Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2005
Это было в прошлой веке. Стало быть, Леонид Осипович Утесов родился в позапрошлом веке — 21 марта 1895 года. И сейчас — страшно подумать! — 110-летие со дня его рождения? А я вижу все так ясно, словно это было вчера…
…Итак, это было в прошлом веке. В конце 1960-х годов. Я училась тогда в Ленинградском университете и приехала в Москву на зимние каникулы. Остановилась, как всегда, у дяди Лёди: Утесов приходился дядей моей маме. Мы дружили, обменивались стихами и любили поболтать. В тот день мы сидели на кушетке в комнате мужа Эдит — Альберта Гендельштейна, режиссера-документалиста. Почему-то Леонид Осипович любил пребывать у него в комнате, хотя его собственная квартира находилась через площадку. Он зачитывал мне “избранные места из переписки” — все письма поклонников аккуратно хранились в его архиве.
— А вот еще одно, Заяц, самое лучшее. — Он называл меня Зайцем, а после выхода мультика Котёночкина приветствовал таким образом: “Ну, Заяц, погоди!” — Вот послушай: “Утесов, подарите мне только одну ночь, но такую, чтобы чертям стало жарко и чтобы я хотя бы на минуту забыла, что я — педагог”.
Поклонницы одолевали Утесова с тех пор, как в 1962 году умерла его жена, Елена Осиповна. Кстати, меня назвали в ее честь — по его просьбе, а вообще-то, хотели дать имя Галя. Правда, недостатка в женском внимании дядя Лёдя не испытывал никогда, а тут просто как с цепи сорвались.
Мы довольно-таки давно угнездились на кушетке, письма уже поднадоели, и вдруг Утесову пришла мысль:
— А поедем-ка мы в Переделкино, потреплемся с кем-нибудь. Там сейчас много народа.
Зима была красивая, снежная, и в Переделкине жило много его друзей-писателей. Он любил пообщаться, поведать свои знаменитые байки, а для этого нужны были свежие “уши”.
И мы отправились в Переделкино. У Утесова всегда был шофер. Правда, и сам он прекрасно водил машину и любил это делать. В прежние времена мы частенько ездили из Москвы во Внуково, на его дачу, в его “Победе”, вдвоем, и любили такие поездки. Я знала, что, пока мы в Москве, нужно помалкивать, а как только окажемся на шоссе, можно вволю наговориться. Сейчас за рулем сидел шофер. За окном пролетало заснеженное Подмосковье. И внезапно Утесов сказал:
— А что, если нам поехать во Внуково?
От этого предложения у меня волна радости и волнения захлестнула сердце. Внуково, куда меня привезли впервые двухмесячной и куда привозили в мае шестнадцать лет подряд! Но дача продана после смерти тети Лены: Утесов и Дита не особенно ее любили, лишь Альберт возражал. И он оказался прав: в дальнейшем каждое лето им приходилось брать путевки в Дом творчества кинематографистов в Болшеве и отдыхать там, а это совсем не то. То ли дело двухэтажный каменный дом с участком в гектар, большим садом и березовой рощей, полной грибов!
Мы подъехали к воротам утесовской дачи. Напротив — знакомый высокий забор, за ним — дача Бубеннова (это поселок писателей). Помню с детства надпись на заборе: “Злая собака”. Вообще, тут дачи многих знаменитостей: Сергея Образцова, Алисы Коонен, Игоря Ильинского, Любови Орловой и Александрова… Выйдя из машины, мы с дядей Лёдей подошли к забору его дачи и долго стояли молча. Было очень грустно. Наконец он сказал:
— Как она любила эту дачу… Она всю себя сюда вложила. Лены нет, а дача…
— А может быть, зайдем? — спросила я.
— Нет. Ты же помнишь, как было с Дитой.
Эдит сюда заезжала, когда дача уже была продана: хотела забрать какие-то оставшиеся вещи и книги. Новый хозяин, переводчик Наврозов (кажется, так звучала его фамилия, хотя его не без основания называли Неврозовым и даже Навозовым), не впустил Диту в дом, и она долго сидела под дождем — правда, в машине. Вообще, он был со странностями. Собрал как-то со “внуковцев” деньги на водопровод, прошло много времени, но ни водопровода, ни денег… Разразился скандал, он пытался повеситься…
В общем, стояли мы с Леонидом Осиповичем, вспоминали и вздыхали. И вдруг к воротам подошел какой-то человек — оказалось, сторож. Сказал, что хозяин велел проводить нас в дом. Оказывается, Утесова заметили — уж не знаю как, дом стоит далеко от ворот.
