Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2005
Игорь Леонидович Архипов родился в 1971 году в Ленинграде. Кандидат исторических наук. Автор монографии “Российская политическая элита в феврале 1917: психология надежды и отчаяния” (СПб., 2000), публикаций в сборниках статей, справочно-энциклопедических изданиях, в журналах “Вопросы истории”, “Звезда”, “Родина”, “Новый часовой”, “Русское прошлое”, “Посев” и др.
Утром 3 марта 1917 года в подъезде и на лестнице дома № 12 по Миллионной улице обосновался усиленный караул из солдат Преображенского полка. Здесь, на квартире князя М. С. Путятина, где по стечению обстоятельств заночевал великий князь Михаил Александрович, брат императора Николая II, должен был окончательно решиться вопрос о судьбе монархии в России. На совещание собрались “выдвинутые революцией” министры Временного правительства, которое сформировалось еще накануне, а также лидеры Временного комитета Государственной думы. Интрига происходящего была связана с тем, что государь вопреки ожиданиям отрекся в пользу Михаила, а не сына Алексея, что в условиях невиданного размаха революционной стихии было уже неприемлемо. Михаил колебался, при этом даже некоторые политики-либералы высказывались за принятие им престола и сохранение монархии как символа власти, привычной государственной “оси”. Совершенно неожиданно решающее слово оказалось за председателем Думы Михаилом Владимировичем Родзянко. Великий князь отказался от власти после того, как Родзянко без особых церемоний, прямо сказал Михаилу: в случае восшествия на престол у него не будет никаких гарантий безопасности, более того, этот шаг обернется новым витком революционной анархии и приведет к гражданской войне. Родзянко не мог игнорировать новую реальность, возникшую за несколько дней “великой”, “бескровной”, “славной” революции. Хотя молниеносное крушение государственного порядка было трагедией и для самого Родзянко — убежденного монархиста, в течение всей своей парламентской деятельности стремившегося сохранить “историческую власть”, подталкивая ее на путь либеральных реформ и конституционализма…
В предреволюционной России Родзянко являлся самой популярной “неофициозной” политической фигурой общенационального масштаба. Возглавляя в течение шести лет Думу, Михаил Владимирович претендовал на роль “второго человека государства”, “выразителя народной воли”, посредника между обществом и верховной властью. Родзянко был символом, с которым связывали надежды и представители элиты, и простые обыватели. Субъективно Родзянко — в силу своего мировоззрения, культурных традиций, принадлежности к “буржуазно-помещичьей” среде — был достаточно лоялен власти, настроен на конструктивное взаимодействие с ней. Однако политическая логика неумолимо выдвигала его в лидеры оппозиции, а в преддверии февраля 1917 года в мифологизированном общественном сознании Родзянко начинал восприниматься чуть ли не как “организатор революции”, “заговорщик” и т. п.
Дума была, по сути, единственным легальным институтом публичной политики в самодержавной России, и именно на ней фокусировались оппозиционные настроения, неумолимо охватывавшие различные общественные круги. В начале ХХ века динамично формировалась политическая элита — как общность людей, чувствовавших себя готовыми профессионально и интеллектуально участвовать в выполнении управленческих функций (интеллигенция, лица “свободных профессий”, деятели земских, общественных, предпринимательских организаций и т. д.). Однако они наталкивались на изолированность государства и его консервативного правящего слоя от каких-либо влияний извне, от проникновения в свою замкнутую среду независимых и амбициозных представителей новой элиты. “Средний класс” (он постепенно укреплял свои позиции, играя все более значительную роль в общественной жизни) видел отсутствие обратной связи с властью в лице правящей бюрократической верхушки, не верил, что его потенциал будет востребован, и, разумеется, искал возможности заявить о своих претензиях. В конечном счете, как писал П. Н. Милюков, власть, не решаясь на кардинальные политические преобразования, способствовала расколу на “Россию официальную и всю остальную”, и это привело к возникновению “психологии переворота, изолировав двор и власть от всех слоев населения”. Соответственно, и парламентарии, недовольные отсутствием реальных рычагов влияния на политику царской власти (которая категорически отвергала идеи “министерства доверия” или “ответственного министерства”), ориентировались на оппозиционный, подчас конфронтационный стиль поведения. Заложником этих тенденций оказывался и спикер Родзянко…
СПИКЕР ПОНЕВОЛЕ
“Хождение в политику” Родзянко было вполне типичным для многих либералов, людей его круга — иными словами, в значительной степени случайным. Родзянко родился в семье богатых помещиков Екатеринославской губернии 31 марта 1859 года. По окончании Пажеского корпуса Михаил Владимирович четыре года прослужил в кавалергардском полку и в 1882 году в чине поручика оставил военную службу. Это нарушало семейную традицию: дед Родзянко вышел в отставку генерал-майором корпуса жандармов, а отец дослужился до чина генерал-лейтенанта, являлся помощником шефа корпуса жандармов в Петербурге. Впрочем, у Родзянко было оправдание. Женившись на княгине Анне Николаевне Голицыной, дочери сенатора и обер-гофмейстера двора, он решил посвятить себя семье, а также хозяйственным заботам (лично Михаилу Владимировичу принадлежало около полутора тысяч десятин земли). Родзянко, считавшийся либеральным и просвещенным хозяином, испытывал склонность и к занятиям общественной деятельностью. Он был почетным мировым судьей, предводителем уездного дворянства, гласным уездного и губернского земства, а в 1890 году его избрали председателем губернской земской управы. Благодаря участию в земско-городских съездах Родзянко сблизился с лидерами либерального движения Д. Н. Шиповым и М. А. Стаховичем: в 1905 году вместе с ними он стал одним из основателей партии “Союз 17 октября”. Родзянко импонировал “прагматизм” октябристов, то, что они, не слишком увлекаясь политическими теориями и идеологией, пытались в духе времени, с учетом происходивших в обществе изменений отстаивать конкретные интересы крупного бизнеса и землевладельцев. В 1906 году Родзянко был избран от Екатеринославского земства в Государственный совет, а год спустя при поддержке октябристов стал депутатом III Государственной думы.
В Думе Родзянко, как говорилось, “звезд с неба не хватал”, хотя и занимал достаточно ответственные позиции. Земельная комиссия, возглавляемая Михаилом Владимировичем, относилась к числу ключевых — с учетом проводимых П. А. Столыпиным реформ, всецело поддерживавшихся октябристами. В марте 1910 года, после избрания лидера фракции и партии октябристов А. И. Гучкова председателем Думы, Родзянко возглавил бюро фракции. И неизвестно, как сложилась бы его политическая судьба, если бы в марте 1911 года не грянул “конституционный кризис”. Гучков ушел в отставку, протестуя против того, что Столыпин ради принятия прогрессивного закона о западном земстве распустил на три дня Думу и Госсовет (такую возможность давала ст. 87 Основных законов). Но, продемонстрировав принципиальность, октябристы отнюдь не собирались отказываться от поста спикера. На роль преемника Гучкова выдвинули Родзянко — представителя правого крыла октябристов, который и был избран голосами октябристско-кадетского большинства. Другой компромиссной фигуры на тот момент не было.
Карьерный взлет Родзянко для многих его коллег оказался сюрпризом. “М. В. Родзянко мог бы повторить про себя русскую пословицу: без меня меня женили, — вспоминал лидер кадетов П. Н. Милюков. — Особым честолюбием он не страдал, ни к какой └политике” не имел отношения и не был способен на интригу. На своем ответственном посту он был явно не на месте и при малейшем осложнении быстро терялся и мог совершить любой неловкий поступок. Его нельзя было оставить без руководства…” Никто из современников не признавал за Родзянко каких-то выдающихся интеллектуальных качеств, не относил его к числу политиков-идеологов, он даже не мог претендовать на славу блестящего оратора. Зато Родзянко давал поводы для иронии над собой, в том числе своим внешним обликом, грузной фигурой, громким раскатистым голосом (его звали Толстяком, Барабаном, Самоваром). Была хорошо известна эпиграмма В. М. Пуришкевича:
Родзянко Думе не обуза,
Но, откровенно говоря,
Нам головой избрали пузо —
Эмблему силы “октября”.
Личность Михаила Владимировича стала вызывать широкий общественный интерес после его избрания председателем Думы. Для знакомства с бытом спикера репортеры ходили на экскурсии в роскошный особняк на Фурштатской улице, 20, который Родзянко приобрел, став депутатом Думы. Например, репортер “Огонька” рассказывал: “Гостиная М. В. носит печать изысканного вкуса. Ничего аляповатого. Строгий, выдержанный стиль подлинного └ампир”. Взгляд невольно останавливается на многочисленных миниатюрах, которым позавидовал бы любой коллекционер. Ряд их изображает предков супруги Михаила Владимировича Родзянко, урожденной кн. Голицыной. Такова художественной работы миниатюра кн. Голицына, вице-канцлера при императрице Екатерины Великой. По стенам гостиной висит ряд портретов, представляющих фамильную драгоценность. В их числе поразительной красоты портрет бабки председателя Г. Думы работы знаменитого художника Боровиковского. Здесь же висит несколько картин работы голландской школы, расставлено много фарфора и античных безделушек”. Благодаря близости к Таврическому дворцу, квартира Родзянко являлась одним из центров политической жизни: у себя дома он проводил совещания лидеров думских фракций и групп, активистов партии октябристов. В Петербурге Михаил Владимирович проживал с семьей обычно в период думских сессий, остальное время проводил “в имении”…
ПАРЛАМЕНТСКИЙ ПОСРЕДНИК
Родзянко последовательно придерживался изначально выбранного стиля поведения, органичного его политико-психологическому складу, менталитету. С одной стороны, являясь монархистом по убеждениям, он полагал, что российская государственность не может существовать без авторитетной, опирающейся на исторические традиции верховной власти. В то же время Родзянко постоянно подчеркивал, что возникший после издания Манифеста 17 октября политический режим он рассматривает как конституционный, а в Думе видит законодательный орган власти, наделенный четко определенными правами. Миссия парламента — способствовать эволюции государственного порядка путем либеральных реформ, обеспечивающих укрепление принципов законности, развитие гражданских свобод, “самоорганизации” общества и т. д. Ради этого нужно стремиться к конструктивному сотрудничеству с властью, но при этом сама Дума должна быть влиятельным институтом гражданского общества, серьезной и ответственной политической силой.
