Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2005
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться,
и нет ничего нового под солнцем.
Бывает нечто, о чем говорят: “смотри, вот это новое”;
но это уже было в веках прежде нас.
Книга Екклесиаста. 1: 9–10
Внимание востоковедов давно привлекала проблема так называемых династийных циклов в Китае. Мерное течение истории этой великой страны на протяжении более чем двух тысяч лет1 подчинено было своеобразному ритму: воцарение того или иного рода; достаточно быстрое (на протяжении жизни первого-второго императоров данной династии) объединение всей географически пригодной к тому территории (или ее значительной части)2 и населяющих ее народностей под властью центра и взлет страны к вершинам могущества; затем более или менее длительный период вкрадчивого и на первый взгляд порой незаметного, выглядящего как блистательная стабильность расползания и гниения всей структуры; и наконец, иногда под влиянием вдруг ставших необъяснимо мощными ударов внешнего противника, а иногда и вовсе словно по велению злого рока, как бы ни с того ни с сего, посреди стоячего, как вода в пруду, процветания — крах, распад на удельные княжества, ожесточенные гражданские войны. И затем, через несколько десятков лет, непременно и непреложно — новое объединение под властью новой династии… И — все сначала.
На протяжении последних двух тысяч лет эти осцилляции, подобные, если позволить себе провести столь далекую от востоковедения аналогию, осцилляциям Вселенной в гипотезах некоторых астрофизиков (когда постулируется не единичность, а бесконечное множество так называемых Больших взрывов, вслед за каждым из которых обязательно следует бурное развитие Вселенной, ее стремительное расширение, а затем, когда энергетика распухания иссякает и оно сменяется сжатием, схлопывание всей материи в точку и — новый взрыв) повторялись по крайней мере не менее десятка раз. Длительность циклов колебалась в весьма широких пределах, от нескольких десятков до нескольких сотен лет; размах Вселенной-Поднебесной, на которую в состоянии оказывалась расшириться власть того или иного императорского рода, тоже варьировался — но, кроме двух названных переменных характеристик, все остальное в этих циклах оставалось, по сути, константами. Первый постимперский цикл на стадии взлета мы наблюдаем сейчас своими глазами; и пусть во главе Китая ныне стоит не Сын Неба, а председатель КПК, пусть его посланцев не носят в паланкинах, а возят в самолетах и автомобилях, пусть раздробленность страны в междинастийный период выглядела на сей раз не как феодальная междоусобица, а как соперничество региональных милитаристов, гоминьдана и компартии — принципиальное отличие текущего цикла от всех предыдущих не в этом, а совсем в другом: впервые за всю историю Китая пределы доступного ему мира существенно раздвинулись, а пригодные к употреблению средства возможного воздействия на мир, существенно изменились. Только и всего.
Востоковеды искали причины цикличности в разных областях. И в динамическом соотношении сил и возможностей (военных, экономических и пр.) империи и ее варварской периферии, и в периодически наступающем истощении экономики в силу хронически допускавшихся ошибок в управлении ею, и даже в обязательном при благополучном течении дел в стране и поэтому обязательно приводящем к катастрофе росте населения, который уже сам по себе раньше или позже, в силу того что страна физически не могла стольких прокормить, так или иначе провоцировал социальную судорогу, жестоко, но благотворно уменьшавшую количество ртов…
Однако есть еще и человеческий фактор. Точнее — управленческий.
Феномен бюрократии интересен сам по себе, а изучение его весьма поучительно вне зависимости от географических, этнических или исторических частностей. Труд управленца по крайней мере не менее важен для общества и не менее своеобразен, нежели труд, скажем, земледельца, а отрицать то, что сельское хозяйство обладает определенными общими для всех стран и эпох свойствами и характеристиками и отказываться их изучать было бы по крайней мере нелепо. То же можно сказать и о бюрократии. Но, разумеется, именно на уровне специфики, на уровне особенного для той или иной страны или эпохи начинается, как всегда, самое интересное. И, на мой взгляд, наиболее существенным является здесь то, как и каким образом та или иная культура на том или ином этапе своего развития оптимизировала и облагораживала, а также и маскировала самые неприглядные черты труда бюрократа.
Традиционные энциклопедии, от Брокгауза и Ефрона до БСЭ, не столько разъясняют природу бюрократии, сколько возглашают в ее адрес обличительные филиппики.
Например:
“Бюрократия (от франц. bureau и греч. kratos) дословно значит: господство канцелярии. …Государственное управление в странах, где все дела сосредоточены в руках органов центральной правительственной власти, действующих по предписанию (начальства) и через предписание (подчиненным); затем под Б. разумеют класс лиц, резко выделенный из остального общества и состоящий из агентов центральной правительственной власти… Благодаря… сознанию своего могущества, чиновничество… образует особую касту вне народа. …Дают себя чувствовать три невыгоды подобного административного строя: 1) общественные дела, требующие вмешательства государства, ведутся чаще дурно, чем хорошо; 2) управляемые должны терпеть вмешательство власти в такие отношения, где в этом нет надобности; 3) соприкосновение с органами власти редко обходится без того, чтобы не страдало личное достоинство обывателя3…
Ведение всякого сложного дела… неизбежно требует соблюдения известных форм… Но тем именно отличается Б. от здорового строя администрации, что при последнем форма соблюдается ради дела и в случае нужды приносится в жертву делу, тогда как Б. соблюдает форму ради нее самой и ей приносит в жертву существо дела…
Вторая отличительная черта Б. заключается в отчужденности чиновничества от остального населения, в его кастовой исключительности. Государство берет своих служащих из всех сословий… но они все чувствуют себя равно отчужденными от всех сословий. Им чуждо сознание общего блага… В отношениях служебных царит суровое обращение со средними классами и грубое — с низшими; в отношениях общественных замечается или полная отчужденность, или презрительное снисхождение к робкому обывателю. Бюрократ… вообще не имеет сограждан, потому что не чувствует себя ни членом общины, ни гражданином государства. Эти проявления кастового духа бюрократии… глубоко и гибельно влияют на отношения массы населения к государству. Когда масса видит представителя государства лишь в лице чиновничества, …когда всякое соприкосновение с органами государства грозит лишь неприятностями и стеснениями, тогда и само государство становится для массы чем-то чуждым или даже враждебным”4.
Не менее решительно, хотя и гораздо менее романтически, осуждает бюрократию БСЭ:
“Бюрократия — (буквально — господство канцелярии, от франц. bureau — бюро, канцелярия и греч. kratos — сила, власть, господство) специфическая форма социальных организаций в обществе (политических, экономических, идеологических и др.), существо которой заключается, во-первых, в отрыве центров исполнительной власти от воли и решений большинства членов этой организации, во-вторых, в главенстве формы над содержанием деятельности этой организации, в-третьих, в подчинении правил и задач функционирования организации целям ее сохранения и укрепления. Б. присуща обществу, построенному на социальном неравенстве и эксплуатации, когда власть сосредоточивается в руках той или иной узкой правящей группы. Коренным признаком Б. является существование и рост слоя бюрократов — привилегированной и оторванной от народа чиновничье-административной касты.
Формы Б. менялись на протяжении истории в связи со сменой эксплуататорских общественно-экономических формаций. Ее зачатки возникают в связи с обособлением сферы государственного управления в рабовладельческих государствах Древнего Востока”5.
Но даже в этих формулировках, полных надежд на то, что централизованное государство может управляться как-то иначе, нежели через посредство бюрократии, явственно слышна нотка безнадежности: может-то может, но разве что, по БСЭ, в обществе, не “построенном на социальном неравенстве и эксплуатации”; либо, по Брокгаузу и Ефрону, при некоем “здоровом строе администрации”…
В свое время академик А. Д. Сахаров мимоходом, но от души дефинировал:
“Бюрократия — необходимая часть современного общества, организованного общества вообще. Всюду с ее функционированием, часто весьма полезным, бывают также в той или иной мере связаны некоторые негативные явления — административно-командная структура управления с механическим подчинением средних звеньев вышестоящим инстанциям и пренебрежением демократическим контролем снизу, иногда вопреки интересам дела, элитарность, потеря гибкости”6.
Во-первых, отсюда ясно, что Сахаров (как, собственно, и все мы в быту) употребляет слово “бюрократия” синонимично слову “администрация” и подобным ему понятиям. Что греха таить, по-моему, это вполне оправданно, ибо всякая администрация либо уже является бюрократией, либо имеет сильнейшую тенденцию в нее превратиться; всякой, даже самой лучшей (здоровой) администрации до бюрократии в самом худшем, энциклопедическом понимании этого слова лишь полшага. Пытаться доказывать, что управленческий аппарат — это одно, а бюрократия — нечто совершенно иное, что управленец — это хорошо, а бюрократ — это плохо, на мой взгляд, пустое дело, игра в слова. А во-вторых, данная цитата с публицистической лаконичностью и выразительностью констатирует двойственную роль административного аппарата, с одной стороны, его общественную необходимость и полезность — с другой — имманентно присущие ему недостатки.
Но как не бывает вещей без тени, так не бывает систем без недостатков. В том-то и заключается искусство управления, чтобы научиться извлекать из всякой системы максимум возможной общественной по-льзы, держа в то же время под контролем ее неприглядные свойства. Другими словами, научиться повышать сколько возможно ее коэффициент полезного действия, создавать наиболее благоприятные, наиболее стимулирующие условия для ее функционирования — и при том не позволять ее функционированию стать самодовлеющим, самоцельным, отрешенным от выполнения реальных общественных дел.
Относительно любого общественного института обе эти задачи могут быть реализованы лишь1 через установленные извне данного института правила деятельности, то есть, говоря в самом общем виде, через дарованные свыше законы, через право. Горе обществу, в котором каждое его структурное подразделение начинает писать законы само для себя; да и тому подразделению, которое получает возможность писать законы для себя, — тоже горе: естественный дух стяжания, помноженный на чувство вседозволенности и безнаказанности, непременно вынудит его осыпать себя, порой того даже не сознавая, незаслуженными и неоправданными привилегиями — и все остальное общество неизбежно его возненавидит. Любая, любого уровня инстанция должна иметь некую инстанцию, хотя бы на одну ступень высшую, которая только и может предусмотреть как стимулы для деятельности предыдущей, так и границы этой деятельности (и, не в последнюю очередь, для самих этих стимулов).
