Роман
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2005
Алексей Николаевич Кофанов родился в 1971 году в Кемерове. Окончил Музыкальное училище им. М. П. Мусоргского. Гитарист, певец, композитор, литератор, художник. Дипломант конкурса эстрадной песни “Кумиры XXI века”. Член Союза художников РФ с 1998 года. Живет в Санкт-Петербурге. В “Неве” публикуется впервые.
Журнальный вариант.
Часть первая. Борьба
Голинайт
Зяблым и мозглым утрецом я поднялся на проспект Джорджа Вашингтона. Питер, как гамбургер, зажат меж двух асфальтов — тот, что сверху, еще называют небом.
— Стоять, руки к стене!
— Это вы мне?
— Молчать!!
Русский коп впялил мои ладони в шершаво-сырую Гостинку — будто я здание пытаюсь утолкнуть.
— Почему хайры длинные?
— Я…
— Молчать!!! Шляется мразь… — коп вгляделся, и в его глазах заиграл охотничий огонь. — Ну-ка, ну-ка… Борода клееная. Ах ты, сволочь!
Страж содрал мою маскировку, аж зубы лязгнули — швырнул на нижний асфальт, обтер руку об штаны и проницательно уставился:
— Шпион?
— Нет, что вы! Я…
— Молчать, пакостанская гнида!!
Он применил ментовский резиновый фаллос, и слезы едва не добрызнули до его кожаной куртки.
— Римского прокуратора звать игемон. Других слов не говорить. Понял меня, или ударить тебя?
— Я понял тебя. Не бей меня.
Кажется, чужой текст просочился. Ничего, зато хороший.
Люди!! Это же я! Обезбороженный! Вы ж меня узнали! — что ж вы так трудолюбиво прячете глаза?! Объясните вы этому, что я правильный, лояльный, я всеми любимый!!!
— Эх, ты… — полицейский вскинул потертый автомат. — Прощай, говнюк, встретимся в аду.
Я стиснул глаза, но вместо автоматной очереди услышал новый голос:
— Погоди, сержант, я его где-то видел. Допроси сперва.
Спаситель-второй уплыл, распадаясь в разводах пережмуренного зрения, а первый потребовал, не опуская автомата:
— Документы, козел. Медленно. Еще медленнее!
Я выпростал паспорт:
— Офицер, я вам всё…
— Молчать!.. Та-ак… — и от английских букв пропуска вдруг будто солнышком озарился. — “Голливуд найтс”! Сорри! Ошибка, бывает. Приятного вечера!
Даже за плечо тронул нежно. Какой все-таки мягкий и красивый английский язык! Просто чудеса творит с людьми.
…Однако трудно стало звездеть в Евразии…
Нет, он, конечно, прав: работа у них такая. Сейчас он ошибся нечаянно, а потом действительно поймает шпиона или врага демократии.
Руки чего-то дрожат…
Выстрел хлопнул. Еще один… Могли и меня не узнать…
Что-то Оруэлл получается. Кому нужна еще одна антиутопия? Бросят ведь читать!.. Ладно, пусть пока.
Я внезапно вспомнил, что когда-то на проспекте встречались русские надписи. Дикость какая. Да и сам проспект — точно! — назывался иначе. Что-то про новые лыжи… New ski…
Позорище! Неужели наш презренный язык был государственным? От него хочется отряхнуться, как от налипшего навоза! Пока мы продолжаем говорить и думать по-русски — мы недостойны нового демократического строя.
Я спустился в подземный переход.
— Вау!!! Он!
Черт!! Бороды нет. Узнали! А три малолетки визжат, надрываются:
— Настоящий!
— Алекс!!
Ой, ноги надо делать! Эти разберут на сувениры — охнуть не успеешь!
Что ж выдумать? Вот дурак: бороду забыл на асфальте!
— Девочки, это не я. Просто похож немного…
Но тут темненькая выкинула потрясный финт: стянула через голову майку и стала ручкой на ней выводить. Я смотрел не туда. Юное тело засветилось в полумраке, как лики на бывших иконах, в горле случилось обезвоживание.
— Это мой телефончик.
Мне не до телефончика, я бы здесь и сейчас…
— Значит, так, бэби, — смог-таки собраться. — После шоу — я в гримерке. Нате визитку, секьюрити впустит. О’кей?
Счастливые фанки убежали, на их месте появился парень. Я рефлекторно потянулся с автографом, но он глянул, плюнул вбок и ушел.
