Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2005
Тополя выросли поразительно быстро. Новоселы свежесляпанных хрущевских пятиэтажек понатыкали их где только можно: дескать, скрыть бы скорее неприглядности окружающего пейзажа, и — шабаш. Вот они их и скрыли! В нижних этажах со временем от буйной зелени сделалось темно и сыро. Нижние жильцы тогда — за пилы-топоры, а верхние кричат: “Шалишь!” — и пальчиками грозят: “Экология! Экология!”
Так они и живут, те тополя, ожидая решения своей участи. И каждое лето “пылят” тополиным пухом, рта не раскрыть — наглотаешься, а в их кронах вороны понастроили гнезд: ор стоит, особенно в период кормления подрастающих птенцов, несусветный — обыватели уши затыкают, а мне хоть бы хны. Мне и “хрущевки” нравятся, хотя все их ругают.
У меня пятый этаж — много солнца и света, а что на чердачке над самой моей головой голуби поселились — хлопочут, лопочут, топочут, гулюкают и страстно рычат, — это же чудо! Это ведь музыка живой природы! У меня и в совмещенном санузле слышно, как восторженно чирикают воробьи, греясь в восходящем потоке теплого воздуха у верхнего, над крышей, выхода фановой трубы.
А что, треск мотоциклов и рев “мерседесов” и разных там громадных, как катафалки, джипов-внедорожников благозвучнее?
Впрочем, я про другое.
В птичьих хорах и орах я научился уловлять разные коленца и модуляции но, главное, определять голоса солистов! Вернее, солисток.
Вот была одна такая ворона — оперенье цвета серого бархата, с отделкой из перьев цвета хорошо отвороненной стали. Она вывелась и выросла буквально у меня на глазах. Я наблюдал, как ее папа и мама влюблялись на ветках тополя напротив моего дома и как на том же тополе они строили жилище.
Они таскали такие толстые сучья, что из них вполне можно было бы сложить приличный костер и поджарить на нем с десяток добрых шашлыков для веселой компании.
Папа был строгий, он покрикивал на маму: “Кар-ра! Кар-ра!”, если мама, видимо, совсем еще молоденькая особа, неловко, чисто по-женски, управлялась с каким-нибудь кривоватым или громоздким сучком и раз по пять роняла его на землю.
Папа, главный строитель, широко расставив сильные лапы в серых “бриджах”, стоял на первых трех “венцах” начатого сооружения и, напрягая голос, ругался, я бы даже сказал, матерился, назидательно кивая черной носатой головой: “Кар-ра! Кар-ра!”
Не владея вороньим языком, я приблизительно перевел это как “кара”, то есть, ежели применить интерполяцию, — как очевидную угрозу, по-русски она звучит примерно следующим образом: “Накажу! Так-перетак!” А мама отвечала папе нежным голоском: “Кур-ра! Кур-ра!”, что я перевел, пользуясь тем же методом, как робкое: “Учусь! Учусь! Дурачок!” Тут ведь еще важна и интонация, между прочим. А вообще-то, это была идеальная, с моей точки зрения, супружеская пара.
Девочка-вороненочек, о которой веду речь, росла капризной и необыкновенно прожорливой. Вероятно, оттого, что клюв ее всегда был набит едой, она не сумела выучиться классическому вороньему произношению с ярко выраженным грассирующим “р-р”. Толком не проглотив то, что ей приносили родители, она требовала добавки, вот у нее и получился в итоге хотя и чрезмерно громкий, но в то же время и несколько англизированный, что ли, клич (филологи это называют “каша во рту”) — “кува!”.
Этот ее клич или восклик я узнавал среди тысячи банальных “кар-р!”. Он звучал фортиссимо и с надрывом. Я так эту девочку и назвал — Кувá. Папа для меня был Кар-ра, мама — Кур-ра, а дочка — Кува.