В обществах демократических такой высшей инстанцией, по крайней мере теоретически, является народ. В обществах традиционных высшей инстанцией, предусматривающей правила деятельности и границы компетенции для подразделений любого уровня, являются Бог, Небо и в той или иной мере сакрализованная фигура правителя, который стоит как бы вне общества, одной ногой на небесах, и потому смотрит на мир людей и его институты снаружи, с высоты, недоступной более никому, а потому способен устанавливать правильные законы для всех.
Большинство древних обществ, за исключением, быть может, античного во времена его полисной демократии, принадлежали скорее ко второму типу. И, разумеется, не случайно то, что именно за исключением демократической античности с ее выборностью “слуг народа” все традиционные общества были в той или иной — но всегда значительной — степени бюрократическими, то есть управление ими вверялось правителем чиновничьему аппарату, высшая часть которого, большая или меньшая по численности, назначалась самим же правителем, а низшие слои — высшими чиновниками от имени прави-теля.
Неизбежность и темп развития чиновничьего аппарата в древних государствах в первую очередь предопределялись, по всей видимости, степенью наличия дел, которые должны были исполняться в интересах всего общества, но в исполнении которых каждый конкретный член общества (применительно к тем временам вернее будет сказать — ячейка общества, семья) не заинтересован. Дел, исполнять которые нужно для всех вместе, но ни для кого в отдельности. Дел, успешный результат выполнения которых для каждой семьи или даже общины может быть в какой-то степени уподоблен благоприятным явлениям природы: засуха — плохо, а вот пошел долгожданный дождь — хорошо; но никому и в голову не придет заниматься устранением засухи собственными силами. В лучшем случае для этого есть шаманы или жрецы, то есть специально для решения такого рода проблем существующие люди с особыми функциями и оттого — с особым статусом.
Точно так же можно посмотреть и, скажем, на искусственное орошение, столь существенное для всех древних цивилизаций, группировавшихся вокруг великих рек, а в сущности, порожденных ими, этими реками: не пришла вода на поля — плохо, пришла — хорошо. Ни одна отдельная семья и практически ни одна отдельная община не в состоянии управлять, например, ирригацией сама по себе; ответственность за это может взять на себя только общая для нескольких или даже многих общин центральная власть, под юрисдикцией которой оказалась часть речного бассейна, достаточно просторная для того, чтобы осуществляемое на подвластной территории воздействие на реку и окружающие ее земли могло оказаться значимым. И такая власть возникает в подобных регионах стремительно — в большой степени именно потому, что она нужна многим. Там, где не было насущной необходимости налаживать диалог с природой хором и дополнять ее множественным организованным трудом, общество развивалось в сторону развития мелкого семейного хозяйства, затем — индивидуальности, выборности, полисной или какой-либо подобной демократии; там, где такая необходимость была, неизбежно возникал достаточно многочисленный и разветвленный аппарат чиновников, подчиненных центральной власти, а следовательно, и бюрократия.
Еще Лев Мечников в своей поэтичной, местами наивной, а местами полной удивительных прозрений книге писал:
“Под страхом неминуемой смерти река-кормилица заставляла население соединять свои усилия на общей работе, учила солидарности, хотя бы в действительности отдельные группы населения ненавидели друг друга”8.
С тех пор, многократно уточняясь и обогащаясь пониманием частностей, сама концепция не претерпела серьезных изменений. Вот, например, как описывает ситуацию И. М. Дьяконов:
“Замечено, что там, где для создания продуктивного земледелия требовалась кооперация многих общин, уже в самые ранние периоды цивилизации выделялись своим могуществом и богатством храмы и культовые вожди — в гораздо большей мере, чем там, где земледелие основывалось на дождевом и ручьевом орошении и больших общественных работ не требовалось”9.
Все логично. Воздействие на природу есть работа жрецов, а каким образом это воздействие производится: колдовством или организацией общественных работ, уже второстепенно.
Да вот только индивидуальное колдовство не превращало племя в протогосударство; а регулярное осуществление общественных работ поднимало общество на новую ступень организации, давало реальное увеличение урожаев и тем самым благосостояния вообще. А отсюда возникала и возможность для становления, укрепления и институционализации групп, занятых не производительным трудом, а лишь его организацией — и так создавались цивилизация и государственность. Уже сами по себе производственные нужды вызывали к жизни разветвленный гражданский административный аппарат. Но благосостояние надо было не только использовать; надо было свое благосостояние охранять, а чужое — отнимать, и эти элементарные потребности неизбежным образом создавали армию и военную бюрократию. Так картина обретала законченность.
Именно с этого момента начинает свое капительное исследование ранних стадий китайской государственности Л. С. Васильев.
“Важнейшей задачей правителя и его ближайших советников и помощников была организация нормального производственного процесса. Вождь был центром экономической структуры, к нему сходились нити управления производством (что особенно заметно в случае с ирригационным хозяйством), от него зависело принятие важных решений, связанных с расширением производства, освоением новых территорий, строительством крупных сооружений, накоплением запасов и использованием их в различных целях… Его аппарат был призван обеспечить энергичное и эффективное осуществление принятых решений, контроль за деятельностью работающих…”10
А коль скоро этот процесс оказывался удачным и длился достаточно долго, резкое повышение уровня жизни приводило к росту населения, увеличению военного могущества, дальнейшему расслоению общества и вдобавок к тому, что бурно развивающийся очаг цивилизации становился центром притяжения для всех окрестных племен и объединений. Это, в свою очередь, еще сильнее подхлестывало процесс развития разветвленной управленческой структуры раннегосударственных образований бассейна Хуанхэ.
И в качестве финального следствия подобного старта возникает завораживающая картина, которую Э. Балаш, почти не скрывая искреннего и, пожалуй, восхищенного изумления, определяет так:
“Если бросить беглый взгляд на долгое течение китайской истории, потрясающим выглядит постоянство и устойчивость той черты китайского общества, которую можно назвать „официализмом”, наиболее заметным признаком которого является непрерывное существование правящего класса ученых-чиновников”11.
Он же констатирует:
“Всякая попытка заменить систему централизованного управления, осуществляемого чиновниками, которые могут быть в любой момент посланы на самые окраины империи или отозваны оттуда, на феодальную систему руководства, осуществляемого местной землевладельческой аристократией, всегда вела в Китае, как и везде, к раздробленности”12.
И там же как бы невзначай пробрасывает мысль, порождающую целый вихрь вопросов, от ответа на которые зависит, быть может, разгадка специфики китайской цивилизации — а возможно, и не только китайской: в Китае возникновение подобной раздробленности вело почему-то не к формированию отдельных наций, как в Западной Европе, но просто-напросто к тотальному краху и хаосу, выйти из которого оказывалось возможным только после очередного объединения страны и возобновления чиновничьего правления.
Э. Балаш объясняет этот эффект обилием общих дел, которыми могли заниматься только специально назначенные для их выполнения люди, а они не могли быть никем иным, кроме как служащими государственного аппарата, слугами государя, короче — бюрократами. Среди этих дел он выделяет для Китая:
— составление и уточнение единого для всей подконтрольной территории календаря, в точности которого так нуждаются все древние сельскохозяйственные общества;
— создание и поддержание систем речного контроля и орошения, каналов и дамб, а также водного транспорта, крайне существенного для страны при ее огромных размерах и неизбежной как для той эпохи, так и вдобавок для китайского рельефа вообще неразвитости сухопутных дорог;
— создание значимых общественных запасов продовольствия на случай неурожаев и стихийных бедствий, а также их хранение и распределение в случаях необходимости;
— унификацию мер и весов для облегчения обмена — при том, что даже древний Китай уже был достаточно разнороден этнически и, стало быть, нужда в подобной принудительной унификации была велика;
— оборону против постоянных набегов кочевых племен, с которыми земледельческий Китай соседствовал от века и на протяжении всей своей истории;
— образование; рекрутирование и воспроизводство элиты13.
Но эта закономерность, впервые проявляясь в древности и, в частности, в китайской древности, с очень большой силой, отнюдь не ограничена хронологическими рамками этой древности. Собственно, разве свет клином сошелся на ирригации? Разве не бывает иных великих, но несъедобных целей, которые историческая судьба предлагает порой тому или иному обществу вне зависимости от того, царят в нем произвол или человеколюбие?
Можно, пожалуй, сказать, что между объемом стоящих перед обществом задач непродуктивного характера, которые не важны и не интересны никому в отдельности, но крайне существенны для всех в целом, и размерами государственного сектора экономики и бюрократического аппарата существует неразрывная и неотменяемая, не зависящая от эпох и культур прямо пропорциональная зависимость; всякая же попытка разгосударствить выполнение этих общих задач оказывается фатальной для общества в целом. “Вождь был центром экономической структуры, к нему сходились нити управления производством” — и баста.
Здесь, однако, пора оговориться, что очень многие недостатки бюрократии, которые совершенно справедливо отмечаются, например, в “Энциклопедическом словаре”, присущи, собственно говоря, не только бюрократам, но и вообще всем людям, дурно или вовсе отвратительно воспитанным. БСЭ подобным тонким материям уделяет меньше внимания, напирая больше на классовые сущности — однако такие далекие от исторического материализма, но тем не менее крайне важные в реальной жизни вещи, как оскорбление достоинства “обывателя”, отсутствие чувства принадлежности к государству, обществу, общине, не говоря уж о низком образовании и вовсе отсутствующем политическом такте, и иные хамские “добродетели” в любом социуме и в любом социальном слое могут быть как-то нейтрализованы лишь воспитанием в духе преданности неким сверхценным общественным и межчеловеческим идеалам. Идеалам, как правило, традиционным, или хотя бы крепко связанным с традицией, или, по крайней мере, замаскированным под нее — практика показывает, что иные не приживаются. Если в системе нравственных приоритетов общества разрушено или вовсе не заложено уважение к общественному благу или к человеку ниже тебя, хамами станут и моряк, и землепашец, и пиит, и кто угодно. Если же ситуация противоположная, то даже служащие бюрократического аппарата, проводники воли верхнего эшелона власти в нижних ее эшелонах или воли центра на местах, имеют неплохие шансы сохранить свои гражданские достоинства.
