Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2005
Алексей Олегович Аршинский родился в 1984 году. Работает, учится, прозу пишет три года. Живет в городе Каменске-Уральском Свердловской области. Эта публикация — литературный дебют автора.
— Добрый день! — старший сержант (фамилия остается неопознанной, потому что скрывается за грудой непонятных звуков и междометий). — Наруша-а-аете! — козыряет мне выбравшийся из патрульной “пятерки” гибэдэдэшник, грузный и потный, немолодой уже, лет под пятьдесят, с продольными морщинами на челе (очень странно: в таком возрасте — и сержант). Слово “нарушаете” он растягивает с удовольствием, видимо, нечасто люди бегают на красный свет. — Пройдемте в машину.
Я лезу на заднее сиденье “пятерки”, он садится за руль. В машине жарко и душно, открытые окна нисколько не способствуют вентиляции, рация матерится, орет во всю мощь, но, несмотря на это, ни черта непонятно, непонятно ни одного слова, раздающегося из ее глотки.
Мой новый друг Старший Сержант Х передает для полной идентификации мои данные в рацию и получает оттуда ответы.
— Говорит сто третий, сто третий, проверьте данные: Гаврилов Игорь Владимирович, — кидает в рацию сержант.
— Пук, — отвечает рация.
— Тысяча девятьсот семьдесят пятого года рождения. Шестнадцатого марта, — продолжает сержант.
— Гыкрыфафавпшпшпшпшпшукмпфыврфыршпывавппр, — отвечает рация.
— Сто третий, повторяю: шестнадцать ноль три семьдесят пять.
— Пышпышгрфхцпш!
— Семьдесят пять. Паспорт серия икс один-один…
— Ртгрфывхпршпршхавсмыыввышшшшпаррршрш.
— Понял. Ну что ж, — с ухмылкой проговорил сержант, елозя пальцами левой руки по козырьку фуражки и не обращая никакого внимания на мои руки, протягивающие ему два смятых полтинника, — что ж, надобно вас наказывать, Игорь Владимирович. Ну, что же вы мне деньги-то суете, а? Ну, как вам не стыдно, Игорь Владимирыч? Я ж не взяточник, я ж на работе…
Ни хрена себе — гаишник не берет денег! Отказывается брать, апеллируя к тому, что он на работе! Что-то это неспроста!
— Мне же государство деньги платит! Ну, что вы, ей-богу! Конечно, так я вас наказывать не буду. Что это за наказание — деньгами? Это — тьфу! Так что… — гаишник задумчиво потер переносицу, — что же мне делать-то с вами? Ах, вот что! Женю-ка я вас на своей дочери, а? А? А? А?
“Больной какой-то”, — подумал я.
— Чего это вы такое, товарищ старший сержант, придумали? Я вашу дочь не знаю совершенно. И знать не хочу. Да и женитьба мне ни к чему, по крайней мере сейчас.
— Ну и что, батенька. Что, голубчик, не знаете, так это мы мигом исправим. После смены сейчас же ко мне домой. Знакомиться будем. Так сказать, смотрины.
— Товарищ сержант, что вы говорите такое? Как же так? Принуждаете? Культ Муссолини? Права не имеете!
— Имею, товарищ Гаврилов, полное на это право. Вы на свет красный переходили? Переходили! Правила дорожного движения нарушали? Нарушали! Отвечать за преступление — а нарушение правил дорожного движения еще какое преступление! — собираетесь? Собираетесь! Наказание нести? Да! Так что поедем мы сейчас знакомиться с Глашенькой… А если вы отказываетесь, я доставляю вас в отделение, пишу рапорт, вас помещают в камеру предварительного заключения… и я вам гарантирую, что десять лет строгого режима вы у меня получите!
— Но я же всего лишь перешел на красный свет…
— Сегодня ты перешел на красный свет, завтра ты убил человека, послезавтра ты взорвал Спасскую башню. Вопросов, я думаю, не должно быть!
— Вы нарушаете все права человека!
— Плевал я на все права и на все ваши конвенции! Ты вывел меня из себя! Если ты прямо сейчас не поедешь со мной к Глашеньке на смотрины, то я достану табельное оружие и застрелю тебя к чертям собачьим! И начальство одобрит мой поступок.
— Да вы идиот какой-то! Нет, вы и впрямь идиот! Как вы представляете себе дружбу с девушкой наказанием?