Странный.
Нет, фанатов я понимаю — но эти… Как-то на безлюдной улице несколько таких взяли меня в кольцо и холодно разглядывали.
— Шлюха американская, — проворчал один из них.
— Прихвостень, — добавил второй.
— Ты, суперстар! Из-за таких, как ты, Россия погибла!
— Репята, фы что, — у меня аж с голосом поплохело, не столько от страха, сколько от удивления. — Я же просто певец!
— Гад ты, а не певец. Чего трепаться, бей его, мужики.
Забили бы до смерти: многообещающую являли фэйсомимику — но тут патрульная сирена заныла невдалеке.
Почему погибла? “Россия погибла” — надо ж такое выдумать! Америка принесла нам порядок, культуру, мировую цивилизацию… Каждый школьник знает: то, что называлось Россией, было лишь “смрадливым отстойником сточных вод планеты”, как прекрасно написал великий Совранович.
Я вошел в клуб:
— Привет.
— Хай, Алекс. Кого раздел?
Я обнаружил в кулаке фанаткину майку.
— Да нет, я… пока…
— Главное — предохраняйся, а то родина не простит, — перебил диджей Звездун и понимающе усмехнулся: — С метро? С метро… Рашка паршивая! В этой, бля, стране даже бензина нет! Полный импоссибл. Сваливать надо, фак твою…
Звездун плюнул в пепельницу, придушил в получившейся жидкости окурок и ушел, вытирая о джинсы обслюнявленные пальцы. Этот жест напомнил полицейского, аж дернуло.
Свалить бы правда недурно — домик купить на Тортилловых островах. Океан, пальмы, солнце — и бетонный забор, чтоб никакая сволочь… Молчу.
В Европе, говорят, бензин свободно продают. У нас — только американским чиновникам, остальными занимается Топливная комиссия. Даже я…
Кстати, пора назваться. Воображаю предвкушение, если кто догадывается. Ну да, я — Алекс Кофанов, тот самый. Легенда рашн-попс. Только не визжите хором, уши закладывает… Вам странно: я иду пешком, меня колотят копы? Что за суперзвезда — где черностеклый лимузин, телохранители и прочее? Было, всё было — да при новом режиме русский человек, даже звезда, не может позволить себе… Что-то я разболтался.
…Да, про бензин. Свою месячную норму я выезжаю за неделю. Нет, конечно, правильно: нельзя позволить бесконтрольно транжирить горючее русским недоумкам, когда на юго-востоке идет тяжелая война!
Я отправился в гримерку. В “Голливудских ночах”, или сокращенно, Голинайте, гримерки полагались не всем.
Впрочем, черт знает, есть ли там вообще гримерки? Я ж в этих “Ночах” не был ни разу.
Так вот. Не был.
Перечитал.
Фу, пошлятина! Какой-то русский коп… Почему коп, а не мент?
Та-ак… Надо что-то менять.
Ну, коп ладно — если оккупация… Стоит ли над Невским изгаляться? Вряд ли его переименуют. Впрочем, проспектом 25 Октября уже звали, так что…
Можно роман так начать? Захотят читать дальше? Задачка…
Глаза закрываются. Ночь, однако…
Устал. Три страницы одолел. Пойду-ка спать.
Последнее, увиденное при свете, было серой изнанкой холста на большом подрамнике. Изображение отпечаталось изнутри век, и я пару минут созерцал его закрытыми глазами. А засыпая, подумал: как небо. Холст вообще сродни питерскому небу: тоже неведомо, чем чреват. Может, дождем разродится, а может, натюрмортом с цветочками.
Небо — холст. Вряд ли образ свежий. Но все-таки надо будет испо…
Щакалы
Ох, как неохота вставать! Солнце, уйди! Что ты в глаза лезешь, как шампунь? Уйди, добром прошу!.. Не хочешь — сам уйду: под одеяло с головой.
— Виуиуиуить! — попробовала спросонья голос сирена, и матюгофон прохрипел непонятно, но чрезвычайно грозно. За окном у меня каланча, ей века полтора, под ней в мирном симбиозе уживаются пожарная и милицейская части. Говорят, именно в этой ментуре некто Раскольников пустил в вечность знаменитую фразу:
— Это я тут на днях замочил пару теток.