Конечно, одни виды деятельности сильнее стимулируют эрозию личных идеалов, другие — слабее. Надо признать, что работа чиновника находится в этом смысле в зоне повышенного риска. Поэтому, сколько бы ни был изначально высокоморальным и этичным тот или иной кадровый труженик бюрократии, ни в коем случае нельзя допускать положения, при котором процесс осуществления им своих прямых обязанностей свободно стимулировал бы в нем процесс деградации и распада идеалов.
А не допускать этого государство опять-таки в состоянии лишь через право.
Разумеется, если общество деморализовано, не помогают никакие законы — ни строгие, ни гуманные, ни мелочные, потому что их применение и осуществление их предписаний становятся объектом пинг-понга взаимодействующих своекорыстий тех же самых бюрократов, объектом прямой либо выражающейся в обмене теми или иными услугами купли-продажи. Но верно и обратное: если право не ставит барьеров на пути поведения, обусловленного ранениями, гангренами и некрозами идеалов, неизбежно происходящими в процессе их каждодневного столкновения с действительностью, этика частенько не справляется и оплывает, как воск на жаре.
Поэтому чем больше перед обществом стоит задач непродуктивных, без осуществления которых, однако, продуктивная деятельность не может быть успешной, и чем, поэтому, обширнее и разветвленнее оказывается в этом обществе административный аппарат, тем интенсивнее правителем и государственнической духовной элитой провозглашаются культ бескорыстного служения и осуждение стяжательства. Многочисленная и эффективная бюрократия не может существовать в обществе, где царит принцип “обогащайтесь”. Что-нибудь одно. И если чуть перефразировать знаменитый афоризм Гамлета о диалектике взаимоотношений порядочности и красоты, скорее “обогащайтесь” стащит бюрократию в омут, нежели бюрократия исправит “обогащайтесь”.
Уже весьма рано, во времена одного из правителей периода Шан-Инь (XVI–XI вв. до н. э.) Пань Гэна (его вступление на престол традиционно датируется 1300 годом до н. э.), согласно “Шу цзину”14 административный аппарат подразделялся на три основные ветви, или уровня.
“…Управители центрального аппарата (бан-бо), старшины подразделений шанской этнической общности (ши-чжан), чиновники среднего и низшего рангов (байчжи шичжижэнь). Это окружение почитает, конечно, обожествленного (или во всяком случае имеющего немалую сакральную силу) вождя, но еще весьма далеко от того, чтобы быть автоматическими исполнителем его воли”15.
“Число специалистов и администраторов (включая и сановников высшего ранга) было в иньском Китае, судя по данным надписей, весьма значительным. Чэнь Мэнцзя зафиксировал16 несколько десятков терминов, более или менее устойчиво употреблявшихся для обозначения причастных к управлению людей. Он подразделил всех их — в зависимости от выполнявшихся ими функций — на три основные категории: чэнь-чжэн (чиновники-администраторы), у-гуань (военные) и ши-гуань (грамотеи-канцеляристы)”17.
И уже в те времена, в кризисный момент переселения в неведомые края столкнувшись с непониманием и неповиновением подданных, тот же Пань Гэн, настаивая на своем и пытаясь усовестить подчиненных, несколько раз в речи своей возвращается к теме добродетели и бескорыстия, которые насущно необходимы тем, кто в ответе за народ и за правильное исполнение воли повелителя народа.
“О вы все… встанете ли вы на путь добродетельного управления? …Не привязывайтесь к богатству и ценностям, заботьтесь о создании должных условий жизни!”18
Так с самой зари китайской цивилизации развитие бюрократии и ее воспитание, стремление привить ей идейный иммунитет от действий, направленных на удовлетворение ее частных интересов, шли рука об руку.
В дальнейшем, в бурные времена Чуньцю (VIII–V вв. до н. э.) и, в особенности, Чжаньго (V–III вв. до н. э.), известные как периоды быстрого развития классовых отношений, интеллектуальные усилия многочисленных теоретиков государственности, напряженно искавших в ту пору выход из системного кризиса власти, порой приводили к гипертрофии той или иной методики обуздания бюрократии.
Классическим стал спор конфуцианцев и законников-легистов по поводу того, чему надлежит отдавать предпочтение: управлению ли посредством людей или управлению посредством закона. Первые отдавали предпочтение методике воспитания этически безупречных кадров (благородных, или совершенных мужей — цзюньцзы), которые, укрывшись за щитом своей добродетели, могли бы с максимальной адекватностью проводить в жизнь направленную на благо народа (трактуемого, правда, как безликая, инертная человече-ская масса) общегосударственную поли-тику, определяемую столь же добродете-льным правителем. Вот, например, как надлежало жить настоящему человеку, по Конфуцию:
“…Совершенный муж ест не для того, чтобы насытиться, и живет не для того, чтобы обрести покой”19.
“…Государь обращается с подданными в соответствии с ритуалом (Ли — В. Р.), а подданные служат государю, основываясь на преданности”20.
“…С благородным мужем, который [направил свои] стремления к Дао-пути, но [по-прежнему] стыдится плохой одежды и плохой еды, не следует беседовать [о Дао-пути]”21.
“…Совершенный муж осознает свой долг, тогда как низкий человек понимает [только свою] выгоду”22.
Легисты же куда более реалистично, но, как оказалось, куда менее дальновидно (история полна парадоксов!) акцентировали совсем иное.
“Управляя государством, мудрец не зависит от людей, которые сами творят добро, но делает так, чтобы никто не мог творить зло… Тот, кто управляет страной, использует большинство и пренебрегает меньшинством, и поэтому он интересуется не добродетелями, а законом”23.
Главной оперативной мерой достижения социальной гармонии в конфуцианской теории стали так называемые Ли (этот термин только что встретился нам во второй из четырех приведенных цитат из “Лунь юя”), трактовавшиеся Конфуцием как стереотипы поведения, соблюдать которые каждый воспитанный член общества обязан в силу морально-социального долга И. Ли переводят с китайского и как “ритуал”, и как “этикет”, и как “правила поведения”, и как “правила приличия”, и как “церемонии” — хотя в основном эти переводы лишь дезинформируют, наводя на мысль, что речь идет, в лучшем случае, о межчеловеческой вежливости, тогда как на самом деле имеется в виду глобальная гармонизирующая и тщательно оформленная правильность, уподобленная неизменной естественной правильности круговорота процессов всей природы24.
Гарантом несокрушимости и неизменности Ли являлось, по Конфуцию, Небо — верховная гармонизирующая сила мироздания; отражением неизменных законов функционирования Неба, их микрообразами, опрокинутыми в человеческий мир, и являлись Ли. Потому-то столь значима их роль; покуда они соблюдаются, мир людей уподоблен миру в целом, и, следовательно, как и мир в целом, он гармоничен и незыблем. На интегральных законах стоит мир, а на их локальных межчеловеческих проявлениях стоит человеческий мир.
Все это выглядело логично, но явно было рассчитано на слишком долгую историческую перспективу, требовало долгих, кропотливых воспитательных усилий — как и всегда, когда речь идет не о принуждении, а об убеждении.
Представители так называемой “школы закона” (или, как их именуют на европейский лад, легисты) активно стремились улучшить мир немедленно.
Они полагали, что весь народ, включая и высшую аристократию, должен быть поставлен в полную зависимость от правителя. Средством осуществления такой зависимости должны стать награды и наказания. Этот двуединый комплекс материальных, говоря современным языком, стимулов — идеальная методика программирования человеческого поведения. Поскольку люди стремятся к выгоде и избегают ущерба, надо только положить наказания за несоблюдение того, что должно соблюдать, и награды — за особо успешное соблюдение, и все люди, точно марионетки, с готовностью запрыгают на этих простеньких ниточках. Поведение, соответствующее Фа — введенным государем правовым стереотипам поведения, — будет считаться нормальным и поощряться, а несоответствующее будет рассматриваться как уголовное преступление и наказываться.
Правовые стереотипы поведения — законы — есть высшая инстанция, высший критерий оценки любой деятельности. Не может быть ни в какой ситуации поступка лучшего, нежели предусмотренный законом; если не по закону, значит — хуже. Награды должны быть по возможности редкими, наказания же — частыми и тяжелыми, чтобы их боялись и чтобы в конечном счете их не приходилось применять. В идеале должна возникнуть ситуация, когда наказания тяжелы и предусмотрены за множество проступков, но применять их не к кому, поскольку проступки не совершаются вовсе.
Раз будучи обдуманно введенным и обнародованным, закон не может произвольно нарушаться правителем в зависимости от его личных чувств и пристрастий; стереотип един для всех. Нет разницы, по каким причинам человек слушается законов — сознательно ли стремясь принести пользу государству или всего лишь из страха перед наказанием, как нет разницы и между тем, из-за чего закон был нарушен — из благих ли побуждений или с преступным намерением. Первое равно хорошо, второе равно плохо.
Слишком точно поняв и с чрезмерной готовностью приняв природу обычного, среднего человека, который для Конфуция и его последователей был не более чем сяожэнь, то есть мелким (маленьким, низким — переводы термина варьируются) человеком, легисты упустили из виду нематериальную и вроде бы совсем эфемерную, выдуманную мечтателями деталь: роль идеала, роль духовного ориентира. Такой ориентир порой действительно мешает конкретной деятельности. Но именно он, когда принят большинством, в конечном счете определяет лицо общества.