Сержант ехидно улыбнулся.
— Поехали!
Если бы я сказал, что Глашенька была уродливой, то я не сказал бы ничего. Близоруко щурясь в инвалидной коляске, она пускала слюни раззяванным, практически беззубым ртом. Клочки рыжих, давно нечесаных и немытых волос были разбросаны по всей голове как будто бы каким-то пьяным неумелым дизайнером. Глашенька сучила культяпками ног и размахивала кривыми, похожими на скрюченные ветки старых деревьев руками, естественным завершением которых были маленькие пальцы с изгрызенными до мяса ногтями. Лицо было опухшим и неестественно красным. Вдоволь насмотревшись на меня, Глашенька стала пытаться дотянуться до красного пластмассового ведерка, стоявшего позади коляски, в котором была какая-то совершенно неестественная консистенция бурого и красного, видом и запахом напоминавшая протухшую тушенку завода “Красный серп”.
— Вот она, Глашенька, красотуля моя, — сказал гибэдэдэшник, который еще в машине, мчавшейся к его дому, сказал, чтобы я называл его дядей Федей, — вот жена твоя будущая. Приданое… Приданое будет, насколько может позволить себе приданое бедный работник ГИББД. Ну иди, познакомься хоть… Как-никак долго жить будете, душа в душу…
Такого издевательства я терпеть уже не мог.
— Э-э-э… дядь Федя, вы это не того ли, случайно? Не больной?
Дядя Федя, до этого бывший добреньким, сыпавший в машине туповатыми матерными анекдотами и хихикавший после этого придурковатым, но искренним смехом, вдруг стал серьезен, побелел даже, голова и руки его стали потрясываться, он повернулся ко мне и проорал прямо в лицо, запуская в меня маленькими пульками слюны:
— Нет, не больной! И не шучу! Хвати с меня этого! Жена-блядища нагуляла с кем-то это отродье и смылась с каким-то носатым грузином. На Кавка-а-аз! А мне эту… оставила. Двадцать лет я с ней возюкаюсь. И устал от нее, и глаза б мои ее не видели, и придушить бы не грех да закопать где-нибудь в лесу, а не могу — вроде как и родная кровь, привык уже! Сколько она мне крови попортила! Имбицильная! А мне для себя пожить хочется, я еще нестарый, руки слушаются пока, и бабу удовлетворить могу! И деньги какие-никакие имеются! А что с ней? Помру я, а она что? Что она делать-то умеет, кроме как жрать вон из ведра да под себя ходить? А ни хрена она не умеет! Пристроить ее куда бы. Да куда? В детдом не отдашь, взрослая уж, в дом старчества не берут, говорят нам своих уродов хватает, на улицу не выкинешь! Что мне ее, в банке со спиртом засаливать? А ты — мужик молодой, тебе бабу надо. Женские отверстия, впуклости и выпуклости у нее есть, ты не переживай. Забирай ее к себе. А я вас на праздники на блины приглашать буду. Я блины, знаешь, какие хорошие пеку?
— А ты сам-то не подумал, что у меня есть кто-то? Да и чё я, дурак, что ли, такую ношу себе на хребет забрасывать?
— Нету у тебя никого, нету. Штамп в паспорте есть? Нету! Вид у тебя, ясно дело, холостяцкий. Холостяков, и без бабы которые, я сра-а-азу вижу. Сам такой.
— Да ты сам-то головой подумай. У меня же друзья, знакомые, родственники. Они что подумают?
— А у меня не родственники? У меня сестра на Урале. Дурак ты, говорит, Федька, ума у тебя нету. Сдал бы ты, говорит, свою Глашеньку в самом младенческом возрасте в какую-нибудь кунсткамеру, и дело с концом. А я глазами хлопал. Как в кунсткамеру? — спрашивал. А теперь аборт делать уже поздно.
— Ну, хорошо! А почему я?
— А что? Наказывать кого-то надо за нарушения.
— А почему именно меня, а не другого кого-нибудь наказать?
