Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2005
Новый художественный Петербург. Справочно-аналитический сборник. СПб.: Издательство имени Н. И. Новикова, 2004
Издание подобного рода не могло не появиться, столь велика была в нем потребность. Оно и появилось. В рамках программы Международного благотворительного фонда имени Д. С. Лихачева, название которой совпадает с названием сборника (поди догадайся, что раньше — курица или яйцо) — “Новый художественный Петербург”. Сложившаяся в городе в самом деле совершенно новая (даже по сравнению с той самой дореволюционной “Россией, которую мы потеряли”) художественная ситуация требовала трезвого осмысления, внятной артикуляции и тщательной систематизации. Первый опыт перед нами, а насколько удачно решена вставшая перед исследователями задача, попробуем разобраться. Следует иметь в виду еще один важнейший аспект — ответственность авторов перед будущим, ведь пока это, по сути дела, единственная широкая и сведенная воедино фиксация нынешней ситуации (существует масса статей и ряд периодических изданий, посвященных современному искусству Петербурга, но лишь в “Новом художественном Петербурге” декларирована претензия на всеохватность), единственный объемный слепок петербургской художественной реальности 90-х — начала 2000-х, единственная версия истории художественной жизни северной столицы, и здесь объективность и непредвзятость, что называется, на вес золота. Едва увидев свет, сборник становится историческим документом, справочником для будущих историков искусства и прочих заинтересованных лиц.
Составители О. Лейкинд и Д. Северюхин — нельзя не отметить — проделали немалую кропотливую работу, разумеется, уже получив упреки в неточностях и фактических ошибках (признаться, и автор этих строк мог бы внести свою лепту уточнений, но речь все же несколько шире действий такого рода — немного досадно, но не смертельно). В сборнике, заявленном как справочно-аналитический, и разделов ровно два: аналитический и справочно-информационный. Второй раздел, безусловно, бесценный материал не только для грядущих исследователей. Читатели и зрители, специалисты и любители пластических искусств наконец-то получили справочник, совершенно необходимый в их повседневном обиходе. Подробнейшая (если не абсолютно полная, то абсолютно близкая к тому) карта художественных групп, обществ, союзов, фондов, галерей и фестивалей, существовавших в указанный период (о, сколько их мелькнуло за эти непростые для российского искусства годы и исчезло, но не бесследно, благодаря и этому изданию в том числе) и существующих в Петербурге по сей день. Идеально структурированная, удобная в пользовании. Когда, кто, с какой целью, выставки, имена, годы, специализация, адреса — краткая, но достаточная для дальнейшего исследования информация. Можно только с искренней признательностью поблагодарить фонд им. Д. Лихачева и авторов-составителей за реализованную инициативу.
Со второй, точнее, первой, открывающей сборник — аналитической — частью все несколько сложнее. Десять представленных статей, надо думать, по замыслу составителей должны были сложиться во всеобъемлющую панораму новой художественной жизни Петербурга. Судите сами, здесь вам и краткий исторический обзор, и формирование художественного рынка, и размышления современного коллекционера, и взаимоотношения художника и музея, и история современной арткритики, и постперестроечная жизнь Союза художников, и сквотская жизнь, и история отдельных объединений и выставок… Безусловно, каждая статья по-своему интересна и заслуживает пристального внимания. Но. Но отчего все же возникает неотступное чувство неудовлетворенности, будто внезапно оборвали демонстрацию фильма? Ответ первый: фактическая, описательная составляющая превалирует (отсюда ощущение некоторого толкания авторов локтями: в разных материалах говорится об одних и тех же событиях), а концептуальная в дефиците (пожалуй, самыми удачными в этом ракурсе выглядят публикации Д. Северюхина “Новый художественный Петербург. Краткий исторический обзор” и А. Симуни “ЛОСХ — СПбСХ: штрихи к постперестроечному портрету”). Ответ второй: ситуация описывается изнутри ситуации, отсутствует объективированный взгляд со стороны, и здесь не спасает даже добросовестность летописцев. Всякий имеющий негуманитарное образование знает: описать эксперимент можно лишь не будучи его участником, находясь вовне. В сборнике вообще не представлены ведущие искусствоведы и арткритики города. О причинах можно только догадываться, но некоторое недоумение остается. Ответ третий: если уж взялись говорить в статьях об одних направлениях, течениях, пластах, то почему другие остались вне поля зрения? Решились на определенный уровень детализации, будьте любезны раздать всем сестрам по серьгам. Мне, например, при выбранной структуре раздела не хватило статьи В. Худолея о состоянии современной малоформатной графики (а там есть колоссальные достижения на международном уровне именно в постперестроечную эпоху), а кому-то не хватит статьи о деревне художников в Шувалове или об обществе акварелистов и т. д. Эти вопросы были бы совершенно сняты более масштабным концептуальным подходом к описанию современного петербургского художественного процесса.