Утро…
Ну зачем мне вставать, чего делать? В кабак только вечером — услаждать романсиками биллиардоголовых нуворюг с блестящими от жареной курицы губами и красоточками почти без юбок. Они иногда смотрят на меня украдкой, и становится ясно, как надоел им их денежный боров. От таких взглядов мятный холодок восторга в пищеводе — и поёшь тогда только для этой прекрасной, богатой, несчастной девочки…
Утро.
По белому потолку ползет неизвестная членистоногая зараза.
Ладно, встаю. Солнце поломало кайф — и с чистой совестью прожухло, небо бледное, как… про холст пока приберегу… как задница орловского рысака. Сортир занят. Ну конечно: выделительный процесс у всех проистекает одновременно. Тема для академика Павлова. Соседка-процентщица булькается в раковине, шепелявя фразу, давно известную мне наизусть:
— У, щакалы, у, щакалы, тараканы как щакалы! — и невооруженным пальцем давит одного из наших маленьких друзей на ближайшей стене. Спасибо, хоть палец не облизала.
— Алена Иванна, это вы подстригли? — потрясает в дверях куцым веником соседка Людка, тужащаяся быть молодой и вследствие этого похожая на рыбий скелет.
— А? Я, — простодушно сознается старуха. — Он какой-то лохматенький был. У, щакалы!
— Ах ты, сволочь! Что ж ты все поганишь, идиотка?! Вчера в ванне час торчала — что тебе там делать, тебе помирать пора!! Ты добьешься, отравлю, и ничего мне не будет, у меня справка!
Пытаюсь улизнуть, но Людка кидается; ядовитая пена капает с зубов:
— А вы, Алексей? Сколько можно выть в квартире, певец хренов?!
— А где ж мне заниматься?
— Меня не касается!! Предупреждаю, у меня больная психика!!! — и стриженый веник яростным швырком в окно, однако стекло выдерживает. Привычное. Взбеленившись окончательно, Людка хлопает дверью так, что с полки падает банка соды — с тупым звуком раскалывается, белая пыль на половину кухни, и старуха слезно визжит:
— Щлюха глоданая!! Щтоб тебя! — а дальше матом.
У Людки впрямь какая-то психиатрическая справка. Однако и Достоевским не нужно быть, чтоб понять причину: мужика у ней нет. А кому она на хрен нужна, такая стерва? Замкнутый круг: стерва, потому что не трахают, а не трахают, потому что стерва. Пардон, конечно, но это и есть психологический анализ, который так ищут в русской литературе.
Нет, в этой действительности жить нельзя… Вдобавок батареи отключили, гады, торчат ледяные, как Людкины коленки. Не трогал, избави Бог, — но догадываюсь. На улице совершенно невыносимая для мая холодрянь — пожалуйста, даже снег порхает. Опрометчиво заявившие о своем бытии листочки дрожат зелененьким тельцем и мечтают об одном: вернуться в утробу почки. Как это невесело, оказывается, — жить…
Надо пахать.
Пора заняться вокалом.
Я должен стать эстрадной звездой — тогда будет и уважение, и иномара, и девочки — только надо прорваться, прорваться. Надо пахать.
В стену забухали, причем столь энергично, что с гвоздя спрыгнула картина. Людкин стиль. Какого дьявола! Два часа дня!
— До-ми-соль-ми-до! — как можно желудочнее заорал я. — Что ж ты бьешься, паскуда, стену проломишь!
— Бум, бум, бах!
— До-ми-соль-ми-до!
Спекся. Невозможно. Назло — только связки порву. Черт!
Надо куда-то переключаться, фантазировать другой мир. Для того и роман удумал. Там я совсем иной, звезда, там можно жить. Есть у меня, понимаете, светлая бескорыстная мечта: увидеть свое лицо на афише. Только вот к тому времени Америка, похоже, добьется своего…
Но до чего трудно сочинять! Замысел не конкретнее скелета медузы — как нарастить на него тело текста? Создать просторное пространство прозрачной прозы, изъязвленное языковыми изысками? (Круто сказано, а!)
Образец, что ль, какой найти в мировой литературе?
Чердачные мстители
Однажды ранней осенью, в час мелкого теплого дождика, в Питере, на канале Грибоедова, появились три гражданина.
— Что, мужики, по пиву? — спросил первый, поравнявшись с пестрым киоском.
— По пиву — это по кайфу.
— Три “тройки”, будьте так. И если не трудно, наотмашь. Фенкс.