— Кого другого? Стоишь, смотришь, а кругом пьянь одна… или инженеришки вшивенькие в костюмах за десять рублей, которые они с семидесятого года не снимают, пропадет она с ними, или бабники откровенные, которые только на попки женские оглядываются, слюной захлебываются, а сами ни черта сделать не могут: или мнутся, или импотенты; или крутые с распальцовкой. Нет, такие не пойдут. А ты человек солидный, небрезгливый особо, при деньгах опять же. Я ж вас всех, мужиков-то, насквозь вижу. С тобой она не пропадет!
Ну, думаю, попал. У ментяры-то навязчивая идея: дочурку сбагрить. И за конец крепко меня сватил — не отвяжешься. Чуть что — пристрелит с табельного. Сбегу — найдет. Найдет, найдет, чего он, зря к паспорту, что ли, с такой любовью присматривался? А Федя уж на кухню бежит, пузырь запотевший на стол ставит, банку соленых огурцов и сока какого-то. Сбегал на балкончик и притащил сушившейся там воблы. Бегает, суетится, а сам доволен, улыбка шире погон и все бормочет про себя: “Для себя теперь, только для себя… Пожить-то надо”.
И ласковым жестом на кухню меня приглашает, мол, прошу отпраздновать.
Свадьбу сыграли через полтора месяца. Не было особо пышного торжества, не было заявления и регистрации в загсе — ограничились столом да ящиком водки. Из приглашенных на свадьбу пришла лишь половина, потому как остальные идти на свадьбу отказались. Невеста при застолье не присутствовала, так как перед самым началом неожиданно обмочилась и разревелась, как ребенок. Я хотел сменить Глашеньке белье и одежду, но дядя Федя меня остановил: “Черт с ней! Сними просто трусы с нее да положи на кровать. Чего уж там, я и сам частенько так делал, когда некогда было. Гости же ждут. Надо же отпраздновать как полагается. А с Глашкой будет маета одна”.
Гости с моей стороны сидели молчаливо-угрюмо. Гости с Федькиной стороны веселились, пили водку, кричали друг другу веселые пошлости, кричали не к месту “горько!”. Особенно веселилась Федькина сестра. Та, которая с Урала. Она, налакавшись водки и съев непомерное количество салата “оливье”, обнимала дядю Федю и кричала ему в самое ухо: “Молодец, Федька! Избавил себя от страданий! Он — молодой, жизни не нюхивал, пусть теперь за тебя пострадает!”
Родители мои, после того как узнали о моем неожиданном счастье, были в шоке. Мама все время плакала в подушку ночами: она втайне желала поженить меня на дочери своей подруги Лене — действительно, хорошая была девушка, симпатичная, умная; отец же просто не разговаривал — смотрел телевизор или паял что-нибудь у себя в уголке. Брат родной обсмеял и сказал, что с таким идиотом он знаться не намерен, и переехал жить к одной девице. На свадьбе он не появился. Дядька с теткой угрюмо пожелали удачи, на свадьбу пришли с букетом для невесты из пяти роз (я заметил, что в глубине целлофана была спрятана еще одна маленькая, незаметная, если не присматриваться, недоразвитая, нераспущенная корявая розочка). Невеста, увидав цветы, захлопала в ладоши, схватила букет и попыталась съесть все бутоны разом.
На свадьбе с моей стороны было всего пять человек: мать, отец, дядька с теткой да бабушка по отцовской линии, которая пережила войну, двух мужей, старшего сына, ничего хорошего уже не ждала от жизни, и вся радость ее была только во внуках, и неважно было ей, что внуки давно выросли, стали взрослыми и самостоятельными и сами пытаются ковать собственную жизнь — для нее они все равно остались маленькими, и любое событие в их жизни приносило бабушке радость.
Ко мне подбежал какой-то пьяный мужичонка с бутылкой “Балтики” наперевес и перекошенным от радости, мягко говоря, лицом из родни дяди Феди и Глашеньки:
— Игорь! Родственничек ты мой! Как вы так с Глашкой-то, а? Ты ж родня теперь мне! Давай выпьем, — и в одну каску залпом выдул “Балтику”, довольно крякнув: — Что ж ты сидишь-то, невесту кинул? Ведь она ждет тебя, томится. Время уж позднее. Брачную-то ночь кто будет устраивать? Я, что ли?