И тем не менее: да, вопросы к сборнику есть, но есть и сборник, вполне представительный в своей справочной части. А это, согласимся, важнее.
От “невозвращенца” к “выживленцу”
Александр Кабаков. Все поправимо. Хроники частной жизни. М.: Вагриус, 2004, тираж 5000; Рассказы на ночь. Знамя. 2004. № 9
Александр Кабаков проснулся знаменитым ровно (как любят говорить в Москве) тогда, когда вышел его роман “Невозвращенец”, моментально ставший бестселлером и не позволявший далее своему автору уйти в тень. Напоминать фабулу “Невозвращенца” нынче все равно что пытаться пересказать, ну, хоть “Дон Кихота” — кроме недоумения, никакой другой реакции: все и так в курсе. Знаковая вещь времени. Тем не менее история знает “гениев одной ночи” и авторов одной вещи, но, к счастью, Кабакова чаша сия миновала: слишком ярок, изобретателен и избыточен талант. И подтвеждения наисвежайшие.
Начнем с 9-й книжки “Знамени”. “Рассказы на ночь” — изящнейшим кружевным образом через общих, мелькающих то в одном, то в другом повествовании героев, соединенные в панораму нынешней нашей жизни шесть новелл, каждая из которых — базовый культурологический сюжет, трансформированный в современную притчу. “Голландец” — это, как вы и сами можете догадаться, тот самый “летучий голландец”, предвестник смерти, только не корабль, а старый “пассат”, терроризирующий рублевское шоссе: куча скелетов в салоне, адская тьма в открытых окнах и — подсказка для совсем уж недогадливых — стикер “NL” (международный знак Нидерландов, то бишь Голландии) вместо номера. И все, кто с ним случайно встречается, ясное дело, бесследно исчезает. (Стивен Кинг в бессрочном отпуске.) “Проект └Бабилон””, само собой, Вавилонская башня, которую старательно, но заведомо обреченно возводили в новом районе Москвы и таджики, и молдаване, и прочие чернявые люди. “Ходок”, натурально, Дон Жуан, удачливый неудачник, во всей его скользящей, неотразимой, но не слишком долгой красе. “Странник” — Вечный Жид, обретший таки родину и успокоение в вечно неблагополучной и вечно нестабильной России (любит, любит Кабаков все эти парадоксальные перевертыши, а мы разве нет? А немного перца к мясу?). “Красный и серый” — обладательница алой пилотки дежурной по станции метро Красная Шапочка, у которой почему-то сердце не на месте из-за убитого волка-рецидивиста и неизбывная досада и на охотников, и, что гораздо хуже, на себя… И, наконец, “Восходящий поток” — современный Икар, разбившийся на дельтаплане и похоронивший этим экстремальный бизнес двух друзей.
