжали на новое место службы мужей, другие после демобилизации мужей стремились уехать в Ленинград. Жены офицеров почти все не работали, с работой в городе было трудновато.
Летний сад! Приезжая теперь в родной город, проходя по пустынному любимому саду, я невольно вспоминаю, каким он был раньше. Пожалуй, впервые запомнился он мне с войны. Был он еще довольно запущенным. Мириады стрекоз безмятежно витали, несмотря на войну, над высокой травой. Они доверчиво садились на наши руки, и, уж конечно, мальчишки ловили их. Так в памяти и осталось: на газете рядами лежат стрекозы с разноцветными, в полоску, хвостиками и слюдяными ломкими крылышками. А уж бедные паучки, которых мы называли “коси-сено” и которым безжалостно отрывали длинные и тонкие, как волоски, лапки, и они, эти лапки, к нашему изумлению, продолжали дергаться на наших ладонях.
Затем, после войны, Летний сад ожил, заполнился нарядно одетой молодежью: штапельные, крепдешиновые платья, хлопчатобумажные белые носочки с полоской у края, лакированные туфли — “лакиши”, перманентная шестимесячная завивка, позднее — “венчик мира”.
Первый послевоенный концерт Утесова в театре Летнего сада. Гастроли московских артистов: Целиковская, Лукьянов, Лучко, Борисова…
Вера Панова пробовала читать перед матросами главы из только что законченного романа “Кружилиха”, постепенно публика стала шуметь, писательница обиделась, ушла со сцены. Удалось уговорить ее продолжить чтение в библиотеке, что была рядом со зрительным залом.
Сад расцветал с весны во всех отношениях. Две танцплощадки: вверху — под радиолу, внизу — под духовой оркестр. Аттракционы: лодочки-качели, “стрела” для особо смелых и молодых, павильон кривых зеркал. Торговля газированной водой, с сиропом и без. Сколько романов здесь завязывалось, сколько жарких поцелуев видели аллеи сада!
В бассейне с наступлением жарких дней плавали десятки людей. Была построена после войны деревянная вышка для ныряния с двумя разновысокими площадками. После плавания загорали на горячих камнях бассейна и в овраге. Снимать дачи на “том берегу” и тем более ездить на юг в первые послевоенные годы могли далеко не все, люди жили от получки до получки.
После на воды бассейна запустили лодки.
Сообщение с “тем берегом” было разным. Маленький трудяга “Тургенев” ходил до Рамбова, в трюм его набивалось так много людей, что приходилось стоять. Потом его сменили белоснежные теплоходы. Минут за 10–15 пассажиры подтягивались к выходу, чтобы успеть на автобус или на электричку в Ленинград. Позднее появились “метеоры”. Зимой из Ломоносова устанавливалась зимняя дорога, весной было страшновато ездить по тающему льду. Смельчаки шли пешком.
Несмотря на обилие концертов, наиболее часто повторяющейся была в городе афиша “Вечер танцев”. В детстве я не понимала смысла этого мероприятия. Я торчала у мамы на работе до вечера, даже делала там иногда уроки. В конце 50-х, когда мы сами начали “выезжать в свет”, естественно, чаще всего бегали на танцы к маме на работу.
Вряд ли кто, кроме узких специалистов, теперь вспомнит названия и телодвижения тех танцев с претенциозными названиями: падекатр, падепатинер, падеспань. А еще были полонез, мазурка, краковяк, фокстрот, танго. В заключение, в полупустом уже зале, вальс-финал. А ведь этими танцами приходилось овладевать, очевидно, и матросам, многие из которых были из провинции.
Новогодние вечера были особенно многолюдны. Оживленно было в буфете: лимонад, бутерброды с сыром, конфеты. Пить из бутылки тогда считалось дурным тоном, особенно на улице.
Испытывало ли мое поколение железную хватку тоталитаризма? Нет, пожалуй, хотя поневоле мы были втянуты во все события политической жизни. Да, нам ставили в пример Павлика Морозова, но учителя никогда не призывали доносить на своих родителей. Да, 1 октября 1949 года и в последующие дни черная тарелка радио с утра до вечера вещала о победе революции в Китае, впервые прозвучали, застряв в памяти, имена Мао Цзе-дуна, Чжоу Энь-лая, Чжу Дэ. Да, карикатуры в “Крокодиле” на Тито, Аденауэра, Трумэна. ку-клукс-клан, гоминьдан. В школе, в актовом зале, мы ставили подписи под Стокгольмским воззванием. Портреты борцов за мир: Фредерик Жолио-Кюри, Хьюлетт Джонсон. Уже забытые имена политических деятелей: Болеслав Берут, Пьетро Ненни, Ив Фарж, Чойбалсан, Отто Гротеволь, Антонин Запотоцкий…
Когда вышел на экраны фильм “Молодая гвардия”, нашу школу повели на просмотр. Пошли кадры казни молодогвардейцев, в зале у нескольких девочек началась истерика, их выводили учителя.