Позже коллеги-политики упрекали Михаила Владимировича за то, что он, очень быстро освоившись в спикерском кресле, привык к мысли, что “Государственная дума — это я, Родзянко”, и стал все чаще выдавать свое личное мнение за “голос народного представительства”. Родзянко действительно был убежден, что в первую очередь лично от него зависит способность Думы влиять на проводимый верховной властью политический курс, на решение значимых для всего общества проблем. В отличие от своих предшественников в кресле председателя Думы, Родзянко чрезвычайно активно использовал имеющееся у него право “всеподданейших докладов” государю. Предпочитая действовать по возможности кулуарным путем, Родзянко вскоре снискал репутацию человека, который “говорит правду царям”. Особенно ярко проявлялось это в борьбе с “темными влияниями” Григория Распутина. Родзянко неутомимо “раскрывал глаза” Николаю II на опасность для авторитета верховной власти любых слухов о Распутине, настаивал на недопустимости пребывания “вредного лжеучителя” в “интимной обстановке” при дворе. Государь говорил: “Я вам верю”, признавал, что “чувствует искренность и верит Думе”, однако реальных мер по удалению Распутина не принималось, напротив, императрица настраивала против Родзянко государя и министров. В свою очередь Родзянко, несвободный от такого не подходящего для серьезного политика качества, как наивность, каждый раз верил обещаниям Николая II. Поэтому неудивительно, что, к примеру, председатель Думы неоднократно препятствовал вынесению на рассмотрение депутатов вопросов, имеющих отношение к теме “распутинщины”, и таким образом надеялся свести к минимуму вред для “царского престижа”.
На любые действия властей, ущемляющие “права и достоинство” Думы как законодательного органа, Родзянко реагировал крайне болезненно. Порой доходило до анекдотических ситуаций. Так, Родзянко устраивал скандалы из-за того, что городовой на улицах не отдал честь “второй особе в империи” или в поезде предоставлено не подобающее его статусу место. В случаях же, когда государь затягивал с аудиенцией (к примеру, намекая на недовольства действиями парламентариев), Родзянко заявлял, что “достоинство Думы оскорблено”, угрожал выйти в отставку и сложить с себя звание камергера. И властям приходилось во избежание дополнительных политических осложнений считаться с такими психологическими особенностями личности председателя Думы. В то же время Родзянко, если Николай II шел на удовлетворение каких-либо требований, незамедлительно сообщал об этом парламентским лидерам. Он представлял это как свидетельство собственного политического влияния — дескать, государь прислушивается к его мнению (так было, в частности, с прекращением “забастовки” министров, пытавшихся игнорировать Думу). Конечно, это являлось игрой, которая, впрочем, увлекала Родзянко. И вряд ли Михаил Владимирович был совершенно искренен, когда после февраля, выступая перед Чрезвычайной следственной комиссией Временного правительства, сетовал: “Доклады мои за все шесть лет, которые я имел честь быть председателем Государственной думы, представляли для меня совершеннейшую пытку, потому что приходилось говорить без всякого отклика”.
Родзянко избегал публичных выступлений, которые позволяли бы причислить лично его к вождям оппозиции. Но фактически он оказывался знаменем думского большинства, которое становилось все более критично настроенным по отношению к исполнительной власти. Выборы в IV Думу в 1912 году подтвердили, что после смерти Столыпина “эпоха доверия” окончательно ушла в прошлое. Благодаря задействованному административному ресурсу был нанесен сокрушительный удар даже по достаточно лояльным октябристам (вместо 154 мест они получили 98). Болезненным для их самолюбия был провал на выборах в Москве Гучкова. Зато благодаря этому увеличился политический вес Родзянко, он оказался безальтернативным кандидатом в председатели новой Думы для октябристов и левых — кадетов и прогрессистов (правые и националисты выдвигали П. Н. Балашова). Отголоском “полевении” Думы и ее большинства было программное выступление Родзянко, встреченное общественностью с восторгом. Обращал на себя ключевой тезис “конституционной декларации”, озвученной председателем Думы: “Я всегда был и буду убежденным сторонником представительного строя на конституционных началах, который дарован России великим Манифестом 17 октября 1905 г., укрепление основ которого должно составить первую и непреложную заботу русского народного представительства”. Прежде всего, по словам Родзянко, народ “ждет законодательных трудов, направленных к утверждению во всех слоях населения сознательного повиновения закону и устранению в условиях повседневной народной жизни проявлений недопустимого произвола”.
В ОППОЗИЦИИ “НАЦИОНАЛЬНОМУ ПРЕДАТЕЛЬСТВУ”
С началом войны Родзянко превратился в фигуру национального масштаба, наглядный символ атмосферы “священного единения”. Как и большинство представителей либеральной политической элиты, Родзянко был убежден: примирение с властью ради победы над внешним врагом продемонстрирует, что оппозиция является конструктивной и ответственной “государственной силой”, для которой превыше всего национальные интересы. И когда-нибудь, после разгрома реакционной кайзеровской Германии, российская власть оценит вклад “общественных сил” и наконец пойдет на кардинальные внутриполитические реформы… В июле 1914 года, еще до объявления войны, патриотические манифестации, направлявшиеся к посольству Сербии, задерживались около дома Родзянко на Фурштатской улице, и перед ними с приветствиями выступал председатель Думы. 26 июля 1914 года, когда депутаты собирались на однодневную сессию, Родзянко произнес речь, вызвавшую слезы у Николая II: “Г. Дума, отражающая в себе единодушный порыв всех областей России и сплоченная одною объединяющею всех мыслью, поручила мне сказать вам, государь, что народ ваш готов к борьбе за честь и славу отечества. Без различия мнений, взглядов и убеждений Г. Дума от лица русской земли спокойно и твердо говорит своему царю: └Дерзайте, государь, русский народ с вами и, твердо уповая на милость божию, не остановится ни перед какими жертвами, пока враг не будет сломлен и достоинство России не будет ограждено””.
Предполагалось, что во время войны о политике “будет забыто”, а думские сессии станут редкими и непродолжительными. Первоначально так и было. Но Родзянко не собирался бездействовать и сразу развил бурную общественную активность. Михаил Владимирович считал своим долгом содействовать разрешению проблем, мешавших успешному ведению войны. Он получал достоверную информацию о неудовлетворительной организации поставок вооружения, боеприпасов, обмундирования, о сопутствующих этому злоупотреблениях и фактах, позволявших говорить о коррупции высокопоставленных лиц. Для знакомства с ситуацией Родзянко посещал армию, часто появлялся в Ставке. У него сложились доверительные отношения с верховным главнокомандующим великим князем Николаем Николаевичем, который сокрушался по поводу халатности и саботажа со стороны военного министерства, возглавляемого В. А. Сухомлиновым. Первой “жертвой” стал уволенный благодаря настойчивым обращениям Родзянко глава военно-санитарного ведомства. “Измена чувствовалась во всем, и ничем иным нельзя было объяснить невероятные события, происходившие у всех на глазах”, — так оценивал ситуацию Родзянко. Побывав весной 1915 года на Галицийском фронте и столкнувшись с вопиющими примерами “бездарной” организации обороны, Родзянко одним из первых поднял “патриотическую тревогу”, подхваченную лидерами думской оппозиции. Михаил Владимирович видел коренную ошибку власти в том, что у нее “не было необходимого доверия к народу”: “Правительство считало, что можно выиграть эту кампанию путем приказа и повиновения и тем самым доказать, что царское правительство стоит на надлежащей высоте понимания народной воли”. С огромным трудом Родзянко убедил Николая II в необходимости привлечения к “работе на оборону” общественности в лице земских и городских организаций, представителей промышленности, банков и, естественно, законодательных учреждений. И в деятельности Особого совещания по обороне Родзянко принимал энергичное участие. Вскоре после “ударного” доклада 30 мая 1915 года, когда Родзянко более часа “раскрывал глаза” государю на факты злоупотреблений представителей власти, был уволен ряд названных им министров (Н. А. Маклаков, В. К. Саблер, И. Г. Щегловитов), а также отстранен от дел В. А. Сухомлинов. Родзянко, еще более уверовав в собственную роль “посредника” и “уговаривающего”, надеялся, что сможет склонить Николая II к принятию и других требований оппозиции. Однако это оказалось иллюзией…
По мере приближения к февралю 17-го Родзянко постоянно убеждался в недееспособности власти, в том, что она не может обеспечить успешное окончание войны, приостановить нараставшую хозяйственную разруху в тылу. Роковой ошибкой председатель Думы считал решение Николая II возложить на себя обязанности верховного главнокомандующего (Родзянко был потрясен, и с ним случился сердечный приступ). Михаил Владимирович опасался, что личное участие государя в руководстве вооруженными силами негативно скажется на авторитете верховной власти, отсутствие же Николая II в Царском Селе создаст идеальные условия для усиления влияния Распутина и “темных сил” на императрицу. Впрочем, когда 3 сентября 1915 года внезапно было объявлено о прекращении работы Думы, Родзянко приложил значительные усилия, чтобы избежать бурной реакции оппозиции и не спровоцировать вообще разгон парламента. Родзянко полагал, что “Думу надо беречь”, поскольку она является единственным институтом власти, который пользуется доверием населения и способен обеспечивать хоть какую-то политическую стабильность. Действуя в своем привычном стиле, стремясь “поднять настроение в стране и успокоить общество”, Родзянко смог добиться посещения Думы Николаем II (впервые за всю ее историю!). Появление государя в Таврическом дворце 9 февраля 1916 года, в день открытия сессии, вызвало всеобщее ликование, и Родзянко, пользуясь моментом, попытался уговорить Николая II даровать “ответственное министерство”: “Вы не можете себе представить величие этого акта, который благотворно отразится на успокоении страны и на благополучии исхода войны”. В ответ Николай II лишь пообещал: “Об этом я подумаю”. Попытки подтолкнуть государя к изменениям в проводимой политике, в частности, привлечь к работе правительства популярных общественных деятелей, Родзянко предпринимал и далее.