Забыл я, забыл про первую брачную ночь. Совсем голову потерял со всей этой нервотрепкой. Как же я буду супружеский долг выполнять? Ведь она же и не поймет ничего. Тупая ж ведь. Опять же, как и вспомню про ее слюнявый рот и дебильную улыбку на лице… Не встает! А дядя Федя на меня уже поглядывает угрюмо. И тост поднимал, чтоб внуков ему полный дом. Чего ж делать-то? Только я стал придумывать всяческие поводы, чтобы слинять, как дядя Федор встал и заплетающимся языком проговорил:
— Ну, молодым везде у нас дорога, молодым везде у нас почет. Что ж, время не заставляет себя ждать. Мы, старики, пойдем по домам, я в дежурке переночую, а молодые пусть тешатся.
Гости с шутками и прибаутками, выпив на посошок, двинулись к выходу. Расхватав свою обувь и зонты, расцеловавшись с родственниками, они ушли. Лишь дядька мой, угрюмо немного потоптавшись у двери, сурово посмотрел мне в глаза и сказал:
— Ты, это, давай тут, не сильно… того… этого, — и поспешно скрылся.
Когда в подъезде и на улице смолкли последние признаки присутствия гостей, в квартире стало тихо. Вроде бы и мертвая тишина стояла, да нет — не мертвая. В маленькой комнате возюкалась сама с собой Глашенька. Очень хорошо были слышны в полумраке квартиры полустоны, полуподвывания и полуразговор моей новоявленной женушки. Я вышел на балкон, отворил створки. Дунуло на меня промозглым ветерком. Да, осень начинается… Прохладно становится…
Я достал из смятой пачки последнюю сигарету, подумал и выкинул ее к черту. Вместе с пачкой. Вернулся в комнату, не включая свет, порылся в тумбочке и достал новую пачку. Вернулся на балкон. Закурил. Когда табачный дым резанул по гортани и легким, вспомнил, что за сегодняшний день ни разу не курил, хотя хотелось страшно, и я специально приобрел десять пачек дешевых сигарет с невероятно крепким табаком и рассовал их по всей квартире. Но со всей этой нервотрепкой так и ни разу не вспомнил о них.
Так я стоял на балконе минут сорок, поглощая одну за другой сигареты. В траве стали верещать сверчки, пьяный в калошу алкаш с соседнего дома высовывался в кухонную форточку и орал: “И-и-нах! И-и-нах! И-и-нах, тварь! И-нах!” Потом кто-то стал затаскивать его обратно в кухню, видимо, его многострадальная жена, и алкаш заматерился пуще прежнего. Под балконом проходили косяки молодежи с пивом, парни и девушки, основная часть разговора всех этих компаний была такова: парень, размахивая бутылкой пива, говорил какой-нибудь лолитке: “Будешь пиздеть, трахну тебя в шоколадный глаз”, а она и находившиеся с ней подружки начинали диким гоготом ржать, что у меня складывалось ощущение, что трава им попалась сегодня хорошая.
Обычная такая вечерняя улица. Даже приятная в чем-то. По крайней мере, успокаивающе действовала. Меня даже в сон клонить стало. И сквозь дрему стал меня донимать меня какой-то звук. Он не вибрировал и не изменялся в тональности, был без пауз, просто он нарастал из почти неслышимого в просто оглушительный.
— Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы…
То вопила Глашенька.
Крик этот сразу отрезвил меня, сбросил с меня всю дремоту, вернул к реальности и заставил вспомнить, зачем же я здесь нахожусь. Сегодня я — жених, она — невеста, и у нас первая брачная ночь. Ночь. Ночь. Брачная ночь. Невеста. Невеста и брачная ночь. Первая ночь и брачная невеста. Брачная ночь и первая невеста.
Жена, я бы даже сказал. Любимая. Мать ее.
— Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! — Глашенька не унималась.
Звук этот растворял все мои нервы, заполнял все мои мысли. Я перестал воспринимать окружающий мир, перестал видеть улицу с балкона, мебель в комнате, стены. Я слышал только этот звук. И видел его тоже. Как будто витаешь в вакууме белоснежно-белом, в котором не поймешь, где пол, где потолок, где право, где лево, где юг, а где запад. И висишь ты посередине всего этого, и сверху на тебя валятся большие, просто громадные буквы “Ы” и больно-больно бьют по голове, а ты ничего не может сделать, потому как летать не умеешь и нет стены, от которой можно было бы оттолкнуться.
— Да заткнись ты!
Глашенька и ухом не повела.
— Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!
— Закрой хлебало!
