Вступительная статья Г. Гоппе
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2005
ПОСЛЕДНЯЯ ПОВЕРКА
Чего только не бывает на фронте! С Павлом Булушевым носом к носу могли столкнуться, задеть друг друга на бегу, но, видимо, не судьба. Оба командовали взводами: он — пулеметным, я — полковой разведки. Я — сержант, он — младший лейтенант, станет командиром пулеметной роты. Вместе, как выяснили, брали крохотный городок Валгу-Валку и получили от Верховного грамотки с факсимильным изображением собственной подписи и по сто грамм “за взятие”, остряки их называли “за упокой”. Ох уж эти уточнения! В один и тот же день, 15 октября 1944 года, были тяжело ранены, и оба в третий раз! Оба качались на волоске… жить? не жить?
Выжили и встретились уже после Победы в Ленинграде. Однажды зашел разговор о стихах. “Ну, это дело не солдатское, — заметил Павел. — На это Симонов имеется”. И я охотно согласился с ним. Я тоже не верил, что на самом переднем крае могли писать стихи солдаты и взводные. А несколько лет спустя Павел ошарашил меня, подарив свой первый поэтический сборник. Мы стали друзьями и всё удивлялись, как мы “там” не встретились.
Что делали в дивизии перед неожиданным отступлением? Усиливали пулеметную роту чем могли. Увеличивали количество пулеметов и пулеметных лент. Подкидывали два, а то и три взвода из охраны штаба. Пока была возможность, помогали создавать окопы. И отходили. Пулеметная рота и усиление занимали круговую оборону. Немцам давали подойти как можно ближе. Если шли танки, их пропускали. Бить по ним обычно было нечем.
Впрочем, рота иногда получала подразделение бронебойщиков. И вот уж тогда танки не проходили. А по пехоте — только по команде комроты — открывали огонь из всех стволов. Выигрывалась пауза. Затем мясорубка повторялась. И так до тех пор, пока пулеметы не начинали дымить, как сормовские паровозы, когда дороже всего вода — обыкновенная, желательно чистая, пока не кончились пулеметные ленты, в рожках автоматов оставался хотя бы один патрон, пока в живых оставалось хотя бы несколько человек.
Павел Булушев участвовал в таких операциях два раза. Много это или мало? Уверенно отвечаю: очень много! Аптекарская норма — один раз. А сверх нее — уже чудо! Но к этому надо прибавить бесконечные бои, которые вела пулеметная рота в составе своего полка, занимая самые ответственные участки фронта. Так что понятие “крещение огнем” в самом первородном смысле подходило к Булушеву.
За все это Родина наградила Павла Михайловича Булушева удивительно скупо — с безобразной скаредностью: он получил орден Красной Звезды, хотя это был самый “дешевый”, обычный штабной орден. Правда, комдив выдвинул его к награждению медалью “За отвагу”, но все перечеркнуло последнее фронтовое ранение.
В справочниках Союза писателей и в нашей совместной книжке “Седой хлеб” указано, что Булушев награжден еще орденом Отечественной войны первой степени. Это ошибка. Для того чтобы получить этот орден, надо сначала заработать вторую его степень.
Павел Михайлович не пошел за подарочным орденом: и ноги уже плохо ходили, и нелепо как-то пятьдесят лет спустя после Великой Победы получать награду за то, что ты стал старше ее на полвека.
Когда думаешь, какая разница межу журналистикой и поэтической работой (особенно в последнее время расцвета газетного искусства), все чаще приходишь к выводу: нет ближе, нет роднее друг другу профессий, если вообще их можно называть профессиями. И ту и другую, по меткому выражению замечательного поэта Михаила Дудина, следует называть “состоянием души”.
А Павел Михайлович Булушев, вернувшись с войны с незаконченным средним образованием, стал первостепенным журналистом, одним из ведущих представителей Ленинградского ТАСС. Ему доверяли брать интервью у Фиделя Кастро, у американских президентов. А о более мелких фигурах и не говорю.
Под конец жизни он стал одним из самобытнейших поэтов. Писал так, как до него не писал никто. Для него не было раздумий, какое из этих двух призваний наиболее значительное. Я смею назвать себя его ближайшим другом и отвечаю за каждое свое слово, сказанное и написанное о нем.