Пиво дало шипучую блеклую пену, и в воздухе запахло заводом “Балтика”.
— Антон, мы же высочайше договаривались не употреблять пошлых оккупационных выражений. У фенкса есть отличный русский эквивалент.
— Извини, Игрек, въелось.
Позже, расследуя дело, имя Игрек сочли признаком уже народившегося заговора и даже усомнились, существовало ли данное лицо. Однако заговора тогда еще не было, а он был просто Игорек — ухоженный и в грациозных золотых очках. Антон — булыжноскулый бугай с чемоданистыми плечами — внушал каждому невольную опаску, но сзади: взгляд его был неожиданно прост и светел. Третьего звали Саныч, отец его был не кто иной, как известный ученый Александров, сотрудник Палеонтолого-археологического центра, сокращенно именуемого ПАЦАН. Все трое были университетскими студентами.
Пивные собеседники устремились во дворик древнепетербургской постройки, но тут приключилась первая странность этого сентябрьского вечера. Из тьмы подворотни соткался тощий, конспиративного вида молодой человек в кепке козырьком на затылок, поспешно спрятал что-то в карман и шепнул Игреку:
— В девять.
После чего оглянулся и исчез за углом.
— А давайте мы сюда не пойдем, — тревожно предложил Игрек, однако Антон передвинул его с дороги:
— Извини. Ух ты! Славный дворик.
Изумиться было чему. На глухой кирпичной стене — с единственным средневековым окошечком — красовался аэрозольный текст — два слова, вполне обеспечивающие автору расстрел.
Там было написано: ДОЛОЙ ЯНКИ!
— Смело. Что это за чел, Игрек? Ты ж его знаешь.
— Его? Я?! — неопределенно воскликнул тот. — Давайте-ка лучше сменим дислокацию и забудем как сон.
Пожалуй, он не ошибался: оставаться вблизи такой стенописи было неблагоразумно. Не теряя секунд, троица поднялась на чердак.
— Пронаглели навзничь, — сказал Антон, следя за Игреком. Тот ответил:
— Это есть факт, месье Дюк. Однако ваша терминология…
— Игрек, не цепляйся. Давай, Антон, выражай.
— Американтропы не в меру безобломно кайфуют, — выразил Антон. — Давно время настучать по голове.
— Хорошее дело — стучать по голове… У них, пардон, армия, а у нас вот — тара, — Саныч покачал опустевшей бутылкой и швырнул ее во мрак.
— Вынужден констатировать, что мы переливаем из пустого в порожнее, — вмешался Игрек и в доказательство опрокинул свою бутылку. Одинокая капля оторвалась от нее и прекратила быть. — Беседы на сонных кухнях.
— К делу бы… Твой-то приятель хоть слова пишет разные, — сказал Антон.
— Какой приятель? Ничего не знаю. Злобные инсинуации! — отрезал Игрек, не торопившийся раскрывать карты.
Смолкли, и тогда проявился шорох миллионов капель по крыше, и Майкл Джексон где-то повизгивал, как щеночек. В окошечко заглядывал полусмытый дождем Исаакий.
Тут у Саныча родилась новая тема:
— Я слыхал звон: готовят демонтаж Медного Всадника. Говорят: символ отсталой России.
— Демонтаж? Да ну, брехня. Не посмеют.
— Эти всё посмеют…
— Он же отлит монолитно. Как его демонтировать? Напильничком шурхать? Брехня.
— Вроде взорвут…
На этом разговор вычерпал информированность и иссяк — так гибнет пламечко, когда кончается спичка. Помолчали. Полумрак располагал к философии.
— Я не въезжаю, почему терпим? — продолжил Антон предыдущую тему. — Мы же в собственной стране утоптаны, как коврик.
— Выражаясь древними словами: доколь? Ты проснешься ль, исполненный сил? — величаво продекламировал Игрек.
— В том контексте. Мы что, правда рабы?
— Что ж, господа, — резюмировал изящный Игрек, — сотворим освободительное движение с раздирающим кровь названием “Чердачные мстители”. С одного страху перемруть.
— Русские часто кажутся рабами, — вмешался Саныч, — пока край не наступит. Мы ж Наполеона начали долбить, лишь когда он Москву взял. Думаем: “Ни хрена себе!” — и загнали дяденьку на Ленкин остров.
— Погоди, Наполеона же англичане удолбали…
— В том-то и дело, что нет. И Гитлера тоже отнюдь не американы.