Разоблачительные выступления представителей оппозиции, достигшие наибольшего накала во время открывшейся 1 ноября 1916 года сессии и подчас напоминавшие публичную истерику, впоследствии назовут “штурмовым сигналом” к революции. Признавая, что выход Думы “из пассивного положения” может обернуться революционными последствиями, Родзянко в то же время осознавал психологическую естественность “бури и натиска”: “Мы все понимали, что курс, принятый правительством, еще с большей вероятностью приведет к краху Государства. Поэтому решение сказать громко правду в законодательных рамках Учреждения Государственной Думы представлялось последним средством, могущим образумить как Верховную власть, так и призванное к власти правительство”. Михаил Владимирович разделял популярное в думской среде мнение, что “реальные политики” не вправе игнорировать слухи об “измене”, “немецком засилье” и т. п. и должны реагировать на текущую политическую конъюнктуру (в конечном счете ведь через год предстоят парламентские выборы!). Когда грянул скандал после легендарного выступления 1 ноября Милюкова, указывавшего на возможную причастность к “измене” императрицы, Родзянко постарался вывести из-под удара лидера кадетов. Удалось ограничиться отставкой председательствовавшего тогда вице-спикера С. Т. Варун-Секрета (мол, он не знал немецкого языка, лидер же кадетов ссылался на немецкую газету). В публичной борьбе с “глупостью или изменой” Родзянко, как и большинство оппозиционных политиков, демонстрировал двойной стандарт. Своим политическим авторитетом они поддерживали слухи, дискредитирующие власть, хотя при этом осознавали отсутствие адекватных доказательств “предательства” высокопоставленных государственных деятелей…
Примечательно, что Родзянко, многие годы боровшийся против влияния Распутина, негативно встретил известие об его убийстве в ночь с 16 на 17 декабря 1916 года. Впоследствии Михаил Владимирович отмечал, что это убийство по праву стало “началом второй революции”: общество получило сигнал, что “бороться во имя интересов России можно только террористическими актами, так как законные приемы не приводят к желаемым результатам”. Отрицательно относился Родзянко и к планам “дворцовых переворотов”, обсуждавшимся в среде политической и военной элиты в конце 1916-го — начале 1917 года. Так, принимая у себя на квартире генерала А. М. Крымова, считавшегося одним из главных “заговорщиков”, возмущался: “Вы не учитываете, что будет после отречения царя. Я никогда не пойду на переворот. Я присягал. Прошу вас в моем доме об этом не говорить. Если армия может добиться отречения — пусть она это делает через своих начальников, а я до последней минуты буду действовать убеждениями, но не насилием”. Последний шанс убедить Николая II представился Родзянко 10 февраля 1917 года. Завершая доклад, председатель Думы удивительно точно спрогнозировал, что через три недели случится революция и “анархия, которой никто не удержит”: “Нельзя так шутить с народным самолюбием, с народной волей, с народным самосознанием”. На реплику же государя: “Бог даст” — Родзянко безнадежно заметил: “Бог ничего не даст, вы и ваше правительство все испортили, революция неминуема”.
Впрочем, не стоит думать, что Родзянко и в столь сложной ситуации был всецело погружен в заботы о судьбе государства, в перипетии большой политики. При всей занятости Михаил Владимирович развил бурную активность по решению всевозможных личных вопросов, причем рассматривал это как форму собственного политического самоутверждения. Например, накануне февраля Родзянко добивался установки телефонов “нужным” людям, ходатайствовал о присвоении чина действительного статского советника человеку, который обещал пожертвовать деньги на церковь Таврического дворца, обсуждал перспективы “нового насаждения мандарин на берегу Черного моря”, организовывал получение лично для себя 20 литров формалина и 50 аршин “резинового ремня”, решал вопрос “об отпуске Лейб-Гвардии Преображенскому полку кинематографических лет” (именно в этом полку служил сын председателя Думы Георгий). Родзянко выбивал для себя бесплатный билет на проезд в первом классе по всей железнодорожной сети России в течение 1917 года, просил изготовить копию печати и зажигалки, увиденной на столе у морского министра, требовал, чтобы предоставленный ему “легковой самоход” стоял ночью в его домашнем гараже, а шофер ездил в штатском платье, хотя при этом на машине будет оставаться “военный знак”, жаловался, что руководителям Думы предоставили билеты в партер Мариинского театра, а не в ложу и т. п. В общем, Родзянко ни при каких обстоятельствах, в том числе в сугубо повседневной жизни, не забывал, что он — “второе лицо в России”…
КРУШЕНИЕ УСТОЕВ
Стихийные события Февральской революции явились для Родзянко (несмотря на его же пророчества) полной неожиданностью и тяжелейшим психологическим потрясением. Секретарь председателя Думы вспоминал, что, отправляясь утром 27 февраля в Таврический дворец, “как бы забыв что-то важное, Михаил Владимирович быстро вернулся обратно, подошел к иконе и как глубоко верующий человек опустился на колени и трижды перекрестился”. Огласив царский указ о роспуске Думы, Родзянко занял выжидательную позицию, в которой некоторые политики усматривали проявления слабости, безволия. В действительности, скорее всего, он просто ожидал ответа на свои телеграммы Николаю II от 26 и 27 февраля с требованиями даровать “министерство доверия”. О реакции Николая II на крик отчаяния председателя Думы (“положение ухудшается”, “настал последний час, когда решается судьба родины и династии” и т. п.) стало известно позже: “Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать”. Неудачей завершилась и попытка Родзянко подвигнуть великого князя Михаила Александровича на решительный поступок: убедить Николая II издать манифест о даровании “ответственного министерства”, а тем временем принять на себя “явочным порядком” функции главы государства.
Только поздним вечером 27 февраля Родзянко согласился “взять власть”, возглавив Временный комитет Государственной думы (ВКГД) — носитель “верховной власти” вплоть до формирования Временного правительства. Одним из главных стимулов к этому оказалась боязнь, что власть “подберут другие”, то есть обосновавшийся по соседству, в Таврическом дворце, Петроградский совет. Парламентские лидеры, опасаясь упустить политическую инициативу, наперебой уговаривали Родзянко: “Берите, Михаил Владимирович. Никакого в этом нет бунта. Берите как верноподданный… Берите, потому что держава Российская не может быть без власти…” Несмотря на то, что внешне Родзянко тотчас стал демонстрировать “властность”, текст воззвания ВКГД — прообраза будущей новой демократической власти — был составлен в весьма осторожных выражениях: “ВКГД, при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванных мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка”. З. Н. Гиппиус, познакомившись с первым обращением ВКГД, тотчас поставила “диагноз”: “Все это производит жалкое впечатление робости, растерянности, нерешительности. Из-за каждой строчки несется знаменитый вопль Родзянки: └Сделали меня революционером! Сделали!””
В февральские дни Дума как символ переворота стала местом паломничества толп “восставшего народа”. Родзянко, вынужденный, как и многие другие лидеры, выступать с ритуальными речами перед народом, приходившим “на поклон” к Таврическому дворцу — “цитадели русской революции”, — был колоритным атрибутом времени. “Родзянко идет, ему командуют └на караул”; тогда он произносит речь громовым голосом… крики └ура!”… Играют └Марсельезу”, которая режет нервы… Михаил Владимирович очень приспособлен для этих выходов: и фигура, и голос, и апломб, и горячность… При всех его недостатках он любит Россию и делает, что может, т. е. кричит изо всех сил, чтобы защищали родину…” — вспоминал В. В. Шульгин. Риторика выступлений председателя Думы была выдержана в “консервативно-патриотическом” стиле и не обременена особой идеологической нагрузкой. Обращаясь к солдатам, Родзянко апеллировал к “бытовым” ценностям и установкам традиционной воинской дисциплины, как “простой русский человек” и “старый военный” он увещевал “православных воинов” и солдат-“молодцев”: “Прошу вас разойтись по казармам и делать то, что вам прикажут ваши офицеры… Я прошу вас подчиняться и верить вашим офицерам, как мы им верим… Я старый человек и обманывать вас не стану, слушайтесь ваших офицеров, они вас дурному не научат и будут распоряжаться в полном согласии с Государственной думой”.
События февраля показали, что Родзянко мог быть статусным политиком, занимая высокое, ответственное и престижное положение исключительно в ситуации “думской монархии”. Неуправляемый революционный взрыв сразу сделал Родзянко чрезмерно правым, он не смог вписаться в узкий круг политиков, которые принимали ключевые решения в дни крушения “старого порядка” и определяли конфигурацию будущей системы власти и прежде всего облик Временного правительства.
Родзянко фигурировал в качестве возможного кандидата в премьеры в списках теневого кабинета, предлагаемого оппозиционным Прогрессивным блоком в 1915–1916 годах. Кроме того, даже в дни февральского переворота Михаил Владимирович верил, что в любом случае именно он получит от государя право формировать правительство, “ответственное” перед Думой. И действительно, в Манифесте, подписанном в ночь на 1 марта Николаем II, говорилось, что образование министерства “из лиц, пользующихся доверием всей России”, возлагается на председателя Думы. Однако 1 марта члены ВКГД высказались за фигуру руководителя Всероссийского земского союза князя Г. Е. Львова как будущего премьера — и его кандидатура была согласована на переговорах с лидерами исполкома Петросовета. Помимо интриги, связанной с взаимоотношениями лидеров оппозиции в рамках русского политического масонства, Львов привлекал своими личными качествами: компромиссностью, отсутствием особых амбиций и авторитарных замашек, стремлением к “конструктивной работе”, а не показной демагогии, наконец, не последнюю роль играла его “непартийность” (при явной близости к кадетам). Впрочем, уже вскоре стала очевидна ошибочность ставки на Львова, демонстрировавшего на практике безволие, нерешительность, “непротивление” в борьбе с анархией и большевизмом. Даже Милюков, активнее других ратовавший за кандидатуру Львова, признавал, что Родзянко в гораздо большей мере подходил на эту роль председателя правительства.
