Послесловие к юбилею
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2005
ДИАЛОГ В ПИСЬМАХ
В. В. Чубинскому
Согласившись совместно с Вами поразмышлять обо всем том, что говорилось, писалось и делалось у нас в связи с 60-летием Победы, я, Вадим Васильевич, испытываю, признаться, некоторое смущение. Как ни крути, а День Победы, пожалуй, единственный действительно всенародный праздник в современной России. И именно поэтому — у каждого свой. Для каждого окрашен он собственными переживаниями памяти о близких, о детстве, юности, то есть как раз такими, которые можно назвать длинным словом — “жизнесмыслообразующие”. Официально отмененный вскоре после войны, превращенный в обычный рабочий день, День Победы всему вопреки продолжал оставаться праздником; фронтовики встречались и надевали в этот день все боевые награды задолго до появления соответствующей песни — еще тогда, когда это официально считалось “нескромным”, почти неприличным… Поняв, что с этим ничего не поделаешь, советская власть возродила День Победы, постаравшись обставить его выгодными ей мифами и ритуалами.
Отрешиться от личных переживаний, говоря о юбилее Победы, для меня, как, вероятно, и для Вас, никак невозможно, а совпадут ли они у нас с Вами? Вы-то тогда носили погоны, Вы — участник Парада Победы… Я же воевал, как говорили наши никопольские инвалиды, “с титькой у роте”, послевоенные годы для меня — раннее детство. Одно это, понятно, задает разный ряд переживаний, различный уровень их осмысления…
Чувствуя, что вряд ли сумею отнестись к войне просто как к истории, как к чему-то, изучаемому по документам, в тиши архивов (хотя большинство моих познаний о том времени именно этого свойства), я считаю необходимым предварительно объясниться и с Вами, и с нашими будущими читателями о том, что такое для меня война и Победа как личное переживание, как смыслообразующий момент биографии.
Первый день Победы, который врезался в мою память на всю оставшуюся жизнь, был 9 мая 1947 года. Наверное, он как-то праздновался и официально, рабочим днем 9 мая стало позже — в декабре 47-го. Но это — как раз знание более позднее, книжное. По воспоминаниям же я никак не могу понять, выходным был тот день или нет? Мать была дома, но в ту весну она всегда была дома, потому что почти не вставала. Отец — на заводе. Но он, опять же, был там всегда, в выходные мы разве что несколько раньше поджидали его с лопатами и граблями у черного провала цеховых ворот. Выходил он оттуда, когда солнце еще только начинало клониться к закату, — мы шли копать огород; земля заводским была нарезана в “ближнем степу”, то есть почти сразу за остатками заводской ограды…
Нет, день, пожалуй, был все-таки выходным, ибо не после школы, а прямо с утра отправились мы с братом на промысел, и первое, что окрасило этот день в особые тона, была редкостная удача. В развалинах соседнего дома подбили мы камнями двух крупных крыс и тут же помчались с ними к дядь Сашам в сладком предвкушении заслуженной хлебной пайки, а быть может, и стакана семечек в придачу…
Дядь Саша Большой и дядь Саша Маленький жили на третьем барачном участке, по другую от нас сторону изрезанного окопами и заросшего папоротником парка. На двоих у них были одна нога и три, но поистине золотые руки, пройдя через которые шкурки отлавливаемых окрестной пацанвой сусликов, крыс, кошек и прочей мелкой живности становились шапками, пользовавшимися на никопольском базаре немалым спросом. Так что получить кусок хлеба за крыс — это был честный заработок, а не попрошайничество, которое брат Славка категорически мне запрещал и даже, бывало, отвешивал подзатыльник, если я уж слишком засматривался на чужую жратву.
Третий участок — это пять длиннющих бараков, два из которых были заселены инвалидами — по пять, по шесть человек в комнате. Не знаю, получали ли они пенсии. Наверное. Во всяком случае, карточки у них были. Но в основном каждый кормился, чем умел. Работали конюхами на заводском конном дворе, где-то столярничали, что-то сторожили, а большинство промышляло, как и мы с братом, на базаре — торгуя махоркой, семечками, табуретками, всяким старьем, а кое-кто, не имея столь строгого старшего брата, как у меня, и вовсе просил милостыню.
Мы же со Славкой торговали на базаре водой. Ему было уже 11, он таскал по полведра из ближайшего колодца, а я, размахивая кружкой над головой, пищал что было мочи:
Кому воды холодной?
Кто с утра голодный?
Подходи, навались,
У кого деньги завелись!
Утолять голод холодной водичкой народ не спешил, но к тому времени, когда базар расходился, у нас все же набиралось обычно на какой-нибудь “перекусон” — кучку мелкой картошки, кусок мамалыги, пару пучков морковки… Но шкурки — это было совсем другое, за них дядь Саши расплачивались с нами хлебом, а хлеб — всему голова.
В тот день, однако, дядь Саша Маленький, которого мы застали в бараке, на наших крыс толком и не взглянул — швырнул их в корзину у печки и, призывно взмахнув утюжком, — за мной, мол, ребята! — с грохотом выкатил из барака.
— Ты че?! — Славка попытался ему заступить дорогу. — Зажилить хош?
— С дороги, мелочь пузатая! — весело приказал дядь Саша. — Седни победа! Седни нам все бесплатно!
Он катил весело, быстро, с силой отталкиваясь от пыльной тропки двумя утюжками сразу, а мы бежали сзади, безнадежно канюча: “Дядь Саш, не будь жилой! Дядь Саш…”
На поляне за крайним бараком было людно и шумно. Играл аккордеон Лехи-слепого, трещал костер, над ним в большом казане булькало варево, распространяя умопомрачительный запах пшена, за козлами из неструганых досок, обнявшись и покачиваясь, пели нечто протяжное, у сарая на бревнышках выкрикивали под балалайку частушки и все пытались плясать, как у кого получалось в зависимости от имеющихся конечностей.
— Петро! — крикнул дядь Саша Маленький. — Принимай гвардейское пополнение.
Одноногий кашевар длинной своей поварешкой дотянулся, выдернул из груды котелков один, как-то очень ловко подбросил его, поймал, почти на лету щедро плюхнув в него варева, и протянул нам:
— Навались, гвардия!
Не знаю, можно ли объяснить тому, кто не жил в Украине зимой 46-го, какой это божественно щедрый дар — полкотелка настоящего кулеша с салом!.. Густого, пахучего, жирного!.. Ложек у нас не было, но что за беда — вокруг было полно замечательных плоских щепок. Мы уселись на бревнах и ели, тщательно облизывая щепки после каждого зачерпывания, обливаясь потом, пьянея от непривычной сытости, переводили дух и снова ели…
А вокруг в основном пили. И пели! И хвастались подвигами, больше любовными, чем боевыми; звенели медалями и орденами, отнюдь не добром поминая Усатого, уже отменившего плату за них, пытались драться, хватали друг друга за грудки, потом опять обнимались, клялись в вечной дружбе, и снова пели, и пили, и плакали, пока не засыпали где-нибудь в лопухах. К сумеркам самогонка кончилась; на ногах остались лишь самые стойкие; расселись на бревнышках у костра, потекли фронтовые истории… Мы с братом сидели по бокам дядь Саши Большого, посасывали его сухари, следили, как мечутся красно-желтые отсветы пламени по морщинистым, обметанным седой щетиной лицам рассказчиков, и мне было так хорошо, уютно и защищенно, как никогда больше.
Да, морщинистые, седые, лысые, старики стариками — такими они мне запомнились, никопольские инвалиды, навсегда оставшиеся для меня главными победителями всяческого фашизма. А ведь были они тогда, как я теперь понимаю, совсем молодыми ребятами, в большинстве лет по 20–25… Война выпила их кровь, силы, молодость, надежды на счастье, выжала, выжгла и выбросила на третий барачный участок, как отработанный шлак.
Вскоре, на следующее, кажется, лето, исчезли они и оттуда. Их увезли по-тихому — ночью, с милицией, как преступников, а не как победителей. На базаре говорили: отправили, мол, в госпитали, где будет за ними уход. Но говорили угрюмо, отводя взгляд, как всегда говорят взрослые то, что положено, но чему ни секунды не верят… Через много лет я побывал в одном из таких “госпиталей”, на Валааме. Думаю, разница меж тамошним житьем и концлагерем была невелика. И что-либо бесчеловечней такой вот “благодарности Родины” за их действительно великие подвиги придумать трудно. И как можно простить такое даже и Родине, я не знаю…
И еще одно воспоминание, также неразрывно связанное для меня с понятиями “война” и “победа”. Главным способом утолить наш вечный тогдашний голод была рыбалка. Важно было добыть крючок — остальное изготовлялось легко и просто. Любая лозина превращалась в удилище; несколько волосин из хвоста орсовской кобылы — в леску; кусочек пробки или утиное перо — в поплавок. С грузилами вообще не было никаких проблем! Накопать пулек было проще, чем дождевых червей.
Клевала на такие удочки почему-то одна только мелочь. Но все равно! Уха даже из мелочи — вещь сытная. А крупная рыба доставалась нам только в самый разгар лета. Ловили ее в старицах. Сапетками. Это такие круглые лозовые корзины, без дна. Медленно-медленно бредешь, всматриваясь в теплое илистое мелководье… Вон что-то блеснуло — ты — р-раз! — накрываешь этот блеск сапеткой и шаришь, шаришь в иле руками. Если повезет, вытащишь линя или карася — крупного, хорошо откормившегося в богатом старицком иле. Не повезет — порежешься, или рак тебя цапнет за палец, что не менее больно, но не обидно, поскольку рак — штука съедобная.
Так вот рыбачили мы однажды, и вдруг в сотне метров от меня что-то лопнуло, меня наотмашь хлестнуло, как мокрой тряпкой, свалило, обдало водой, грязью, я вскочил, еще ничего не слыша, не понимая, и вдруг увидел… Нет, сначала не Лешку Исаченко, а его ногу. Совершенно непостижимо отдельную от него ногу, заляпанную илом, мелко подергивающуюся и плюющую сгустками крови…
С нами было несколько ребят постарше. Они-то и спасли Лешку, перетянув остаток ноги жгутом из чьей-то майки и на себе дотащив его до ближних (хоть тоже километра за полтора) мазанок. Через пару лет он даже играл с нами в футбол. Стоял на воротах и костылем отбивал такие мячи, какие мне и при двух-то ногах были не по зубам. Все обошлось…
Но потом, через много лет, эта его нога вдруг стала мне сниться — дергающиеся клочья мяса и торчащая из них нестерпимо белая косточка… Снится иногда и сейчас. Наверное, чтоб не забывал, как тонки и хрупки человеческие косточки, как беспомощна наша дрожащая плоть, как легко и быстро утекает из нее кровь…
И что бы я ни читал, ни смотрел о войне, о победе, о славе ли “нашего оружия”, о том ли, что “общие потери советского населения официально оцениваются в 26,6–27 млн человек”, передо мной неотвязно стоит то одно-единственное увиденное мной “боевое ранение”. И сквозь него, как сквозь призму, пытаюсь я осмыслить масштабы той беды, того насилия над человеческой плотью и духом, которые стоят, должны стоять за каждой такой цифрой и каждым словом о Великой Победе!