Интересно, что дворничиха Романовна (она жила в нашем подъезде) точно так же называла “моих” ворон. Романовна не лишена была музыкального слуха и пылкого воображения. Она любила животных: подкармливала воробьев-синичек, голубей-ворон и бродячих кошек-собак. Штатным же постояльцем ее квартиры в первом этаже был черный пес Роман неизвестно какой породы — кудрявый-кудрявый и лохматый-лохматый, ну, настолько, что невозможно было понять, где у него голова, а где хвост, и, когда он бежал, вернее, катился по двору, мне все время казалось, что он движется не “по природе”, а задом-наперед, как испорченная заводная игрушка или сказочный Тяни-Толкай. Романовна обожала своего Романа, тютькалась с ним всячески и в приливе нежных чувств называла “папочка, папуля, папа”, отсюда и ее отчество-прозвание. И еще у нее был самодовольный огненно-рыжий кот с плоской и круглой, как сковородка, мордой. Кличка его была Чинар-Чинар, в обиходе Чинарик. Романовна говорила, что кота вместе с наволочкой урюка переслали по железной дороге через проводников знакомые “из этого, как его, Арзебиржана” с уже готовеньким именем Чинар-Чинар оглы, ей даже не пришлось голову ломать над тем, как его окрестить: “А что? Я бы, недолго думая, стала звать его по-простому — Рыжик, а Чинар-Чинар у них там, — Романовна махнула рукой в сторону полуденного солнца, — у них два одинаковых имени подряд — это о-о! Это большое уважение”. — Романовна благостно сложила перед собой ладошки и томно закатила глаза.
Кот с двойным именем и ел в два раза больше обыкновенного кота, то есть он был обжора.
Весь дом об этом знал, и жильцы кормили Чинарика, где бы его ни повстречали. Он все лопал, благо на халяву, даже, говорят, соленые огурцы, квашеную капусту и сырую картошку. Дома он почти не жил, больше шлялся по подъездам нашего и всех соседних домов. “Ну, не гад ли?!” — сокрушалась Романовна.
И вскоре в нашем квартале вывелась целая популяция огненно-рыжих котиков и кошечек, которых все обитатели нашего квартала, не сговариваясь между собой, именовали уважительно “чинары”, словно это были какие-то инопланетяне или выходцы из неведомых экзотических земель. Бездомных детей Чинарика они усыновляли и удочеряли или же дарили родным и знакомым на дни рождения, и те бесконечно им были благодарны.
А Кува стала уже подлетышем, она прыгала по веткам родного тополя, правда, еще опасаясь его покинуть, и непрерывно орала, требуя еды. Люди шалели от ее крика. Родители сбились с ног… Э, нет! Не так! Как же сказать? С крыльев? В общем, кормили ее, как могли, по мере сил. Мы с Романовной им помогали — подбрасывали иногда кое-какие харчи.
Раз я бросил вниз несколько зачерствевших ломтиков батона — они рассеялись по земле в радиусе десяти метров. Целая стая ворон кинулась на них. Кар-ра и Кур-ра были первыми — сразу же зацапали по штуке. Но жадный Кар-ра посчитал, что одного ломтика ему маловато. Тогда он, изображая из себя кондора, с устрашающим видом тяжело подскакал к незнакомой мне вороне и чуть ли не из клюва вырвал у нее добычу, вернее, она бросила ее добровольно и в ужасе отпрянула. И что сделал Кар-ра? У него же клюв был занят! А он свой кусок положил на отбитый у напуганной им вороны. Получился “сандвич”. И он с этим “сандвичем” легко поднялся на крыло. Я ему аплодировал.
Тогда же я стал свидетелем того, как Кува совершила свой первый полет. Ее родители, чуть поразмыслив, решили, что мои подношения для их чада несколько жестковаты — их следует размочить. Что они и сделали, слетев с тополя к ближайшей луже. Выждав, пока булка основательно промокнет, они аккуратненько перевернули ломтики — ну, как масленичные блины. И наконец папа трубным голосом: “Кар-ра, кар-ра, кар-ра” — позвал дочку, которая в этот момент буквально заходилась в оглушительном голодном вопле “кува-кува”. И вот она, расправив черные веерообразные крылья, оттолкнулась от ветки и вдруг оказалась в родной для нее стихии. Боже, как она летела! Как изящно спланировала на распростертых крыльях! Я думаю, она ликовала, уверен, она воображала себя валькирией и в ее голове звучала музыка Рихарда Вагнера…
…Все! Дочка выросла, научилась летать и способна сама себе добывать пропитание. Пора выдавать ее замуж за приличного… Х-ха! А где такого взять?