Родзянко был гораздо более консервативен, чем большинство лидеров думской оппозиции, тем не менее и он отчетливо уловил новый “стиль времени”. В ночь на 1 марта Михаил Владимирович горячо выступил за отречение Николая II в пользу сына Алексея. В разговоре по прямому проводу с главнокомандующим Северным фронтом генералом Н. В. Рузским Родзянко утверждал, что уже нельзя ограничиться “ответственным министерством” — требуется решение “династического вопроса”. Когда стало известно о неожиданном отречении государя в пользу Михаила, Родзянко был шокирован: “Теперь все погибло”. Находясь в самом центре событий, он видел масштабы политической радикализации населения, психологически настроенного на безоговорочный разрыв с “самодержавным прошлым”. И Родзянко отдавал себе отчет, к каким драматичным последствиям может привести воцарение великого князя в качестве императора, а не регента при больном ребенке (ситуацию не спасет и явная либеральность и конституционность намерений Михаила!). Последним, с кем 3 марта на квартире князя Путятина советовался Михаил Александрович перед отказом от престола, был Родзянко. Естественно, позже Михаила Владимировича обвиняли в “трусости”, “предательстве”, в том, что он, будучи по своему мировоззрению и психологическому складу монархистом, в угоду политической конъюнктуре изменил своим политическим принципам. Задним числом высказывались и предположения, что монархию можно было сохранить как исторический символ государственной власти, как знак традиций, и это, дескать, облегчило бы затем “наведение порядка”, “подавление анархии” и т. д. Однако вряд ли корректно оценивать действия политических лидеров в столь сложных, не имевших аналогов исторических ситуациях с позиций “что было бы, если бы…”.
ЗАКАТ ПАРЛАМЕНТАРИЗМА
Заметим, что одновременно с отречением Михаила — в спешке и весьма незаметно — было принято еще одно решение, оказавшее колоссальное влияние на судьбу Временного правительства и в целом послефевральской “Свободной России”. В акте Михаила, составленном кадетскими юристами, говорилось о передаче власти “Временному Правительству, по почину Государственной Думы возникшему и облеченному всей полнотой власти”. Это означало, что, вопреки традициям российского либерализма (с излюбленными ссылками на теорию разделения властей, требования “ответственного министерства”), новое демократическое правительство во имя “политической целесообразности” наделялось функциями как исполнительной, так и законодательной власти. В подписанном Михаилом документе не осталось и следа от принципиально важного тезиса, содержавшегося в Манифесте об отречении Николая II: “Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях”. Ближайшие соратники Родзянко отмечали, что в то время “одного его веского еще слова было бы достаточно”, чтобы добиться включения в текст положения о правах Думы. Но Родзянко почему-то не обратил внимания на этот правовой нюанс. Возможно, пребывавший под впечатлением испытанного в дни переворота публичного, исключительно показного триумфа Михаил Владимирович уповал на то, что влияние Думы и ее председателя — “вечная ценность” — сохранится и в новых политических реалиях. Как бы то ни было, но это “недоразумение” имело самые негативные последствия. Временное правительство, отвергнув политическую поддержку находившейся на пике популярности Думы (политики-оппозиционеры, пришедшие к власти, не желали связывать себя какой-либо “ответственностью”), лишалось единственной возможной в условиях революции легитимной точки опоры. Очутившись в правовом вакууме, новая правящая элита тотчас стала заложником системы “двоевластия” — с зависимостью от переменчивой политической конъюнктуры, давлением со стороны вождей Петросовета, вынужденных учитывать все более радикальные требования “революционной демократии”.
Чрезвычайная популярность фигуры Родзянко в марте—апреле 1917 года была обманчива: Михаил Владимирович по-прежнему символизировал Думу, которая, впрочем, к тому моменту была уже абсолютно бессильна, лишена реальных властных полномочий. Впрочем, благодаря ритуальным славословиям в честь “руководящей роли” Думы в революции еще некоторое время создавалась иллюзия ее “властвования”. На имя Родзянко поступали тысячи приветствий, поздравлений, ходатайств, извещений о пожертвованиях. В лучшем случае энергия депутатов направлялась на работу в качестве комиссаров ВКГД (а порой и Временного правительства): они командировались во фронтовые и тыловые воинские части с пропагандистскими и “осведомительными” задачами. Попытки Родзянко добиться созыва Думы (ведь формально ее работа была только приостановлена) не увенчались успехом. Правительство ограничилось тем, что устроило 27 апреля торжественное собрание с участием депутатов всех четырех Дум. Мероприятие вылилось в очередной митинг, посвященный “чествованию” Думы, на котором, как вспоминал октябрист Н. В. Савич, звучали “речи, красивые по форме, никчемные по существу”: “Сразу стало ясно, что эти речи по значению можно было приравнять к застольным спичам на похоронном обеде”.
Разумеется, Родзянко очень болезненно относился к тому, что правительство игнорирует претензии ВКГД на участие в принятии решений, особенно кадровых. Как правило, оставлялись без внимания и ходатайства председателя Думы, обращавшегося к членам правительства по конкретным вопросам. Михаил Владимирович чуть ли не ежедневно усматривал посягательства на “достоинство” Думы, стремительно теряющей все атрибуты власти. Были изъяты автомобили, обслуживавшие секретаря председателя Думы, а затем и самого Родзянко; неожиданно ликвидировали военную комиссию ВКГД; с подачи правительства вожди Петросовета начали кампанию по выселению думского комитета из Таврического дворца… Родзянко надеялся, что сохранению Думы в большой политике будут способствовать “частные совещания” депутатов (с 22 апреля по 20 августа состоялось 14 совещаний, в которых участвовало около полусотни парламентариев). Стремясь поднять “настроение” депутатов, Родзянко призывал быть “наготове и на месте, так как когда и в какой момент их деятельность может оказаться совершенно необходимой — установить невозможно”, выступал с заклинаниями: “Я считаю, что Государственная дума умирать не может и не должна; она скажет, конечно, свое властное слово, но считаю, что сейчас для этого момент еще не настал”. Но “частные совещания” не только не вызывали общественного резонанса, но и привлекали внимание все меньшего числа парламентариев. Так продолжалось вплоть до 6 октября, когда правительство объявило о роспуске Думы и признании полномочий депутатов “утратившими силу”. А на следующий день собрался так называемый “предпарламент” — Временный совет Российской Республики. Это была своего рода псевдопарламентская структура, сформированная правительством по инициативе А. Ф. Керенского и призванная хоть как-то расширить политическую базу исполнительной власти. История повторялась, но, к сожалению, отнюдь не как фарс. Временное правительство, не сумевшее, как в свое время и верховная власть, опереться на популярный институт парламентаризма, стремительно теряло политическое влияние, сотрясалось “министерской чехардой” (за восемь месяцев сменилось четыре состава кабинета) и, главное, переставало восприниматься как серьезная, пользующаяся доверием и авторитетом в различных слоях населения власть…
После октябрьского переворота Родзянко под угрозой ареста покинул Петроград. Михаил Владимирович отправился на Дон, где участвовал в “Ледяном походе” генерала Л. Г. Корнилова. Однако в белом движении Родзянко не стал сколько-нибудь влиятельной фигурой. Отношение к нему в офицерской среде было неоднозначным: многие считали бывшего председателя Думы ответственным за всевозможные политические беды: Февральскую революцию, отречение Николая II, приход к власти большевиков и т. п. Родзянко, по-прежнему ощущавший себя крупной политической фигурой, выдвигал различные инициативы. Например, предлагал созывать совещание депутатов четырех Дум, издать манифест, согласно которому помещичья земля и имущество закреплялись бы за теми, кто захватил их во время революции. Но подобные предложения не находили поддержки у лидеров белого движения. Поэтому деятельность Родзянко сводилась в основном к работе в Главном управлении Красного креста, кроме того, он являлся председателем общества Белого креста, помогающего семьям участников антибольшевистского движения.
Покинув Россию в 1920 году, Михаил Владимирович жил в Сербии, преимущественно в Белграде. Существование в эмиграции, и без того тяжелое, по сути, в бедности, усугублялось травлей со стороны представителей крайне националистических, монархических кругов — доходило даже до жестоких избиений бывшего председателя Думы. Близкие родственники Родзянко и его политические друзья отмечали, что он поистине с “толстовской” покорностью сносил все оскорбления. Кончина “второго человека государства” 24 января 1924 года осталась не замеченной не только в советской России, но и в среде русской эмиграции…
В. Д. НАБОКОВ: “РОДОВИТЫЙ”
ЛИБЕРАЛ, ИЛИ ДУЭЛЬ С ПОЛИТИКОЙ
“Блистательный Санкт-Петербург” серебряного века и… политика. Парадоксально, но в некоторых случаях эти явления вполне совместимы. Среди представителей столичной политической элиты начала ХХ века встречались поистине блистательные личности, люди высочайшей культуры и образованности, в порядочности и честности которых не могли усомниться даже их оппоненты. Владимир Дмитриевич Набоков — видный юрист, либеральный общественный деятель, один из лидеров партии конституционных демократов — относился именно к этому социокультурному типу. При всей своей одаренности и интеллектуальном потенциале, “родовитости”, традиционной принадлежности к “высшему обществу”, открывающей замечательные перспективы в сфере государственной службы и коммерции, основной формой его самореализации стала политика. В России подобное занятие никогда не было “престижным”, благодарным, наконец, сколько-нибудь безопасным. Тем не менее такие деятели, как Набоков, поставив на карту свое благополучие, общественное положение, репутацию, с поразительной увлеченностью начинали играть в политику.