Он, по-моему, первым из поэтов соединил чисто журналистские приемы с высокой поэзией. Он предварял многие стихи развернутым предисловием. И никогда оно не вызывало сомнения, раздражения, чувства неуместности, потому что и то и другое (стихи и проза) было написано рукой подлинного мастера, знатока великих тайн соединения несоединимого. Читаешь прозаическое предисловие, переходишь к стихам — и с радостью и даже с завистью замечаешь: до чего они равноценны.
С Павлом мы общались почти ежедневно, а уж по телефону перезванивались не один раз на дню. Более родного человека, более строгого и справедливого критика мне встречать не довелось.
О нем можно рассказывать бесконечно. Незадолго перед смертью, по моему настойчивому и неоднократному дружескому принуждению, он начал трудиться над исключительно интересными воспоминаниями о работе в ТАСС. Недописанная книга строилась из маленьких новелл, сделанных с поразительным мастерством. А уж неожиданным концовкам этих крохотных главок мог бы позавидовать сам О’Генри.
Перо остановилось на полпути к цели…
В Союзе писателей, на тогдашней улице Воинова, за рюмкой коньяка и чашечкой самого лучшего в Ленинграде кофе мы строили планы: казалось, и времени, и сил хватит на все. Со щедростью ротшильдов мы одаривали друг друга сюжетами, неожиданными ходами, золотыми мелочами поэтических тайн.
Мы беседовали в его рабочем кабинете, у меня дома, беседовали не уставая, где-то подспудно ощущая близкую разлуку.
Уезжая в госпиталь инвалидов Великой Отечественной войны, он сказал мне суховато и уверенно: “Все. Это моя последняя командировка”.
Утверждение оказалось пророческим.
За несколько дней перед его кончиной я навестил его. И он взял с меня клятву: сделать все, даже недоступное моим должностным обязанностям: “Я хочу лечь на литературном участке Комаровского кладбища”.
Естественно, я разыграл при этом бездарную роль утешителя, в тысячный раз утверждая, что никакого рака у него нет, что все это — его стихотворные выдумки, что это — печальное следствие его дурного характера. И, конечно, добавил: для выполнения данной ему клятвы мне, пожалуй, не хватит жизни.
Павел Булушев, всегда такой собранный и сдержанный, был в эту минуту категоричен: “Перестань. И немедленно приступай к переговорам, к хлопотам”.
Я обегал все начальство, умело парировал все их возражения. Да, Булушев — молодой по стажу член союза, но какие книги он успел выпустить за короткий срок! И надо учесть, что он — единственный в Союзе писателей инвалид Великой Отечественной войны первой группы.
Со скрипом, но дело было решено. Заработала государственная машина, и очень приличное место, именно то, которое он присмотрел себе, живя на писательской даче в Комарове, было предназначено ему.
И когда смерть, уставшая от преследования Булушева еще с фронтовых времен, все-таки догнала его, родственники перерешили уже решенный вопрос: Киновеевское кладбище ближе, там похоронены его дальние родственники, и, следовательно, похороны обойдутся дешевле, уходом могила будет обеспечена…
А как же моя клятва? Как же последняя воля человека? Мне сбивчиво растолковали, что своей любимой Машеньке Паша перед смертью сказал: все-таки Киновеевское лучше.
Пришлось вновь пройти по кругу все начальство, путано объяснять, что действовал я не по личной охоте, а по просьбе самого близкого фронтового друга.
Отыскал я это — самое нищенское еще с древних времен — петербургское кладбище. Оно на берегу Невы, напротив лавры, на нем обычно хоронили бедных монахов. Земля даже для Петербурга была такой твердокаменной, такой неприступной, что могильщики уставали менять сломанные лопаты.
Когда над его могилой вырос крохотный холмик, из него остался торчать уголок гроба. Наш уговоры подсыпать земельки оказались бесплодными, даже несмотря на припасенный спирт.
Могильщики ушли, а мы, его последние друзья, бродили по унылому кладбищенскому пространству и пытались собрать в ладони горсточки так называемой земли. Ничего из этой затеи путного не получилось. Один мой ученик, странно сочетающий поэтическое увлечение с изготовлением надгробий, привез меня на это кладбище на собственном “мерседесе”. Он оказался предусмотрительным: в багажнике его машины имелся набор великолепного шанцевого инструмента шведского производства. Угол гроба, стыдливо выглядывающий из ямы, перестал с укоризной смотреть на белый свет.