И потому легисты проиграли исторический поединок конфуцианцам. Легистская личность оказалась личностью без нравственной перспективы — и ей нечего оказалось противопоставить ни свирепому идеализму фанатиков, ни шторму своекорыстий; а те общими усилиями в несколько лет смели впервые объединившую Китай после многих веков раздробленности и казавшуюся всемогущей империю Цинь со всеми ее тщательно разработанными законами наград и наказаний.
Сила конфуцианства, обусловившая его конечную победу, — пусть подчас и воспринимаемую как пиррова в том смысле, что благородному учению Кун-цзы пришлось поступиться многими принципами и вобрать в себя принципы иных учений, казалось бы, совершенно ему чужеродные, — оказалась, похоже, в том, что поначалу воспринималось как его слабость: в неприменимости для конкретной, сиюминутной политической и социальной практики. Сформулировав эталон этического человека цзюньцзы и постулировав, а частично и доказав, его принципиальную достижимость для любого, кто постарается его достичь, конфуцианство задало индивидуальный этический идеал, без которого ни одно общество существовать не может, и в этом смысле сделало то, что в других регионах мира сделали великие этические религии, оплодотворившие развитие общества индуцированием в людях стремления не только лучше жить, но и самим становиться лучше.
Разумеется, было бы очень наивно (а порой и опасно, чревато кровавыми попытками создать “нового человека”) полагать, будто можно добиться такого состояния общества, когда большинство его членов и впрямь вдруг начнет сознательно стремиться к самосовершенствованию, тужась перекроить себя в соответствии с идеальными людскими типами, возникшими в воображении мечтателей, бунтарей, философов и поэтов. Такие попытки — удел личностей достаточно редкостных, склонных к постоянной рефлексии и к беспросветным нравственным исканиям, то есть относящихся к реальности и вне, и внутри себя безо всяких симпатий. Начни они статистически доминировать в мире — они разрушили бы мир, сделав его непригодным для повседневной жизни; ведь все простые и рутинные обязанности человека перед другими людьми, перед семьей, перед обществом для них лишь что-то вроде ядра на ноге у каторжанина, мешающего побегу к туманным, но сияющим горизонтам. Лицо общества определяется не ими, а тем, на какой эталон ориентируются в своем поведении обычные (и потому самые многочисленные в любом социуме) люди, какому стандарту они стараются подражать. Их жизненные цели все равно остаются самыми непритязательными, профанными — но операционные, так сказать, системы достижения этих целей, поведенческие стереотипы и критерии оценки чужих поступков в значительной степени меняются именно в зависимости от признанного эталонным поведения общественных кумиров.
Страшно вымолвить такое, но социальная значимость идеалов, индивидуально вымышленных и вдохновенно привнесенных в общество их не-от-мира-сего творцами, заключается не столько в том, что все начинают следовать им и стремиться к интегрированным в них высоким целям, сколько в том, что под их воздействием могут быть облагорожены средства достижения целей неидеальных, обыденных. А именно от этого зависит, какими именно способами люди делят то, чего объективно в своей повседневной жизни не делить не могут.
Другими словами, если в обществе быть цзюньцзы престижно (сладостно и почетно, как говоривали римляне), люди будут уважать тех, кто ведет себя как цзюньцзы, и стараться хотя бы в какой-то степени походить на них, а дети и впрямь будут мечтать стать совершенными мужами и некоторые всерьез стараться ими стать. И, что самое главное, именно таким образом в наибольшей степени будут в состоянии, с одной стороны, реализовать себя и свои амбиции, а с другой — добиться того, чего ни один нормальный человек не добиваться не может: благополучия и благосостояния своего и своих близких. Если наиболее выгодно и безопасно быть тупым, безучастным винтиком системы — стать винтиками и таким образом соорудить свою жизнь будет стремиться большинство; если модно и доходно быть претенциозными эстетами — по мере личных возможностей большинство начнет нюхать кокаин, обличать царящую в мире пошлость и требовать очистительной бури. Если вполне уважаемо и практически безопасно быть вором и взяточником, даже те, кто не имеет патологических склонностей к подобным занятиям, станут воровать и мздоимствовать уже для того хотя бы, чтоб шестеренки их взаимодействия с окружающим миром крутились, не теряя сцепления с такими же шестеренками соседей — чтобы быть, грубо говоря, как все, чтобы ближние воспринимали их без недоумения, испуга и подозрительности25.
Но на самом деле в перспективе обществу совсем не все равно, благодаря какому идеалу оно функционирует. Чем социальнее ориентирован кумир, чем менее он эгоистичен, корыстен, подл, тем более жизнеспособным и перспективным оказывается общество в целом.
Однако если нравственность этических религий была санкционирована тем или иным потусторонним суперавторитетом (Иисус, Аллах и пр.), то есть мотивацией личного посмертного спасения, условием которого является соблюдение заветов бога, то изначально куда более коллективистское конфуцианство оставило освящающий этику суперавторитет в мире сем. На эту роль, по сути дела, было избрано двуединство семья/государство26. Отсюда и поразительная устойчивость конфуцианства — и в то же время его веротерпимость, его способность подчинять своим нормам повседневное социальное поведение людей разных конфессий, при том никак не претендуя на то, чтобы подменить своим светским суперавторитетом чужие религиозные27.
В иных цивилизационных ареалах, стоило этическим религиям стушеваться под напором секуляризации, фундамент моральности падал с небес на землю, и представления о добре и зле оказывались целиком зависимы от мнения референтной группы или от страха наказания — но, если референтная группа сама оказывалась аморальной или, тем более, просто-напросто криминальной, либо если состояние общества давало серьезные поводы сомневаться в неотвратимости полагающихся преступникам наказаний, граница света и тени размывалась, и руки зла легко оказывались развязаны. Фундаменту конфуцианской моральности некуда было падать, он был с каждым человеком здесь и всегда. Стремление к благу семьи, понимаемой как маленькое государство, и к благу государства, понимаемого как большая семья, обеспечивало куда большую устойчивость системы конструктивных жизненных приоритетов, нежели, например, стремление попасть после смерти в рай, не говоря уже о стремлении услышать одобрение тех, кого человек в данный момент числил в друзьях.
Легисты пытались построить правовое государство — и потерпели сокрушительное поражение. Конфуцианцы строили государство справедливое — и поначалу казалось, что их красивые, но бессильные словеса, не дающие никаких конкретных предписаний и не предполагающие никаких силовых инструментов для своего внедрения в реальную жизнь, вскоре будут забыты.
Потому что и справедливость, и право, взятые в отдельности, сами по себе в равной степени оказываются лишь инструментами реализации чьих-то прихотей: закон становится “что дышло”, средством обогащения тех, кто им вертит; справедливость становится средством реализации симпатий и антипатий, торжеством ничем не ограниченного субъективизма, питательной средой двойных, тройных и четверных стандартов. Лишь синтез, лишь неразрывное единство, в котором закон сориентирован справедливостью, а справедливость стабилизирована законом, дает людям возможность жить, без дрожи глядя в завтрашний день, не вгоняя их в отупляющий поведенческий ступор или в бесконечное, изнурительное “чего изволите”, убивающее всякое искреннее стремление к благу; жить, не боясь каждочасно, что любой их поступок, пусть даже самый безобидный, вдруг непредсказуемым образом вызовет на их головы громы и молнии власти. Но все же это был синтез на базе справедливости, на базе конфуцианства, в которое были инкорпорированы элементы легизма — а не наоборот.
Иначе и быть не могло. Ведь закон является средством осуществления справедливости, но отнюдь не справедливость — средством осуществления закона.
Урок краха практического легизма был усвоен китайской культурой очень быстро. Спорить оказалось незачем и не о чем: конфуцианские Ли оказались востребованы как средство воспитания хорошего, а легистские Фа — как средство пресечения дурного. Мораль и право, нравственный пыл и бездушная форма пошли навстречу друг другу и сплелись воедино, как Ян и Инь.
Во время любимой моей династии Тан (618–907) все составляющие процесса оказались в полном расцвете. Административный аппарат империи достиг пределов совершенства и в дальнейшем на протяжении многих веков претерпевал лишь вариативные изменения. Многовековая правотворческая работа именно во времена Тан увенчалась созданием знаменитого кодекса “Тан люй шу и” (“Уголовные установления Тан с разъяснениями”), ставшего затем образцом уголовного права как для Китая всех последующих эпох, так и для всех стран дальневосточного региона, хоть сколько-нибудь затронутых конфуцианской моралью. А конфуцианский идеал человека, служащего императору и народу не за страх, а за совесть, животворно сиял в идеологическом зените и не стал еще формальным и мертвым, не стал сухой и пустой шелухой, из которой за несколько веков лишившегося великих целей движения по кругу выпало живое зерно, как это случилось в более поздние времена, когда пришедшие из-за морей европейцы имели немало оснований свысока смотреть на лицемерный, застойный и насквозь проеденный коррупцией цинский Китай.
Отчего же такое с ним случилось? Куда ушел этот великий нравственный посыл, создавший самую долгоживущую цивилизацию мира и все же едва не оставивший ее дотлевать, как тлеет тело, от которого отлетела душа?
Мертвящее движение по кругу началось, когда империя переварила тот уголок мира, который был ей при существовавших в ту пору средствах коммуникации, насилия, обмена и идейного воздействия объективно доступен, и всякое дальнейшее качественное развитие — интеллектуальное, научно-техническое, политическое, военное, любое — стало как бы ненужным. В подобных условиях оно возможно лишь как реализация внутренней потребности, но отнюдь не как ответ на внешние вызовы. А внутренняя потребность развиваться существует, увы, далеко не у каждого человека и востребована, боюсь, отнюдь не всякой культурой.
