Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2005
Леонид Столович. Стихи и жизнь. Опыт поэтической автобиографии.
Таллинн: ИНГВИ, 2003
Тартуского профессора Леонида Наумовича Столовича, который в прошлом году отметил семидесятипятилетие, по крайней мере части читательской аудитории представлять не надо: очень многие знают его как автора книги “Евреи шутят”, вышедшей уже четырьмя постоянно дополнявшимися изданиями; более узкому кругу гуманитариев он известен как философ, занимающийся преимущественно проблемами эстетики и теории ценностей. Из десятка его философско-эстетических книг назовем первую — “Эстетическое в действительности и в искусстве” (1959), вызвавшую широкую дискуссию в нашей стране и за ее пределами, и две последних — “Красота. Добро. Истина. Очерк истории эстетической аксиологии” (1994) и “Философия. Эстетика. Смех” (1999). Уже в этой книге есть автобиографические разделы (“Начало дискуссии об эстетическом. Исповедь └общественника””, “Смех против тоталитарной философии”). Автобиографические главки мы обнаружим и в книге “Евреи шутят” (“Юрий Михайлович шутит”, “Встреча с Губерманиодом”). Теперь же Леонид Столович предпринял опыт автобиографии, избрав в качестве ариадниной нити свою поэтическую судьбу.
Один из заключительных разделов этого “опуса” — “Мысли и фразы” (он словно бы попал сюда из книги “Евреи шутят”) завершается такой иронической сентенцией: “Моя поэтическая автобиография — это клонирование самого себя с надеждой, что я переживу сам себя”. Автор иронизирует над собственной попыткой поставить памятник самому себе. И вместе с тем перед нами действительно своего рода научное исследование о самом себе как человеке и поэте определенной эпохи, исследование честное и вдумчивое. Это история превращения homo sovetiсus в homo sapiens. Превращения, которое во многом осуществилось благодаря Поэзии.
Стихи стали для ленинградского школьника Лени Столовича той духовной пищей, которая помогла ему переносить физический голод в первый блокадный год, а затем в Казани, куда он был эвакуирован после короткого пребывания “сыном полка” в Кобоне, свела его с такими интересными людьми, как детская писательница Елена Николаевна Верейская, дочь известного историка Н. И. Кареева, и литературовед Дмитрий Евгеньевич Максимов, один из первопроходцев в научном изучении серебряного века русской литературы. Но едва ли не большую роль в формировании творчества начинающего поэта и личности будущего философа сыграло знакомство с Валентином Людвиговичем Сымоновичем, в обыденной жизни — электромонтером, состоявшим на учете в психоневрологическом диспансере, а в духовном плане оказавшимся человеком с критическим отношением к официальной идеологии, увлеченным библиофилом, собиравшим книги классиков мировой литературы и философии. Так в жизнь поэтического отрока вошли Данте и Оссиан, Гегель и Кант.
Воспоминания Л. Н. Столовича знакомят нас с деятельностью русской секции Союза писателей Татарии и с литературными объединениями послевоенного Ленинграда (кружком выдающегося лермонтоведа Виктора Андрониковича Мануйлова при Доме учителя, студией Глеба Сергеевича Семенова во Дворце пионеров). Поразительная память позволяет мемуаристу живо воссоздать образы десятков людей, с которыми его свела судьба (среди них выдающийся поэт-переводчик Михаил Леонидович Лозинский, литературовед и критик Михаил Алексеевич Лифшиц, режиссер Леонид Федорович Макарьев, философ Алексей Федорович Лосев, поэты Давид Самойлов и Владимир Микушевич, драматург Александр Володин, политолог Рой Медведев, но как истинный историк культуры он не удовлетворяется личными впечатлениями, а, стремясь к объективной оценке “персонажей” своей книги, пользуется и доступной ему последующей информацией (таковы характеристики журналиста Н. П. Прогожина, поэтов Олега Шестинского и Анатолия Чепурова). Подкупает доброжелательность автора — принципиального сторонника плюрализма и в жизни, и в философии. И нужно быть не просто “амбивалентным”, а глубоко непорядочным, чтобы заслужить безоговорочно отрицательную оценку (один из немногих примеров — писатель Евгений Воеводин). “Стихи и жизнь” — книга очень “населенная”. На ее страницах мы встречаем имена людей широко известных (например, поэтов Михаила Дудина и Сергея Орлова) и имена менее известных, но по-своему иногда не менее замечательных (византолог Яков Любарский, автор остроумных эпиграмм Наум Катаньер). Однако, если говорить о ленинградском периоде жизни мемуариста, в ней, по сути дела, три главных героя: поэты Глеб Семенов, Лев Мочалов и Нонна Слепакова.