Читается, пардон за трюизм, на одном дыхании. И даже не потому, что, отгадав сюжет, хочется из профессионального интереса разобрать механизм по винтику: как сделано? По другим причинам. Современный читатель, закаленный в последние неподцензурные годы безграничным диапазоном “уровней письма”, приученный к чему угодно и ничему уже не удивляющийся, вдруг с изумлением обнаруживает, что есть вещи нестареющие, не подвластные никаким сменам парадигм и модным вербальным новшествам тотально победившей техногенной цивилизации. Например, вечные бродячие сюжеты, в новых декорациях приобретающие дополнительные философские измерения и дающие прозе новые горизонты. Например, талант рассказчика, востребованный с незапамятных времен (не зря даже поморы брали в свои ватаги известных краснопевцев — для украшения жизни и вечернего досуга, так сказать), когда слова — вне концепций и теоретических умствований — располагаются единственно возможным для семантической и эстетической гармонии образом, когда сюжет держит тебя до конца, когда все происходящее с кинематографической выпуклостью видишь на собственном внутреннем экране, когда радуешься, как ребенок, меткости наблюдений и точности любых, пусть даже мельчайших и мимолетнейших называний. Мастер, чего там! Мастер, и все. Разве что табличку вывесить: для гурманов, потому что гурман не просто будет лететь сквозь текст, как обыкновенный читатель, а будет еще и смаковать всякую фразу, изобличающую то, чего в кармане не спрячешь. А их там таких на каждом шагу. Взять хоть эту: “Но между воротниками курток и шапками увидал уже психически больной гражданин Абстулханов Р. И. не заросшие модной и этнически естественной щетиной смуглые лица, чего скорей всего можно было бы ожидать; не бледные, налитые нездоровой полнотой щеки и крепкие шеи тяжелоатлетов титульной национальности, что было бы нежелательно, но тоже понятно; не бессмысленные испитые рожи обкурившихся до остекленения подростков, что было бы противно, но неопасно; даже не физиономии ментов в штатском, исходящие служебной наглостью и жадностью, что не сулило бы никаких проблем, кроме потери небольших бабок…”
Ну, что? Нужны еще какие-нибудь дополнения к портрету времени? “И что? — скажет привередливый читатель. — И кинофильм └Бригада” — портрет времени. И пресловутые └Менты” тоже портрет времени. Нашли чем удивить! Да за что ни возьмись, все будет портретом времени — и Бушков, и Донцова, и Дуглас Коупленд в придачу”. Так, да не так. Помните, у Ильфа и Петрова есть замечательный прозаический дивертисмент по поводу мира большого и мира маленького. В одном — дерзновения, открытия, предел человеческих возможностей, а в другом — мелкие комфортные (раньше бы сказали — мещанские, теперь принято говорить — гламурные) удовольствия и усовершенствования: мир героев и мир Барби. И с литературой ведь все ровно (как любят говорить в Москве) так же. Ну, в какой, скажите, “Бригаде” возможен такой финал: “Прекрасен закат, полыхает небесное пламя, и тает воск. Не долетим. Но лететь-то есть смысл только туда, вот в чем дело”! Далекий от пафоса и дидактизма Кабаков все же не в силах удержаться от обозначения (в своей версии) единственно достойного пути дерзающего и познающего человека.
Теперь о последнем его опыте в большой форме, с которой в свое время, собственно, и началась тотальная популярность прозаика. Роман с обнадеживающим названием “Все поправимо” (как тут не вспомнить двухлетней давности стихотворный сборник тридцатилетнего москвича “Все плохо”, забавная рифма, связывающая два поколения, верно?) в трех книгах с прологом и эпилогом. Классическая толстовская триада (Детство. Отрочество. Юность) здесь развернута в пятидесятилетнюю “московскую сагу”, “заточенную” на одного героя (все остальные только фон и повод для поступков и решений): детство/отрочество — юность/молодость — зрелость/старость. И во всех трех книгах — мучительная для героя загадка предательства: кто? Кто и зачем это сделал? В первой книге — донос эпохи борьбы с космополитизмом, погубивший его отца, во второй — донос эпохи оттепели, сокрушивший лучезарные планы героя, фарцовщика и стиляги, а в третьей их несколько: это и непонятно кем взорванный старый друг и сооснователь дела, это и неостановимые, но невидимые силы, выжимающие героя из этого самого дела, это и таинственные хакеры, опустошившие на последних страницах романа его счета и доведшие до дома престарелых, это и странная старуха пифия, встреченная в международном аэропорту (фирменный лейбл Кабакова — проницаемость действительности для сил мистических, необъяснимых, но по-булгаковски абсолютно органичных да и дозированных писателем с гомеопатической точностью)… “Ты притягиваешь предателей, — говорит одна из многочисленных любовниц героя, — потому что сам многих предал”. Но предает Миша Салтыков исключительно своих бесчисленных женщин, а такое ли уж это, положа руку на сердце, большое предательство с биологически неискоренимым (такими Бог создал!), хоть и окультуренным гаремным мужским сознанием? Да и преданные женщины все как одна, даже немыслимо настрадавшаяся жена, по русскому обычаю прощают его, до конца сохраняя если не испепеляющую страсть, то, по крайней мере, теплые чувства и интерес к судьбе родного для каждой Миши.