— Неужто мы?
— А ты думал, мы всегда слабаки были?
— Откуда такие познания, юноша? Хранение запрещенной литературы приравнивается к хранению оружия и карается… чем-то весьма малоприятным, — процитировал Игрек, но Саныч возразил:
— Сроду мы этого не хранили.
— Ах, у тебя же папаша! Имеющий пропуск да увидит…
— Что папаша? Он под режим не прогибается — просто историю изучает.
— Боюсь показаться невежливым, но в ПАЦАНе историю не просто изучают…
— И что теперь?! Все работают! Твой папаша тоже где-то…
— Мой отец умер, — тихо, со скорбью в голосе соврал Игрек. Все осеклись. Однако вовсе он не умер, я бы даже сказал — наоборот. Но из питерских друзей никто не знал этой мрачноватой тайны.
— Да, велико русское терпение… Но терпению народа, чую, близится предел. Пиво требует исхода, а иначе быть беде, — нежданной рифмой закончил Саныч. — Погодьте, мужики, я ща.
Он встал с трубы, потирая отсиженное место, и удалился во мрак, однако не успел.
— Фи, позорить демократическую молодежь! — прервал Игрек неначавшийся процесс. — А ну как прокапает кому на люстру? Лучше внизу, цивильно, под кустик.
Приятели спустились по уписанной кошками лестнице, едва уже не отворили дверь — но вдруг совсем рядом залаяли автоматы. Кого-то ловили: промеж очередей доносились английские крики, потом загудела сирена. Полоска неба сквозь щель упала на напряженное лицо Игрека, Антон его внимательно наблюдал.
Всё смолкло. Выждав пару минут, друзья вышли во двор.
И тут приключилась вторая, с позволения сказать, странность. Неведомо откуда вывернулся кожаный американский полицейский и жизнерадостно спросил:
— Хау дую ду? Сикрет сейшн, май френдс?
Зависла короткая пауза, затем Антон ответил, проверив наличие бицепсов:
— А твое какое дело?
— О, ес! — просиял коп. — Руски бунт, безмислн и беспоч… без почек. Тебя давно не отбили почек? Следуйте мне, вам напомнить.
— Да пошел ты, — лениво отозвался Антон, увлекая приятелей за собой.
Полицейский еще лучезарнее улыбнулся и вытащил пистолет:
— Сэй момент ви будет иллюстрейт популар сонг “И молодайа не узнайт, какойу парня бил коньец”. Джаст я пришить тебя, русски говно.
Дальнейшее мелькнуло мгновенно. Кто-то ударил первым, пистолет отлетел, а коп, крепко въехав затылком в стену, сполз по ней, оставляя на штукатурке кровавый след.
— Блин, не рассчитал. Ноги отсюда! — закричал на шепоте Антон.
Убегая последним, Саныч не удержался и подобрал пистолет, не успев обдумать последствий.
А пусть живет!
Американца жалко убивать. Колоритный получается копчик, знаток изящной словесности. Пусть он выжил. Коли так, придется наделять его именем — скажем, Уинстон Смит. И Вессон.
Удивительное дело: только начал писать — и уже четверо живут, а захочу — перестанут жить. Кто ж я для них получаюсь? Демиург, Творец, Спаситель, понимаешь… Моя судьба, как хочет, измывается надо мной, так я на них оттянусь вволю!
Вообще — странно. Что это: начал про звездного себя, и вдруг выплыли какие-то студенты. Откуда?!. Ну как откуда… Надо ж романное пространство населять! Что я там, бедный — один буду кухтыляться?
Так, ну допустим. Будем считать, сюжет лихо закручен. Дальше что? Эй, кто знает, как писать! Братья-соперники (в смысле собратья по перу)! Подсобите!
Молчат. Помалкивают. Кто знает — те сами пишут. А пожалуй, никто и не знает. Если бы кто мог скроить этот роман вместо меня — зачем мне-то париться?
Нет, из людей некому. А из нелюдей? Явится нечесаный дьявол с хвостом, косящий под старого рок-музыканта, и зарычит подземным голосом:
— Продай душу! Продай душу! А я тебя писать научу, как Паганини на скрипочке…
Какой к черту дьявол!.. В наше время все знают, что нету никакого дьявола, да и побоится он к людям идти… Ну его на фиг, не стану ничего продавать. И товар больно непривычный, как бы не продешевить…
Костик привстал на стуле, до которого добралось солнце, спрыгнул на пол и упал в тень — плашмя, с глухим шмяком. Ему жа-арко…
— Костик! Хорошенький!