И потому должен сказать со всей откровенностью: многое из увиденного и прочитанного в предъюбилейные дни и недели воспринималось мной сквозь эту призму не просто как “искажение исторических фактов”, не просто как ложь, но — как глубочайшее личное оскорбление, попрание моей главной святыни — светлой памяти всех тех, кто оплатил Победу немереным морем своей мальчишеской крови… Память о никопольских инвалидах почему-то лишает меня той снисходительности к причудливому разнообразию человеческих мнений, которую я вообще-то считаю совершенно естественной и необходимой.
Ну, вот эстрада, к примеру. Мало ли чего тут бывает — от полного отсутствия голоса, до демонстрации зрителям голого зада певца. Никогда меня это не задевало. Если одному нравится зад показывать, а другим на него смотреть, то и пусть их…
Но от некоторых военных песен, переделанных к юбилейным дням в молодежно-попсовом разлюли-малиновом стиле, от тех же “Трех танкистов” в исполнении Наташи Королевой, к примеру, меня просто передергивало. Это было, по-моему, нечто за гранью эстрадного дурновкусия, нечто из первобытной дикости, плясок на чужих костях… Чужих для них, а для меня — святых.
И, может, не зря передергивало, потому что и теперь, поостыв, я не согласен видеть в этом стиле юбилейных празднеств одно лишь чье-то дурновкусие. Здесь, по-моему, явно просматривается политический, пропагандистский заказ на адаптацию Победы и всех связанных с нею патриотических мифов к тому поколению, из которого власть при помощи немалых денег формирует “антифашистское” движение “Наши”. Антифашистское, но притом почему-то неотличимое по самой эстетике своих мероприятий — эстетике массовых шествий и книжных аутодафе — от движений вполне фашистских.
Чтобы сделать Победу праздником “Наших”, из нее, разумеется, надо выхолостить все трагическое, забыть о ее безмерной кровавой цене, превратить в юбилей веселой, духоподъемной расправы наших над чем-то не нашим. В сущности, в том же духе школа и пропаганда пытались адаптировать войну и для нашего поколения, но от нас это отскакивало, как от стенки горох, — ведь у нас были и другие учителя, те самые, о которых пытался я рассказать выше.
Получится ли оболванить нынешних 16–20-летних, не знаю. Но считаю своим долгом сказать, что удаление “излишней кровавости” из памяти о бывшей войне обычно предшествует если не новой войне, то безусловно — возрождению того наплевательского, бросового отношения к человеческой жизни, того превращения человека в “дешевый расходный материал” войны ли, индустриализации, модернизации или еще какой -ации, которое присуще любым тоталитарным и авторитарным режимам. И после той вполне фашистской эстетики, что царила на церемонии “передачи эстафеты Победы” антифашистскому движению “Наши”, меня уже ничуть не удивило ни заявление руководителей “Наших”, что они будут готовить из числа своих активистов некую государственную суперэлиту, ни недавно появившиеся в печати инструкции по организации в их среде всеобщего шпионажа и доносительства. Все правильно: люди, пытающиеся убедить других, что война есть нечто радостно-героическое, иным путем идти не способны!
Впрочем, тоталитарный дух, дух сталинщины пер в предъюбилейные недели и месяцы из многих щелей. Тут при желании тоже можно быть снисходительным. Дескать, “да, все последние месяцы длилась истерия вокруг возведения то памятников Сталину, то монумента “большой тройке”, но что ж вы хотите? Разве во все предыдущие юбилеи Победы не было массовых спекуляций на имени Сталина; не было попыток реабилитировать его хотя бы как “имя, с которым шли в бой”? Даже М. С. Горбачев, придя к власти в апреле, не смог удержаться в мае от похвал сему Верховному Главнокомандующему. А раз так было, то иначе и быть не может, тем более что нынче, мол, и “социология показывает, что россияне весьма спокойно и более лояльно, чем раньше, относятся к Сталину”. А потому радуйтесь, что на сей раз “именем тирана не спекулировала власть”…
Я цитирую редакционную статью “Известий”, оценившую итоги юбилея Победы как “Ничью с историей”: дескать, “несмотря на все памятники, невнятные высказывания первых лиц по поводу его (Сталина. — В. К.) исторической роли, несмотря на поэтизацию сталинской эпохи в “сериальном” телевизионном кинематографе… Хуже не стало. Но не стало и лучше. С историей мы сыграли вничью”.
Увы, история, по-моему, не игрок, а судья. С ней ничьих не бывает. Да и представить себе “маленькие, ничего не портящие” славословия Сталину для меня так же трудно, как, скажем, маленький, ничего не портящий кусочек дерьма на обеденном столе. Как бы ни был он мал, а сидеть за таким столом я уже не согласен!
Да, можно и нужно говорить, что часть нашей правящей элиты (или новых номенклатурщиков, как их величаете Вы) “под тем идеологическим соусом, что нужно оказать уважение ветеранам”, готова была в славословиях Сталину и возрождении сталинщины (ибо тут одно подразумевает и тащит другое) идти гораздо дальше, но, столкнувшись с сопротивлением общества, оперативно “сдала назад”. В этом действительно есть некий повод для оптимизма, как и во всяком свидетельстве, что гражданское общество у нас подает явные признаки жизни.
Но этот маленький повод для оптимизма не должен, мне кажется, заслонять той громадной опасности, которую несет в себе любая попытка “частичного возрождения” сталинщины, а нынешний юбилей Победы был на такие попытки богат.
Нельзя, скажем, забывать, что президент попытался оправдать пакт Молотова — Риббентропа, который якобы был заключен СССР “с целью обеспечения своих интересов и своей безопасности на западных границах”, хотя потом, когда это вызвало бурю протестов, Путин и вспомнил, что пакт сей еще в СССР официально был осужден.
Разумеется, ни о каком укреплении “безопасности на западных границах” в связи с пактом Молотова — Риббентропа говорить нельзя. Наоборот!
Пакт этот, во-первых, вел к совершенно ненужной, но стоившей немалых потерь войне с Финляндией, продемонстрировавшей всему миру слабости Красной армии, а во-вторых, по самой логике вещей совершенно очевидно, что на старой границе, за мощной линией оборонительных сооружений (“линией Сталина”) даже плохо подготовленные войска могли бы оказаться куда более стойкими, чем в предполье новых территорий, инженерно никак не обустроенном, в окружении враждебного населения. А советская власть вряд ли была так уж ослеплена собственной пропагандой, чтоб верить в дружеские чувства насильно присоединенного и сразу же подвергнутого массовым репрессиям населения Западной Украины или Прибалтики.
Но Путин — политик, а не историк. Он утверждает не то, что соответствует фактам, а то, что в данный момент кажется ему выгодным. С этой точки зрения реабилитация пакта Молотова — Риббентропа, как и частичное возрождение сталинщины, хорошо коррелирует с той политикой ограничения демократических свобод и общего “подмораживания” России, которая нынче проводится “коллективным Путиным”. Ошибка президента в другом. Поскольку он явно не мог рассчитывать на благоприятную оценку своего заявления за рубежом, он, вероятно, полагал, что оно вызовет энтузиазм или, во всяком случае, приведет к увеличению его поддержки внутри страны. Но реакция активной части населения, как и при монетизации льгот, была им угадана тут “с точностью наоборот”.
Но тут, по крайней мере, все понятно. Сложнее понять мотивы тех интеллектуалов, которые не только следом за “коллективным Путиным”, но и подобострастно его опережая, резво включились в дело реабилитации Сталина и сталинщины. Притом не утруждая себя поиском новых фактов и доказательств, а лишь выдавая за “новый взгляд” перепев старых советских мифов о войне и победе.
Особо отличился на этом поприще философ Александр Зиновьев. Бывший диссидент и антисталинист, совершив удивительный кульбит, оказался столь яростным сторонником Сталина, что всех его критиков, в том числе, выходит, и самого себя прежнего, объявил “безответственными болтунами, машущими кулаками после драки”. Он оправдал все, даже предвоенный разгром армейского командования: “Если бы не было предвоенных репрессий в армии, мы войну проиграли бы. Причем вместо одного Власова мы имели бы десятки, да еще покрупнее его”. Видимо, Зиновьев полагает, что Мерецков, Рокоссовский и другие хлебнувшие застенков военачальники не предали Родину только потому, что их били и унижали на допросах — “учили Родину любить”.
Что тут скажешь? Когда я служил в армии, наш старшина пытался научить нас любить Родину подобным же образом — при помощи кулаков и нарядов вне очереди. Однажды ночью мы сунули ему под одеяло беззубую гадюку, а наутро честно предупредили, что в следующий раз все зубы будут на месте. Он стал шелковым. А на нашей любви к Родине это никак не сказалось. Не думаю, что реакция репрессированных военачальников на такую учебу могла быть принципиально иной. Что фактически подтверждает и сам Зиновьев. В другом месте своей статьи (“Моя эпоха (о Великой Отечественной войне 1941–1945 годов)”. “Свободная мысль-XXI”, № 5) он пишет: “…в годы войны в довольно широких кругах советских людей, особенно служивших в армии (а армия тогда насчитывала 10 миллионов!), зародились умонастроения, которые в послевоенные годы стали основой десталинизации”. Вот в это я верю, ибо это подтверждается всем опытом моего общения с ветеранами войны. Как раз среди них сталинистов было поразительно мало! Гораздо меньше, чем среди тех, кто тоже выдавал себя за ветеранов, но для кого на поверку война была не война, а мать родна.
Что же касается других громогласных положений этой симптоматичной зиновьевской статьи, то доказательства их крайне оригинальны. Вот пример: “Уверен, что никакое другое руководство не сделало бы так много, как сталинское, — пишет А. Зиновьев, — ни при какой другой социально-политической стратегии”. Для обоснования этого утверждения он сообщает, что, “оценивая действия сталинской власти, я ставил себя на место Сталина и спрашивал, как бы я поступил на его месте. И почти всегда признавался себе, что не мог бы поступить лучше”.
Такое признание может, конечно, послужить основой для оценки нравственных и интеллектуальных качеств самого автора, но ведь — не более того!
Любопытней позиция тех, кто идет на частичную реабилитацию Сталина и сталинизма как бы нехотя, как бы под напором обстоятельств и фактов, о которых они, однако, ничего не сообщают читателю. Такой мне представляется позиция другого известного философа. — Е. Плимака (“Вопросы философии”, № 5). Начинает он с вопросов, действительно важных для оценки хода и итогов войны: “А почему, собственно говоря, мы заключили пакт о ненападении с Германией, зная, чго она на нас нападет? Почему трагедия 1941–45 гг. началась для нас столь катастрофически неудачно?.. Отчего у СССР оказалось 26 миллионов жертв, а у побежденной Германии только 10 миллионов?” В последнем вопросе уже заключено некоторое лукавство, так как Германия воевала не только с СССР и несла потери не только на Восточном фронте. Соотношение же наших и германских потерь на этом фронте составляет не 2,6 к одному, а 10 к одному! Но это — пока только к слову. Ибо, поставив вопрос о пакте Молотова — Риббентропа, Плимак фактически тут же оправдывает его, заявляя, что “выбора у Сталина действительно не было”.
Но… Ниже на той же странице сообщается: “Как раз к прилету Риббентропа Сталин получил телеграмму от Жукова, тот мастерски сделал свое дело. Вся 6-ая японская армия (61 тыс. чел.) была окружена и уничтожена”. Но позвольте! Если так, то это показывает, что выбор как раз-таки был! Разгром японцев означал, что опасность войны на два фронта для СССР, по крайней мере, отодвинута на несколько лет. Для Германии же эта опасность становилась актуальнее, чем раньше. Ибо успех на Дальнем Востоке мог обеспечить СССР и успех на переговорах с западными странами, опасения которых, что Красная Армия полностью потеряла боеспособность в результате сталинского разгрома ее командования, оказывались явно преувеличенными.
И если советское руководство выбрало при этом полюбовный раздел Восточной Европы с Гитлером, то, значит, такова и была его цель, а вовсе не оттягивание войны и укрепление обороны. Доказывается это и ходом переговоров с будущими союзниками уже во время войны. Прилетевшему в Москву английскому министру иностранных дел Идену “Сталин и Молотов так оговорили цель, ради которой СССР воюет: полное восстановление своих границ 1941 года (то есть со всем захваченным согласно пакту Молотова — Риббентропа — В. К.)”. Иден возражал: “Англия при вступлении в войну на стороне Польши гарантировала ее территориальную целостность. Сталин… заявил, что если Идену безразличны безопасность СССР и восстановление границ 1941 года, то никакого военного договора он с ним не подпишет”.
Наступление под Москвой и нападение японцев на Перл-Харбор дали Сталину возможность столь агрессивного торга, но не мог же он не понимать, что вынужденные уступки союзников приведут к сокращению их помощи, затягиванию открытия второго фронта в Европе, а следовательно, что за территории, которые он упрямо хотел закрепить за собой, придется платить большой кровью, миллионами солдатских жизней? Разумеется, понимал. Но народ всегда был для него, как, впрочем, и для всей верхушки ВКП(б), всего лишь дешевым расходным материалом истории. Они относились к народу (не только к русскому — к любому!) как к грязи, из которой можно лепить любые идеологические и геополитические химеры. И вот это я ничем не могу оправдать, а уж тем более — простить.
Но заметьте, Вадим Васильевич, что возражая Е. Плимаку, я цитирую его же статью! Отчего же столь опытный автор, как Плимак, не замечает, что его выводы противоречат им же излагаемому материалу? И не свидетельствует ли это, что выводы его статьи — это, собственно, не его выводы, а компромисс с некой посторонней точкой зрения, который автор полагает необходимым?
В советские времена я легко понял бы такую позицию, такое стремление донести хотя бы часть истины, дать читателю материал для размышлений, закамуфлировав его “правильными” фразами. Но нынче… Как по-вашему, не свидетельствует ли это, что испуг части наших интеллектуалов от той политики “подмораживания”, о которой я говорил выше, сильно опережает реальное положение вещей?
Вернусь, однако, к выводам Е. Плимака, к его двум ответам на вопросы, поставленные в начале статьи. Первый: “Силы фашистской Германии сломил в жесточайших боях советский народ, его массовый героизм на фронте и в тылу. Организована эта народная масса была ГКО и ВКП(б), отрицать этот факт не следует, хотя он нынче не всем нравится”.
Отрицать факты, а тем более делить их на “нравящиеся” и нет, вообще глупо. Поскольку возможности самоорганизации народа были в СССР вообще минимальны, то и о его самоорганизации для борьбы с захватчиками можно говорить лишь в части формирования некоторых (далеко не всех!) партизанских отрядов и массовом притоке не подлежавших призыву добровольцев в народное ополчение 1941 года. В остальном роль организаторов действительно принадлежала правящей партии и командованию. Вопрос, который Е. Плимак обходит молчанием, заключается в том, как справились они с этой ролью, то есть каково было качество организации. И здесь существует совершенно объективный критерий: соотношение цели и цены. Цель — Победа — была достигнута. Но какою ценою?
Здесь мне видится корень тех споров, которые длятся вот уже шесть десятилетий, — споров о количестве безвозвратных человеческих потерь СССР в Великой Отечественной войне. Все это время пропаганда и официальная историография медленно отступали под давлением фактов, дойдя до колоссальной цифры — 26,6–-27 млн человек, из которых примерно две трети составляют отери гражданского населения. Упорство, проявленное при этом отступлении, понятно: чем больше потери — тем, следовательно, хуже та организация народных сил для Победы, которую ставили себе в заслугу правящая партия и государство. 27 млн погибших свидетельствуют: она была совершенно бездарна! Но и 27 млн далеко не полная цифра наших потерь. Она опирается на официальные документы, а учет убитых и пропавших без вести в армии поставлен был из рук вон плохо! О чем наглядно свидетельствуют тысячи непогребенных, безымянных солдатских останков, разбросанных по всем болотам европейской части нашей страны.
Для меня каждый солдат, не погребенный и через 60 лет после Победы, — это наш национальный позор. Но ни государство, ни армия так, видимо, не считают. Поиск и захоронение останков ведут энтузиасты-следопыты, власть же как в советские времена, так и нынче иногда пытается использовать результаты их поисков для “патриотической” пропаганды, но при этом отказывает в самых крохотных средствах, необходимых для установления имен и захоронения. В этом отношении “коллективный Путин” мало чем отличается от “коллективного Сталина”: отношение к людям как к дешевому расходному материалу истории вполне им усвоено.
Нельзя забывать и то, что основным средством организации народа для верхушки ВКП(б) и в годы войны оставалась репрессия, крайняя жестокость против своих. Нашим историкам еще предстоит подсчитать, сколько из этих 27 млн выкошено заградотрядами и сколько пленных погибло в результате того, что власть от них отказалась, обозвав предателями, сколько людей, повинных лишь в том, что во время оккупации оставались живы и как-то кормили своих детей, отправлено в лагеря особистами, следовавшими за наступающими войсками (в одной Украине таким репрессиям было подвергнуто около 3 млн человек!), сколько погибло в результате насильственных депортаций…
Боюсь, если мы все это подсчитаем, у нас волосы встанут дыбом, и мы вынуждены будем признать, что народ победил вопреки всему, в том числе и вопреки “организационным усилиям” ВКП(б) и ГКО! Быть может, эта война потому и стала одним из основополагающих мифов нашей народной памяти, что народ победил вопреки всему, вопреки коллективизации, вопреки лагерям, вопреки большевизму!
Второй вывод Е. Плимака, так же представляющийся мне весьма сомнительным: “Что касается наших жертв, то вина за них в громадной степени лежит на Сталине. Борясь за диктаторскую единоличную власть, он обезглавил как раз перед войной с фашизмом РККА, не позволил Жукову и Тимошенко привести к полной боевой готовности пограничные округа. За свои преступления он расстрелял других — Павлова и его подчиненных”. Ну, во-первых, если бы только Павлова! Разве, скажем, летнее отступление 1942 года не было результатом грубейших просчетов верховного главнокомандования? А чем Сталин “исправлял положение”? Введением заградотрядов и прочими массовыми репрессиями в действующей армии… Но само разделение на виноватого Сталина и “организатора победы” ВКП(б) не более чем один из давних и малопочтенных пропагандистских мифов. Его использование в 60–80-е годы еще можно было оправдать, но зачем его тащить в XXI век? Ведь очевидно же, что по своей жестокости, по своему стремлению (и умению) за свои ошибки и преступления казнить других “коллективный Сталин” ни в чем лично Сталину не уступал. Может, стремление возродить этот миф как-то связано с тем, что нынешняя пропаганда так же упорно разделяет вождя и свиту, только наоборот: свита (власть, правительство, чиновники, олигархи) виноваты во всем, Путин — ни в чем!
Конечно, ни откровенным сталинистам, ни ищущим компромисса с ними, а заодно и с нынешней властью не удалось сыграть главной скрипки в юбилейном оркестре. Одновременно со статьями, подобными тем, о которых я говорил выше, и порой в тех же журналах и газетах печаталось немало статей, в которых о войне и Победе разговор шел во всеоружии фактов и доказательств. Вы сами указали мне на статьи Б. Соколова и Б. Кьяри в “Свободной мысли”, я бы добавил к этому статьи Д. Гранина, Б. Васильева… Да много! Но этот пиршественный стол честных воспоминаний и трезвого исторического анализа оказался — увы! — забрызган пахучими кляксами сталинизма.
Я бы, однако, был нечестен перед собой и читателями, если бы поставил на этом точку. Не могу не сказать, что статьи некоторых “мнящих себя либералами” оказались также размашисто бездоказательны и так же далеки от истины, как и творения сталинистов. Лично мне читать их было еще неприятней. Все-таки сталинизм — знакомое зло, а тут мы имеем нечто новое, хоть и вполне доморощенное. Для примера сошлюсь на статью Юрия Колкера “Тризна по России”.
Он начинает с обвинения классической русской литературы, которая-де перепутала свои мечты с действительностью и воспела русского мужика-богоносца, а он, оказалось, принадлежал совсем к другому народу, не к тому, что мечтатели-писатели. “Потому что в жизни этнически единого, целостного народа не бывает (за всю историю человечества не бывало) такого разрыва в культурной преемственности, какой без видимых усилий возник в 1917 году в России. Христианство как ветром сдуло. Будто и не крестили Русь. Миллионы, которые вчера несли свет Христов загнивающему Западу, во мгновение ока из богомольцев стали комсомольцами… Произошел дивный сплав замоскворецкого языческого самодовольства с импортной, единственно правильной западной идеологией. Родился большевизм”. Ну, и пошло, дескать, поехало…
Начнем с того, что разрыв культурной преемственности, аналогичный русской революции 1917 года, происходил в жизни других народов неоднократно. Каждый народ в процессе модернизации проходил стадию разрушения сословно общинного уклада, всегда сопровождавшегося социальными потрясениями и временным культурным регрессом, частичным одичанием. Это ведь не русский богомолец, став комсомольцем, а парижский сапожник Бо, вчерашний добрый католик, предлагал замечательное средство спасения парижан от голода: перебить всех заключенных, зажарить и съесть. И, помня о “сентябрьском ужасе”, как назвали французы избиение заключенных в парижских тюрьмах озверевшими толпами, нельзя сказать, чтоб эта чудная мысль осталась совсем уж без воплощения.
Как видим, “уважение к закону” отнюдь не изначально присуще западным народам, и не одни русские способны из сострадания и жара душевного на те еще подвиги!
“ГУЛАГа не было бы, — пишет Ю. Колкер, — без древней, но получившей у христианских мыслителей вторую жизнь веры, что Россия несет свет миру; без веры, что русские спасут и осчастливят человечество”. Возможно! Ну, а Треблинка, Дахау, Освенцим — они были бы? В том-то и дело, что не одни русские мнили, будто несут свет миру. В начале XIX века свободу на штыках несли по всей Европе французы, англичане несли во всему миру, не спрашивая его желаний, цивилизаторское “бремя белого человека”, немцы мечтали построить “новый порядок” и “окончательно решить еврейский вопрос” тоже не только у себя дома, но и по всему миру… Любой народ, достигнув определенного уровня мощи, заболевает в той или иной степени мессианизмом, увы!.. Обвинять в этом одних только русских несправедливо.
“И еще спросим: разве нацизм — не историческая реакция на большевизм? Ложь породила ложь, жестокость — жестокость. Остервенение, охватившее народы Европы во Второй мировой войне, в значительной степени восходит к победе большевиков в 1917-м, к ленинско-сталинской химере мировой революции”, — пишет Ю. Колкер, но и это его утверждение висит в воздухе, ни на что не опираясь. Почему остервенение восходит к победе большевиков, о методах которой большинство европейцев вплоть до 60-х годов имело довольно смутное и превратное представление, а не к Первой мировой войне, опыт которой вся Европа хлебала большими ложками? Да и представление о фашизме как исторической реакции на большевизм в корне неверно. Классический итальянский фашизм восходит к тем же марксистским корням, что и большевизм. Что касается германского национал-социализма, то его происхождение сложнее, но как идеология и политическая практика он сформировался к концу 20-х годов прошлого века, то есть как раз к тому времени, когда сформировался и сталинский большевизм в своих важнейших чертах. Как можно быть ответом на то, чего еще не было?
Оставаясь на почве фактов, можно говорить разве о том, что в XIX веке и Россия, и Германия проходили неизбежный путь модернизации довольно сходным образом (Германия, правда, вступила на него тремя-четырьмя десятилетиями раньше). И в том, и в другом случае главным мотором модернизации было не общество, а авторитарная власть, одновременно стремившаяся сохранить рудиментарную структуру сословных привилегий и специализаций. При этом развитие общественных институтов естественным образом отставало от экономического развития, порождая опасные перекосы и ведя к социальным потрясениям. Сходной была судьба России и Германии и в Первой мировой войне. Воюя друг против друга, обе державы тем не менее потерпели сокрушительное и унизительное поражение, потрясшее сознание их народов. Поэтому новые правящие элиты, всплывшие в этих странах наверх в результате военных поражений и социальных потрясений, оказались в сходных обстоятельствах и предложили свои ответы на эти вызовы истории — очень разные по своему идеологическому, словесному оформлению, но оказавшиеся весьма сходными по существу.
Поэтому утверждение Колкера, что поражение означало бы для народов СССР куда более короткий и менее кровавый путь к процветанию, чем победа, представляется мне чудовищным не только с нравственной точки зрения, но и фактически нелепым, ни на чем не основанном. Конечно, можно сказать: мы “победили — и спасли ГУЛАГ для новых миллионов жертв сталинизма”, но перспектива замены ГУЛАГа на методично и неустанно работающие Треблинки и Освенцимы отнюдь не представляется мне заманчивой.
“С 1941-го по 1944 год Россия, Белоруссия и Украина, — справедливо пишет германский исследователь Б. Кьяри, — были объектом экономической эксплуатации и целью далеко идущих планов заселения и └германизации”, ареной └окончательного решения еврейского вопроса”, местом охоты на подневольных рабочих… (курсив мой. — В. К.). Зная об этих планах и этой практике (а не знать о них невозможно!), как можно писать, что в случае поражения “Россия была бы богатой, процветающей, культурной страной, осудившей свое позорное прошлое”?! Не вера в коммунизм, а “немецкие власти в оккупированном Советском Союзе разрушили все надежды местного населения на обретение места партнера в └новой Европе” Адольфа Гитлера (такие надежды, и не у └отдельных предателей”, а у существенной части населения безусловно были. — В. К.). Они повергали людей в шок эксплуатацией, подавлением, террором и массовыми убийствами” (Б. Кьяри). В том-то и дело! Именно интуитивное осознание народом, что речь идет о его жизни и смерти, а не сталинские заградотряды, привело к перелому войны зимой 1942–1943 годов! И в этом та правда войны и Победы, которую никому не опровергнуть!
Что же до спасенного ГУЛАГа… Надо признать, что природа войны изучена нами плохо. Она была явлением сложным, многосоставным. И одним из важнейших ее составляющих было то, что война была не только войной против захватчиков, но и продолжением войны гражданской. И по одну, и по другую сторону фронта было немало тех, кто по идеологическим (или иным) соображениям воевали против собственной страны. Но в процентном отношении к общему населению против СССР воевало примерно в 10 раз больше выходцев из СССР (одних этнических русских около 1,2 млн человек!), чем немцев против Германии. Это мне представляется очень важно отметить, ибо это свидетельствует о масштабах сопротивления большевизму внутри страны. Это сопротивление не могло рассосаться и исчезнуть в результате победы. Наоборот! Историки и мемуаристы в один голос говорят об окрепших к концу войны (и прежде всего в 10-миллионной армии!) антисталинских настроениях. Не случайно почти сразу же после Победы понадобилась “борьба с космополитами”, ждановская кампания по раздуванию истерически верноподданнического патриотизма и т. п. Но это были предсмертные конвульсии. Меньше чем через 10 лет после Победы (срок, необходимый, чтобы поколение победителей заняло сколь-нибудь значимые места в экономике и государственном аппарате) началась та глубокая и затяжная трансформация рожденного революцией государства, которая продолжается и по сей день. И в том, что Победа стала не только спасением нашего народа, но первым шагом к его освобождению от большевизма, я вижу ее важнейшее историческое значение.
Уважающий Вас
Владимир Кавторин
В. В. Кавторину
Я готов согласиться с Вами, Владимир Васильевич, что День Победы после разжалования 7 ноября и Первомая стал в постсоветской России единственным действительно всенародным праздником. Правда, с одной существенной оговоркой: если говорить о праздниках, так сказать, политических, не учитывая Новый год или (для верующих, а теперь и для многих неверующих) Рождество и ему подобные религиозные праздники. Сам факт, что день 9 мая — единственный всенародный, я считаю очень грустным, более того, отражающим неизбывный трагизм нашей истории в минувшем столетии. Прежде всего потому, что речь идет о празднике, как справедливо поется в песне, “со слезами на глазах”. Победили страшного врага — это повод для радости. Понесли при этом поистине чудовищные, не виданные нигде и никогда потери — это основание для глубокой скорби. Так что даже слово “праздник”, строго говоря, можно употреблять разве что условно. Кроме того, обычно главные национальные праздники связаны не с победами в войнах, даже очень важными и крупными, а с событиями, определившими надолго вперед развитие той или иной страны. Классический пример — Франция, где празднуют 14 июля — День взятия Бастилии, знаменующий собой начало Великой французской революции. Революция дала Франции девиз (если хотите, “национальную идею”) — “Свобода, равенство, братство”, флаг и гимн (знаменитую “Марсельезу”). Наконец — последнее по счету, но не по важности, — она впервые установила республиканскую форму правления, которая с конца XIX века признана во Франции не подлежащей пересмотру. Все логично, понятно и бесспорно.
Думаю, что в нашей необычайной ситуации самый подходящий повод для национального празднества дал все-таки 1917 год — год свержения паразитического и прогнившего самодержавия, борьба против которого составила основное содержание общественных движений на протяжении столетия с лишним. Какая пригодна конкретная дата, это уже вопрос не столь существенный. Кстати, даже в ельцинской попытке сохранить привычное 7 ноября, переименовав его в День примирения и согласия, был некий смысл, схожий с тем, который вложили испанцы в создание “Долины павших”, где под огромным крестом лежат рядом погибшие республиканцы и франкисты — символ ухода в прошлое недавних непримиримых раздоров между “красными” и “белыми”. Такой здравый смысл — исторический и политический — начисто отсутствует в экзотическом решении Госдумы о введении вместо 7 ноября, как удачно выразился А. Липский на страницах “Новой газеты”, “странного праздника победы над Смутой, в котором для знающих историю явно проглядывает антипольская коннотация с антикатолической приправой”. А чего еще можно было ожидать от этой тугодумной Думы?
К слову сказать, формальным концом смуты было вовсе не 4 ноября 1612 года, а состоявшееся четыре месяца спустя избрание царем Михаила Федоровича, основателя династии Романовых. Уж не это ли проявление “народного единства” нам под шумок и предлагают отмечать?
Но вернемся к 60-летию Победы — празднику действительно всенародному, близкому нашим сердцам.
Вы красочно и пластично описали первый в Вашей сознательной жизни День Победы, выпавший на 9 мая 1947 года. Не мне соперничать с Вами как с художником слова, — ограничусь кратким рассказом о пережитом мной в мае — июне 1945 года, когда я был в чине старшего сержанта слушателем Военного института иностранных языков Красной армии. Победное окончание войны не стало для нас чем-то неожиданным. С того момента, как было объявлено о взятии Берлина, конец военных действий ожидался со дня на день. Девятого числа я вознамерился, как обычно, пойти после занятий погулять с моей тогдашней дамой сердца. Перед уходом из дома мы услышали по радио знакомый голос с неустранимым грузинским акцентом, возвещавший о подписании в Берлине акта капитуляции. Не скрою, что из этой речи мне больше всего врезалось в память необычное обращение “соотечественники и соотечественницы”, произнесение которого стоило оратору явственных усилий. Я слышал по радио же 3 июля 1941 года речь, где, кроме традиционных “товарищей” и “граждан”, были и другие, куда более теплые слова: “братья и сестры”, “друзья мои”. Что ж, времена изменились, изменилось и самоощущение говорящего. Что же касается нас, то мы мигом отказались от прежних планов и направились на Красную площадь, благо до нее было недалеко. Площадь была, как обычно говорят, полна народу. Народ этот сюда никто не звал, не гнал, не приглашал. Это было в полном смысле слова стихийное многолюдное сборище. Люди шумели, кричали “ура!”, пели, танцевали, поздравляли друг друга. Тех, кто носил военную форму, радостно приветствовали, а уж пришедших сюда офицеров и солдат союзных армий — тех без долгих слов “качали” под ликующие крики. Торжествующим “ура!” встретили салют, когда впервые за всю войну прогремело тридцать залпов из тысячи орудий. Все были добрые, благожелательные, веселые… Некоторые из окон в кремлевских зданиях светились, и простодушный народ судачил, что, может быть, за нами наблюдает сам Сталин. В общем, все ликовали.
Но милитаристски-бюрократическая натура Сталина не могла, видимо, удовлетвориться неформальным народным ликованием по случаю победы.
Требовалось нечто эффектное, громогласное и, главное, внушающее почтительный трепет. Приема в Кремле 24 мая в честь командующих войсками Красной армии, где Сталин произнес тост “за здоровье русского народа”, тоже показалось недостаточно. Родилась идея проведения Парада Победы. Он был назначен на 24 июня, но приказ Верховного Главнокомандующего о его назначении был подписан — явно символически — 22 июня. Наряду со сводными полками фронтов, Наркомата обороны, Военно-морского флота, в параде должны были принять участие военные академии и училища, а также войска Московского гарнизона. В ряду академий оказался и наш институт.
Июньские дни 1945 года я до сих пор вспоминаю не без некоторого содрогания. Подготовка к параду началась за несколько недель до упомянутого мной приказа. У нас шла экзаменационная сессия. Дважды в день — утром и вечером — нас неумолимо муштровали, а в промежутках нужно было готовиться к экзаменам и сдавать их. Послабления не допускались. Это был первый настоящий парад после четырехлетнего перерыва, и ударить в грязь лицом было немыслимо. Уставали мы смертельно. Как бы в утешение, а на самом деле — чтобы не портить общей картины, тем из нас, кто еще не имел офицерского звания (а таковых было большинство) выдали, если так можно выразиться, напрокат (с последующим возвратом, конечно) офицерские погоны и хромовые сапоги. Так мы на некоторое время превратились в офицеров. Потом последовала репетиция парада в аэропорту пред строгими очами начальника Генерального штаба генерала армии Антонова, а потом наступило 24 июня. Ранним утром мы уже были в дальнем Лефортове, где располагался институт, протопали на Красную площадь, заняли отведенное нам место, ответили, как положено, на приветствие принимавшего парад маршала Жукова (он остановился вместе с командовавшим парадом маршалом Рокоссовским как раз перед нами), повернулись по команде направо, обогнули Исторический музей, сбились с шага и пережили момент паники при возвращении на площадь, затем выровняли ряды и лихо продефилировали перед мавзолеем. К этому времени пошел дождь, из-за которого пришлось отменить воздушный парад. Но свободу нам не дали, а заставили топать назад в дальнее Лефортово и только там наконец отпустили восвояси. Помнится, никаких других желаний, кроме как выспаться, у нас к тому времени не оставалось. Праздники закончились, экзамены тоже.
Кстати, Владимир Васильевич, мне кажется, что Вы напрасно драматизируете превращение Дня Победы в обычный рабочий день в конце 40-х годов и снова в выходной в 1965 году. По моему разумению, в первом случае соображения были самые что ни на есть утилитарные. Первая декада мая оказалась в избытке заполнена выходными днями. В те годы подобное расточительство не поощрялось. Сочли это нерациональным — вот и все.
Но сам День Победы отмечался постоянно. Я после войны служил в Советской военной администрации в Германии. 9 мая представители всех ее управлений, отделов и комендатур в Берлине ездили к памятнику нашим солдатам, погибшим во время штурма города, и возлагали там венки. Пару раз я в этом участвовал. Памятник находился в Тиргартене, в тогдашнем английском секторе, неподалеку от Бранденбургских ворот и от рейхстага. Он и сейчас цел и невредим. А с мая 1949 года мы стали ездить с той же целью к только что возведенному и получившему сразу же широкую известность мемориалу в Трептов-парке. Это был уже наш сектор. Аналогичные ритуалы проходили и в других городах советской зоны оккупации. Да и в последующие годы День Победы отмечался невозбранно.
Что же до 1965 года, побудительной причиной для восстановления праздника было не то, что советская власть осознала, “что с этим ничего не поделаешь”, а — опять-таки прагматизм, на этот раз политический. В октябре предыдущего года был отстранен от должности Хрущев, новые, в большинстве своем не очень известные руководители нуждались в завоевании популярности. А что могло быть более популярным, чем введение дополнительного выходного дня? Этим дело не ограничилось — впервые было произведено награждение участников войны памятной юбилейной медалью. Тогда она называлась “Двадцать лет победы в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.”. С тех пор эта процедура повторяется каждые 10 лет. Правда, в год 60-летия она, на мой взгляд, отличается особой беспорядочностью и неразберихой.
В истории Дня Победы был один нюанс, нами, простыми гражданами, тогда почти не замеченный, но оставивший свой след вплоть до наших дней. В своем обращении по радио Сталин упомянул, что 7 мая в Реймсе был подписан “предварительный протокол капитуляции”, а 8 мая в Берлине — “окончательный акт капитуляции”. Исполнение этого акта, сказал он, “началось с 24 часов 8 мая” (иными словами, 9 мая). Сталин, как водится, лукавил. В Реймсе был подписан не предварительный протокол, а акт об общей капитуляции, но это не устраивало советское руководство, желавшее, чтобы церемония прошла в столице Германии Берлине, занятом советскими войсками. Это должно было подчеркнуть особую роль Советского Союза в разгроме гитлеризма. Союзники не возражали, но рассматривали происходящее в Берлине как “ратификацию в русском штабе”. Именно так окрестил ее верховный главнокомандующий союзными войсками на западе Эйзенхауэр, который, как и английский командующий Монтгомери, в Берлин не поехал. В своих воспоминаниях он так обрисовал свою позицию: “На церемонию подписания капитуляции в Берлин были приглашены и западные союзники, однако я считал лично для себя неподходящим поехать туда. Немцы уже побывали в штаб-квартире западных союзников, чтобы подписать Акт о безоговорочной капитуляции, и я полагал, что ратификация в Берлине должна быть делом Советов”. В Берлин поехали второстепенные лица, и там всем распоряжался Жуков. Можно сказать, что этот эпизод как бы предрекал будущие трения между союзными державами. Так или иначе, в нашей стране конец Второй мировой войны (то есть День Победы) отмечают 9 мая, а в Западной Европе и США — 8 мая. Мы, как всегда, идем своим самобытным путем, упорно употребляем термин “предварительный протокол” и иногда делаем вид, что он касается только капитуляции немцев на западе. С разницей в датах придется, конечно, смириться, но с фактами следует быть осторожней.
Обращаясь непосредственно к 9 мая 2005 года, не могу не упомянуть, что власти наши — законодательная и исполнительная — ухитрились и на этот раз проявить присущее им отсутствие элементарной осмотрительности, не говоря уж о такте, затеяв в преддверии юбилея жульническую “монетизацию льгот”, ударившую прежде всего по ветеранам войны и труда. В таких случаях остается только удивляться, до каких пределов может дойти скудоумие и абсолютная оторванность властей от народа. Сталкиваясь с этим, невольно вспоминаешь вечно актуальные стихи А. К. Толстого:
У приказных ворот собирался народ
Густо;
Говорит в простоте, что в его животе
Пусто!
“Дурачье! — сказал дьяк. —
Из вас должен быть всяк
В теле:
Еще в Думе вчера мы с трудом осетра
Съели!”
Порой сдается, что нынешние дьяки превзошли своих предшественников в отрыве от грешной земли, хотя и располагают статистикой, социологией, политтехнологиями и прочими плодами науки.
Ну, а само праздничное торжество оказалось, пожалуй, самым помпезным из всех, которые у нас были. Никогда еще не приезжало в Москву сразу такое огромное количество руководителей зарубежных государств (в этой толчее уклонение литовцев и эстонцев от посещения праздника выглядело неоправданным капризом). Дипломатический успех был налицо. Но при наших порядках такой массовый набег знатных гостей и их свит неизбежно должен был иметь свою теневую сторону. Многие улицы и площади были перекрыты, некоторые станции метро закрыты. Прозвучавшие сверху рекомендации москвичам провести эти дни на своих дачных участках, дабы не переполнять город, дали повод к горькой полушутке, что праздник-то проводится для “элиты” и гостей, а не для “рядовых граждан”.
Красная площадь уже давно привыкла к различным “шоу”. На сей раз в специально реставрированных грузовиках перед именитыми персонами провезли ветеранов войны, одетых в специально сшитые по этому поводу костюмы и увешанных боевыми орденами и медалями. Кое-кто очевидно счел, что это лестно для ветеранов. Но есть и такие, кто говорит, что в идеале уместнее и справедливее было бы усадить людей, выигравших войну, на почетные места, а высокопоставленных представителей “элиты” попросить промаршировать перед ними. В духе набивших оскомину шоу военный парад открыли офицеры и солдаты, переодетые в красноармейскую форму 1945 года. Вкус во всем этом и не ночевал. Но к чему придираться?! Планировщики и режиссеры торжеств сделали их в испытанных, лишь легонько модернизированных советских традициях (других у нас нет) — и сделали старательно. Старания их были вознаграждены: утверждающаяся народомания нашла применение на Красной площади еще и в ноябре, и в декабре сего года.
А вообще-то для подавляющего большинства наших граждан то, что происходило на Красной площади, имело значение второстепенное. Праздник давно вошел в быт множества семей, тем более что живы еще поколения тех, кто либо сам принимал участие в войне, либо помнит военные годы по детским воспоминаниям, либо знает о них по рассказам близких. Не забудем и о том, что пережитое на войне породило целый пласт выдающихся произведений литературы и других искусств. Безумно стыдно, конечно, что и через шесть десятилетий после окончания войны все еще не претворены в жизнь слова “Никто не забыт, и ничто не забыто”, не найдены и не похоронены сотни тысяч павших и не утихли споры о том, скольких жизней стоила нам война. К сожалению, есть немало свидетельств того, что эти обстоятельства не слишком заботят власть всех уровней. Как сказано в одном чиновничьем документе, недавно упоминавшемся в прессе (см. “Новую газету”, 2005, № 33), выделение средств на соответствующую федеральную программу “признано нецелесообразным. Это приведет к нарушению существующей системы и неоправданному распылению средств”. Этот документ лучше всяких высоких слов выражает истинное отношение правящей бюрократии к памяти погибших.
Когда-то Генрих Гейне сказал: “На проклятые вопросы нам ответы дай прямые”. Но вот каждый раз, когда подходит очередной юбилей Победы, “проклятые вопросы”, связанные с ним, поднимаются вновь и вновь. В этом повинны не только мы. Но во многих случаях вина на нас именно потому, что мы уклоняемся от прямых ответов. Я говорю “мы”, а имею в виду, разумеется, тех, на ком лежит обязанность дать эти ответы, — политиков и идеологов разного рода.
После парада на Красной площади 9 мая в СМИ промелькнули сообщения, что поляки оскорбились тем, что не были упомянуты в президентском выступлении в числе тех, кто внес вклад в победу. Сообщения эти вызвали некое недоумение. Невозможно, дескать, упомянуть всех. Что было сказано? “Мы никогда не делили победу на свою и чужую. И всегда будем помнить помощь союзников: Соединенных Штатов Америки, Великобритании, Франции, других государств антигитлеровской коалиции, немецких и итальянских антифашистов. Сегодня мы отдаем дань мужеству всех европейцев, оказавших сопротивление нацизму”. Все правильно. Поляки могут узнать себя и в рядах государств антигитлеровской коалиции, и в рядах сопротивлявшихся нацизму европейцев. Но дело-то ведь обстоит сложней. Польша первая приняла на себя удар гитлеровских полчищ, стала первой жертвой фашистской агрессии. Польские летчики участвовали в воздушной “битве за Англию”. Польские армии сражались и на западе, и на востоке, приняли участие в штурме Берлина. Знаменитое Варшавское восстание в августе–сентябре 1944 года было самой крупной и самой кровопролитной вооруженной акцией европейского Движения сопротивления. Польша же стала ареной единственного, кажется, вооруженного сопротивления жертв холокоста своим палачам: я говорю о восстании в варшавском гетто в апреле–мае 1943 года. Людские потери Польши в процентном отношении к численности ее населения были самыми большими во Второй мировой войне. Стоит ли удивляться особой чувствительности поляков, когда речь заходит о войне? Не лучше ли избегать невольных бестактностей и думать, как это сделать? Я не склонен приписывать забывчивость каким-то политическим причинам. Просто многие наши эксперты, советчики, спичрайтеры, “политтехнологи” не слишком сильны в истории (тем более в национальной и социальной психологии) и создают проблемы там, где их могло бы не быть.
А ведь сами-то мы крайне чувствительны к тому, чтобы наш решающий вклад в победу над фашизмом никто не умалял, и подчеркиваем его значение при всяком удобном случае. Хотя, сказать, по правде, его, кажется, никто и не умаляет. Ну, а к чувствам других мы нередко — как бы это сказать помягче? — безучастны.
Если хотите, вот Вам еще один пример забывчивости, не вызвавший толков, но характерный. Мы давно страдаем синдромом поисков своего приоритета в разных областях. Не обошлось без него и на этот раз. “Историческое примирение между Россией и Германией” было названо “одним из самых ценных достижений послевоенной Европы, примером, достойным для распространения в современной мировой политике”. Опять вроде бы все правильно — действительно достижение и пример. Но только не мешало бы помнить, что первый пример показали не мы, а давние “исторические враги” Франция и Германия, осуществившие “историческое примирение” (так это и называлось) усилиями де Голля и Аденауэра в начале 60-х годов прошлого века. Мы пошли по их стопам, и хорошо сделали, но, надо признать, не сразу.
Впрочем, все это — частные огрехи, которых легко избежать при наличии доброй воли. Но есть вопросы действительно “проклятые”, преследующие нас десятилетиями. И празднование 60-летия вновь об этом напомнило. Потому что включало в себя не только и даже не столько официальные церемонии, но и лавину публикаций в периодике, не говоря уже о множестве теле- и радиопередач разных жанров. Электронных СМИ я касаться не буду, скажу о печатных изданиях. У меня сложилось впечатление, что пресса наша (во всяком случае, значимые издания) в целом оказалась на высоте, высказала немало разумных мыслей, сообщила немало новых фактов, развеяла ряд укоренившихся мифов. К названным Вами, Владимир Васильевич, именам я бы добавил еще В. Дашичева, Н. Дедкова, В. Красикова, О. Лациса, А. Рыбакова, А. Н. Яковлева… Да всех не назовешь! Но всплыли и “проклятые вопросы”, и до боли знакомые, навязшие в зубах ответы, упорно тянущие нас вспять и, как Вы справедливо отметили, пахнущие сталинизмом. Вы полемизируете с авторами ряда журнальных и газетных статей, посвященных 60-летию. Я подписываюсь обеими руками подо всем, что вы сказали, но заниматься другими подобными сочинениями не стану, поскольку точки зрения определились давно, аргументация наших оппонентов изрядно обветшала и расширять перечень имен нет никакой надобности. А вот поговорить о проблемах еще стоит.
Прежде всего я хотел бы в двух словах охарактеризовать свою общую позицию как историка. Если прибегнуть к обобщениям, то все сообщество представителей этой почтенной науки во все века, независимо от их политических, религиозных и прочих взглядов, можно разделить на две группы, исходя из принципов исследования, которых они старались держаться. Один из этих принципов сформулировал выдающийся немецкий историк Леопольд фон Ранке, которого советская историческая литература аттестует как представителя “реакционной буржуазно-юнкерской историографии”. Ранке считал, что задача историка — выяснить и показать, “как это, собственно, происходило” (“wie es eigentlich gewesen”). Другой принцип запечатлен в обвинении, предъявленном немарксистской историографии выдающимся российским историком-марксистом М. Н. Покровским: для нее, дескать, история не представляет “ничего иного, кроме политики, опрокинутой в прошлое”. На деле именно этого принципа придерживалась вышколенная Сталиным советская историография, которая описывала исторические процессы (прежде всего близкие нам по времени) не такими, какими они были, а такими, какими они должны были быть по нашему разумению, или такими, какими нам их выгодно представить. Конечно, от ошибок, промахов, непонимания сути событий, искажений исторической правды не застрахован ни один историк. Но одно дело, когда это происходит непреднамеренно, а другое — когда история фальсифицируется сознательно и целеустремленно. В сталинские, а отчасти и в послесталинские времена таким операциям подвергалась история советского общества, история КПСС, да и вообще те исторические периоды и события, в перелицовке которых была заинтересована “политика”. Приходится признать, что тенденция вертеть историей и так и сяк не умерла и в нынешнее время, причем в ней повинны “мыслители” всех направлений — от правых до левых. И это несмотря на то, что за последние полтора-два десятка лет опубликовано столько ранее лежавших под спудом документов и материалов, что, казалось бы, и места для фальсификаций почти не осталось. А фальсификации все-таки живы, в чем мы с Вами убедились, штудируя юбилейные публикации.
Мы празднуем победу в Великой Отечественной войне. Но эта война — часть Второй мировой. И всемирно-историческое значение нашей победы заключается как раз в том, что мы не только ценой неисчислимых жертв отстояли свою землю, независимость и само существование народов, ее населяющих, но и внесли самый весомый вклад в разгром фашизма и освобождение народов Европы от гитлеровской оккупации, грозившей им порабощением или даже истреблением. Это — аксиома. Это — общепризнанно.
Тем не менее “проклятые вопросы” сохраняются. Если бы речь шла только о том, что произошло между 22 июня 1941 года и 9 мая года 1945 года, наша страна была бы в том, что касается войны с Германией, перед судом истории чиста (хотя наш народ имел бы и на самом деле имеет все основания предъявить серьезные претензии своим руководителям за то, что они неразумными действиями поставили нас на грань поражения и привели к немыслимым и невозместимым потерям). Совсем иной разговор, когда речь заходит о наших акциях перед тем, как началась Вторая мировая война, в первые два года после ее начала и, наконец, после ее окончания.
Думаю, что трудно предъявлять претензии советскому руководству за то, что оно заключило в канун войны договор о ненападении с гитлеровской Германией. Обстановка была действительно архисложная. Попытки заключить соглашение с Англией и Францией повисли в воздухе (во многом из-за поведения этих двух стран). Имелись все основания сомневаться в их лояльности по отношению к Советскому Союзу, если бы он дал себя втянуть в военный конфликт с Германией при отсутствии четких договорных обязательств с их стороны (ближайшее будущее, кстати, показало, что они и своей союзнице Польше ничем не помогли). Сталин, как известно, был исполнен недоверия по отношению к этим странам, и оно не было совсем беспочвенным. Память о судьбе Австрии и Чехословакии была еще свежа. Рассчитывать на то, что Германия воздержится от нападения на Польшу, если не обезопасит себя со стороны Советского Союза, было слишком рискованно. Короче, Сталин совершил неожиданный для многих маневр, договорившись с Гитлером, что Германия и СССР воевать друг против друга не будут. Это, правда, противоречило завоеванной Советским Союзом репутации оплота борьбы против фашизма, привело в замешательство антифашистов на Западе, включая коммунистические партии, и проч. Но, как говорят немцы, необходимость — это горькая пилюля. Так, в общем, объяснял ситуацию Сталин еще в своем выступлении по радио 3 июля 1941 года. Пакт, рассуждал он, был соглашением о мире. Мы — государство миролюбивое и потому не могли отказаться от мирного соглашения с соседней державой (то, что в августе 1939 года Германия еще не была соседней державой, оратор запамятовал). Далее — цитирую: “Что выиграли мы, заключив с Германией пакт о ненападении? Мы обеспечили нашей стране мир в течение полутора годов и возможность подготовки своих сил для отпора, если фашистская Германия рискнула бы напасть на нашу страну вопреки пакту”. О том, как хорошо Сталин и его подручные подготовили (а вернее, не подготовили) “силы для отпора”, известно давно, и Вы тоже об этом пишете. Но данное им объяснение причины заключения пакта повторяется у нас до сих пор.
К тому, что Вы говорите по этому поводу, я хотел бы добавить несколько уточнений. Во-первых, договор о ненападении вовсе не был осужден с точки зрения политики и права II съездом народных депутатов СССР, рассмотревшим этот вопрос в декабре 1989 года. Осужден был секретный протокол к договору. Докладчик по этому вопросу А. Н. Яковлев назвал договор “правомерным, обоснованным”, а протокол — “морально неприемлемым”. Но вся суть сталинской политики выражена в этом протоколе, который, кстати сказать, является неотъемлемой частью договора. Фактически санкционировав нападение Германии на Польшу, он сделал германо-советское соглашение, по сути, империалистическим соглашением о разделе сфер влияния (они именовались в протоколе “сферами интересов”), на деле оказавшихся сферами аннексий. Протокол отдавал в распоряжение Сталина часть Польши, Финляндию, Эстонию, Латвию и Бессарабию. Секретными протоколами к советско-германскому договору о дружбе и границе от 28 сентября 1939 года (о нем А. Н. Яковлев почему-то умолчал) в “сферу интересов” Советского Союза передавалась Литва, тогда как границы этой “сферы” на территории Польши изменялись в пользу Германии. В самом договоре Польша именовалась “бывшим польским государством”, а право осуществлять на ее территории государственное переустройство брали на себя правительства Германии и СССР. Так что когда поляки называют два этих договора “четвертым разделом Польши”, они очень близки к истине.
Докладывая Верховному Совету СССР 31 октября 1939 года о внешней политике Советского Союза, Молотов не постеснялся назвать Польшу “уродливым детищем Версальского договора”, для уничтожения которого “оказалось достаточно короткого удара… со стороны сперва германской армии, а затем — Красной армии”. Этим глава советского правительства самолично засвидетельствовал, что в войне против Польши Советский Союз на деле оказался сообщником Гитлера. А “великий вождь” товарищ Сталин еще и подкрепил это свидетельство в декабре того же года в своем ответе на присланное Гитлером поздравление с 60-летием. Он сказал ни много ни мало, что дружба между СССР и Германией, “скрепленная кровью” (!), имеет все основания быть прочной. Чьей кровью, нужно ли объяснять?
Сталин с лихвой выполнил согласованную с Гитлером программу территориальных захватов. С Финляндией, правда, получилась осечка. Установить там просоветский марионеточный режим не удалось. Пришлось удовлетвориться присоединением ряда территорий, а потом вторично отвоевывать их у финнов в ходе Отечественной войны. Тот факт, что мы в 1991 году предоставили независимость прибалтийским государствам, сам по себе означает признание незаконности соглашений с Гитлером.
Что скажут по поводу всего этого новоявленные спасатели “имиджа” Советского Союза и его тогдашних руководителей? Они предпочитают либо замалчивать то, что было, либо отделываться двусмысленными фразами.
Известно, что мы упрямо в течение десятков лет отрицали существование протоколов к советско-германским договорам на том основании, что у нас нет ни их оригиналов, ни копий. Получалось, что опубликованные в США в 1948 году тексты копий — подделка. А. Н. Яковлев в упомянутых мной выступлениях на II съезде народных депутатов СССР обосновывал заключение о существовании протоколов, опираясь на данные ряда экспертиз, на найденные заверенные копии протоколов и на обнаруженную в МИД служебную записку о передаче оригинала подлинника протокола от 23 августа 1929 года одним высокопоставленным чиновником другому. Депутаты съезда в конце концов поверили ему и после повторного голосования (первое дало отрицательный результат) приняли решение о договоре и протоколе (второй договор не упоминался). А между тем в конце 1992 года обнаружилось, что в так называемом Президентском архиве безмятежно лежат искомые оригиналы протоколов. Одно из двух. Либо Горбачев (о его предшественниках-генсеках я и не говорю, там действовала совсем другая логика) никогда не знакомился с содержанием своего архива, что весьма сомнительно. Либо он, зная о наличии протоколов, безмятежно созерцал и слушал, как его ближайший сподвижник напрягает все силы ума, чтобы убедить недоверчивых депутатов в том, в чем, собственно, никого убеждать и не требовалось. Если имел место второй вариант, то остается только повторить вслед за Цицероном: “О времена! О нравы!”
Так вот, Владимир Васильевич, хотя первый из упомянутых мной принципов исторического исследования сформулировал “реакционер”, я голосую за него. Речь идет о долге писать и говорить правду, какой бы она ни была. А применительно к нашей теме это означает: хватит лукавить, замалчивать или переиначивать неприятные для нас факты, раздражаться и досадовать на тех, кто об этих фактах напоминает. Что было, то было. А было вот что. Сталин не только договорился с Гитлером о ненападении. Он нанес удар в спину сражающейся Польше (а позднее бандитским образом расправился с оказавшимися в плену польскими офицерами), аннексировал ее восточные области, присоединил в Советскому Союзу несколько государств, чья независимость была международно признана, поживился кусками территорий еще нескольких государств, затеяв с одним из них — Финляндией — войну, которая нам недешево обошлась. В захваченных государствах он учинил массовую депортацию и аресты “классово чуждых элементов”. Он вел (через Молотова) переговоры с Гитлером о дальнейших шагах по переделу мира. Он щедро снабжал Германию стратегическим сырьем и продовольствием. Он даже передал Гитлеру ряд арестованных в Советском Союзе по ложным обвинениям немецких антифашистов (об этом тоже очень не любят у нас вспоминать!). В общем, он фактически сделал нашу страну почти на два года невоюющим союзником Германии. И мы хотим, чтобы это было забыто? Наивно рассчитывать на это. А напоследок Сталин настолько заигрался в своих шашнях с Гитлером, что вопреки очевидности продолжал верить, что дружба с ним еще продлится, а тем самым обеспечил и мнимую “внезапность” немецкого нападения, и плохую подготовленность к нему, и сокрушительную мощь удара, который был нам нанесен 22 июня.
Наш народ ценой невероятного напряжения сил и большой крови спас страну, Европу и мир. При этом, к сожалению, спас и Сталина с его приспешниками от заслуженного возмездия за их преступления и провалы.
Тем временем в последние месяцы войны, а особенно после войны возникла новая проблема, о которой, как показало празднование 60-летия Победы, тоже не могут забыть те, кого она затронула. До начала 90-х годов прошлого века еще можно было иметь какие-то иллюзии относительного того, чего добились наши друзья и единомышленники (а таковых было немало, говорю это по собственным наблюдениям) в союзных нам восточноевропейских странах. Теперь уже давно пора с этими иллюзиями распрощаться. Друзья наши не добились главного: не обеспечили себе поддержки собственных народов. Не обеспечили потому, что не дали им ни экономического процветания, ни реальной демократии. Здесь не место углубляться в подробности. Ясно одно. Истоки случившегося — все в тех же 1944, 1945 и последующих годах, когда этим странам мы навязали полусоветский режим и, в сущности, отказали в действительной независимости. Без присутствия наших войск, без нашего вмешательства, без нашего давления этот режим не победил бы ни в одной из стран Европы (исключение — Югославия). Признаки кризиса “социалистической системы” проявлялись уже очень давно. 1948 год — Югославия. 1953 — Восточная Германия. 1956 — Венгрия и Польша. Начало 60-х годов — Китай и затем Албания. 1968 — Чехословакия и Польша. 1970 — Польша. С 1980 года в течение всех 80-х годов — Польша. Конец 80-х и начало 90-х годов — все восточноевропейские страны “социалистического лагеря”. Что делали мы? Объясняли кризисы происками империалистов и их агентуры (привычка, сохранившаяся у нас до сих пор). Требовали закручивать гайки. А в ряде случаев безоглядно пускали в ход танки. Итог? И Организация Варшавского Договора, и Совет экономической взаимопомощи оказались колоссами на глиняных ногах. Стоило пошатнуться Советскому Союзу, стоило ему отказаться от военного вмешательства в дела своих восточноевропейских “друзей”, как все здание рухнуло еще до распада СССР. Порочность нашей послевоенной политики, равно как и историческое бесплодие строя, навязанного нами народам Восточной Европы, были явлены всем. Мы их спасли от фашистского ига, от гибели, но подлинной свободы и независимости не дали. И их претензии к нам в этом отношении праведны.
Не забудем и о том, что мы приносили с собой такую неотъемлемую черту советского режима, как репрессии. Все идеологически репрессивные кампании, сотрясавшие общественно-политическую жизнь нашей страны, немедленно находили свое отражение в “странах народной демократии”, как их первое время называли. И патологическая шпиономания, и борьба против космополитизма, и борьба против сионизма, и борьба против “титовской”, то есть югославской, агентуры, и разгром научных течений, а то и целых наук (например, генетики и “служанки империализма” кибернетики)… Местные властители дополняли “общеобязательный набор” обвинений и вин своими доморощенными. В одних странах репрессии были более жестокими и массовыми, в других — менее. Но без них не обходился никто. Как это делать, как добиваться признаний и прочего, учили наши опытные специалисты. Были и громкие показательные процессы, и весьма высокопоставленные обвиняемые (вплоть до секретарей ЦК компартий), и казни, на фоне которых простое тюремное заключение выглядело актом гуманизма. Что же, и это должны забыть наши коллеги по “социалистическому сообществу”? Не слишком ли много мы от них хотим?
Мой общий вывод: надо признать грехи советской власти. Признать раз и навсегда, безоговорочно и недвусмысленно. И не делать кислую, удивленную или негодующую мину, когда о грехах вспоминают те, кому они нанесли раны. Ведь мы сами, кажется, осудили и уничтожили тот режим, который совершил эти грехи. Так за чем же дело стало? Мы должны отмежеваться от него словом и делом. Признание и обнародование полной правды, выражение сочувствия тем, кто пострадал, — лучшее средство для искупления прошлых грехов. Замалчивание, отрицание, увертки, ложь в конечном счете вредят тому, кто к ним прибегает, и делают его невольным соучастником греха. Конечно, политика — штука непростая. Но в той ситуации, в которой находимся мы, уловки и мистификации вредоносны. Пока мы этого не поймем, наши отношения с ближайшими соседями будут по-прежнему оставаться отравленными ядом недоверия и неискупленных обид.
Надеюсь, Вы со мной согласитесь.
Перед каждым юбилеем Победы с завидным постоянством всплывает вопрос о Сталине. И каждый раз оживляются те наши земляки, кто никак не может расстаться с мечтою о восстановлении “доброго имени” своего кумира. Аргумент всегда один и тот же: “он привел нас к победе”. Мы с Вами много лет назад уже обсуждали проблему Сталина в нашем диалоге на страницах “Невы”. Уже тогда мы были единодушны в осуждении его деяний. То, что с тех пор стало достоянием гласности, окончательно высветило лицо этого монстра в человеческом облике. Мне искренне жаль тех, кто этого до сих пор не понял и пребывает под обаянием созданного им и его подельниками мифа. Я полностью солидарен с О. Лацисом, назвавшим Сталина в одной из недавних статей “величайшим преступником XX века, безжалостным убийцей своего народа и разорителем своей страны”. Добавлю: не только своей. Что же касается победы в Отечественной войне, то уже давно справедливо сказано, что, если учесть весь опыт предвоенных и военных лет, то правилен вердикт: народ добился победы не благодаря, а вопреки Сталину (или, принимая уточнение, предложенное Н. Дедковым: вопреки всем преступлениям и ошибкам Сталина).
Не буду повторять тысячу раз сказанное и пересказанное. Попросту присоединяюсь к тому, что Вы написали по этому поводу в своих заметках. Остановлюсь лишь на одном любопытном аспекте. Речь идет о статье квазифилософа А. Зиновьева “Моя эпоха”, с которой Вы полемизируете. В ней он, в частности, утверждает, что, “если бы не было предвоенных репрессий в армии, мы войну проиграли бы”. Но напрасно он венчает себя лаврами пророка, в одиночестве возглашающего истину. Загляните в книгу Ф. Чуева “Молотов. Полудержавный властелин”, и Вы убедитесь, что даже на склоне лет, можно сказать на пороге смерти, этот ближайший приспешник Сталина твердил, что “мы должны были пройти через период террора”, что “тот террор, который был проведен в конце тридцатых годов, он был необходим”. Молотов, правда, признавал, что могло быть меньше жертв, если бы действовать более осторожно, но находил оправдание и этому: “Сталин перестраховал дело — не жалеть никого, но обеспечить надежное положение во время войны и после войны…” Логика железная: перебить лучшие командные кадры (и не только их, ибо Молотов, в отличие от Зиновьева, говорит о репрессиях вообще, затронувших все слои населения) означает обеспечить надежное положение. Ничего себе “перестраховка”! Но что возьмешь с Молотова? Он сам был соучастником преступления и вынужден был заниматься самооправданием. Ранее Зиновьева на ту же стезю вступил бывший советский разведчик, ставший перебежчиком, В. Суворов, написавший целую книгу “Очищение. Зачем Сталин обезглавил свою армию?”. Крайности сходятся: враг советского режима оправдывает одно из самых отвратительных преступлений этого режима. Впрочем, у Суворова стремление к сеянию сенсаций порой преобладает над здравым смыслом. Ну, а в самые последние годы (“Моя эпоха” не первая статья на эту тему) в этой теплой компании оказался бывший диссидент, некогда слывший крупным специалистом в области логики… И здесь крайности сошлись. Логика превратилась в антилогику. Скажу прямо: если бы А. Зиновьева не было, его следовало бы выдумать. Его статьи ярко демонстрируют убожество занятой им и иже с ним позиции. Ему хорошо ответил и Н. Дедков (в том же журнале — “Свободная мысль-XXI”), и Вы. Есть старая русская пословица “Черного кобеля не отмоешь добела”. Не удастся этого сделать и адвокатам Сталина, кто бы они ни были. Некоторым правящим ныне персонам тоже не мешало бы вспомнить эту пословицу.
Раз уж Вы, Владимир Васильевич, взяли на себя нелегкий и не всегда увлекательный труд просмотреть изрядное количество журнальных и газетных статей, посвященных 60-летию Победы (естественно, для нашего обзора Вы выбрали лишь несколько из них), то я хотел бы обратить Ваше внимание еще на одну. Она, правда, далеко не юбилейная ни по содержанию, ни по тону, ни по времени появления в свет (“Свободная мысль-XXI”, 2004, № 6), но заслуживает упоминания потому, что затрагивает тему, на которую у нас долгое время было наложено табу. Автор ее — историк-германист Г. Бордюгов, заглавие — “Преступления против гражданского населения. Вермахт и Красная армия”. Табу касалось, разумеется, не преступлений вермахта — о них написана целая библиотека. Что же касается преступлений, совершенных военнослужащими Красной армии, то о них поначалу ничего не писали и начали упоминать, да и то глухо, лишь в последние годы. Между тем в зарубежной литературе (прежде всего немецкой, но не только немецкой) об этом писалось много, в особенности о массовых изнасилованиях немецких женщин. На этот счет существует и весьма удручающая статистика. В Германии не могут не вспоминать об этом и при юбилеях, в том числе и нынешнем. В своей книге воспоминаний о работе в послевоенной Германии я рассказываю о том, какие сложности и какие тяжелые переживания возникали у многих работников военной администрации в общении с немцами и как это мешало налаживать сотрудничество с ними, когда память об эксцессах была еще свежа. И я воздаю должное Г. Бордюгову, который, опираясь на исследования Л. Копелева, проведенные в рамках Вуппертальского проекта, попытался дать в сжатом виде объективный очерк этой трагической стороны войны.
Если бы мы с Вами, Владимир Васильевич, задались благой целью написать не послесловие к юбилею, а, выйдя за юбилейные пределы, посмотреть, как обстоят дела с книгами об Отечественной войне, то они дали бы дополнительный материал для позитивных и критических суждений. Книг о войне в последние годы издано немало. Некоторые из них заслуживают отдельного, а порой и подробного разговора, который в рамках нашего диалога просто невозможен. Поэтому я рискну высказать только общие суждения. Сделано много полезного, но те же самые проблемы, о которых мы говорили, возникают снова и снова. В некоторых даже очень добротных книжках авторы начинают спотыкаться, выражаться неопределенно и двусмысленно, как только речь заходит о затронутых и не затронутых нами “проклятых вопросах”. Прошлое еще держит многих историков за фалды. А иногда, может быть, не прошлое, а настоящее в лице сильных мира сего, не отрешившихся от старых представлений, традиций и методов и оказывающих влияние на научное (и педагогическое) сообщество. Политику подчас по старинке опрокидывают в прошлое и преобразуют его в духе актуальных “установок”. Особенно это чувствуется в учебниках, что весьма огорчительно. С этим “опрокидыванием”, по всей видимости, придется еще долго сталкиваться и спорить.
В качестве эпилога — несколько слов о пресловутых “Наших”. Я согласен с Вами, что затея подключить их к юбилею — попытка с негодными средствами. Нет у них ни малейшего морального права выставлять себя наследниками и преемниками ветеранов Великой войны. Самозванцы редко добивались успеха. И даже обретя высокопоставленных покровителей, получив много денег и окрестив себя “антифашистами” и “комиссарами”, они едва ли увеличили свои исторические шансы.
Их иногда сравнивают с гитлерюгендом. Я этого сравнения не разделяю. “Гитлеровская молодежь” была создана в 1936 году, когда власть нацистов в Германии была уже всеобъемлющей, безраздельной и прочной. Задачей молодежной организации было укреплять эту власть и в ее духе воспитывать молодежь. Если верить руководителям “Наших”, у них задача другая. Своей, как теперь принято говорить, риторикой они напоминают мне кое-кого другого, а именно — китайских хунвейбинов 60-х годов прошлого века.
Мне посчастливилось вместе с другими моими коллегами провести несколько недель в Китае в ноябре — декабре 1966 года, в самый разгар так называемой культурной революции (официальным ее наименованием было — “Великая пролетарская культурная революция”). Мы не только наблюдали за хунвейбинами во время демонстраций, когда они на ходу беспрерывно и ритмично твердили здравицы в честь Мао Цзэ-дуна, читали их плакаты (“дацзыбао”), но и общались с ними на улицах и даже дискутировали во время специально организованных встреч. Движение хунвейбинов (до его появления это слово переводилось у нас как “красногвардеец”, а после его появления — “красный охранник”) имело своей целью осуществить под знаменем “идей Мао Цзэ-дуна” своего рода государственный переворот путем массовой “зачистки” руководящих партийных, государственных и военных кадров. Руководствуясь изречениями Мао Цзэ-дуна “Бунт — дело правое” и “Огонь по штабам”, они шельмовали, оплевывали, вытаскивали на публичные судилища руководителей разных рангов, клеймили их как “ревизионистов” и “лиц, идущих по капиталистическому пути”. В числе “ревизионистов” оказались и председатель Китайской Республики Лю Шаоци, и генеральный секретарь ЦК Компартии Китая Дэн Сяопин. Хунвейбинов возили бесплатно из города в город, кормили, учили маршировать, снабжали сборниками цитат из трудов Мао Цзэ-дуна, которыми они должны были размахивать в такт во время демонстраций, им помогали заучивать его мудрые изречения и указывали, кого именно надо критиковать и разоблачать. Всю организационную работу взяла на себя армия. Хунвейбинам льстили, говорили, что они истинные революционеры, что они должны занять место устаревших и впавших в ревизионизм кадровых работников и пр.
А теперь послушайте вожаков “Наших”. Они не только обзывают фашистами оппозиционеров разных толков. С их точки зрения, нынешнее российское правительство — “правительство пораженцев” (и никто в правительстве даже не почесался в ответ на такое оскорбление), кругом у власти стоят “пораженцы”, задача “Наших” — заменить их. Для этого их обучают управленческим наукам (даже какой-то собственный институт у них откуда-то взялся), возят в специальные лагеря, инструктируют (в качестве инструкторов фигурируют довольно-таки известные политтехнологи, с треском провалившиеся в Украине, а теперь отрабатывающие свой хлеб на новом поприще), ответственные лица призывают их быть готовыми прибегнуть к насилию, во всеуслышание обещают им в недалеком будущем открыть двери во власть. Ну, чем не хунвейбины?!
Должен заметить: те, кто все это придумал, играют с огнем. С молодежью шутки плохи. На каком-то этапе, когда главное было сделано, хитроумный кумир хунвейбинов председатель Мао осознал, что рвущиеся к власти юнцы стали опасны для него самого. Он лично обвинил их вожаков в измене делу революции и его “идеям”, хунвейбиновские организации были разогнаны при помощи их армейских опекунов, и все многомиллионное движение сошло со сцены.
История поучительная. Кто сеет ветер, рискует пожать бурю. А кто при этом пострадает — политические манипуляторы или те, кем они манипулируют, — предсказать невозможно. Но, как писал мудрый Фридрих Шиллер, сами боги тщетно борются с глупостью.
На этой меланхолической ноте позвольте закончить.
С уважением
В. Чубинский
В. В. Чубинскому
Несмотря на разность жизненного опыта, мы с Вами, Вадим Васильевич, в основном совпали как в оценке основных исторических фактов, так и всего, что делалось, писалось и говорилось в связи с 60-летием Победы. Своим правом на заключительную реплику я хочу воспользоваться не для полемики, а для уточнения и объяснения своей позиции в одном пункте, который мне представляется важным. Возможно, Вы правы, и я излишне драматизирую превращение Дня Победы в обычный рабочий день, а затем снова в праздник. Бесспорно, что власть вполне могла руководствоваться теми “прагматическими” соображениями, о которых Вы говорите. Беда, однако, что, когда речь идет о сложных феноменах народного сознания, такой прагматический расчет всегда оказывается ложным.
Я хорошо помню те годы, когда 9 мая было обычным рабочим днем. В цехе, где я работал, больше половины станочников были фронтовиками, немало было и кадровых офицеров, уволенных по хрущевскому сокращению. И хотя все мы получали сдельно, сачковать было не в наших интересах, работа 9 мая длилась не дольше чем до полудня. Потом отмечали. Начальство у нас было умное, оно этого старательно не замечало. Если и гоняло, то только пацанву вроде меня. Но и мы, конечно, отмечали Победу с фронтовиками, мотая на ус все, что там говорилось. А услышать там нечто для власти лестное было весьма затруднительно. И то, что день это рабочий, обычный, было для фронтовиков черной неблагодарностью власти, всех “начальничков”. Так и я научился это воспринимать. Неблагодарность же даже в личных отношениях почитаю я грехом смертным. И уж тем более — в отношениях государства и его граждан. Думаю, что, проявив неблагодарность по отношению к фронтовикам, советская власть существенно ускорила свою кончину.
Каждый народный праздник, если он действительно народный, несет в себе символическую нагрузку, которая важнее всех ритуалов, парадов и прочего. День Победы может и должен быть только днем благодарности тем, кто заплатил за нее кровью, днем памяти о них. Все прочее — от лукавого. Вы совершенно правы, когда говорите, что для большинства наших граждан то, что происходило на Красной площади 9 мая сего года, “имело значение второстепенное”. Но в том-то, по-моему, и беда, что праздник у власти был свой, а у народа — свой.
И последнее. Мне очень понравилось сравнение “Наших” с хунвейбинами. Сходство действительно явное и крайне опасное. И все-таки скажу так: бедные дети!.. Когда нынешние политические манипуляторы их выбросят за ненадобностью, им будет совсем непросто выбраться из-под обломков собственных душ. Говорю это как бывший комсомолец, хотя в наше время комсомол использовали в политических играх и комсомольских активистов подкупали уже далеко не так цинично и нагло, как нынче используют “Наших” и прочих “Идущих вместе”.
Уважающий Вас
В. Кавторин
В. В. Кавторину
Поразмыслив, я пришел к выводу, что по поводу пертурбаций со статусом 9 мая (выходной день или рабочий) у нас с Вами нет предмета для спора. Правы мы оба. Здесь действовал целый комплекс побуждений и причин — и названные Вами, и обозначенные мной.
И еще одно: я поддерживаю Вашу критику статьи Ю. Колкера в “Новой газете”, в которой правильные суждения соседствуют с абсурдными обобщениями. К счастью, учинить тризну по России можно пока лишь на бумаге, которая все терпит. Но позволю себе и замечание в Ваш адрес: как бы то ни было, но идея мировой революции вовсе не была порождением того, что произошло с Россией в Первой мировой войне, а с самого своего рождения выражала заветную цель мирового коммунистического движения (вспомните хотя бы “Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма” и “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”). Октябрьская революция рассматривалась Лениным и большевиками как часть и исходный пункт революции мировой. Привязывать ее к мечте о “реванше” и “завоеваниях” едва ли корректно.
С уважением
В. Чубинский