Конечно, ретроспективно Набокова можно объявить исключением из правил, главным образом потому, что он оказался отцом выдающегося писателя В. В. Набокова. Возможно, отчасти это создает предпосылки для мифологизации личности Набокова-политика. Хотя в действительности в этом он совсем не нуждается. К тому роковому дню 28 марта 1922 года, когда 52-летний лидер кадетов погиб в здании Берлинской филармонии от пуль неистового монархиста, он и так по праву был одной из наиболее ярких, чуть ли не легендарных политических фигур. Другое дело, что благодаря очень теплым и при этом исторически достоверным воспоминаниям сына политико-психологический облик Владимира Дмитриевича дополнился некоторыми колоритными штрихами.
СТРОПТИВЫЙ ЮРИСТ
Считалось, что начало роду Набоковых положил обрусевший еще в XVI веке татарский князь Набок. Представители знаменитой дворянской семьи состояли в родственных отношениях с Аксаковыми, Пущиными, Данзасами. Отец будущего политика — Дмитрий Николаевич Набоков (1826–1904) — был статс-секретарем и министром юстиции (1878–1885). С деятельностью Д. Н. Набокова, которого называли “любимцем” Александра II, связывают последовательное развитие судебной системы, основанной на либеральных принципах. В период “контрреформ” Д. Н. Набокову удалось, пойдя на некоторые жертвы, отстоять одно из главных достижений преобразований эпохи Александра II — суд присяжных. При выходе в отставку Дмитрий Николаевич, отказавшись от графского титула, предпочел солидное денежное вознаграждение, что существенно укрепило материальное положение семьи Набоковых.
Владимир Набоков родился в Петербурге 21 июля 1869 года. Он получил прекрасное образование в Александровском лицее на юридическом факультете Санкт-Петербургского университета. По окончании учебы его оставили на кафедре уголовного права для подготовки к профессорской деятельности. Набоков — яркий, запоминающийся оратор, неизменно пользовавшийся успехом у аудитории, — с самого начала испытывал склонность к преподавательской работе, к выступлениям с популярными лекциями. С 1995 года Владимир Дмитриевич являлся профессором уголовного права в Императорском училище правоведения. Перу Набокова принадлежал неоднократно переиздававшийся учебник по уголовному праву и большое количество научных статей. Стремясь не ограничиваться исключительно академической сферой и отчасти продолжая семейную традицию, молодой юрист Набоков получил и опыт чиновничьей работы: с 1894-го по 1899 год он служил делопроизводителем Государственной канцелярии при Государственном совете, располагавшейся в Мариинском дворце. Одновременно Набоков проявил себя и как энергичный организатор на ниве общественной деятельности. Он исполнял обязанности секретаря Санкт-Петербургского юридического общества при университете, в течение многих лет был секретарем комитета Литературного фонда, возглавлял русскую группу Международного союза криминалистов…
Участие Набокова в либеральном политическом движении было для него логичным. Как профессиональный юрист он придерживался современных, прогрессивных взглядов, в том числе по вопросам государственного права (образцами для подражания являлись ведущие демократические государства Европы, и в первую очередь Англия). Для Набокова это было основой его конституционно-демократического мировоззрения, именно правовые аспекты либерализма он считал ключевыми и стремился привлекать к ним общественное внимание. В первые годы ХХ века Владимир Дмитриевич приобрел широкую известность компетентного и либерального правоведа как постоянный автор юридического еженедельника “Право” (вскоре он стал членом его редакции). Вокруг журнала объединялась небольшая группа либеральных деятелей — впоследствии они стали видными фигурами кадетской партии.
Когда в 1903 году был создан либеральный “Союз освобождения”, Набокова избрали членом его ЦК. Он находился в самом центре общественной жизни, связанной с формированием умеренной, “просвещенной” оппозиции политике царской власти. Набоков был одним из авторов конституционной платформы, которую принял в ноябре 1904 года I Всероссийский съезд земских деятелей (он собирался на частных квартирах, поскольку власти отказали в его официальном проведении). Представители земского движения, либеральной интеллигенции добивались кардинальных реформ, позволяющих преодолеть разрыв между верховной властью и населением, при этом ключевая роль отводилась свободно избранному народному представительству. К тому моменту Набоков, уже давно раздражавший придворные и правительственные круги, в их представлении окончательно превратился чуть ли не в “революционера”, призывающего к “смуте”. После опубликованной в журнале “Право” статьи “Кишиневская кровавая баня”, посвященной теме еврейских погромов, Набокова лишили звания камер-юнкера. Однако, как и полагается публичному политику, Владимир Дмитриевич на этот шаг консервативной бюрократии отреагировал спокойно и даже с некоторым эпатажем: в газетах он поместил объявления о продаже за ненадобностью придворного мундира, а на всевозможных банкетах отказывался поднимать тосты за здоровье монарха!
События революции 1905 года выдвинули Набокова в первые ряды ведущих политиков-оппозиционеров. Значительный резонанс имело выступление Владимира Дмитриевича в Петербургской городской думе (он являлся ее гласным) с гневным осуждением действий властей и расстрела демонстрации рабочих 9 января. К этому периоду относится сближение Набокова с известным адвокатом, профессором, бывшим проректором Московского университета С. А. Муромцевым (он, как и предполагалось, возглавил в 1906 году I Государственную думу). По поручению московского съезда земских и городских деятелей в июле 1905 года Муромцев и Набоков составили “Обращение к народу”, в котором были сформулированы ключевые положения идеологии российских либералов. Вместе с Муромцевым, П. Н. Милюковым, И. И. Петрункевичем, И. В. Гессеном Набоков в октябре 1905 года участвовал в создании партии кадетов. С тех пор он неизменно входил в ее ЦК.
ДУМСКИЙ ДЕБЮТ
В I Государственную думу Набоков избрался по кадетскому списку от Петербурга. Отношение кадетов к Думе, собравшейся на первое заседание 27 апреля 1906 года, было двойственным. Многие либералы скептично оценивали перспективы возникшего наконец института парламентаризма, связывая это с ограниченностью и непоследовательностью политических реформ, на которые была вынуждена пойти власть. За государем сохранялось “неотъемлемое право” досрочно распускать Думу, назначать по своему усмотрению выборы, регулировать продолжительность сессий и объявлять перерывы, во время которых он мог вводить в действие законы (хотя затем они и подлежали “ратификации” депутатами). Как “оскорбление конституционных надежд” было воспринято издание за четыре дня до созыва Думы Основных законов — по сути, конституции. Общественных деятелей возмутило, что парламент не допустили к выполнению “учредительских” функций, в утвержденных же Николаем II Основных законах закрепленные за Думой полномочия казались недостаточными. Кадеты, возмущаясь подчас “лжеконституцией” (этой риторикой они не отличались от социалистов), выдвигали требования, к удовлетворению которых верховная власть была явно не готова — ни политически, ни психологически. Исходя “из духа Манифеста 17 октября”, они настаивали на создании ответственного перед Думой правительства, упразднении Госсовета, парламентских выборах по “четыреххвостке” (прямые, всеобщие, равные, тайные).
Тем не менее кадетские лидеры в своем отношении к Думе не были чужды романтики, веры в чудодейственную силу народного представительства и его способность добиться от верховной власти радикальных уступок. Набоков — один из тех политиков, которые с искренним энтузиазмом посвятили себя работе в Думе. Символично, что именно Владимир Дмитриевич, всегда провозглашавший, что главным приоритетом для государства должно быть обеспечение основных гражданских прав и свобод, возглавил в Думе комиссию по неприкосновенности личности. Свою миссию Набоков видел в разработке и принятии законопроекта об отмене смертной казни (закон был одобрен депутатами, но Николай II так и не поставил под ним свою подпись). Огромный общественный резонанс имело выступление Набокова 13 мая — сразу после оглашения председателем Совета министров И. Л. Горемыкиным правительственной декларации. Владимир Дмитриевич произнес блестящую программную речь, в которой обосновывалось требование “ответственного министерства”, закончилась же она под гром аплодисментов знаменитой фразой: “Власть исполнительная да подчинится власти законодательной!” Для идеологии Набокова и большинства представителей политической элиты характерно, что в системе разделения властей Думу они видели как “законодательную власть”, а не “законодательную палату”, которая дарована “верховной самодержавной властью” и наделена незначительным объемом полномочий…
Набоков выделялся среди думских политиков и своим обаянием, элегантностью, изысканностью манер. “Баловень судьбы, он был воспитан на тех светски-бюрократических верхах, где хорошие манеры были необходимой частью хорошего образования, — вспоминала А. В. Тыркова-Вильямс. — Говорил он так же свободно и уверенно, как и выглядел. Человек очень умный, он умел смягчать свое умственное превосходство улыбкой, то приветливой, а то и насмешливой… По Таврическому дворцу он скользил танцующей походкой, как прежде по бальным залам, где не раз искусно дирижировал котильоном. Но все эти мелькающие подробности своей блестящей жизни он рано перерос. У него был слишком деятельный ум, чтобы долго удовлетворяться балльными успехами. В нем, как и во многих тогдашних просвещенных русских людях, загорелась политическая совесть… Среди разных думских зрелищ одним из развлечений были набоковские галстуки. Набоков почти каждый день появлялся в новом костюме и каждый день в новом галстуке, еще более изысканном, чем галстук предыдущего дня… Эти галстуки для трудовиков стали враждебным символом кадетской партии, мешали сближению, расхолаживали. Но вредной исторической роли они все же не сыграли”. Образ Набокова, часто привлекавшего внимание сатириков и карикатуристов, всегда оказывался легко узнаваемым. Как вспоминал в “Других берегах” В. В. Набоков, обычно “отец изображался с подчеркнуто └барской” физиономией, с подстриженными └по-английски” усами, с бобриком, переходившим в плешь, с полными щеками, на одной из которых была родинка, и с └набоковскими” (в генетическом смысле) бровями, решительно идущими вверх от переносицы римского носа, но теряющими на полпути всякий след растительности”.