И мы вошли. Я впервые была тут зимой. Голые деревья вдоль подъездной аллеи — летом на них горят красные “волчьи ягоды”, которые мне запрещали есть. Вот и поляна перед домом, посередине — огромное дерево, с которого падали летом маленькие зеленые шишечки (я была уверена в детстве, что кто-то их там, наверху, красит). Слева виднеется голая березовая роща. Справа — сад, такой непривычный, занесенный белым пушистым снегом. А где же длинные ряды грядок с алой клубникой, кусты смородины, крупной, как вишни, да и вишни, малина, яблоки? Все такое непривычное…
На пороге нас неожиданно радушно встречает сам переводчик, вводит в дом. И тут все по-другому. По коридору, налево — кухня, дальше ванная, еще — маленькая комнатка, где у моей мамы была своя кухонька. Между прочим, мама моя была прекрасная кулинарка, и, когда мы завтракали, Утесов ходил вокруг и облизывался. “Почему у Лены всегда так долго накрывают к завтраку? — сокрушался он. — Какой смысл быть Утесовым, если Зямка вон уже завтракает, а я еще час буду ходить голодный?” (Зямка — это мой отец, Зиновий Фрадкин, музыкант его оркестра, работавший с самого основания утесовского оркестра.) “Дядя Ледя, садись с нами, поешь”, — предлагает моя мама. “Спасибо, Риточка, боюсь, Лена рассердится”. Но потом не выдерживает и, с опаской оглядевшись, хватает горячий пирожок. И едва он успевает надкусить, как слышится голос тети Лены: “Опять попрошайничаешь! Мы же сейчас садимся”. А у тети Лены и в самом деле ужасно долго накрывали — быть может, потому, что она любила, чтобы все было идеально, и вечно спорила с домработницей, хватаясь за все сама. Валя, сын Альберта от первого брака, как-то сочинил устную новеллу на эту тему. Заканчивалась она так: “Сели обедать. Смеркалось”. Валя был остроумен, как его отец. У Альберта было двое детей от первого брака — старшая, Юля, и младший, Валя. Их мать, актриса Евгения Рагулина, жила в Алма-Ате. Детей в раннем возрасте отослали в дом к Утесовым, и тетя Лена, у которой не было внуков, воспитывала их как родных. Юля стала актрисой. Училась она вместе с Юликом Паничем, и они поженились еще студентами. Молодожены проводили свое первое лето во Внукове, а я мешала им целоваться, выскакивая из-за кустов — мне тогда было лет шесть. Помню, как приехал их однокурсник, Миша Козаков: немыслимой красоты, с буйными черными кудрями и почему-то в синем комбинезоне, который ему необыкновенно шел. Потом Юля ушла от красавца Панича, влюбившись в Ширвиндта. Но ничего там не состоялось, и в конце концов ее мужем стал Эфраим Севела, ныне известный писатель, и они вместе отбыли в Израиль. Далее для меня след теряется. Но, как мне кажется, недавно я получила напоминание о высокой, рыжеволосой, мятущейся Юле. Шел прелестный английский сериал по роману Джейн Остин “Гордость и предубеждение”. И в титрах рядом с именем одной из героинь, беспутной дурочки Лидии, стояло имя актрисы — Джулия Севела. Вот он, след! Джулия — та же Юлия по-английски. Уж не внучка ли это Юли, названная в ее честь? Это тем более вероятно, что дочь Юли, Маша, вышла замуж и уехала в Лондон…
Однако лирическое отступление далеко меня завело. Итак, поворачиваем за угол. Тут слева две комнаты — во второй всегда жили мы с мамой и папой, и коридор упирается в “летнюю” столовую. Но мы входим в дверь справа, в “зимнюю” столовую. И ничего не узнаем. Справа, где стоял огромный черный буфет, в котором тетя Лена хранила банки с вареньем, крупы и прочие припасы, — голая стена, разрисованная какими-то невероятными узорами. Против окон — камин из красных кирпичей с белыми прожилками. Правда, он остался, но где же тарелки с синим рисунком, висевшие над ним, и хохломские свистульки в виде баб, барашков, лошадей, стоявшие на каминной полке? Где веселые вечерния чаепития за круглым столом, когда на огонек заглядывали то Любовь Орлова, то великая Алиса Коонен, то весельчак-драматург Иосиф Прут, то еще кто-нибудь из актеров, композиторов, писателей? В камине уютно потрескивал огонек, время от времени тяжело вздыхал под столом маленький жесткошерстный скотчтерьер Кузя, краснело в вазочках душистое клубничное и тягучее вишневое варенье, и лилась блистательная, остроумная беседа…
Не помню, о чем мы беседовали с Наврозовым в тот зимний день. Осталась в памяти лишь одна тема — переводная поэзия. Узнав, что я свой брат переводчик, хозяин дачи еще больше смягчился и начал читать свои переводы из Томаса Элиота — кстати, совсем неплохие. Под это чтение стихов мы и поднялись на второй этаж. Обычно я очень долго тащилась по этой лестнице, так как на стенах были фотографии всех программ утесовского джаз-оркестра, и я их изучала. Лестница была, как в загородных домах из английских фильмов: два крыла расходились направо и налево и сходились на площадке второго этажа. Там стоял маленький макет эстрадной сцены — с местами для музыкантов и возвышением для дирижера. Комнаты на втором этаже шли по кругу. Первая — проходная, с настоящим баром: стойка, застекленные полки за спиной “бармена”. Камин, кушетка. Дальше — дверь в спальню дяди Лёди и тети Лены; вторая дверь ведет из спальни на крытую веранду. Я проводила там массу времени, валяясь с книгой на топчане. Были тут и плетеные кресла. С веранды можно выйти в комнату, названную “биллиардной”. Биллиарда там не было — во всяком случае, на моей памяти, — зато стоял рояль. Низенький круглый столик, диван и кресла, обитые белой материей в крупных нежных цветах, розовых и сиреневых. Стеклянные двери вели на солярий. Эта комната соединялась дверью с первой, проходной. А теперь от всего этого не осталось и следа, и все уже было чужое. Наверно, поэтому мы заторопились и покинули этот дом.
Молча вернулись к машине, молча ехали в Москву. Да, молчали почти всю дорогу, что было совсем на нас не похоже…
И сейчас, почти сорок лет спустя, уже в другом веке, я так ясно вижу черный забор, печальный каменный дом, голые деревья, укрытый белым снегом сад и затуманившиеся глаза Утесова. И почему-то звучит в ушах строчка Франсуа Вийона: “Но где снега былых времен?..”