— А, а, а, — пискнул кот в смысле “Ой… Я никакой… Меня нету…”
Да и я уже не вполне есть.
Пройдусь, мозги разомну.
Семой час давно
На улице тоже душно — та особенная летняя вонь известки, бензина и подворотных свалок, известная каждому петербуржцу, не имеющему дачи. Асфальт льнет к подошвам: хочет перенестись на новое место и дать там корни, как семена диких трав. И пух летит. Лезет поперек дыхания, глаза забивает — аллерген хренов. Солнце превращает пешеходов в силуэты с огненным ободком.
От моей парадной вправо в 474 шагах, плюс-минус 5 в зависимости от интенсивности мыслепроцесса, есть удивительное место. Там искривляется пространство. Вот это здесь. Перекресток двух каналов, гранитная лента Мёбиуса под ногами, старинный мост, а дальше — Никольская колокольня. (Ужасно странно: перекресток каналов. Как это может быть?! Поди разберись, чья вода течет дальше, перемешавшись при встрече — может, в русле Крюкова уже лежит Грибоедов?)
Как-то невероятно здесь. Даже побаиваюсь часто приходить, хотя манит, как к железному краю крыши. Карнизы пропастей опасны гипнотизмом: туда рискуешь не упасть, а добровольно прыгнуть. Утягивают. Сейчас тоже обалдевший, не вполне адекватка. Устал писательствовать.
И тут приключилось.
Она появилась на гранитной тропе.
Она.
Я даже не понял, красивая ли, — но какая-то совершенно моя: если бы выдумывал возлюбленную, вышла бы точь-в-точь. Я оторопел от восторга. А ослепительная подошла вплотную и взмахнула ресницами, будто электрическим ветром по коже.
— Постойте… Я, кажется, вас люблю.
— Давно?
— Всегда.
— Правда? Ты знаешь, я нарочно выбрала эти мерзкие желтые цветы, чтобы встретить тебя наконец.
Чудная швырнула букет за ограду, и солнышки лепестков тихо-тихо уплыли к нашему счастью…
Разумные мои, что было делать?! Я ж не настолько нагл, чтоб знакомиться на улице! Опомнившись, я кинулся вдогонку, но платье с бабочками исчезло.
Куда она делась?..
Ой черт! Интеллигент хренов… Такая встреча бывает раз… ну два раза в жизни! Ведь как из сердца вышла!
Черт! Лишь пару слов сказать — да язык прилип. Нашел место воспитанность демонстрировать! Деятель культуры, твою мать!..
О-ой, ка-кая лажа…
— Скока время?
— Чего?
— Время! — передо мной переминался тинэйджер с угрюмым Кобейном на футболке. Белый пузырь вздулся под его носом и звучно лопнул.
— Шесть двадцать.
— Блин, седьмой час давно! — пацан добавил кое-что матом и неестественно быстро удалился в сторону Покровки. Тут я разглядел, что он на роликах.
Пойду и я. Чего теперь! Тормозная жидкость, а не мужик. Ведь в полушаге прошла, руку протянуть!
Э-эх…
Я побрел к Сенной, сокрушаясь и пиная падшие тополиные ветки, будто они воплощали мою интеллигентность. И пух тучами. Так проворонивают судьбу всякие идиоты!.. Морду будут бить — стану культурненько другие щеки подставлять, чтоб не выглядеть невоспитанным…
У Сенного моста я встал, ощутив ладонями мозолистый чугун ограды, по тополиному свесил голову к воде. У берега мелко, дно просвечивает, как ножки в коричневых колготках, на нем зыбко колеблются тени волн. Оп, рыбка мелькнула.
— Нно! Балуй!
С хрустом копыт на Сенную поворотила пролетка, на козлах вместо девки в трико — натуральный кучер с бородой и кушаком. Ишь ты, сервис, похоже, сделали! Как на картинках истекшего века! Молодцы. Но когда я тоже свернул на площадь, меня будто по голове ударили.
— Ё-мое!!
Что с площадью?! Где ларьки и постылый метрострой? Сплошь допотопные лавчонки с товаром, лошади, телеги… Дядька, бочонок на плече, чуть не толкнул, а на ногах — лапти. Что за бред…
А, это кино! Просто снимают кино!