ПАРЛАМЕНТСКОЕ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
Дума и верховная власть в складывавшемся тогда политическом контексте были обречены на конфликт. Конструктивного сотрудничества не получилось — в значительной мере из-за взаимного непонимания, дефицита компромиссности. Многие представители высшей бюрократии воспринимали Манифест 17 октября, новые Основные законы и появление парламента не как органичную эволюцию государственного устройства, а лишь как временную уступку, призванную погасить натиск революции 1905 года, “умиротворить” общество. В свою очередь оппозиция не скрывала намерения и далее добиваться радикальных изменений (и ее поведение в I Думе подтвердило это). Подобная прямолинейность только усиливала в окружении государя положение представителей консервативной и откровенно реакционной правящей элиты, стремившейся девальвировать конституционный характер недавних политических преобразований (перспектива превращения государя в “символ исторической власти” их не устраивала!). Как отмечал позже один из лидеров кадетов В. А. Маклаков, в течение нескольких месяцев работы I Думы отношение Николая II к конституции и парламентаризму изменилось, произошел серьезный перелом, усиливший недоверие к народному представительству и лидерам либералов: “Натиск революции в 1906 году был отбит. Конституция была объявлена; произведены выборы, открыта торжественно Дума. Государь стал конституционным монархом и пытался лояльно играть свою новую роль. Приветствовал депутатов как └лучших людей”; обещал └непоколебимо охранять” новые Основные Законы; воздержался от упоминания своего исторического титула └Самодержец”, что было всеми отмечено. И когда после этих └авансов” все-таки началась сразу атака на его власть, когда он увидал, как пренебрежительно Дума относится к данной им конституции… он испытал то же чувство раскаяния, которое, вероятно, переживал в 1917 году, когда размышлял о подписанном им └отречении””.
I Дума просуществовала всего 72 дня. 10 июля 1906 года, уже на следующий день после обнародования указа Николая II о роспуске Думы, Набоков в числе 120 кадетских депутатов, а также трудовиков и социал-демократов участвовал в Выборге в совещании парламентариев-оппозиционеров. В Выборгском воззвании депутаты призывали население оказывать пассивное сопротивление власти, отказываться от уплаты налогов и исполнения рекрутской повинности (“ни копейки в казну, ни единого солдата в армию”), не признавать займы и т. д. За подписание воззвания Набокова арестовали и приговорили к трем месяцам заключения, которое он отбыл в 1908 году, причем в заранее согласованное, удобное для него время. Условия содержания в “Крестах”, где только что завершилась реконструкция, были вполне сносными. Владимир Дмитриевич находился в одиночной камере, в которой было все для комфортной жизни и работы: передвижной письменный стол, “венский” стул, книжные полки, прибор для подогревания пищи. Как отмечал В. В. Набоков, “отец провел три месяца в └Крестах”, в удобной камере, со своими книгами, мюллеровской гимнастикой и складной резиновой ванной, изучая итальянский язык и поддерживая с моей матерью беззаконную корреспонденцию (на узких свиточках туалетной бумаги)”.
Но не символические сроки тюремного заключения были самым тяжелым наказанием для “выборжан”. Лишив их права баллотироваться в Думы следующих созывов, власть попыталась изъять из публичной политики, связанной в первую очередь с парламентской деятельностью, значительную часть наиболее активных и подготовленных представителей интеллектуальной элиты. Набоков, болезненно переживавший, что впредь для него закрыт доступ в Таврический дворец, сосредоточился на партийной работе. В течение многих лет он возглавлял Петербургский комитет конституционно-демократической партии и, кстати, выделял на ее поддержку немалые личные средства. Набоков проявил себя и как талантливый, яркий журналист, и весьма способный редактор. Помимо печатного органа партии журнала “Вестник партии народной свободы”, Владимир Дмитриевич редактировал ежедневную газету “Речь”, которая, как признавали современники, благодаря его усилиям стала намного более популярной среди столичной интеллигенции, людей “среднего класса”.
“АНГЛОМАНСТВО” ПО-НАБОКОВСКИ
Жизнь семьи Набоковых отличалась размеренностью, она была четко выстроена в соответствии с трепетно оберегаемыми традициями, обычаями, ритуалами. Основное время Набоковы проводили в Петербурге. Родовой розовый гранитный особняк на Большой Морской ул., 47 был хорошо известен в столичных общественных кругах. По настоянию Набокова, стремившегося ко всему самому передовому и совершенному, в особняке появился редкий в то время атрибут роскоши — “водяной лифт”, поднимавшийся по канату до третьего этажа. Специально для четырех детей здание надстроили еще на один этаж (“многодетность” — традиция Набоковых, у самого Владимира Дмитриевича было трое братьев и пятеро сестер). Домашним хозяйством занималась главным образом супруга Набокова — Елена Ивановна (она происходила из семьи известных сибирских золотопромышленников-миллионеров Рукавишниковых).
Особняк на Большой Морской выполнял и функцию политической штаб-квартиры. Здесь регулярно проводились расширенные заседания петербургского комитета партии кадетов, на которых присутствовало до 40 человек. Не случайно одна из комнат дома, рядом с библиотекой, так и называлась — “комитетская”. Располагавшиеся в “комитетской” большие “высокие часы с вестминстерскими курантами” символизировали политические симпатии хозяина дома, неравнодушного к модели английской конституционной монархии. Около особняка постоянно вертелись шпики, наблюдавшие за посетителями, более того, как позже выяснилось, длительное время швейцар Набоковых Устин состоял в тайной полиции осведомителем!
Семья Набоковых традиционно выделялась “англоманством”, устойчивой приверженностью ко всему английскому. Вещи — в том числе мыло, зубная паста, почти вся одежда — покупались в “английском магазине” или специально “выписывались” из Англии. Ходили шутки, что Набоков, не доверяя русским прачкам, отсылает белье в прачечные на берега туманного Альбиона! Дети учились сначала английскому языку, слушали перед сном английские сказки, читали английские книжки и только затем начинали заниматься русским. Писатель Сирин-Набоков вспоминал, что длительное время единственным словом, какое он знал по-русски, было “какао”, когда же родители решили, что пришла пора приобщить сына к русскому языку, то для него наняли сельского учителя (это было летом, когда семья жила в своем имении в Выре).
Сам Владимир Дмитриевич был воспитан в “английском”, джентльменском духе, вел активный, здоровый образ жизни. Из всех видов спорта особенно любил бокс и фехтование — для занятий ими приглашались лучшие петербургские преподаватели (обычно иностранцы по происхождению). В “библиотечной” особняка на Большой Морской, как свидетельствует В. В. Набоков, “поблескивали штанги выписанного из Англии пунчинг-бола, — эти четыре штанги подпирали крышеобразную лакированную доску, с которой висел большой, грушевидный, туго набитый кожаный мешок для боксовых упражнений; при известной сноровке, можно было так по нему бить, чтобы производить пулеметное └ра-та-та-та” об доску, и однажды в 1917 году этот подозрительный звук привлек через сплошное окно ватагу до зубов вооруженных уличных бойцов”. В библиотеке Набоков занимался и фехтованием: “Там я находил отца, высокого, плотно сложенного человека, казавшегося еще крупнее в своем белом стеганом тренировочном костюме и черной выпуклой решетчатой маске: он необыкновенно мощно фехтовал, передвигаясь то вперед, то назад по наканифоленному линолеуму, и возгласы проворного его противника — └Battez!”, └Rompez!” — смешивались с лязгом рапир. Попыхивая, отец снимал маску с потного розового лица, чтобы поцеловать меня. В этой части обширной библиотеки приятно совмещались науки и спорт: кожа переплетов и кожа боксовых перчаток. Глубокие клубные кресла с толстыми сиденьями стояли там и сям вдоль книгами выложенных стен”. Примечательно, что Набоков был не только любителем фехтования, но с почтением относился к дуэльным традициям (юридическим аспектам вопроса он посвятил книгу “Дуэль и уголовный закон”, вышедшую в Петербурге в 1910 году), более того, в особых случаях, считая себя оскорбленным, готов был вызвать на дуэль обидчика…
Приверженность традициям имела у Набокова разнообразные проявления. Например, ему неизменно нравились собаки породы таксы. В 1904 году он привез с Мюнхенской выставки щенка по имени Трэкни, которая прожила около двенадцати лет. Затем, зная “слабость” Владимира Дмитриевича, ему подарили “внука и правнука чеховских Хины и Брома”. В. В. Набоков с особой трогательностью вспоминал: “Этот окончательный таксик (представляющий одно из немногих звеньев между мною и русскими классиками) проследовал за нами в изгнание, и еще в 1930 году в Праге, где моя овдовевшая мать жила на крохотную казенную пенсию, можно было видеть ковыляющего по тусклой зимней улице далеко позади своей задумчивой хозяйки этого старого, все еще сердитого Бокса Второго, — эмигрантскую собаку в длинном проволочном наморднике и заплатанном пальтеце”.
К подъезду особняка на Большой Морской для поездок Набокова на службу подавались шикарные автомобили (они же использовались для доставки детей на учебу, при посещении Еленой Ивановной магазинов). У Набокова был современный длинный черный английский лимузин “роллс-ройсовых кровей” “уользлей” и “бенц” (эту машину во время октябрьского переворота просили присланные А. Ф. Керенским офицеры для его отъезда из Петрограда, но Владимир Дмитриевич не без свойственного ему сарказма “объяснил, что машина и слаба и стара и едва ли годится для исторических поездок”). Необычайно мощным красным “торпедо-опелем” семья пользовалась за городом.