“А Васька слушает да ест”.
Как-то сумев сбросить оцепенение, не спеша, унимая трясущиеся руки, я пошел в маленькую комнату. На стене мирно потикивали ходики. В углу какой-то кучей стоял пылесос невиданной советской марки. На окнах висели шторы, цвета неопределенного, из-за темноты я видеть не мог, а вспомнить у меня не получалось. Под кроватью, я знал, много пыли, свалявшейся в комья. Письменный стол. Обои в цветочек. Вытертый палас на полу. Полка книжная с минимумом книг. Шифоньер старый.
И Глашенька на кровати, без трусов, издающая трубные звуки “Ы-ы-ы”.
Вспомнил я какую-то сказку Филатова, “Любовь к трем апельсинам”, по-моему, где какой-то парень, жаждя плотской любви, забрел в женский монастырь, прикинувшись глухонемым, и ходил по монастырю, приговаривая: “Ме-ме, ме-ме”. Тогдашнее “ме-ме” выглядело до коликов смешным, теперешнее “Ы-ы-ы” — просто чудовищным.
Я подошел к кровати. Глаша, увидав меня, как будто бы поняла, зачем я здесь, и замолкла. И стала смотреть на меня. А я на нее. Корявые руки, дергающиеся в такт завываниям, теперь тоже тихо ВАЛЯЛИСЬ вдоль тела, так, небрежно. Так мы, я — стоя, она — лежа, смотрели друг на друга около десяти минут. Точно я не помню, может быть, совершенно иной отрезок времени — двадцать секунд или два часа, но тогда мне показалось, что именно десять минут.
Потом она протянула ко мне руки и начала говорить:
— Э-э, куфать, куфать, куфать, гы, куфать, спать, спать, куфать, куфать, куфать, спать, куфать, аык…
Я вздохнул.
— Ну, кушать так кушать, — и поплелся на кухню.
Разбивая яйца о сковородку, я думал: неужели теперь все время будет так? Неужели все время? Кому там наверху взбрело сделать меня великомучеником? Вот если бы она умерла сегодня ночью, например. Ну, не знаю, с кровати упала — головой ударилась. Или кровоизлияние какое-нибудь в мозг. Или еще чего-нибудь… Или…
Умерла? Умерла… Умерла. Умерла! Первый раз в жизни я понял тех религиозных фанатиков, которые проповедуют культ смерти. Смерть может способствовать продолжению жизни. Не существования, а именно жизни. Смерть Глашеньки будет способствовать продолжению моей нормальной жизни. Ее не станет, и все! Что с меня… с меня взятки гладки. Штамп в паспорте? Нету… Имущество, наследство? Нету… Кто чего докажет? Никто никому. И даже дядя Федя, будь он хоть трижды мент и четырежды виртуоз уголовного права, ничего не сможет поделать. Ведь он же не распространяется насчет своей дочурки никому. Умудрялся двадцать лет скрывать наличие сего чуда у себя в квартире. Поэтому не будет ничем грозить. Ему не надо этого, сам под раздачу попадет. Главное, чтоб все это было сделано неприметно. Никаких синяков, следов насилия, поломанных ребер, пулевых ранений и ножа в спине. Надо, чтоб дядя Федя поверил, что дочь его умерла естественным образом. В обществе олигофрены и прочие уроды долго не живут. Мало кто из них доживает до двадцати трех.
Дядя Федя у нас кто? Гиббон! Медицинского образования не имеет. Значит, определить удушение не сумеет. Главное, синяков не оставить. Нет… руками не надо… проще подушкой, сказать потом, что во сне. И даже патологоанатом никакой не придерется. Скажет, все в рамках медицины, так в принципе и должно быть.
Выключив газ и схватив сковородку со скворчащими на ней недожаренными яйцами, я выскочил на балкон и высыпал ее содержимое в темноту. Затем вернулся на кухню, нашел в холодильнике огромный огурец, съел, всем естеством своим преодолевая его горечь, и двинулся к Глашеньке…
Та, увидев меня, ломано улыбнулась и спросила:
— Куфать, куфать?
— Нет… Не куфать, — ответил я.