— Барин, подайте ради Христа!
Тот же пацан, только без Кобейна и роликов, выряженный в средневековую рванину. Я живо ухватился:
— Слушай, что снимают? — но стервец твердо держал роль:
— Комнату снимаем, барин, у чиновника Семенова. Нас детей семеро, папаша пьет и колотит больно почем зря. Кушать очень хочется, барин!
— Какой я те барин! Юный гений, Федя Стуков, понимаешь…
И тут озноб ледяной волной побежал изнутри. Пересекая Садовую, я будто споткнулся — именно потому, что спотыкаться было не на чем.
На мостовой не было трамвайных рельсов.
Черт.
В последней надежде я вгляделся против солнца в глубь Садовой. Ни рельсов, ни трамваев, ни автомашин — ничего не было нормального! Вся улица, сколько видно, кишела силуэтами ужасных анахронизмов — телеги, крестьяне, изредка господа в цилиндрах.
С ума. Сошел.
Я сошел с ума.
Та-ак… Укатали сивку.
В жутком смятении я побрел по площади между призраков, явившихся с того века. Мой футуристический наряд никого не удивлял. Может, они меня не видят? Так и полагается: они же — бред. Вдруг утробный бас рявкнул:
— Па-аберегись! — и я едва увернулся от исполинской колымаги на одном колесе. Ее выкатывал детина в бородище по самые зрачки — и глядел точнехонько на меня. Голос доносился изнутри бороды, как медвежий рык из бурелома:
— Ишь пьянь! Нализался и прет под колесо. Ужо тебе!
Что происходит, граждане?!
Я стоял, горестно понурясь. Серенький торговец втолковывал высокой неуклюжей бабе:
— Вы бы, Лизавета Иванна, и порешили самолично. Приходите-ка завтра часу в семом. Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица сами сообразят.
Где я мог слышать эти слова? В двух шагах так же ошеломленно прислушивался худой зачуханный парень.
И вдруг потрясающая догадка поразила меня.
Я не поверил себе, но все же…
Неужели?!
— Родион… — позвал я. — Родион Романыч!
Раскольников порывисто обернулся.
— Не трогайте бабку, это бесполезно.
— Кто вы?! — он оскалил зубы. Во взгляде светилось столько доброты, что я возрадовался, припомнив: нет, топора при нем пока нет.
Он в ужасе взирал на мои кроссовки, а я, как в тягучем сне, отвратительно медленно выдумывал метод предотвращения бабкоубийства. Что б ему сказать такое умное? Не лезло в голову.
И тут спасительным криком петуха задребезжал трамвайный звонок. Боже ты мой, с какой нежностью проводил я взглядом родную двойку, пестро орекламленную на металлическом боку! Трамвай уверенно катился по площади, и под его колесами сминались и таяли ужасные полуторавековой выдержки глюки.
Повернувшись к Раскольникову, я не нашел ни его, ни Лизаветы, ни торговца. Передо мной была прекрасная своей достоверностью палатка с видеокассетами, с экранчика электрическим глазом мрачно смотрел Арнольд Шварценеггер.
Виртуальный попс
Шварценеггер в гриме Терминатора. В темной комнате я и Арни — фотографией на серой стене. Я за кулисами, жду выхода. Скоро меня привычно напутствуют:
— К борьбе за дело Леннона—Сталлоне будьте готовы!
— Олреди реди!
Зал ревет. И вот — я.
— Потанцуем? — кричу я радостно.
Свет гаснет, и включаются ослепительно вспыхивающие стробоскопы. Дымок пошел.
Моя любовь как гейзер,
Мы будем в ней together,
It’s my love.
Нам не будет мало.
Ла-ла-ла-ла-ла,
Вот такие дела!
Это песня такая. Не нравится? Сам не в восторге. Между прочим, вы прочитали и забыли — а мне петь каждый вечер. Скажу больше: я эту дрянь и сочинил. Вдвойне тошно. Сорок минут мелькнули, как обычно. Когда взаимоэнергетика прет, образуется замкнутое кольцо — и время не вытекает. Цветов по колено, бабцы визжат:
— Алекс! Алекс! — всё как всегда.
Ухожу в гримерку. А там неведомый сэр приветствует комплиментом:
— Алекс — супер! Ага. Сорри за вторжение, я ваш древний фан. Меня зовут Виктор Штрихтер, я менеджер.