Лето Набоковы проводили в родовом поместье, в деревне Выра под Петербургом. По соседству, в селе Рождествено, на высоком берегу реки Оредежи, находилась роскошная усадьба Василия Ивановича Рукавишникова, брата Е. И. Набоковой (в 1916 году усадьба по наследству перешла к В. В. Набокову). “Англоманство” не мешало “деревенскому” укладу жизни Набоковых — с некоторой патриархальностью и традиционно русским широким хлебосольством (зачастую за столом собиралось по несколько десятков человек). В Выре у Владимира Дмитриевича была репутация “щедрого барина”, он охотно шел навстречу крестьянам, просившим разрешения что-либо скосить или срубить, и радовался, когда мужики в знак благодарности с криками “ура!” начинали подбрасывать его высоко вверх. Примечательно, что эта “патриархальность” в сочетании с либерализмом главы семьи создавала благоприятную почву для “веселой воровской свистопляски” слуг (их численность достигала полусотни). “При ровном наплыве чудовищных и необъяснимых счетов мой отец испытывал, в качестве юриста и государственного человека, особую досаду от неумения разрешить экономические нелады у себя в доме, — писал В. В. Набоков. — Но всякий раз, как обнаруживалось явное злоупотребление, что-нибудь непременно мешало расправе. Когда здравый смысл велел прогнать жулика-камердинера, тут-то и оказывалось, что его сын, черноглазый мальчик моих лет, лежит при смерти, — и все заслонялось необходимостью консилиума из лучших докторов столицы…” Любимым летним видом спорта Набокова был теннис. В Выре рабочие, выписанные из Восточной Пруссии, выложили отвечающую всем мировым стандартам теннисную площадку. С помощью классического английского пособия по лаун-теннису Владимир Дмитриевич вместе с супругой овладевали навыками игры и по долгу играли на глазах у проезжавших мимо мужиков…
ВНЕ ПОЛИТИКИ
Привычный уклад жизни и активную политическую деятельность прервала мировая война. Многие депутаты Госдумы, вне зависимости от своих политических пристрастий, в тяжелейший для страны момент по своей инициативе пошли на военную службу. 45-летний Набоков был призван, но не испытывал сожалению по этому поводу. В годы войны Владимир Дмитриевич полностью устранился от “большой политики”, от партийной работы. В качестве адъютанта Набоков служил в 318-й пешей Новгородской дружине и в 434-м пехотном Тихвинском полку (воинские части дислоцировались в Старой Руссе, Выборге и в местечке Гайнаш на Рижском заливе). Супруга же Набокова, подобно многим состоятельным столичным дамам, открыла в Петрограде собственный лазарет и работала там в качестве сестры милосердия. В сентябре 1915 года Владимир Дмитриевич неожиданно был переведен в Петроград и назначен исполняющим обязанности делопроизводителя Азиатской части Главного штаба (располагавшейся на Караванной ул.).
В 1916 году Набоков возглавлял делегацию российских журналистов и общественных деятелей, посетившую союзную Англию. Члены делегации, среди которых были А. Н. Толстой, В. И. Немирович-Данченко, К. И. Чуковский, встречались с королем Георгом V, английским военным министром Г. Китченером, писателем Г. Уэллсом, посещали воинские части и боевые корабли. В репортажах, публиковавшихся в газете “Речь” (затем они вышли отдельной книгой “Из воюющей Англии”), Набоков с восхищением писал о высоком патриотизме британских граждан, о порядке и дисциплине в армии и на флоте, о грамотной, эффективной работе властей по обеспечению вооруженных сил всем необходимым. Он постоянно подчеркивал важность сближения с демократической Англией для последующей эволюции России, развития на конституционных принципах ее политического и государственного устройства.
Все это звучало явным диссонансом на фоне нараставшей хозяйственной разрухи, неудовлетворительного снабжения русской армии, случаев казнокрадства и лихоимства высокопоставленных гражданских и военных лиц, бездарности военачальников, усиливающемся разрыве между властью и общественностью, окончательно распрощавшейся с былым “патриотическим энтузиазмом”. Набоков, следивший за политикой “только извне, как сторонний наблюдатель”, испытывал тревогу, наблюдая, как рушатся последние надежды на сотрудничество верховной власти с Думой (которое, как надеялись многие либералы, должно было уберечь Россию от революции). Скандально известная речь Милюкова 1 ноября 1916 года на тему “глупости или измены”, “направленная непосредственно против Штюрмера, метила гораздо выше”, и “не все, вероятно, отдавали себе отчет в ее будущих последствиях”.
У ИСТОКОВ НОВОЙ ВЛАСТИ
Февральская революция на Набокова, как и на большинство либералов, произвела тяжелое впечатление. 28 февраля и 1 марта Владимир Дмитриевич оставался дома, пребывая в “каком-то тупом и тревожном ожидании”; кроме того, пришлось заниматься размещением родственников, бежавших из разгромленной восставшими гостиницы “Астория”. Утром 2 марта Набоков, появившись по месту службы, взобрался на стол и произнес небольшую речь о том, “что деспотизм и бесправие свергнуты, что победила свобода, что теперь долг всей страны ее укрепить, что для этого необходима неустанная работа и огромная дисциплина”. А после обеда вместе с другими служащими Азиатской части Главного штаба отправился пешком в Таврический дворец. “В эти 40–50 минут, пока мы шли к Государственной Думе, я пережил неповторившийся больше подъем душевный, — вспоминал Набоков. — Мне казалось, что в самом деле произошло нечто великое и священное, что народ сбросил цепи, что рухнул деспотизм… Я не отдавал себе тогда отчета в том, что основой происшедшего был военный бунт, вспыхнувший стихийно вследствие условий, созданных тремя годами войны, и что в этой основе лежит семя будущей анархии и гибели… Если такие мысли и являлись, то я гнал их прочь”. Но с самого начала Набоков смог ощутить анархическую составляющую переворота, затрудняющую деятельность политической элиты и препятствующую ее влиянию на развитие событий. Растерянность и разочарование вызывала уже сама атмосфера в Таврическом дворце, до сих пор ассоциировавшемся исключительно с парламентской практикой: “Внутренность Таврического дворца сразу поражала своим необычным видом. Солдаты, солдаты, солдаты с усталыми, тупыми, редко с добрыми и радостными лицами; всюду следы импровизированного лагеря, сор, солома, воздух густой, стоит какой-то сплошной туман, пахнет солдатскими сапогами, сукном, потом; откуда-то слышатся истерические голоса ораторов, митингующих в Екатерининском зале, — везде давка и суетливая растерянность”.
Днем 3 марта Набоков был вызван на квартиру князя М. С. Путятина (Миллионная ул., 12), где проходило совещание великого князя Михаила Александровича с членами Временного правительства и Временного комитета Государственной думы. Набокову предложили составить акт об отречении Михаила. Оставаясь сторонником конституционной монархии, Владимир Дмитриевич, оценивая степень стихийной политической радикализации масс, полагал невозможным сохранение монархической формы правления. В акте об отречении Михаила, подготовленном Набоковым и приглашенным им кадетом-юристом Б. Э. Нольде, говорилось, что вплоть до созыва Учредительного собрания “вся полнота власти” принадлежит “Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему”. Набоков признавал юридическую небесспорность акта Михаила, который, “не принимая верховной власти, не мог давать никаких обязательных и связывающих указаний насчет пределов и существа власти Вр. Правительства”, но “мы в данном случае не видели центра тяжести в юридической силе формулы, а только в ее нравственно-политическом значении”.
Но главным было то, что новая система государственной власти, как признавали затем многие политики, оказалась недостаточно совершенной, она не обеспечивала Временному правительству должную юридическую и политическую легитимность, что в конечном счете имело роковые политические последствия. После отказа от престола Михаила Временное правительство наделялось “всей полнотой” как исполнительной, так и законодательной власти. Думу, сыгравшую в дни февральского переворота роль главного политического центра и первоначально сохранявшую свою популярность и авторитет в широких слоях населения, исключали из системы новой государственной власти. Этот шаг, идущий вразрез с традиционными и, казалось бы, непоколебимыми идеологемами либеральной оппозиции об “ответственном министерстве”, стал серьезной политической ошибкой, ослабляющей позиции Временного правительства, его способность противостоять политической нестабильности…
Во Временном правительстве Набоков был назначен управляющим делами. Приглашение занять этот пост Владимир Дмитриевич принял, от предложения же стать финляндским генерал-губернатором оказался, ссылаясь на свою “неподготовленность”. Коллеги по партии отмечали, что самолюбивый Набоков рассчитывал, что будет востребован для работы на более значимых и престижных ролях. К тому же и в период I Думы, и накануне февраля Набоков значился в качестве возможного министра юстиции в различных списках “министерств доверия”, циркулировавших в общественных кругах. Тем не менее, как подчеркивал Набоков, в условиях революционного крушения государственности и должность управляющего делами правительства “приобретала особое значение”, поскольку было важно “создать твердые внешние рамки правительственной деятельности, дать ей правильную однообразную форму”. Не ограничиваясь вопросами делопроизводства, Набоков стремился сделать работу правительства максимально эффективной, рациональной, способствующей формированию позитивного имиджа власти. Так, 8 марта было принято предложение управляющего делами о том, что “воля Временного правительства должна быть единой и ответственность оно имеет коллективную” — предполагалось, что это укрепит авторитет правительства и доверие к принимаемым решениям.