Во-первых, одним из главных достоинств цзюньцзы было отсутствие у него мотивации состязательности, мотивации конкуренции с другими, подобными ему цзюньцзы — вместо нее ему была предложена умиротворяющая и по-человечески вызывающая лишь уважение и симпатию мотивация уступчивости (жан). Конечно, из этого отнюдь не следует, что, например, все претенденты на престол вежливо пропускали друг друга к короне, а все ждущие повышения чиновники упорно отказывались от него в пользу коллег — нет; но, повторяю, ориентир, пусть и не вполне достижимый практически, влияет на менталитет общества в огромной степени.
А во-вторых, очень уж специфическими были в Китае все утопии, конфуцианско-даосские по своей природе. В течение более чем двух десятков веков (вдумайтесь только: даже не веков, а десятков веков!) утопическая мысль в Китае вращалась вокруг одной и той же константы: восстановления золотой, идеальной древности, которой никогда на самом деле не было и которую каждый мыслитель конструировал, смешивая в разных пропорциях одни и те же малопродуктивные ингредиенты: вручение всей полноты власти идеальному правителю28; отказ от всех сложностей бытия и быта, а также и от знаний о сложностях, то бишь разрыв с наукой (даже в том ее виде, в каком она существовала в ту пору); уменьшение вообще контактов между людьми, введение натурального хозяйства при самом архаичном из возможных способе содержания управляющего аппарата — отработках на общественных полях, урожай с которых идет в казну; полное уравнение, жесткое закрепление каждого на своем месте проживания и в своей социальной роли; остановка всякого развития, понимаемого хотя бы как приспособление к изменяющимся внешним условиям.
Мир вокруг Китая, географически замкнутого в своем углу материка, и впрямь очень долго не менялся; и впрямь единственными динамическими факторами были монотонно чередующиеся наводнения и засухи, да однообразные набеги из одних и тех же степей и пустынь тех или иных кочевников, культурно всегда более низких и потому никогда не становившихся серьезной альтернативой (даже в случае их военных успехов). Но по этим-то самым объективным причинам простая идея Новизны действительно была, похоже, чужда даже самым романтичным мечтателям, даже тогдашним, если можно так сказать, фантастам, и чтоб сжиться с нею, вживить идею нововведений в свою традицию, перекодировать ее кодом своей культуры29, Китаю понадобилось более ста лет потрясений. На всем же протяжении изолированного, автохтонного развития империи в ней так и не возникло собственной утопии, которая имела бы хоть сколько-нибудь модернизационный характер30 и была бы способна вдохновлять на мысли и поступки, не отформатированные по вековым клише, — а лишь они и создают питательную среду для возникновения программ неретроградных преобразований.
К слову сказать, мне думается, что по-настоящему конструктивными и состязательность, и утопия могут быть лишь вместе. Утопия сама по себе обречена быть не более чем пустым мечтанием, игрой ума, даже маниловщиной; только в условиях, когда значительная часть работоспособных индивидуумов движима мотивацией состязательности, определенная доля их волей-неволей, просто ища нетривиа-льного способа выдвинуться и обогнать конкурентов, мало-помалу начнет осуществлять навеянные утопиями действия, которые, если утопии не консервативны, обязательно приведут к прогрессу. Состязательность без утопии не выводит общество на новые уровни и сводится лишь к бессмысленной суете, ко все более и более лихорадочной дележке уже созданного, к нарастанию социальной напряженности, к криминализации.
Поэтому, кстати, меня очень беспокоит то, что современный мир не имеет сейчас никакой положительной утопии; а те группы, что ее имеют, лучше бы не имели ее вовсе (от воссоздания халифата до всеобщей чипизации мозгов с целью облегчения управления человеческими массами — все, вне зависимости от их технического обеспечения, социально являются ретроградными и, естественно, уже хотя бы поэтому связаны с насилием либо традиционным, средневековым, либо новомодным, высокотехнологичным). Скажи мне, какая утопия тебя привлекает, и я скажу тебе, кто ты — это так; но полное отсутствие неретроградных утопий вообще — первый тревожный звонок, первый признак еще не близкого, но уже гостеприимно распахнувшегося тупика.
Впрочем, это к слову.
Не исключено, что именно две названные особенности — приглушение мотивации состязательности и вытравленность идеи созидания хоть чего-либо, никогда прежде не бывшего, — лишили традиционное китайское общество того, на что способны оказались общества более раскованные и динамичные: сами поднимать себя, как барон Мюнхгаузен, из болота за волосы.
Китай же после нескольких веков лишенных внутреннего поступательного движения механических осцилляций обрел эту способность лишь после того, как приплывшие на кораблях “заморские черти” показали ему, что наверху, над болотом, помимо Неба есть еще много уровней земной жизни. И надо сказать, в конце концов современный Китай, претерпев долгие и страшные конвульсии, оказался способен ответить на вызов достойно, но если бы не этот вызов, если бы мир вокруг не преобразился радикально и совершенно не по китайской воле, боюсь, внутренних потенций для качественного рывка у него не нашлось бы. Хорошо воспитанные управленцы с упорством, достойным лучшего применения, пытались бы, как и прежде, усовестить ветхое, затрепанное, все в дырах одеяло, чтоб оно вдруг сызнова обернулось в новенькое, с иголочки; дурно воспитанные управленцы просто тянули бы ту же самую ветошь каждый на себя. И те, и другие были равно беспомощны; соотносительно с масштабом ловушки кардинальное вроде бы различие между ними оказалось несущественным. Ни аскетам-общественникам, ни корыстолюбивым карьеристам так и не пришло бы в голову, что, коль скоро климат изменился, пора бы поставить в спальне электрообогреватель и, согреваясь его теплом, начать стирку, штопку и набивку синтепоном древнего одеяла, столь любезного их сердцам и столь долго и славно служившего их телам31.
Периодическое дорастание до одного и того же уровня после столь же периодических схлопываний так и осталось бы для Китая пределом мечтаний. Вероятнее всего, с определенного момента никогда уже не достижимым32.
Поддержание на данном уровне всегда является продлением состояния тупика. Все государственные усилия превращаются в рутину, утрачивая вдохновляющий привкус доселе невиданных свершений, последовательных шагов в бескрайний простор (пусть даже в традиционном Китае открытие новых горизонтов воспринималось как восстановление некогда разрушенного и повторное обретение давным-давно утраченного). В тупике следование идеалам и предполагаемым ими добродетелям (духовная и профессиональная активность, целеустремленность, аскетизм, бескорыстие, способность к самопожертвованию ради общего блага) утрачивает наглядную результативность, видимую эффективность, эффектность; можно рисковать жизнью, чтобы взять вражью твердыню, или продвинуть фронтир еще дальше на запад, или проложить Турксиб; но, чтобы брать одну и ту же твердыню изо дня в день с девяти утра до пяти вечера, нормальный человек рисковать не станет даже завтраком33. В тупике быстро формализуется и мертвеет любая идеология — и ее одухотворяющее и морализующее воздействие сходит на нет, а ее ритуалы превращается в фарс.
Лишь теперь, когда после удачно исполненных реформ возможности Китая качественно возросли, перед ним открылись качественно новые просторы — рынки иных материков, космос; а это, в свою очередь, увеличило энергетику государственности. Пока в этом новом просторе есть, куда расширяться, тупик не грозит.
В сущности, на китайском примере очень хорошо видно, как шагают в будущее социальные системы, на каких двух ногах: внутренний рост возможностей — расширение пространства, которое посредством этих возможностей может быть обустроено в соответствии с представлениями о наилучшем устроении. И потом, если повезет вновь переварить расширившийся мир и не впасть затем в летаргию, а продолжить развитие внутри себя, — когда-нибудь снова падут стены, ограничивающие уже этот, недавно казавшийся новым и бескрайним, но вскоре в который уже раз оказавшийся тесным и серым мир, и пространство жизни увеличится сызнова… Не будет внутреннего развития в период видимой стабильности (застоя) — не окажется возможным шагнуть дальше, когда возникнет такой шанс. Не решишься шагнуть дальше, когда это по внутренним твоим потенциям стало возможным — прокиснешь в своем обжитом углу.
Тут я не могу не сделать небольшого отступления, ибо мне почему-то кажется, что более всего в этой связи нам интересна родная наша страна.
На протяжении всего наиболее значимого периода своего существования Россия была одновременно и суверенной страной, и самостоятельным цивилизационным ареалом; границы государства и границы православной цивилизации практически совпадали. Географически Россия была абсолютно открыта Западной Европе (ни гор, ни пустынь, ни морей) и потому крайне уязвима для иного цивилизационного очага, возникшего раньше и уже хотя бы поэтому индустриально более развитого. Волны силовой европейской экспансии следовали одна за другой на протяжении нескольких веков, начиная уж всяко со времен Александра Невского и, опять-таки уж всяко (в анализ современности вдаваться не будем во избежание), до сороковых годов прошлого века. Мы были вынуждены сохранять себя от Европы как государство, и потому непрерывно соревноваться с нею в военном отношении. А поскольку на путь технического совершенствования средств уничтожения себе подобных европейцы встали несколько раньше нас, это соревнование требовало постоянного (вернее, периодически подстегиваемого) догоняющего индустриального развития, постоянных казенных усилий по усвоению чужих ТЕХНИЧЕСКИХ достижений, что ставило под сомнение собственную КУЛЬТУРНУЮ полноценность.
Попытки сохраниться как государство приходили в противоречие с необходимостью сохраняться как цивилизация. Отсюда — повышенное напряжение, перегрев этой области духовной жизни. А всякий перегрев порождает в числе прочих и уродливые варианты разрешения противоречия, это, к сожалению, неизбежно, это закон психологии. Биение в тисках этой антиномии породило ряд коллективных психических нарушений, крайними проявлениями которых являются, как и в индивидуальной жизни, мазохизм (или даже суицидальный комплекс: лучше бы нам вовсе не быть, чем оставаться такими, какие мы есть!), то есть стремление полностью отдаться на волю внешнего воздействия, сколь бы оно ни было болезненно, и садизм, то есть стремление силком задавить любое внешнее воздействие и не воспринимать ничего извне, а только воздействовать на внешнюю среду самому.