Поэтому, пожалуй, самая большая загадка в романе для читателя — это его название. Ведь логика внерелигиозной жизни, которой живет и главный герой, и его подельники и друзья, говорит как раз об обратном: на самом деле здесь все непоправимо, все невозвратимо и необратимо — жизнь-то одноразова. А главный предатель романа тем не менее назван напрямую, хоть и без прямолинейной назидательности, — это то, на что герой поставил еще на излете своего драматически закончившегося детства — деньги. Это они безвозвратно ускользают от Салтыкова в самый напряженный момент его жизни, повторив ситуацию (еще раз вспомним “Двенадцать стульев” Ильфа и Петрова) с утратой семейных бриллиантов, точно так же не нашедшихся в самой острой ситуации. Но деньги Миша Салтыков любит не так, как положено настоящему мистеру Скруджу, не как живое существо, а вполне цивилизованно, по-пушкински (“Без денег нет свободы”) — как средство, позволяющее выжить, демонстрируя при этом джек-лондоновскую волю к жизни: “Я не могу сдаться. Я не умею сдаваться. Я survivor. По-русски нет нормального подходящего слова. └Выживленец” — вот как надо перевести, но это звучит нелепо. Нелепо, зато точно: я всю жизнь потратил на то, чтобы выжить, и выжил, и теперь мне поздно менять принципы. Я выживал, и не сдавался, и выкручивался, и я выживу, и не сдамся, и выкручусь, и хрен вам всем. Меня советская власть не одолела, наоборот, я ее обхитрил и устроился при ней, выжил и пережил ее, так неужели вы, недоноски, пузыри, надувшиеся в вакууме новой жизни, одолеете?! Как бы не так… Только стыд сильнее меня. Но я еще надеюсь договориться с ним”.
Слово найдено — выживленец. (Да, все мы, увы, выживаем, всяк по-своему.) Но выживленец активный, умный, деятельный (всякий ли стиляга и фарцовщик сумел стать доктором наук?), не из тех, кого несет течением (а вся живая вода, как известно, может течь только вниз), а из тех, кто сам все эти течения формирует и направляет. Только отчего же тогда столь грустен финал, слишком напоминающий крах, хотя и подслащенный якобы всепрощающим и всепримиренческим самоощущением героя: “Ничего не имеет значения, просто сидим вместе, глядя в ночь, вот и все. Хорошая была жизнь”. Хорошая ли? Или хорошая, как и любая другая? Или любая жизнь, сколь бы блистательна внешне она ни была, заканчивается крахом? И стоит ли всерьез говорить об итоге жизни? И есть ли ответы на все эти вопросы? Во всяком случае, именно эта неоднозначность создает ощущение долгого интеллектуального и эмоционального послевкусия, которое неизбежно возникает после чтения настоящей литературы.
Но если по всем перечисленным поводам еще стоит крепко подумать, то одно в предложенной ситуации бесспорно: кабаковская проза, определенно вышедшая на новый виток, в новый атмосферный слой, где и дышится легче, и видится дальше и, что самое важное, новым зрением, в самом деле отменная.
ЕЛЕНА ЕЛАГИНА