В еще не написанной истории петербургской поэзии, а именно в поэзии можно говорить о московской и петербургской школах (например, в основном московскими литературными явлениями были футуризм и имажинизм, тогда как акмеизм был явлением преимущественно петербургским), менее всего ясен период рубежа 40-х и 50-х годов прошлого века. В годы войны прекратилось, а в случае Даниила Хармса и Николая Олейникова было насильственно прекращено творчество обэруитов. Не пережил блокады полугениальный, полубезумный Алик Ривин. В конце 40-х годов вне официальной литературы начинали писать талантливые одиночки (Валерий Диденко, Роальд Мандельштам). Сейчас никому не известно, сколько их было. Кто оказался погребенным в так называемом журнальном “самотеке”, кто вообще не посмел или не пожелал ни предлагать свои стихи в журналы, ни участвовать и литобъединениях? Впрочем, это относится и ко всей русской поэзии, по крайней мере, 30 — 50-х годов XX века. Но и уже признанным поэтам в ту пору было нелегко. Вскоре после окончания войны за пессимистические нотки была подвергнута критике Ольга Берггольц, за “отрыв от действительности” был разруган Вадим Шефнер. А потом разразилась настоящая катастрофа — выступление Жданова о журналах “Звезда” и “Ленинград” с шельмованием Анны Ахматовой, Михаила Зощенко, Александра Хазина. И все же растоптать традицию поэтической культуры в нашем городе не удалось. Произошло это во многом благодаря Глебу Сергеевичу Семенову.
Специально посвященную ему главу мемуарист, один из “гвардейцев Глеб-Семеновского полка”, назвал “Глеб наш насущный”. Но об этом философе стиха и замечательном Учителе нескольких поэтических поколений нашего города он пишет и в других главах. Так, в одной из них он приводит интереснейшую запись, появившуюся в его дневнике после очередного посещения Глеба Сергеевича и воспроизводящую отклик поэтического наставника тогдашней молодой пишущей братии на постановление ЦК, в котором поэзия Ахматовой была заклеймена как “безыдейная”: “Все так называемые поэты-философы являются не чем иным, как идейными поэтами. Если поэт описывает восстановление дома, он рисует только пейзаж. Если у поэта хватает сил довести описание до обобщения таких масштабов, как возрождение города, государства, земли, то это и будет идейное произведение. Значит, идейное глубоко. Толчки к философии (в самом широком смысле) должны быть от сегодняшнего дня. Это и есть современность”. После постановления ЦК Глеб Семенов особенно остро ощутил, что ему придется каждую минуту вставать на “горло собственной песне”.
Мало кому из тех, кто берет сейчас в руки итоговую книгу Льва Мочалова “Спираль” (СПб., 2003) и такую же книгу Нонны Слепаковой “Полоса отчуждения” (Смоленск, 1998), известна роль этой поэтической четы в истории петербургской поэзии. Автора мемуаров со Львом Мочаловым познакомил все тот же Г. С. Семенов, который видел в нем своего более молодого соратника и единомышленника. Участниками литобъединений Дворца пионеров, ЛГУ, Политеха, Дома культуры имени Первой пятилетки, Горного института он воспринимался как старший и более зрелый, но все же — товарищ. И его стихи, его поэтическая позиция стали камертоном, по которому они сверяли настрой своих стихов, свою поэтическую позицию. Лев Мочалов остался в стороне от “эстрадной” поэзии конца 50-х — начала 60-х годов, не покорял тысячных аудиторий, а рос — вглубь. В 1998 году ушла из жизни Нонна Слепакова, его жена, друг и в какой-то мере “ученица”. Наделенная в молодости солнечным, жизнерадостным даром почти детской непосредственности, она превратилась позднее в трагического поэта, “живого классика”. Л. Н. Столович, воспользовавшись мыслью Ахматовой о том, что поэзия, как и “желтый одуванчик у забора”, рождается из мора повседневности, удачно сформулировал главную особенность Нонны Слепаковой, поэта: она “сам сор превращает в художественную драгоценность”, “сами тернии оказываются звездами”.