Государственный аппарат, более всего заинтересованный, естественно, в сохранении самого себя, а значит, в сохранении суверенности государства, неизбежно вынужден был, предпринимая ту или иную попытку догнать Европу в военном отношении, в той или иной степени жертвовать цивилизационной идентичностью, то есть принимать сторону мазохистов (“хватит долдонить про свой путь да цепляться за квас и лапти!”); силком проводившаяся модернизация неизбежно порождала сопротивление, а оно столь же неизбежно принимало, если принять эту метафоричную, но довольно точно передающую суть размежевания классификацию, форму цивилизационного садизма (“мы лучше всех, и никто нам не указ, и вообще мы еще мир спасем”).
Отсюда следует по крайней мере два вывода.
Во-первых, объективно обусловленное необходимостью сохранения собственной государственности догоняющее развитие (а сейчас мы чем занимаемся? да им же самым!), обязательно связанное с государственным форсажем строго определенных (и далеко не самых аппетитных) секторов экономики, подразумевает постоянную гипертрофию объема так называемых общих дел, а стало быть, и гипертрофию бюрократии, и с этим ничего поделать нельзя.
Во-вторых, цивилизационная коррозия, неизбежная при модернизации, но, увы, насильственно усугублявшаяся государственным аппаратом — начиная со времен Петра Великого и кончая временами Гайдара, Бурбулиса и их последователей, — именно из-за искусственного, объективно не нужного экономике усугубления, раз за разом приводила к развалу традиционных систем приоритетов и мотиваций. Грубо говоря, внедрение нового всегда осуществлялось так неуважительно и грубо, так издевательски, так САДИСТСКИ (компенсаторика изначально мазохистского побуждения), что в рамках существующих моральных ценностей становилось непонятно, ЗАЧЕМ его нужно внедрять, зачем вообще это новое; собственно, даже правомерность существования старого, существования вообще всего своего ставилась под вопрос.
Проблема цели в органично функционирующих обществах в общем-то довольно умозрительная34, у нас поэтому становилась болевой точкой. Цивилизационный слом в первую очередь крушил самое хрупкое, что только есть в системах ценностей: высокие смыслы. А без них даже реальные успехи в мире сем, даже реальное увеличение могущества и подвластного пространства, не способны были служить доказательствами результативности идеалов, потому что на традиционные-то идеалы реформаторы с маниакальным упорством и набрасывались в первую очередь, дебильно полагая, что они служат всего-то навсего тормозами реформ35. Поэтому петровская вестернизация привела лишь к возникновению азиатской36 бюрократии с немецкими фамилиями во французских париках (а современная — не более чем к возникновению у спекулянтов советского замеса вилл на Багамах и счетов в швейцарском банке). Поэтому в петровское время пришлось на смену традиционным идеалам (то есть ориентированных православием на спасение души моделям посюстороннего поведения и критериям его оценки) насаждать сварганенные на скорую руку милитаристические суррогаты типа “Виват, Россия!”; что уж в ней такого стóит виватов, лучше было не задумываться. В советское время аналогом этому гиканью подгулявших господ бомбардиров стало “Да здравствует коммунизм!” Никаких иных смыслов, оправдывающих лучшие человеческие качества — материально очень невыгодные, подчас чреватые прямым самопожертвованием, а потому обязательно нуждающиеся в мощных духовных опорах, — государство оставить людям просто не решалось, слишком уж они были человечны, слишком чреваты внегосударственными подвигами ради ближних своих, ради детей, ради чистой совести, ради аскезы, ради веры в Бога, в конце концов37. Но как только кончались военные успехи или сбоил коммунизм, червь сомнения в своей цивилизационной дееспособности начинал грызть с новой силой, а все внекорыстые мотивации лишались высшей духовной санкции, вызывали уже не благородное стремление им следовать, а мстительную страсть их топтать, становились объектом не уважения (пусть порой и несколько опасливого или хотя бы отстраненного, — мол, мы люди маленькие, нам геройство не по плечу), а издевательств (эй, ветеран! вот воевал бы с фрицами похуже, пил бы сейчас не помои, а баварское, и не у грязного ларька, а в хорошей пивной).
Легко понять, какие формы принимают в таких условиях и утопии, и состязательность…
Средоточием исполнительной власти Китая в танское время был Правительствующий департамент; его дожившее до XX века знаменитое подразделение на шесть палат (или министерств, или приказов, и пр.) существовало уже за тринадцать веков до того, как Синьхайская революция (1911 г.) покончила с императорским правлением.
Палата чинов ведала присвоением очередных рангов и назначениями на должности гражданских чиновников, составом приглашенных на императорские аудиенции, жалованьем чиновников и их награждениями, выдачей удостоверений на должности и предоставлением отпусков; пожалованиями мужских и женских титулов знатности, наследованием титулов, а также приглашениями на императорские аудиенции аристократов; проведением проверок деятельности чиновников, как гражданских, так и военных, учетом их заслуг и проступков, проверкой сообщаемых о них с мест сведений.
Подворная палата ведала учетом народонаселения и земель различных категорий, раскладкой налогов и податей, а также даруемыми по тем или иным причинам (например, в качестве награды за переселение в новые земли и распашку целины) освобождениями от них, браками и наследованием имущества; налоговыми поступлениями, сухопутными и водными коммуникациями, тратами казны и подсчетом потребной величины налогов на будущий год; поступлениями в казенные хранилища и выдачами из них, выверками мерных инструментов для рынков, самими рынками и производимыми на них торговыми операциями, пожалованиями гражданским чиновникам, служащим армий и гарнизонов, а также приезжавшим ко двору варварам, и снабжением одеждой дворцовых дам, княжеских супруг и казенных рабов; запасами зерна в казенных амбарах, его поступлениями и выдачами, а также обеспечением натурального довольствия чиновников.
Палата церемоний ведала официальными ритуалами, учебными заведениями, соблюдением предписаний относительно одежды, документами о назначениях на должности и удостоверениями эмиссаров, рассылавшихся в провинции, подготовкой и организацией похорон чиновников и дворцовых дам; проведением различных жертвоприношений, астрономией, измерением времени, государственными траурными датами, связанными с годовщинами смерти императоров и императриц, присвоением храмовых (посмертных) имен императорам и императрицам, медициной и медикаментами, буддийским монашеством; потомками родов, правивших Китаем при предшествовавших Тан короткоживущих династиях Северная Чжоу38 и Суй39, а также с прибывавшими к танскому двору членов правящих родов сопредельных (варварских, вассальных) стран.
Военная палата ведала присвоением рангов и должностей военным чиновникам, выдачей им удостоверений на должности, численностью императорских гвардий и корпусов ополчения; картографией, фортификацией, гарнизонами погранзастав, системой сигнальных огней, измерением дорог и происходящим в сопредельных государствах40; императорскими паланкинами, ручными повозками (они использовались главным образом при перемещениях царственных особ внутри Дворцового города), колесницами и выездом, а также почтовыми лошадьми, государственными конюшнями, выпасом коней и т. д.; хранением боевого и парадного (церемониального) оружия и снаряжения (такого, как, например, ритуальные флаги и пр.), регалиями императорского эскорта и теми, что использовались на определенных праздниках, например, в первый день нового года, в зимнее солнцестояние, в дни жертвоприношений и пр.
Палата наказаний ведала проверкой и подтверждением приговоров, присылаемых на утверждение императору (теоретически, например, приговоры к смертной казни не могли быть приведены в исполнение иначе, как лишь по вынесении Высочайшего утверждения); регистрацией военнопленных и обращенных в казенное рабство в качестве наказания за уголовные преступления, обеспечением арестованных и осужденных одеждой, продовольствием и медицинской помощью, их жалобами и, в случаях необходимости, освобождениями от работ тех, кто был к ним приговорен; проверками сведений о налоговых поступлениях, государственных тратах, содержании чиновников, строительстве казенных зданий и т. д.; поименными списками на проход через ворота Дворцового или Императорского городов, через просто городские ворота, через заставы, переправы и броды внутри страны (все эти списки обновлялись каждый месяц), а также потерянными вещами.
Палата общественных работ ведала природными ресурсами и их использованием, призванными на общественные работы лично свободными простолюдинами и профессиональными ремесленниками, общественными постройками при различных учреждениях, строительством валов и рвов; постройкой и починкой городских стен, рвов, мостов, переправ и пр.; военными поселениями и надлежащей обработкой там полей (такие поселения организовывались, например, при пограничных гарнизонах, где не хватало привозного зерна), участками земли, выделенными гражданским и военным чиновников, служащим в столице, и их распределением согласно рангам служащих, а также землями при казенных постройках; столичными парками и садами, прудами, использованием различных природных ресурсов гор и озер, соблюдением правил охоты, снабжением овощами, древесным углем и дровами и обеспечением всем этим чиновников и гостей страны; ирригационными дамбами и каналами, рыболовством, транспортировкой по водным коммуникациям, кораблями, лодками и пр.
Впечатляет, не правда ли?
Думается, отнюдь не только по совпадению число палат в Правительствующем департаменте равно числу важнейших общих дел, которые Э. Балаш насчитал для Китая. Это равенство кажется символичным. В сущности, все подразделения департамента так или иначе были связаны с той или иной из наиболее масштабных национальных задач, без решения которых невозможным стало бы существование огромного и мощного государства, где волею исторических судеб на самых разнообразных ландшафтах уживались самые разнообразные этнические и культурные очаги. Разница лишь в удельном весе каждой из этих задач, в соотношении осознания высшим руководством империи необходимости решения ее и сложностью, комплексностью организационного оформления этого решения; скажем, календарем и измерением времени либо выверкой мер и весов достаточно было заниматься одному лишь подразделению, а вот для отладки процесса рекрутирования и воспроизводства элиты одного органа было явно недостаточно, и поэтому различные стороны и стадии его приходилось разверстывать по нескольким учреждениям. Но вне зависимости от того, сколько органов было задействовано, чтобы справляться с каждодневной рутиной тех или иных вопросов, вся она, эта рутина, была обусловлена необходимостью изо дня в день решать проблемы чрезвычайной важности, от которых зависели жизнь и смерть империи.