Лыбится обаятельно, руку тянет — невольно жму. Дыхалка скачет от прыготни, чертовски хочется скинуть отмокревший костюм. Гость галантен:
— Нет-нет, конечно, отдыхайте, я подожду!
Иду в душ. Что ему надо? Не фан, ясно: какое-то дело ко мне. Охрана пропустила — значит, имеет хорошую бумажку. Полиция?..
…Неужели полиция?..
А чего это меня затрясло? Я же ни в чем… Нет, вряд ли. Не так они ходят. На сегодня с меня копов хватит, до сих пор локоть болит от резинового осуществления законности… синячище какой смачный! Добро еще под костюмом не видать, а ведь мог ментяра и в морду…
— Слушаю.
— Алекс, деликатный разговор. Слышали про компьютерную фирму “New age”?
— Честно говоря…
— Нас вообще мало знают, ага — вы понимаете? Мы создаем виртуальную реальность третьего порядка. Ваш компешник какой модели?
Сейчас нарекут неандертальцем.
— Вы знаете, никакой.
— Как?!.
Точно, нарекли.
— Да так. Емеля без Е-мэйла. Вроде ни к чему мне компьютер.
Виктор Штрихтер едва не перекрестился:
— Ну… знаете…
— Знаю. Плезиозавр. Уж какой есть.
Незваный менеджер наконец берет себя в руки и изрекает следующую ахинею:
— Как вы насчет двойника?
— Э-э… В смысле клонироваться?
— Не совсем. Мы создадим вашего электронного двойника. Я читаю в глазах испуг, но это с непривычки… Послушайте, найдены технологии, теперь виртуальная картинка неотличима от реальной — понимаете, абсолютно! Ваш синтетический образ будет идентичен. Понимаете? Вы на гастролях, или больны, или на курорте гамак давите — а в это время снимается ваш клип! Двойник танцует, выполняет трюки, в воздухе растворяется — а вы спите сном младенца.
— Серьезно? — я начинаю увлекаться.
— Я вам больше скажу! — почти кричит менеджер. — Вашим сэмплированным голосом можно записывать песни без вашего участия!
— Ну уж это…
— Конечно, только в электронных стилях, где вокал и так нарочно искажается, — оговорился гость. — Живую интонацию мы пока не освоили. Видите, я открыт и честен. Ага. Только представьте, альбомов набьете, клипешников! В книгу рекордов на крыльях песни! Притом будете только отслушивать продукцию. Вы понимаете?
Я понимаю. И мне нравится. Я тоже взволнован и расхаживаю.
— Алекс, грядет новая эра, цивилизация технологий! Вы станете одним из первых, ваше имя войдет в историю!
— С историей я уж как-нибудь сам, — усмехаюсь я, и гость косится на календарь с моим изображением. — Но попробовать забавно.
— Ага! Вы согласны. Тогда некуда тянуть, и давайте подпишем договорец. Ознакомьтесь. Ага. Здесь и здесь, пожалуйста. Вот и автограф взял, хе-хе! Спасибочко огромное. В ближайшие дни вам придется заскочить отсканироваться.
— А это не больно?
— Совершенно безболезненно и безопасно. И еще, — гость пригасил голос, — сугубо секретно. Чтоб никто ничего. Это в общих интересах: дабы в нашу продукцию поверили. Ага? Ну, творческих!
Добавочно тиснув руку, Штрихтер исчез, как догоревший бенгальский огонь. Я начал рассеянно изучать неосязаемого себя в гримзеркале. Что это было? Бред какой-то. Выскочил, как из табакерки, навешал лапши, выцыганил подпись на безумный договор… Дьяволиада.
Впрочем, черт с ним. Поглядим, что выйдет.
В дверь поскребли. На пороге жались давешние переходовские герлы:
— Тебя пока дождешься — климакс вдарит!
Штрихтер с договором сразу уехали далеко-далеко:
— Вэлкам, телки!
Буржуйская банька
— Привет, пап.
— Привет. Погоди… Все в порядке? Ты какой-то денатурированный.
— Не, все путем.
Саныч миновал комнату брата, который загораживал собою лампу и сиял вследствие этого пунцовой каймой уха. Саныч заперся и задернул штору. Теперь пора.
Он вынул трофей.
Пистолет был увесист и холоден, как мраморная чернильница с моего стола. