Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2005
Михаил Евсеевич Окунь родился в 1951 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский электротехнический институт. Работал радиоинженером, литконсультантом в СП СССР, редактором в газетах и издательствах. Автор нескольких сборников стихов, книги рассказов “Татуировка. Ананас” (СПб., 1993) и множества журнальных публикаций. Стихи переводились на английский язык и печатались в международном журнале поэзии “The Plum Review”. Номинант литературных премий “Северная Пальмира” (1999) и “Честь и свобода” Санкт-Петербургского Русского ПЕН-клуба (1999). С 2002 года живет в Германии.
Воровка
Если бы ты, Катька, не была такой дурой, все сложилось бы совсем иначе. Совсем.
Я помню круглолицую голубоглазую школьницу лет семи-восьми, только переехавшую вместе с мамой в соседнюю с нами однокомнатную квартиру. Характерец твой был виден уже тогда. Помнишь, что ты ответила, когда я спросил, почему не здороваешься? “Когда хочу, тогда и здороваюсь!” Ты, похоже, всегда делала только то, что хотела. Какие там сдерживающие центры, кому они нужны?! — ханжам да лицемерам.
Последующие двадцать лет твоей жизни протекли мимо меня, отделенные тонкой стенкой. Иногда тебя подолгу не было видно. Потом я узнал, что эти отлучки на пару лет были не чем иным, как отсидками за кражи. Поглотившее тебя зло требовало немалых жертв, в том числе и материальных. Отсюда и твои постоянные просьбы дать в долг тридцатник. Именно столько в наших печальных кварталах стоил минимальный чек дури на один укол.
Ты сама призналась как-то раз, что начала колоться в тринадцать лет. На твоей левой ноге, почти у самого паха, был грубо вытатуирован отвратительный синий паук. В центре него, как черная дыра, зияла непроходящая гематома. В нее ты и втыкала иглу. По-умному: когда менты в очередной раз осматривали твои вены, на внутренних локтевых сгибах они не обнаруживали никаких следов “баяна”.
Самое удивительное, что пятнадцатилетний наркостаж совсем не отразился на твоем облике. До смешного: иногда тебе даже отказывали в продаже пачки сигарет — мол, нет еще шестнадцати.
Я знал, что ты обворовываешь мужиков. Садишься в каком-нибудь дешевом кафе за пустой столик, утыкаешься взглядом в замызганную столешницу, принимаешь несчастный вид и ждешь. Не клюнуть на столь обиженного жизнью подростка женского пола просто не могли. А когда потом, завершив постельную сцену, твой новый знакомый отправлялся в душ, — ты тут же инспектировала наличность в его карманах. Впрочем, как я узнал позже, одна из твоих отсидок была и за троллейбусную кражу.
Типовым примером “разводимого” остался для меня тот крупный вальяжный дядька, ты должна его помнить. Он будто заранее знал, что его обязательно разведут. Но упрямо шел на это.
В нашей забегаловке на Тухачевского он метал бабки во всех желающих выпить-закусить. Ставил от сотки липкого портвейна до бутылки дорогой “Синопской”. В сопровождении так называемого “жаркого по-домашнему”, глиняного горшка. Напоил даже того странного персонажа без возраста и в неизменной бейсболке, с которым дружбу никто не водил, потому что он слова в простоте вымолвить не мог. Смотрит на дождь за стеклом, говорит: “Осадки”. Ну, как с таким?.. И в тебя, Катька, наш ухарь-купец, разумеется, не мог не вцепиться.
Я встретил его через день. Ты обобрала его, пока он плескался в ванной, — твоя обычная метода. О своих пропавших двух тысячах рэ он не сожалел. И даже хотел снова встретиться с тобой — но вовсе не для того, чтобы стрясти свои бабки, понимая, что дело это бесполезное. Нет, он запал на твое узкое плоскогрудое тельце с упругими мальчишечьими ягодицами. Когда я ответил ему: “Не стоит, ничем хорошим не кончится: она ведь наркоманка”, он, уже поднабравшись, горячо затормошил меня: “Давай ее спасем, спасем!” Наивняк. Или дурил.
Я помню, Катька, цвет лица тех трех парней, которых ты в буквальном смысле посадила. Это заблуждение, что асфальт всегда однообразно серый. Часто он с изрядной добавкой желтизны. Именно такими и были их лица.
Жизнь их была спалена в одну ночь. Из преуспевающих служащих сбербанка они превратились в париев тюремной камеры, сидящих на корточках у параши. В самую злую минуту зашли они в кафе с белыми пластмассовыми столиками, чтобы отметить какое-то событие. В любое другое бы, в любое! Но не зря черт водит — там сидела ты со своим обычным потерянным видом.
Не думаю, что эти ребята сами попросили тебя добыть наркоту. Они, конечно, выполняли твою просьбу. И в той коммуналке, куда вы вперлись по твоей наводке, и произошел скандал с нанесением тяжких телесных. В пьяном виде сбербанковцы оказались чересчур горячими для бухгалтеров.
А ты не провела в ментовке и ночи — отмазал вызванный адвокат. Но о нем позже.
Матери тех парней несколько раз приходили и безуспешно звонили вам в дверь — хотели уговорить тебя явиться на суд. Но даже свидетелем ты не пожелала очутиться в этом казенном зале с его клеткой для людей.
Итак, Катька, ты была воровкой и наркоманкой. Но я никогда не мог подумать, что ты решишься обокрасть меня. Все же я плохо знаю этот предварительный круг ада. Сгущение черной грозовой тучи надвигающейся необходимой дозы страшнее всего на свете! А потому и сильнее.
С тобою, Катька, я прошел по лезвию. Свалился бы на твою сторону — глядишь, и сам бы уже держал ответ перед Господом.
Я сидел за белым пластмассовым столиком того самого злосчастного кафе и смотрел в окно. В голом ноябрьском парке механически двигались фигуры: женщины, мужчины, дети, собаки, гоблины…
“Взять еще или не брать?..” — глубоко, по-философски размышлял я, когда внезапно мне влепили влажный поцелуй в губы. Это ты, Катька, незаметно появившись в гадюшнике, подошла со спины. “Взять!” — тут же решил я, и это совпало с твоим желанием. Говорят, наркоманам выпивка — трын-трава. Но ты и ею не брезговала. Рая из-за стойки внимательно посмотрела мне в глаза и налила два по сто “Спецназа”. Она все понимала.
Потом прошлись по парку. С неделю назад мы сидели здесь в темноте на одной из лавок. Ты, уткнувшись мне в низ живота, отрабатывала очередной должок. Язык лодочкой. Вязаная шапочка сползла на землю. Ты забеспокоилась: где она? Было даже какое-то подобие нежности…
А сейчас мы вместе дошли до нашего подъезда. Ты опять попросила в долг тридцатник. Вероятно, время уже подходило. Я отказал. И, как потом понял, в голове у тебя моментально созрел план.
Ты заявила, что ключей от квартиры у тебя нет, мать на работе, и напросилась посидеть, подождать. Я с радостью согласился, потому что захотел тебя уже после того внезапного поцелуя…
Затем ты, давая мне последний шанс, вновь попросила эти несчастные три червонца, но я опять отказал — из упрямства, которое иногда в меня вселяется. И ты, якобы надувшись, ушла на кухню и стала шелестеть старыми номерами “Вокруг света”. А на мои понукания: “Звони, Катька, домой” или “Иди проверь, не пришла ли мать” — ты смиренным голоском отвечала: “Сейчас, только журналы досмотрю”. И время от времени украдкой заглядывала в комнату. И выжидала, выжидала. Наркомания стократно обостряет хитрость. Человеческий индивид становится изворотливее бездомного кота.
Я, сидя на диване перед телевизором, медленно засыпал. О! Пробуждение было ужасно!
Ящик письменного стола был выдвинут, и деньги пропали. Ты, сучка мелкая, подглядела из коридора, как я выкладывал их из кармана, куда прятал ключ. Пошустрить успела везде. Днем позже обнаружилась пропажа кожаной куртки из стенного шкафа в прихожей. Двумя днями — миксера из кухонного буфета. На этом копеечном миксере ты, Катька, и прокололась — сдала его в скупку на свой паспорт.
Твой адвокат, подключившийся на стадии следствия, был похож на мочевой пузырь с усами — и столь же скользкий. Если бы молодая следовательница Даша реагировала на все его ходатайства, сидеть бы мне вместо тебя. Он, подлец, еще и кольнул ее — как бы в шутку: теплые, мол, у вас отношения с потерпевшим.
Не знаю, в каких отношениях были вы с ним. Думаю, более чем в теплых. Не зря же он сразу летел выручать тебя, безденежную, из очередной заварушки. И ему удалось-таки выбить подписку о невыезде как меру пресечения. Что тебя, Катька, и погубило. Лучше бы уж заперли.
Когда я увидел тебя, как потом оказалось, в последний раз, ты сидела в сомнамбулическом виде на лавке у нашего подъезда. И, пожалуй, мало что понимала в окружающей действительности. Дата судебного разбирательства была уже намечена. Я представлял, сколько неприятных минут придется пережить. И, не сдержавшись, молча показал тебе четыре скрещенных пальца — “небо в клеточку”. Ты отшатнулась: “Что ты показываешь?!” Вероятно, не зона тебе уже виделась, не она тебя страшила…
До суда оставалось несколько дней. Я пришел знакомиться с делом. Вместо него мне сунули постановление: “Уголовное дело № 1–515 по обвинению Мартьяновой Екатерины Владимировны в совершении преступления, предусмотренного ст. 158, ч. 2, п. └г” УК РФ производством прекратить в связи со смертью подсудимой”.
Позже Зинка с первого этажа рассказывала, что нашли тебя в подъезде неподалеку от нас, на проспекте Металлистов. Передозировка. Думаю, ты, заполучив очередной чек, отошла от дверей блат-хаты не более чем на один марш, тут же развела порошок, спустила джинсы, прыгающей рукой прицелилась в сердцевину паука…
Погоди, Катька, не умирай! Отмотаем назад. Тебе двенадцать лет (возраст Ло), мне тридцать три (возраст ИХ, ни больше ни меньше). До первой дозы еще год, все поправимо. Дай руку. Пойдем.
МЫ ПРОЙДЕМ ЭТОТ ГОРОД НАСКВОЗЬ…
Когда ее спрашивали, почему голова обрита наголо, она лаконично отвечала: “Педикулез”.
Детская вшивость. Что ж, из подросткового возраста она вышла недавно. А побывав в одном из мест ее ночлега, понял, что и второе близко к истине.
Дом на Пушкинской, 10 был уже очищен от неформалов, и лишь в одном укромном закуте на кучах тряпья ночевали они. Та серьезная дама от искусствоведения, взявшая солидный грант в Соросе под изложение истории странного дома, этот эпизод, разумеется, обошла стороной. И вообще, судя по ее текстам, внутрь реальной Пушкинской, 10 сунуться не решилась, обошлась наружным наблюдением. Я, конечно, имею в виду не нынешний центр альтернативной культуры “Пушкинская, 10” со входом с Лиговки, нашпигованный вполне благополучными артстудиями и таинственными квартирами, оборудованными бронебойными дверями, сигнализацией и видеокамерами. Как-никак, “центр” — и культуры, и “криминальной столицы”.
Мне рассказал о ней приятель, работавший в молодежном издательстве. Она заявилась в конце рабочего дня, принесла стихи. Хлебников, по воспоминаниям, носил клочки бумаги со стихами в наволочке. У нее и наволочки не было.
Она засиделась, все разошлись. По словам приятеля, сама полезла к ширинке его брюк.
Он разложил ее на письменном столе. Остался весьма доволен.
— Скажи ей, что сидишь в издательстве, — сработает безотказно, — посоветовал он мне.
— И где же я этакую бомжиху зацеплю?
— В “Борее”.
Действительно, под низкими кирпичными сводами буфета этого тусовочного местечка на Литейном я встретил ее. Узнал по “прическе” и проколотой ноздре. Сама подсела, увидев на столике бутылку вина.
Впрочем, в тот вечер ничего не получилось. Кончилось вино, и она пересела к другой компании. И упоминание издательства не помогло.
Она приехала поздно вечером через несколько дней, без звонка. Вероятно, ночевать было негде.
Маленький шрамик под левой грудью, рот в постоянном поиске сосательной работы, резкое дыхание, от которого упругий живот ее ходил ходуном, легкий мазохизм…
Она упорно ассоциируется в моей памяти с Пятью Углами. С каким-то жилищем во дворах на Загородном, которое ничуть не уступало той каморке на Пушкинской. И женщиной в нем, загипсованной с ног до головы.
Пять Углов… На серую круглую башню с каменным куполом я смотрел в детстве из окна коммуналки на Большой Московской. И представлял себе каких-то рыцарей, держащих там оборону. С этим перекрестком связано и одно из наиболее сильных детских унижений. Сначала тетка-мороженщица с лотком на резиновом ходу сказала ласково: “Приходи, мальчик, завтра за сдачей, сейчас у меня мелочи нет”. А когда доверчивый мальчик явился вновь… Но самым ужасным было то, что чистильщик обуви, дядя Саша-армянин, вылез из своей будки и стал в унисон с мороженщицей поносить попрошаек и грозно коверкать: “Иды атсюда!” Проявил торговую солидарность. А ведь узнал меня. Отец, когда мы вместе проходили мимо этого сапожника, непременно здоровался с ним за руку. Любил популярность среди обслуживающего персонала — парикмахеров, официантов. Указывал чистильщику на меня: “Сын!” Тот сиял двумя золотыми рядами: “О-о-о!” Так что не мог не узнать.
Что там было еще у Пяти Углов? Огромный грубый аквариум с живыми, но уже вялыми лещами в магазине “Мясо-рыба”. Подвальчик, где всегда был томатный сок в розлив, рубль десять стакан. Разъезжая — еще не заасфальтированная, вымощенная черным диабазом.
Спустя много лет я увидел один из этих камней, по виду напоминающий буханку формового хлеба, на выставке авангарда. На камне стоял простой граненый стакан (приклеенный, естественно, — а ну как понадобится кому-нибудь из посетителей? — и все труды насмарку). Произведение называлось “Композиция № 203”. Позже какой-то нью-йоркский музей приобрел образец нового искусства за скромную сумму в три тысячи долларов. Не после таких ли “композиций” (тем более за номером 203) и пришлось в конце концов заасфальтировать Разъезжую?
Моя новая знакомая время от времени сажала навечно загипсованную в самодельное кресло на колесиках, подобранное на свалке, и выкатывала к знаменитому перекрестку просить милостыню.
Я тоже хочу провести остаток дней в районе Пяти Углов. Пусть нищим. Но желательно не в гипсе.
Как и все эти люди, она имела обыкновение время от времени надолго исчезать. Потом внезапно прорезалась телефонным звонком. Однажды попросила дать адрес петербургского Пен-клуба. Ее избили в милиции, завели какое-то дело. Она хотела, чтобы писатели-правозащитники за нее заступились.
Адрес я дал, но предупредил, что навряд ли Пен-клуб ею займется. У них другие заботы: они борются за права человека во всем мире, и на кой черт им локальная схватка с ментами 22-го отделения Красногвардейского района?
Позже ей удалось выпустить за свой счет сборник стихов. Нашла спонсора. Формат был выбран нестандартным до одури — книжка оказалась узкой и длинной, как французский батон.
По этой “булке” она и пожелала вступать в один из литературных союзов. Что ни говори, хотелось ей “вписаться”. Попросила рекомендацию. Я, конечно, не отказал.
На приемное обсуждение она пришла с молодым человеком диковатого вида и сидела абсолютно молча, уткнувшись взглядом в пол. А спутник ее блуждал очами по лицам присутствующих, взгляд его сверкал ненавистью. Она же безучастно (но, конечно, не без демонстративности) даже выходила покурить.
Результат затеи, как и следовало ожидать, оказался отрицательным, хотя отдельные строки снисходительно похвалили. Руководитель по ведомству поэзии в заключительном слове отметил, что именно все эти удачные строки я и понадергал для своей рекомендации в качестве примеров одаренности автора. Но уже потом, в кулуарах, меня пожурили: дескать, зачем таким ход даешь? Хотя оно и понятно — вон какая попка!..
Я и сам удивился: затертые безразмерные джинсы в тот день она сменила на короткую юбку. И та часть тела, которая никогда не оставляла пиитов равнодушными, обрисовалась куда как бойко. Да и волосы отросли и стали походить на женскую прическу. Но невыветриваемый запах подлинного, бездомного андеграунда стихотворцы учуяли безошибочно.
Спустя некоторое время я прослышал, что она уехала искать счастья в Москву. А однажды ее лицо (невероятно!) промелькнуло в нарезке какого-то регионального канала. Камера панорамировала по сидящим на корточках в мрачном подземном переходе.
Но поскольку и один шанс из тысячи — неплох, не исключено, что скоро в каком-нибудь столичном “солидняке” мы прочтем ее стихи. Помню две строчки:
Мы пройдем этот город насквозь,
Мы умрем и воскреснем поврозь…
СЕРЕГА ШИЛОВ
В самом конце лета грохнули Серегу Шилова.
По одной версии, высказанной Андрюхой-пожарником, Серегу во время попойки в парке в случайной компании какой-то мужик трахнул головой о развалины бетонного причала у пруда. Вероятно, что-то не то Серега вякнул, а мужик был незнакомым, к Серегиным приколам непривычным (да и покойник в нетрезвом виде бывал весьма хамоват). Серега добрел до дому, но становилось ему все хуже и хуже. Его мать вызвала “скорую”, в которой он и помер по дороге в больницу.
Бомж Лукин, изгнанный из дому женой родного брата, с семьей которого проживал, за отъявленное поведение, одновременно и худеющий, и местами опухающий, с Серегой прежде постоянно пил, а в последнее время был в контрах, рассказывал иначе. Мол, шмякнули Серегу репой об стену в его собственном подъезде какие-то ребята за то, что “базар не фильтровал” (опять же присутствует мотив невоздержанности на язык). А до больницы он якобы все же доехал и успел полежать часа три на каталке в коридоре.
Как бы там ни было, скосила костлявая Серегу Шилова, как кутенка, в сомнения особенно не вдаваясь. Чик — готово! “Я видывал, как она косит…”
Маленького роста, щуплый, рано начавший лысеть. Лживый, любящий посплетничать. Умеющий внедриться в любую компанию, выпивающую на лавочке. Выклянчивавший деньги у всех, кто по недоразумению мог ему дать, и не вернувший ни одного долга. Знавший кликухи всех окрестных маргиналов. Работавший на любом месте не более пяти дней — до первого серьезного запоя. В общем, человек в свои тридцать три года абсолютно бесполезный, как говорится, для общества. Такой вот некролог вырисовывается. Явно не для газеты “Санкт-Петербургские ведомости” (бывшая “Ленинградская правда”).
За несколько дней до смерти Серега, встретив меня на улице, уломал-таки на покупку желтоватой субстанции в литровой пластмассовой бутылке с пышным наименованием “Бурбон”. В восторге от своего успеха он даже сгонял домой за закуской и притащил в целлофановом пакетике странноватого вида буро-зеленые оладьи из кабачков.
Под сенью куста мы разлили винную жидкость по пластиковым стаканчикам. Таким Серега мне и запомнился — несущим, по обыкновению, какую-то околесицу с нарочитой хитровато-придурковатой улыбочкой.
Знакомил меня Серега и с местными девицами. Но за время нашего приятельства (около десяти лет) они становились все менее презентабельными. Первой была шестнадцатилетняя белокурая Наташенька, “гормональная девочка”, принципиально не отказывавшая ни в чем и никому. Последней в смертном Серегином августе стала сорокалетняя алкоголичка со следами былой красоты, остатками апломба и почему-то двойным именем Женя-Люба — отзывалась и на то, и на другое.
В мае 2000 года у меня гостил молодой екатеринбургский поэт Борис Рыжий. Однажды когда мы с ним вышли из дому часов в шесть утра на яркий солнечный свет, Серега со своим чутьем оказался тут как тут. Боре показалось, что я заговорил с этим желающим непременно сесть нам на хвост грубовато. “Это у нас манера общения такая, — ответил я. — Он, подлец, придумал, например, меня писюкой называть”.
Если бы тогда кто-нибудь свыше (я имею в виду — абсолютно свыше) определенно сообщил нам, что через два с небольшим года из этой троицы, столь рано начинающей день божий бутылкой портвейна “777”, в живых останется лишь один (Борис покончил жизнь самоубийством в мае следующего года), вот мандражу было бы! Я, как самый старший, уж точно причислил бы себя к отходящему большинству и принялся приводить в порядок архивы (прекрасно сказано: сдержанно, мужественно…).
Как-то раз Сереге стукнуло:
— Писюка, написал бы ты чего-нибудь про меня!
— Что о тебе, придурке, писать-то? — скептически ответил я.
А вот поди ж ты, набралось на пару страничек.
Я задумываюсь: куда определят Серегину душу? В ад? Но вроде бы зла никакого особенного не делал. Ну, в церковь не ходил, — надеюсь, не это является определяющим фактором. Естественно, злословил, прелюбодействовал, как мог. С родителями не ладил: мать называла его “гоблином”; об отце, отставном полковнике, Серега так и говорил: “Бабы звонят, а полковник к телефону не зовет, трубку вешает”. Но все это по большому счету мелочи. Тогда в рай? А туда за какие заслуги? В общем, придется небесному руководству поломать голову.
А может быть, Серега окажется в том загробном мире, о котором говорил Борис в одном из своих стихотворений: “А мы, наступая на брюки и крылья с трудом волоча, всей шоблой пойдем по округе, по матери громко крича”. Правда, тут имеется в виду потустороннее пространство, предназначенное для поэтов-отщепенцев. Но раз уж Борис так тепло отнесся к Сереге в то раннее майское утро, он допустит его и в свою “округу”? Тем более что кричать по матери Серега никогда не затруднялся.
Но главное, Шилик, теперь-то тебе уже точно известно, наливают ли там, где ты нынче пребываешь, или нет. Надеюсь, что наливают…