Смерть Сталина… Накануне, не без помощи проказливой Галки Алексеевой, у нас в классе разбился его портрет, висевший над доской. 5 марта мы, уже все зная, пришли на первый урок — литературы. Было сочинение о Евгении Онегине. Татьяна Федоровна Корнилова, всегда очень сдержанная, вошла в класс. Мы привычно встали. Всхлипывания грозили перейти в рыдания. “Девочки, нам всем тяжело, но тем не менее давайте работать”, — почти ровным голосом предложила учительница. Глотая слезы, мы постепенно входили в первую треть XIX века, поскрипывая перьями. О чем думала в это время Татьяна Федоровна, умный, тонкий человек, знающий гораздо более нас о том времени?
…23 мая, в последний день празднования 300-летнего юбилея Кронштадта, около 12 часов из автобуса Петербург–Кронштадт вышли две немолодые женщины. Мы с сестрой. Колокольный звон Владимирского собора встретил нас, мы застыли от неожиданности. Могли ли мы себе представить в далекие сороковые, что доживем до перезвона этой когда-то серой, унылой церкви?
Едва дойдя до нашего дома, мы оказались под холодным, почти осенним дождем. Зашли за дом, на пнях устроили скромное застолье. “За родителей! За Кронштадт! За нашу школу!” Реальность стала отступать под напором воспоминаний и выпитого коньяка…
Вспомнили, как 11 мая 1954 года с моей школьной подругой Галкой Алексеевой задумали рано поутру, перед школой убежать из дома, обманув бдительность родителей, и поплыть по бассейну на маленьком плоту.
Все удалось. В четыре часа, тихо закрыв дверь, мы побежали на Советскую. Встретившийся патруль удивленно посмотрел на нас. А если бы? “А у нас папа капитан второго ранга!” — ощетинились бы мы. Стук в окно, сонная Галкина физиономия — и мы втроем бежим по пустынным улицам, спускаемся к воде, подгоняем шаткий плот и, орудуя палками, доплываем до Летнего сада. Не обошлось без эксцессов: сестра, пытаясь выбраться на берег, не учла один из законов физики и оказалась в воде, открыв досрочно купальный сезон. От мамы, однако, влетело, но это было потом.
Итак, с погодой 23 мая не очень нам повезло. На Якорной площади перед немногочисленными зрителями выступали самодеятельные артисты. Девчушки в легких платьях напоминали веселых воробьев. Ах, юность!
Немного постояв на площади, мы решили переждать дождь в Доме офицеров. Начав с библиотеки, где от любезной Валентины Николаевны Старчиной мы впервые узнали о том, что знакомый с детства читальный зал был квартирой великого князя Константина Николаевича, мы перешли к расспросам о работе, о фондах библиотеки. Затем вошли в зрительный зал, где не были почти сорок лет. Кажется, та же люстра и те же бра на стенах. Исчезла будка киномеханика, занавес был другого цвета, исчезла дверь на сцену справа. Несколько рядов белых металлических кресел явно диссонировали с барóчным интерьером старинного зала.
Начались чтения, посвященные основателям славянской письменности Кириллу и Мефодию. В зале, в низу сцены, большой портрет о. Иоанна Кронштадтского, священнослужителя за длинным столом. Выступление главы администрации города.
После перерыва концерт Евгении Смольяниновой. Милая, скромная, в блузе-матроске, аккомпанирует сын Святослав на гитаре. Удивила, чтобы не сказать больше, малочисленность зрителей, тем более что вход был свободный, а проблем с транспортом в маленьком городе нет. Да, этот прекрасный зал знал лучшие времена…
Спасибо тебе, Кронштадт, за то, что ты был в моей жизни, за печальные и счастливые дни, за тишину твоих улиц, хранящих память об уже ушедших людях, за то, что есть такое братство — кронштадтцы, где бы они нынче ни жили!