Пока субъективное понимание этого объективного, этого непреложного факта хоть как-то мерцало сквозь вороха бумаг для достаточно значимого числа бюрократов (пусть не для всех, все поголовно никогда и нигде, ни в какой стране и ни в какую эпоху не могут стать цзюньцзы — но для числа статистически достаточного), эффективность бюрократии была максимальной, а империя была дееспособной и процветающей и шла от победы к победе.
Однако это мерцание не может быть вечным, раньше или позже оно гасло. Обычно его угасание связано именно с моментом перехода от этапа создания государства из небытия (или воссоздания после более или менее глубокого и длительного упадка) к этапу использования уже отлаженного и благополучно работающего механизма. Цель достигнута, вершина взята, привал; стало быть, хватит с нас идеалов и подразумеваемых ими самоограничений — мир дозрел до того, чтобы им просто питаться всласть… И начинается дележка созданного предшественниками, а может, даже теми же самыми людьми, только в иную эпоху, в эпоху молодости цикла41, созданного в череде лишений, подвигов, чудес хитроумия и мастерства, а частенько и благороднейшего самоотречения.
Но повторю слово в слово мысль, уже высказанную раньше: лицо общества определяется тем, какими способами люди делят то, чего объективно в своей повседневной жизни не делить не могут. А эти способы определяются тем, какие именно идеалы и какие именно возникшие благодаря им и на их основе нормы поведения и системы условностей обеспечили восхождение к той вершине, на которой началась теперь обыкновенная, обывательская жизнь.
Стоило мерцанию идеалов погаснуть (опять-таки пусть и не для всех, но для того же самого предельно допустимого, статистически определяющего числа), тогда монотонное кружение документации гипнотизировало, кружило головы; рутина становилась либо самоцелью, либо средством более или менее садистского самоутверждения за счет подчиненных и подведомственных, либо просто ненавистным, но насущно необходимым источником средств к существованию; и вся система ссыхалась, роговела. Время роста возможностей — время идеалов, приносящих ощутимые плоды, а стало быть, наилучшее время для морали, бескорыстия и принципиальности, граничащей, если надо, с самозабвением — непременно, как только оказывался достигнут предел возможного при данных условиях восхождения, сменялось временем неустойчивого равновесия, при котором простое поддержание стабильности и эффективности на уже достигнутом уровне оказывалось пределом мечтаний.
Вот тут право с его консервирующими способностями выходило на первый план и оставалось основным механизмом обеспечения способности аппарата к адекватному функционированию. Наступало время, которое наилучшим образом описывается уже приведенной выше цитатой из “Хань Фэй-цзы”: “Управляя государством, мудрец не зависит от людей, которые сами творят добро, но делает так, чтобы никто не мог творить зло… Тот, кто управляет страной, использует большинство и пренебрегает меньшинством, и поэтому он интересуется не добродетелями, а законом”. И оно, это время стабильности, время процветания на краю, над обязательной пропастью в обильно колосящейся ржи, длилось ровно до тех пор, пока процесс деморализации не захватывал предельно допустимую часть самих отправляющих правосудие чиновников и потребных для этого отправления силовых структур.
И тогда на столицу шли крестьянские армии, состоявшие из людей, плюнувших на право, которое стало народу окончательно враждебным — шли восстанавливать попранную правом справедливость; или откуда ни возьмись, то ли как бог из машины, то ли как чертик из табакерки, набегали кочевники — и мало кто из командного состава горел желанием класть живот на алтарь отечества, особенно если поступали предложения повыгоднее… И, словно спичечные, рушились незыблемые конструкции.
Надо ли специально оговаривать, что, чем более развита правовая традиция в стране, чем большим уважением пользуется закон и связанные с ним учреждения, чем невозбраннее крутятся приводные ремни социального регулирования, повинуясь одной лишь бездушной букве закона, которая воспринимается не как бездушная, а как беспристрастная и уже -потому достойная того, чтобы ей повиноваться, — тем дольше правоохранительный комплекс сопротивляется гниению и тем дольше длится период блаженного спокойствия? А это крайне существенно для всего дальнейшего, потому что только в это время может происходить (хотя, как я старался показать, происходит отнюдь не автоматически, отнюдь не всегда и везде, а лишь в обществах, к этому склонных) внутреннее вызревание нового, которое только и может затем, в начале следующего цикла, позволить раздвинуть горизонты доступного мира дальше прежних пределов и не дать развитию стать круговым. Чем короче период равновесия, тем меньше вероятность того, что во время следующей осцилляции общество и страна сумеют сделать больше и лучше, чем во время предыдущей. В государствах и культурах с неразвившейся или подавленной легистской составляющей трехактный цикл (расширение, равновесие, распад) стремится стать двухтактным; такие культуры уподобляются самолету, который умеет лишь взлетать и падать, не имея ни малейшего шанса перейти на горизонтальный полет, и, следовательно, ни в какое новое место прилететь не может.
И ровно так же не способен никуда прилететь самолет, который может держать набранную высоту хоть сто лет, который прекрасно умеет летать горизонтально, но лишь кругами. Такому не поможет никакая высота. В следующий раз этот величественный лайнер обречен взлетать с того же самого аэродрома, только несколько обветшавшего за те сто лет, что он кружил над окрестными полями.
С этой точки зрения Китай — удивительное место предельно чистого эксперимента, поставленного природой. Благодаря его крайне долгой практической изоляции от всех иных мощных цивилизационных очагов даже окрестные кочевники, которые время от времени брали в нем политическую власть, были, вне зависимости от своей этнической принадлежности, китайцами по культуре (или очень быстро ими становились). Поэтому господствующая тенденция оставалась одной и той же на протяжении более двух тысяч лет. Военные потрясения лишь несколько искажали картину, лишь отчасти сбивали ритм — именно поэтому нелепо, скажем, было бы искать жесткой и однозначной корреляции между длительностью предшествующей династии и успехами последующей42. Любой, сколь угодно мощный процесс всегда испытывает воздействие привходящих факторов, как внутренних, так и внешних43. Но сам процесс периодической, я бы да-же сказал, ритмической катастрофичнос-ти китайской истории именно благодаря тому, что циклы были, в отличие от иных регионов мира, на редкость многочисленны, последовательны, наглядны и скроены как бы по единому шаблону, позволяет проследить закономерность там, где европейская или, скажем, африканская историческая суета выглядит лишь пляской случайностей.
1 Можно даже говорить о трех тысячах, хотя собственно имперский период занял лишь около двадцати двух веков.
2 Разумеется, никогда власть китайских императоров не в состоянии была перелететь через Гималаи, через океан или через центрально-азиатские пустыни. Никогда она не накрывала заиндевелой тайги севернее Байкала, и так далее. Именно эти объективные географические ограничения имеются здесь в виду.
3 Не имея здесь возможности говорить об этом подробно, я тем не менее считаю не лишним напомнить, что представления о достоинстве человека и неуважении к нему, равно как и о том, куда должна и куда не должна вторгаться со своим контролем государственная власть, весьма значительно меняются от эпохи к эпохе и, что не менее существенно, от культуры к культуре. Матерый чинуша, разумеется, везде и всегда ухитрится достичь допустимого для подобных вторжений предела или даже перейти его — но верх наглости, скажем, современного шведского бюрократа показался бы, я боюсь, верхом предупредительности и уважительности советскому бедняге, привыкшему в очередях парткомов и собесов к качественно иному обращению, и, наоборот, столкнувшись с самодовольным хамством ярыги нынешнего российского ЖЭКа, средневековый, скажем, китайский горожанин решил бы, будто ему воздают чуть ли не императорские почести. Другими словами, не стоит огульно полагать, будто все, что мы сочли бы унижением и вторжением в личную жизнь именно унижением и вторжением является; более того, если бы некий администратор в своем поведении не дошел бы до средненормально устоявшегося в данное время в данной стране градуса подобного унижения/вторжения, сам же подданный его бы не понял и в полной растерянности сбежал бы к другому бюрократу, который, по крайней мере, не нарушает правил игры и от которого понятно, чего ждать, какое бы решение по твоему конкретному делу он ни принял. А тут… На колени не велел становиться — так, неровен час, на плаху пошлет ни за что ни про что!
4 Энциклопедический словарь. Ф. А. Брок-гауз и И. А. Ефрон. СПб., 1890–1905. Т. 9. с. 293–294.
5 Большая Советская Энциклопедия, 1969—1979. Т. 4. с. 209.
6 Сахаров А. Д. Мир, прогресс, права человека. Л., 1990. С. 75.
7 Покамест мы абстрагируемся от внутреннего эмоционального посыла самих членов того или иного института, личной их ориентированности на собственную и общую эффективность и порядочность — обо всем этом разговор особый.
8 Мечников Л. И. Цивилизация и великие исторические реки. М., 1995. С. 358–359. Нелишне напомнить, что, хотя данное издание является первым полным изданием книги Л. И. Мечникова в России, сама книга была написана еще в 80-х годах позапрошлого века, и впервые увидела свет в Париже в 1889 г.
9 История древнего мира, 1983. Т. 1. с. 31–32.
10 Васильев Л. С. Проблемы генезиса китай-ского государства. М., 1983. С. 39.
11 Balazs E. Chinese Civilization and Bureau-cracy. New-Haven—London, 1964. P. 6.
12 Ibid. P. 8.
13 Ibid. P. 8–9.
14 Это название разными авторами переводится как “Книга преданий”, “Книга истории”, “Книга документов” и т. д. Данный труд представляет собою собрание преданий, мифов, легенд, а также и правительственных распоряжений, и описаний событий уже не легендарного, а исторического периода. Первоначальный текст сочинения до нас не дошел; традиция гласит, что он был уничтожен во времена знаменитых гонений на конфуцианскую культуру, предпринятых основателем империи Цинь императором Цинь Шихуанди (221–209 до н. э.) и затем восстановлен в 178 г. до н. э. Конфуцианские дидактические мотивы в процессе такого восстановления просто не могли не быть привнесены, однако в какой именно степени, судить крайне трудно.