В день его похорон сами собой сложились стихи.
Твердил я: "Не просто, конечно, Но выбраться можно вполне". И только улыбкой нездешней На это ответил он мне. А я до того бесталанно Играл и играл бодрячка, В руке моей, тонкая странно, Бессильно лежала рука. - Ну вспомни, ведь было труднее, - А знал: не труднее тогда. …Он в память шагнул, молодея, В отчаянно наши года. Я знаю: к поверке последней, Когда он вернется за мной, Не будет разыгрывать бредни Последний мой друг фронтовой. Войдет он и взгляда не спрячет, И я его тихо пойму. Дай, жизнь, напоследок удачу: Улыбкой ответить ему.
Герман Гоппе
Павел Булушев
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ
Осенью 1944-го меня привезли с 3-го Прибалтийского фронта в один из ленинградских госпиталей, причем все мое “приданое” состояло из кучи бинтов да бязевой нательной рубашки. А в сопроводительной карточке, выписанной полевым медсанбатом, значилось: “Офицер без документов”. Заботливые хохотушки медсестры сразу окрестили меня на свой лад: “Ничей мальчик”.
А первым официальным подтверждением того, что я есть я, послужило присланное военкоматом моей маме извещение — бумага чернее вороньего крыла…
Ни жив, ни убит я - нигде меня нет. Затерян, как в стоге иголка. Единственный - истинно мой! - документ у мамы - моя похоронка. Но только один госпитальный начфин, списав с нее должность и званье, поверил, что я - действительно сын, и платит оклад содержанья. А кто я и как я - ищи да свищи! Не даден на это ответ пока. Над раненым телом мудруют врачи, над всем остальным - контрразведка. Пока я загадка для тех и других. С разгадкой пока - безуспешно… И я целиком зависим от них: от медицины и Смерша. В багровом тумане, в багровом бреду полуночью кажется день мне. Неужто я без вести тут пропаду? Вдруг маме пришло - с упрежденьем? Но смершевец ходит, и проблеск надежд в дотошных расспросах я вижу: не зря ж он вникает, наш бдительный Смерш, - знать, в Смерше уверены: выживу!
ОСТАНОВКА В ПУТИ
В извещениях родным и близким о гибели воина по принятому стандарту сообщалось: “…верный воинской присяге, проявив геройство и мужество…”. И в этой стандартности извещений была высшая справедливость Родины, ее последнее “прости” своему солдату, как бы ни сложил он голову — поднимая ли других в трудную атаку или от нежданной излетной пули…
Проводили мы Серегу в невозвратную дорогу. Закопали под горой… Нам подъем, ему - отбой. Сквозь какие переделки цел прошел!.. И был бы цел, да в пустяшной перестрелке не сумел ли? Не успел?.. Может, кто и скажет: "Что уж!.. Маху дал, оплошно влип". Нет, солдат Сергей Петрович, ты за Родину погиб! Все мы носом землю роем. Но на фронте - не в кино. И не каждому Героем стать посмертно суждено. Ну… прощай! Нас ждет дорога. Ты - из боя, рота - в бой. Ты в тылу теперь, Серега, рота - на передовой. Нам идти… И ты прости нам. Мы должны, сколь хватит сил. Ты же сам солдат России, сам присягу приносил. Не суди нас, друг Серега. Путь наш долог и тернист. Знаем только - очень многим протрубит отбой горнист. Рота, встать! Вперед, ребята! За Серегу в этот раз!.. Мы ни в чем не виноваты. Ты прости, Серега, нас! БАЛЛАДА О ПЛАСТУНАХ Мне б забыть о войне. Только прядь седины - памятью о войне. Как привет из войны. Как привет, как завет. С восемнадцати лет - седина, седина на висках пластуна. Жизнь, как чаша, полна. И хмельны без вина удальцы-молодцы, тридцать два пластуна. Тут хоть гром разрази, коль пластун, то ползи. Тут хоть землю грызи, но ползи да ползи. Пулемет сечет? Не бери в расчет! И назад не гляди. Наше все - впереди! Будут печки нам, будут лавочки. Эх, держись тогда, девки-бабочки! Ох, длинна