ОТ “ИСТОРИЧЕСКОГО ЧУДА” К ТРИУМФУ БЕЗВЛАСТИЯ
Набоков, как и многие лидеры февраля 17-го, первоначально отдал дань и политическому идеализму, естественному в атмосфере “мартовской России”, всеобщей эйфории по поводу “исторического чуда” — “славной”, “великой” революции. После принятия правительством 12 марта постановления об отмене смертной казни, иллюстрирующего провозглашаемый элитой миф о “бескровной революции”, Набоков, напоминая о героических заслугах депутатов I Думы, писал в газете “Речь”: “Сегодня сделан шаг, заканчивающий исторический период. Россия присоединяется к государствам, не знающим более ни гнусности палача, ни стыда и позора судебного убийства. Наверное, ни в одной стране нравственный протест против этого худшего вида убийства не достигал такой потрясающей силы, как у нас”. В своих многочисленных выступлениях на митингах, собраниях, в газетных статьях и интервью Набоков превозносил “моральное значение” Февральской революции, говорил, что в условиях “Свободной России” качественно меняется смысл власти, роль государства, опирающегося отныне на “силу права”. Защищая “возвышенность” происходящего, Владимир Дмитриевич возмущался по поводу разгула “бульварщины”, увлечения массовой прессы “историческими разоблачениями”, в которых фигурировали Распутин, Александра Федоровна, Николай II и т. д. 15 марта в статье “Революция и культурность” Набоков поучительно замечал, что чтение подобных газет ведет “не к тем чистым высотам, где веет гордой свободой и разумом, а… в атмосферу старой крепостной лакейской, где свободные от барского глаза рабы судачат о своих господах… Неужели непонятно, что, так подходя к только что осуществленному перевороту, работают на руку врагам, сейчас притихшим, но не сложившим оружия? Неужели приходится объяснять, что великая победа обязывает быть гражданином, говорящим достойным и гордым языком на темы, важные и нужные для победы”.
Большую работу вел Набоков и в качестве профессионального юриста. Он являлся членом Юридического совещания для предварительных юридических заключений по “мероприятиям Временного правительства, имеющим силу законодательных актов”, входил в состав Комиссии по выработке закона об Учредительном собрании, а позже — Комиссии по пересмотру и введению в действие Уголовного уложения. Владимир Дмитриевич стремился в меру сил содействовать более скорому созыву Учредительного собрания, хотя в действительности считал целесообразным отложить его до окончания войны: “Если бы Вр. Правительство чувствовало подлинную, реальную силу, оно могло сразу объявить, что созыв Учредит. Собрания произойдет по окончании войны, — и это, конечно, по существу, было бы единственно правильным решением вопроса… Но Вр. Правительство не чувствовало реальной силы”. Последнее утверждение отнюдь не случайно.
Уже в марте—апреле 1917 года Набоков все более пессимистично оценивал и политическую ситуацию, и качественный состав правительства, и результаты его деятельности. В условиях возрастающей анархии и “разрухи” в России вообще “исчезло сознание существования власти, готовой решительно отстаивать и охранять гражданский порядок”. Положение усугубляло то, что власть явно преувеличивала “патриотический энтузиазм” населения и армии, боясь признать, что в условиях революции Россия не способна далее вести войну. Набоков совершенно справедливо констатировал, что, вопреки “официальной идеологии”, бесчисленным декларациям правительства и политиков, одной из главных причин революции было утомление войной и нежелание продолжать ее ни под знаменами царизма, ни “Свободной России”. Взгляд на революцию “как положительный фактор в деле ведения войны” оказался ошибочным. Набоков при всей тяжести этого “открытия” не поддался общим конформистским настроениям в среде политической элиты и, в частности, пытался убедить министра иностранных дел П. Н. Милюкова в необходимости срочно скорректировать внешнюю политику России — с целью скорейшего заключения мира. В неспособности Временного правительства решить проблему участия в войне Набоков видел одну из основных причин его политической слабости, стремительной потери демократической властью популярности.
В новый состав Временного правительства, объявленный 5 мая, Набоков не вошел, но создание коалиции с меньшевиками и эсерами поддерживал как политически целесообразное. Уходу Набокова из правительства способствовало не в последнюю очередь то, что у него не сложились отношения с А. Ф. Керенским (он считал его “человеком даровитом, но некрупного калибра”, “одним из многих политических защитников, далеко не первого разряда”, “недурным оратором”, но на посту одного из лидеров Временного правительства — “случайным, маленьким человеком”). Немаловажную роль играло и то, что Владимир Дмитриевич не был вовлечен в “теневые” договоренности в рамках русского политического масонства, под влиянием которых в значительной мере вокруг Керенского формировался костяк правительства. Позже, в дни июльского политического кризиса, когда министры-кадеты заявили об отставке, Керенский предлагал Набокову вступить в правительство в качестве “частного лица”, но он отказался. Летом и осенью 1917 года основная деятельность Набокова была связана с Всероссийской комиссией по выборам в Учредительное собрание, с работой в Петроградской городской думе, в предпарламенте (от кадетов он входил в его президиум). В публичных выступлениях он придерживался идеологии, близкой политической платформе Л. Г. Корнилова и его окружения. На многих современников произвело неизгладимое впечатление выступление Набокова 2 сентября в Городской думе. Перед лицом анархии, развала фронта и угрозы большевизма давний и принципиальный противник смертной казни, гуманист и либерал призвал правительство к ее восстановлению за антивоенную пропаганду. “Из всех его речей это была самая мужественная”, — вспоминала Тыркова-Вильямс.
ЖЕРТВА НЕПРИМИРИМОСТИ
Драматичные события октября не прошли мимо Набокова. Днем 25 октября Владимир Дмитриевич был единственным, кто отреагировал на призыв министра торговли и промышленности А. И. Коновалова (покидая Петроград, Керенский поручил ему организацию вооруженного сопротивления большевикам) к “живым силам” подняться на поддержку правительства и пришел в Зимний дворец, уже оцепленный войсками ВРК. “Само собою разумеется, что присутствие мое оказалось совершенно бесполезным, — вспоминал Набоков. — Помочь я ничем не мог, и, когда выяснилось, что Вр. Правительство ничего не намерено предпринимать, а занимает выжидательно-пассивную позицию, я предпочел удалиться, — как раз в ту минуту (в начале 7-го часа), когда пришли сказать Коновалову, что подан обед… Минут через пятнадцать—двадцать после моего ухода все выходы и ворота были заняты большевиками, уже никого больше не пропускавшими. Таким образом, только счастливая случайность помешала мне └разделить участь” Вр. Правительства и пройти через все последовавшие мытарства, закончившиеся Петропавловской крепостью”. После большевистского переворота Набоков вместе с В. А. Оболенским и С. В. Паниной был делегирован от кадетской фракции Городской думы в Комитет спасения родины и революции. Впрочем, Набоков не верил в способность комитета как-либо изменить ситуацию, на его заседаниях “занимались резолюциями, — по обыкновению, споря о каждой фразе, о каждом отдельном слове, точно от этих фраз и слов зависело спасение └родины и революции”. В ноябре Всероссийская комиссия по выборам в Учредительное собрание на заседании под председательством Набокова приняла заявление, осуждавшее захват власти большевиками и призывавшее “игнорировать СНК, не признавать его законной властью”. 23 ноября декретом СНК комиссию распустили, а ее членов, в том числе Набокова, во время заседания в Таврическом дворце арестовали. В течение пяти дней они содержались под арестом в Смольном. Как вспоминал Набоков, на следующий день “мы стали обедать в общей столовой, семьи приносили обильную провизию, появились походные кровати, белье, принесли еще два-три тюфяка, — и мы провели остальные дни очень весело и оживленно”.
Освобождение совпало с появлением декрета, объявляющего партию кадетов “вне закона” и предписывающего арестовывать ее лидеров. В тот же день Набоков срочно выехал из Петрограда в Крым, в имение С. В. Паниной в Гаспаре (там с середины ноября уже находилась вся семья). Из кадетов только Набоков был избран в Учредительное собрание от Петроградской губернии, однако об его желании принять участие в работе “хозяина Земли Русской” ничего не известно. К осени 1918 года, оставаясь в имении Паниной, Набоков завершил работу над воспоминаниями о Временном правительстве и событиях революции 1917 года. В ноябре 1918 года, после падения власти большевиков в Крыму, он вошел в крымское краевое правительство, возглавляемое бывшим членом Государственного совета С. С. Крымом. Но реальная власть принадлежала командованию Добровольческой армии во главе с А. И. Деникиным — сколько-нибудь значительной роли правительство не играло.
Набоков с семьей покинул родину в апреле 1919 года, когда силы большевиков занимали Севастополь. Первоначально он жил в Лондоне, издавал вместе с Милюковым журнал “New Russia”. Но вскоре их пути разошлись. Милюков, разочаровавшийся в перспективах белого движения, теперь возлагал надежды на внутреннее перерождение большевистского режима, стал сторонником республики как оптимальной формы будущего государственного устройства, наконец вышел из ЦК партии кадетов. Что же касается Набокова, то он по-прежнему делал ставку на вооруженную борьбу с советской властью и, оказавшись единственным руководителем ЦК партии кадетов, одновременно объединил в рамках “Русского национального союза” несколько организаций, в том числе монархических. В 1920 году, перебравшись в Берлин, Владимир Дмитриевич вместе с И. В. Гессеном (в прошлом — издателем “Речи”) начал выпускать ежедневную газету “Руль”. Отношения Набокова и Милюкова были восстановлены лишь в марте 1922 года, тогда же они стали обсуждать планы дальнейшей совместной работы…
Вечером 28 марта Владимир Дмитриевич находился в зале Берлинской филармонии, где с лекцией о путях развития России выступал Милюков. В перерыве, когда Милюков подошел к сидевшим в зале коллегам по кадетской партии, среди которых был и Набоков, к нему подбежал молодой человек и с криком “Я мщу за царя!” начал стрелять. Случайно раненный в грудь кадет А. Н. Асперс успел толкнуть Милюкова на пол, благодаря чему тот не пострадал. Набоков же бросился на нападавшего (им оказался принадлежащий к экстремистской монархической организации Петр Шабельский), боксерским ударом сбил его с ног и повалился на него, выкручивая руку с браунингом. В этот момент другой террорист — Сергей Таборицкий — трижды выстрелил ему в спину. Раны оказались смертельными. Для русской эмиграции, хорошо знавшей Набокова, относившейся к нему с большим уважением, происшедшее стало шоком. 3 апреля в православной церкви берлинского пригорода Тегель митрополит Евлогий в течение трех часов служил заупокойную литургию. В тот же день состоялись похороны Набокова. Телеграммы и траурные венки прислали сотни общественных организаций, многие эмигранты, в том числе политические деятели самых различных убеждений, пришли лично проститься с Набоковым.