Большой раздел книги посвящен “эмиграции в Эстонию”, где автор — почетный профессор Тартуского университета — живет и сейчас. Маленький эстонский городок в конце 40-х — начале 50-х годов надолго или только на короткое время стал прибежищем для многих талантливых ленинградцев, “инвалидов пятого пункта” (филологов Я. С. Билинкиса, Ю. М. Лотмана, З. Г. Минц, П. С. Реймана, позднее — его жены Л. И. Вольперт, философа Р. Н. Блюма, экономиста М. Л. Бронштейна). Филологам помогал обосноваться здесь тогдашний заведующий университетской кафедрой русской литературы Б. Ф. Егоров. Много ленинградцев было и среди студентов. Русская ученая “колония” не только хорошо “вписалась” в эстонскую, более либеральную, чем в России, среду, но и активно участвовала в процессе обретения Эстонией независимости (сам Л. Н. Столович редактировал, например, литературный отдел в русскоязычной газете эстонского Народного фронта). В культурно-идеологической борьбе, о ряде эпизодов которой он рассказывает, приняли своеобразное участие и стихи русских поэтов, привлеченных им на страницы этого издания. Как заинтересованный свидетель и, можно сказать, “попутчик”, мемуарист рассказывает о зарождении тартуской семиотической школы, вскоре ставшей тартуско-московской, и своих взаимоотношениях с ее главой — Ю. М. Лотманом. Им посвящено и одно из лучших стихотворений автора, где есть такие строки:
Здесь, в Тарту, убеждаетесь вы сами:
Структурализм стал мужем и отцом
С добрейшим человеческим лицом,
С эйнштейновско-старшинскими усами.
Весною, летом, осенью, зимой,
Презрев все ущемленья и уколы,
И с внучкою своей очередной
Идет спокойно тартуская школа.
И счастлив ты, что в Тарту ты живешь,
Бог дал или не дал тебе таланта:
Когда вдруг встретишь Лотмана, поймешь
Того, кто видел в Кёнигсберге Канта.
Канту также нашлось место и в воспоминаниях Л. Н. Столовича, который обнаружил в Тарту посмертную маску и неизвестную рукопись кёнигсбергского философа, и в стихах мемуариста (“Могила Канта”). Наряду с юношеским “Фейерверком”, написанным под впечатлением победных салютов в самом начале 1946 года, это тоже одна из наибольших поэтических удач автора.
По поводу “Фейерверка” и еще одного “философского” стихотворения молодого поэта (“Часы”) Глеб Семенов сказал ему: “У тебя классическая манера письма, но исключительно по-новому повернутая в содержании”. Эти слова можно отнести и ко всем лучшим стихотворениям Леонида Столовича, как написанным в юности, так и возникшим после тридцатилетнего поэтического молчания. Таково, например, стихотворение 1980 года “Простота”:
Есть простота и простота:
Одна из них такая —
Она чиста, как пустота,
Сама в себе нагая.
Есть и святая простота.
Есть и такая простота,
Что хуже воровства.
Есть и такая простота,
Что тяжелей вдовства.
Есть простота, как высота,
Как совершенства знак.
В ней растворилась суета,
Как в хлебной корке злак.
Быть может, это красота —
Та непростая простота?
К ней продираются сквозь мрак,
Как Блок и Пастернак.
Пожелаем поэту и дальше продираться к такой простоте.
Олег Малевич