жизнь, длинна. Но не для пластуна. Тут за четверть часа все получишь сполна. И в пятнадцать минут запрессовано тут все, чем жалует жизнь. Так что, парень, держись! Будем жить - не тужить. Мы крутого закваса. Нам бы только прожить четвертинку от часа. Взвод блокирует дот. В клеверах чуть видны, лезут на пулемет удальцы пластуны. Обползай бугорки, по канаве ползи: под огнем нам с руки пластоваться в грязи. И назад не гляди: наше все - впереди! И ползут пластуны по загривку войны. И сечет пулемет, уменьшая нам счет. У Рахима дугою в черных пятнах спина - и не стало еще одного пластуна. Но ползи да ползи по канаве в грязи, по урезу войны, коль уж вполз в пластуны. Пулемет клеверa, как косилкой, сечет. С трех десятков на два перекинулся счет. Двадцать семь… Двадцать пять… Нет! Уже - двадцать три. Ничего позади. Все у нас - впереди! Пулемет бьет да бьет, как в копейку, в бел свет и в мои восемнадцать неразменянных лет. Хоть минутку бы нам в тишине проползти. Не свирепствуй, война, помолчи! Пропусти! Пистолет, да гранаты, да десантный кинжал. Счет все меньше: Бугаев ползти перестал… Ты ж назад не гляди: наше все - впереди! Нам не всем повезет. Только речь не о том. Кто-то все ж подползет, коль уж стал пластуном. Подползет - через страх - на гранатный замах! …В амбразурах четверка нерусских фигур. Подползли удальцы под урез амбразур. Гарь тротила вскипела У бетонной стены… Вот и сделали дело молодцы пластуны. Быть лишь четверть часа довелось пластуном. Вспомню, так и поныне - все внутри ходуном. С той поры седина на висках пластуна. Да еще - пуля-дура навечно в груди… Но назад не гляди. Все мое - впереди! БАЛЛАДА О ЗНАМЕННОМ ВЗВОДЕ Знаменный наш взвод - просмоленный народ. Четыре парня во взводе. А полк впахался в такой переплет, что хуже не видели вроде. Полковник собрал у древка всех, кто жив: - Ребята! Погибнем сами… Но Знамя… Сейчас пойдем на прорыв. Прошу: сберегите Знамя! Да, полк погибал. Полк на ладан дышал. Казалось, уж все расквашено. И бой пошел на такой перекал, что даже не было страшно. А Знамя в чехле. Зашнурован чехол. В брезенте алое пламя. Но нам велел старшина-хохол: - А ну, расчехляйте Знамя! И редкая цепь. И алый пожар всплеснулся над реденькой цепью. Я знаю, никто б нас тогда не сдержал: шелк полыхал над степью. А знаменосцы? Всего лишь один прошел там, сдав смертный экзамен. Я помню вас до глубоких седин, Кенцис, Порошко, Муссаэльдин - латыш, украинец, татарин. …Знамя Победы. Музейный зал. Кому-то - реликвия только. А я, на него взглянув, угадал ниточку нашего шелка. А ЧЬЯ ЗЕМЛЯ ЗА АМБРАЗУРОЙ?.. Здесь не поля. Здесь минные поля. В двухстах шагах - немецкие окопы. А посреди - ничейная земля, бесхозный клин растоптанной Европы. Ничейная? Не может быть такой! Здесь пращуры от века дом держали, здесь прадеды ходили за сохой, прабабки наши тут в межах рожали. А мы глядим теперь через прицел на вздыбленный, униженный и жалкий, распаханный фугасами надел - издревле наш, но ставший вдруг нейтралкой. Не знать покоя нам. Не спать ночей! Чужую силу силой пересиля, вернуть ничью России из ничьей. Не может быть ничьей земли в России. ЗВЕЗДА НАДЕЖДЫ Здравствуй, мама! Возвратились мы не все… В. Харитонов. День Победы За то, что нас ждали тревожно и нежно и даже без вести сгинувших ждали, Большую Звезду "Материнской Надежды" мы мамам своим учредить запоздали. Война не дарила с сынами свиданий. Но мамы дышали своим ожиданьем… Сын поздно догадлив, до горечи поздно. А мамы - как в небе угасшие звезды. Полмира сынами в огне было пройдено. Но мамы… Как прежде, всё ждали и ждали. А мы позабыли представить их к ордену за блеском своих орденов и медалей. Виновным