Родители, горячие, как видно, натуры, не сумели найти согласованного ответа на этот вопрос и, бросив друг другу сердитые обвинения: один — “Кар-ра!”, другая — “Кур-ра!”, разлетелись в разные стороны. Только я их и видел. Наверно, у всех ворон так принято. А Кувочка осиротела.
Но не отчаялась. Днем и ночью звучало над нашими “хрущевками” ее надсадное восклицание.
Я так же, как и Романовна, частенько подманивал сироту: “Кува! Кува!” Она сразу схватывала, в чем дело, и красиво, без единого взмаха крыльев, бесшумно, как планер, соскальзывала под мои окна и уже с земли, подняв голову, вопросительно на меня поглядывала. То левым глазом, то правым. У меня всегда находилось для нее лакомство. Как, впрочем, и у Романовны.
Раз я проснулся ранним-ранним утром от знакомого вопля “кува”. В нем было все — отчаяние, обида, злость и страдание. В чем дело? Высунулся из окна.
Как оказалось, Романовна выбросила вороне чуть ли не килограмм залежавшейся у нее салаки. Ворона приступила было к трапезе, но тут откуда ни возьмись огненно-рыжий Чинарик. Гляжу: кот спокойненько поедает рыбу, а Кува, стоя в каком-то метре от обжоры, орет на него благим матом, как базарная баба. Кот — ноль внимания. А она орет: “Кува-кува!” Мне показалось, что для большей убедительности своей базарной аргументации она даже подбоченилась, как это делают обычно склочные торговки.
И тут на сцене появился Роман с явным намерением поучаствовать в деле же деликатесного продукта. Вот только я не разобрался, как он на эту сцену вышел: то ли мордой вперед, то ли хвостом. Скорее всего — хвостом. А Кува, почуяв опасность, моментально взлетела. Роман же, уподобясь знаменитому Льву Яшину, кинулся за ней, как за кожаным мячом, да, видно, впопыхах ловил он ее задними лапами, забыв, чтó у него с какой стороны, и потому не поймал в стремительном прыжке. Ворона уселась на сучок хиленькой березы, а пес с маху всем двухпудовым весом рухнул на кота.
Кот обреченно вякнул. Пес как-то очень уж потусторонне завыл. И оба кинулись бежать — кто куда. А ворона, удовлетворенно скрипнув: “Кува!”, слетела с березы и продолжила трапезу.
Но она не простила-таки Чинарику подлого его поступка. Я своими глазами видел, с каким упорством, с каким мстительным и в то же время ехидным видом она его преследовала, а он, с опаской оглядываясь (а ну как долбанет промеж ушей — у нее же клюв что отвертка!), трусовато от нее уходил.
Я как раз возвращался с работы. Шел от метро через пустырь рядом с моим домом. Вижу: идет Чинарик, а за ним, метрах в трех, — Кува. Переваливается с боку на бок и вышагивает, широко расставляя лапы, походкой человека, страдающего яичной грыжей. Оба идут молча. Кот остановится. И Кува остановится. Чинарик пошел. И ворона пошла.
Так они прошли по кругу метров двести, с частыми остановками, словно проверяя, чьи нервы крепче.
У кота они сдали раньше.
Дойдя до рыжего от ржавчины, одиноко стоящего и, кажется, заброшенного гаража, он вдруг присел, лизнул зачем-то свои гениталии — и шмыг в черную щель под гаражными воротами.
А ворона взлетела на крышу, тронула лапой длинный нос, словно собиралась высморкаться, торжествующе возгласила: “Кува! Кува! Кува!”