15 Васильев Л. С. Проблемы генезиса китайского государства. М., 1983. С. 99.
16 Имеется в виду труд Чэнь Мэнцзя “Свод сведений о надписях на иньских гадательных костях”. Пекин, 1956.
17 Васильев Л. С. Проблемы генезиса китайского государства. М., 1983. С. 130.
18 Цит. по: Л. С. Васильев. Ук. соч. С. 98.
19 “Лунь юй” (“Суждения и беседы”). 1–14. Цит. по: А. С. Мартынов, 2001. Т. 2, с. 215.
20 Там же. III–19. Цит. по: А. С. Мартынов, 2001. Т. 2, с. 227.
21 Там же. IV–9. Цит. по: А. С. Мартынов, 2001. Т. 2, с. 231.
22 Там же. IV–16. Цит. по: А. С. Мартынов. , 2001. Т. 2, с. 233.
23 Хань Фэй-цзы. Цит. по: Fung Yu-lan. A Short History of Chinese philosophy. New-York, 1958. P. 160.
24 По этому поводу уже упомянутый мною Лев Мечников писал: “…Понятие ли на самом деле можно отождествлять с нашими понятиями об этикете и церемониях лишь в том случае, если бы признали, что только этикет запрещает нам ходить на четвереньках…, и что мы не рвем друг друга на части только из церемонии” — Л. И. Мечников, 1995. С. 429.
25 Может быть, кому-то это покажется печальным, но только так, через простое подражание, то есть через принятый обществом благодаря воздействию религии, или традиции, или тоталитарной либо протестно-тоталитарной идеологии, или средств массовой информации личностный эталон и естественным образом происходящую, добровольную самоподшлифовку к нему средних людей можно реально менять общественное поведение. Конечно, у разных социальных групп разные кумиры, но между ними всегда останется взаимосвязь, и некие достаточно внятные и значимые родимые пятна будут одинаковы у всех.
26 Тут конфуцианцы были не одиноки. В сущности, все, кто вовремя додумался до концепции подобного двуединства и вовремя уверовал в нее, демонстрируют теперь поразительную устойчивость своей традиции в любом, даже сколь угодно неблагоприятном окружении. Опыт государственности тут может быть самым разным — но опыт культурной преемственности все равно оказывается сходным. Вот как, например, описывает одно из основных отличий традиционного еврейского дома от, как она выражается, “любого другого” Блу Гринберг: “Типичная ортодоксальная семья совместно справляет все домашние обряды и вместе отмечает все события в жизни синагоги и общины. И само собой разумеется, что при этом все личные дела отодвигаются на второй план и полностью подчиняются требованиям семьи и традиции. Я считаю, что такое требование косвенно способствует воспитанию у детей уважительного отношения не только к родителям, но и к общественным институтам власти”. Блу Гринберг. Традиционный еврейский дом. Москва—Иерусалим, 1998. С. 10.
27 А вот в этом разница с иудаизмом колоссальная. Потому что суперавторитет в иудаизме, как и в прочих этических религиях, был вынесен за пределы мира сего. Небо не земля, его не размежуешь, там может царить лишь кто-то один…
28 Считалось, что, коль скоро у власти встанет совершенный мудрец, все остальное устроится само собой. Рознь, то бишь, в общем-то, опять же конкуренция, прекратится, бедные и богатые разом станут просто среднезажиточными, варвары изъявят полную покорность, плодородие возрастет и стихии успокоятся, даже кометы перестанут появляться и звезды не станут сбиваться с пути — просто под влиянием благих морализующих эманаций персоны истинного государя.
29 А без этого никакие нововведения не затрагивают душу народа и не приносят положительных результатов — и скисают, как только ослабевает модернизационное давление государственного аппарата, утомившегося от бесплодных, тихо саботируемых страной усилий.
30 Например, сопоставимой с миром, описанным Рабле.
31 Но вот когда более или менее адекватные эпохе нововведения уже придуманы и начаты, успех или неуспех реформ в огромной степени зависит от того, заботятся ли их вдохновители и организаторы об общественном благе искренне или новации для них только способ в очередной раз ободрать тех, кого по-старому обдирать уже не удается. Вспомнить хоть Горбачева — ничего еще с результатами перестройки не было ясно, никаких улучшений она к тому моменту не принесла, — но новую дачу в Форосе уже вынь да положь, старой госрезиденции в Ливадии, которой довольствовались и якобы самодур Хрущев, и якобы тупой пропойца Брежнев, интеллигентному и демократичному молодому лидеру уже показалось мало. Да и теперь… Стоит лишь взглянуть на блудливо бегающие глазки Грефа, когда он докладывает Путину о беспрецедентном росте доходов населения, насчет реформ, сразу все становится ясно.
32 Хотя бы просто в силу усталости природной среды. Ведь мощь китайской империи на протяжении тысячелетий впрямую зависела от урожаев, просто от урожаев.
33 Не зря же, например, США нынче так алчут простых военных побед: людям нужно чувство движения страны вперед. Лунная программа свое дело сделала, и, более того, астронавтика нынче непопулярна, слишком дорого и опасно, а триумфы, связанные с нею, какие-то ненастоящие, нету в них понятной народу силы, разве что в программе “Звездных войн”. Борьба с коммунизмом тоже свое отработала — и тоже как-то странно: коммунизма нет и в помине, а жить, наоборот, стало значительно опаснее. Еще более утонченные победы для основной массы населения, мыслящего бытие со всеми его сложностями как просто очень большой бейсбольный матч, вообще звук пустой; ставка на простого человека, который, мол, ничего особенного не хочет и, мол, слава богу, что не хочет, всегда играет, как это было еще во времена китайских легистов, худые шутки. Пришлось бить Саддама — больше и впрямь нечем показать, что процесс увеличения возможностей и расширения доступного мира не закончился; а, как я стараюсь показать, только на этом этапе мораль живет полнокровной жизнью и создает инерцию добропорядочного поведения на будущее. Как американцы обсасывали каждый удачный свой чих в Ираке! А вот мы во времена брежневского застоя делали прямо противоположное: и впрямь пытаясь расширить свою вселенную, в то же время секретили это от собственного народа как высшую государственную тайну. Разбрасывая солдатиков пригоршнями по всему свету, заставляли огромное число не самых худших своих ребят совершать волей ли, неволей ли самые натуральные подвиги — и не давали им ни малейшей возможности этими подвигами гордиться ни публично, ни даже в душе. Создавали ситуации, когда по одним и тем же улицам с бомжами и пионерами, расхитителями социалистической собственности и сантехниками ходили самые настоящие, канонического пошиба герои — и не использовали их для создания канонов поведения, а, напротив, застенчиво и пугливо прятали их! Более разрушительной, более деморализующей политики и нарочно придумать невозможно.
34 Может показаться, что это утверждение находится в противоречии с тем, что я чуть выше говорил о потребностях современной Америки в большой цели (Луна, борьба с коммунизмом, перелопачивание государств-изгоев; что дальше?). Но дело в том, что я не считаю Америку органично развивающимся обществом. С той поры, как в середине прошлого века она взяла на себя функции станового хребта западной цивилизации, она обречена искать духовные мотивации своему неорганично наращиваемому могуществу; без них могущество рассыплется, как оно начало сыпаться в период вьетнамской эпопеи.
35 Тогда как современный Китай, как уже отмечалось, встроил модернизацию в систему традиционных мотиваций (пусть это встраивание и привело к определенной модификации последней — такая модификация исторически оправдана). Отсюда и успех реформ.
36 Такой, как, например, в позднецинском Китае, давно попавшем в тупик. Именно наблюдение за тупиковыми состояниями азиатских обществ и привело к возникновению термина “азиатчина”.
37 В сверхдержавах, тем более полиэтничных и полицивилизационных, единственной на все представленные этносы и конфессии (пусть и не на каждого из бессчетных индивидуумов, ведь всем поголовно без тоталитарных методик себя не навяжешь) посюсторонней ценностью может быть только одно на всех государство. Но есть разница между государством как средством достижения некоей высокой цели и государством как целью самого себя. В первом случае средство обязано хоть как-то стараться уподобиться своей высокой цели, быть ее достойной — следовательно, идеалы востребованы; во втором — открывается полный произвол в способах и средствах самосохранения; тогда идеалы государству только мешают.
38 557–581.
39 581–618. Потомки императоров Северной Чжоу носили титул гунов Цзе, а потомки императоров Суй (эту династию Тан свергла, но, как видим, уважения к ее потомкам не потеряла; стремление хотя бы походить на цзюньцзы ко многому обязывало!) носили титул гунов Си. И те, и другие пользовались немалыми привилегиями.
40 В “Новой истории Тан”, написанной во времена следующей великой династии, Сунской (960–1279), последнее без ложной скромности названо “делами, связанными с тем, как варвары четырех сторон света преобразуются под влиянием китайской цивилизации” (сы и гуй хуа чжи ши) — “Синь Тан шу”. Цзюань 46.
41 Боюсь, меня упрекнут в профанации, но более яркий пример трудно найти: вспомните хотя бы молодых трех мушкетеров момента взлета абсолютизма — и их же тридцать лет спустя, в период блистательного застоя Людовика XIV!
42 Хотя даже такие примеры находятся с ходу: скажем, политическая мощь Тан и культурный взлет последующей Сун.
43 Спору нет, внешние факторы очень важны, но не могут играть определяющей роли. Скажем, никакие агенты влияния не смогут ничего добиться, пока основная часть населения и, в первую очередь, элиты не захотят позарез, чтобы на них хоть кто-нибудь повлиял.