Руки мои выхватили из-под Глашеньки подушку и набросили ей на лицо. Я ожидал бурного сопротивления, но, наоборот, Глашенька лежала смирно, начав даже что-то агукать про себя…
С тех пор прошло пять лет. Ничего в жизни особенно не поменялось. Все так же, как и раньше, стучала ветка старого тополя, а городские власти грозились ее спилить. Все так же сосед обещал бросить пить. Так же правительство обещало мочить бандюков в сортирах, но вместо этого с успехом строило в горячих точках новые девятиэтажки, которые потом с успехом и бомбило. Все так же людей тянуло на Черноморье, хотя в Турции дешевле и сервис лучше. Как раньше, я плевал вниз с балкона на пятом этаже, так и плюю.
Как жил, так и живу. Ни новых друзей, ни новых врагов. Дядя Федя, естественно, сразу забыл обо мне и на никакие блины не звал. Ни просто так, ни на праздники. Он на самом деле-то и блинов печь не умел. А через некоторое время поперли его из ГИБДД, то ли за взятку, то ли за пьянку, то ли за то и другое сразу. И с горя Федор стал пить. Сначала пил цивилизованно, даже интеллигентно: собирал несколько раз в неделю своих друзей, и они, вспоминая прошлые годы своей жизни, приговаривали пару литров. Деньги на такое общение у Федора были: пенсия регулярная и не совсем маленькая да личные сбережения на книжке. После стал гулять по кабакам в поисках новизны. А потом опустился совсем. То он сидел на улице с дворовыми пропойцами, то пропадал где-то неделями, и видели его около винно-водочных магазинов с полупустой бутылкой, мешками под глазами и бомжовской щетиной на морде. Никакую бабу “под старость лет”, как он выражался, он себе так и не нашел. Сначала вроде было некогда, а потом — кто на такого позарится? А затем он помер. Захлебнулся рвотными массами. Напринимался где-то, попер до дому, в подъезде упал, да так и уснул на спине. Вот такая обычная судьба.
Несмотря ни на что, мои родственники так и не приняли меня. Не пускали меня на порог, грубо отвечали через дверь или просто притворялись, что их нет дома. Отец один раз вышел с молотком, но в ход его не пускал и виду не показывал, что тот для устрашения, просто объяснил: чего ты, мол, ходишь, матери нервы портишь, иди отсюда подобру-поздорову. Ушел. И не приходил. Года полтора уже как. На похоронах брата не был. Шел с ночной смены домой, гопота пристала, куртку снимать стали. А братец мой не из робких был, полез заступаться за личное имущество, его ножичком и утихомирили. Сильно только очень утихомирили, навсегда замолчал. Узнал все это я от дядьки. Если б не дядька, я б вообще не был в курсе семейных событий. Только к дядьке я мог спокойно прийти, да и там чаще всего встречал лишь напряженное молчание, хотя иногда дядьку прорывало, и он доставал пузырь и закусь, и сидели мы с ним по полночи и разговаривали. Душевный он человек все-таки. А так, по жизни, я один. Кстати, в последнее время мне кто-то звонит по ночам и молчит в трубку, и я почему-то думаю, что это мама.
За эти годы у меня было много девушек. У меня были увлечения и романы, бурные и скоротечные, увлекательные и занудные. Девушки признавались мне в любви, обнимали, целовали, лезли под рубашку. Мы гуляли, ходили в дискотеки. Кино, театры… Полная луна… Ни одна не хотела расставаться со мной до конца жизни. Говорили о свадьбе, о счастливой старости, детях, внуках, идиллии, наконец. Все проходило, как только мы приезжали ко мне домой.
И вообще, я стал замечать, что старею. Не в физическом смысле — психологическом. Устаю от всего. Ни в чем не вижу смысла. Все прошлые развлечения кажутся бессмысленным эпатажем. Боюсь, что скоро доведу себя до суицида.
А так мне и надо…
А вот куда пристроить Глашку, я так и не придумал. Так и живет у меня женушкой. Хотя ни о какой личной жизни речи и быть не может. Да и куда ее отдать? Родная кровь все ж таки. Здесь ей не у дяди Феди жить, здесь ей спокойней и удобней. Телевизор вон смотреть приучилась. И ест она, естественно, не из ведра, как же оно из ведра-то? Она теперь как сестра мне. И даже не тяготит, наоборот, отдыхаю я с ней морально. Хотя неудобства определенные есть.
А если подумать… то в жизни с любой стороны есть неудобства. На то она и жизнь.