себя не считая нисколечко, домой воротился я к маме на Охту, не догадавшись свинтить хоть бы блесточку с пробитого кителя маме на кофту. …Победа сверкала брильянтными гроздьями. Салют полыхал над полками Парада. А мамы? Сияли сыновьими звездами: сын жив и с Победой! Где выше награда?! Теперь мы руками разводим в бессилье: ведь мамы в межзвездном мерцают безбрежье… И как получилось, что не учредили мы Большую Звезду "Материнской Надежды"? НАЕДИНЕ С СОБОЙ И издали случалось, и в упор. И пo снегу, и по траве - зимой и летом… Прошли года, десятилетия с тех пор, но я ни разу не жалел об этом. Кипел "максим", как тульский самовар, свинец расплескивая вдоль цепей по полю. Мне даже орден выдал генерал… (Вот генерала помню. Тех не помню.) И помнить не хочу. А спросишь - промолчу. Тут ни к чему бухгалтерский расклад. А в памяти всплывет - как пленку засвечу: солдат не счетовод. Солдат - солдат! Никто из нас людей не убивал. Вы можете мне нa слово поверить. (И это подтвердил бы генерал.) Фашистов - да! Но ведь фашист - он нелюдь! ЗАКАТ НАД ЭЛЬВОЙ 1 Рукопашная - штука страшная, даже если - позавчерашняя. Рукопашная, рукопашная - бесконтрольная, бесшабашная!.. Все в ходу: и штыки, и финки. Выручай, пистолетный выстрел! Рукопашный свал - по старинке: хоть зубами грызи, но - выстой! Рукопашный бой - он без вызова. Все, что видишь, все грудью встречай там. Выстоял - народился сызнова. (Так потом и толкуй внучатам.) Вспоминай… если вспомнишь набело: рукопашная безалаберна. Ни столетняя. Ни мгновенная. Беспросветная. И… беспленная. …Этот свал мы не сами выбрали. В этот раз мы без свалки рады бы… Рукопашная нынче с "тиграми"! Рукопашная - с "фердинандами"! По-над Эльвой-рекой сердце вон из груди! Пять гранат под рукой - и… вся жизнь впереди. Сколько лет прошло? - ты спроси меня. Вновь под Эльвой… Места знакомые. …Выгорали сердца. Оплавлялась броня. А вот как мы их жгли, не запомнил я. Рукопашная - дело страшное. Безотступная рукопашная. Брань метельная. Злость распашная. Запредельная рукопашная. Человек тут и танк - все в огне, в грязи… А вот кто? что? и как? - ты попроще спроси. Рукопашная - схватка страшная. Рукопашная беспромашная. Все размешано, все расквашено. Память нагусто кровью закрашена. …С тишиной в унисон по-над Эльвой закат. Краток бой… Вечен сон утомленных солдат. Намогильный гранит да трава зелена… Ну, а память хранит только лишь имена… * * * Вспоминаю я с грустью и гордостью вас, подружки солдатской молодости, что в мужичьем грубом обличье все делили с парнями вровень, срезав косы - красу девичью - без раздумий под самый корень… При оружье, в касках, со скатками - без капризов, без слез и грусти… Разве их назовешь солдатками, славных девочек нашей юности?! Не солдатки они - солдаты, коль в погибельной маршевой роте обломали войну когда-то вместе с нами на равных в пехоте! Мы поблажками их не баловали. И на маршах тянули с нами в лад за тенорными запевалами замахоренными голосами. Нет, мы им не дарили букетов. Что ж, солдат - он без светской сноровки… Помню, раз преподнес ворох веток - не для лирики. Для маскировки. Нашим нынешним баловням дочкам вряд ли этакое и приснится, чтобы папа (он был пулеметчиком) недотрогу, красу девицу по-мужски называл наводчиком. Переладил ей мамино имечко, и - случись, довела до разгона - крыл с плеча я не Симу-Симочку, а проштрафившегося Семена. Ну, а имя ее настоящее написал при последней поверке - на куске патронного ящика под неяркой звездой из фанерки. Выдавала война нам поровну, без запроса, в любом количестве… До земли я склоняю голову перед мужеством той девичести. 1 Эльва - река и город в Центральной Эстонии.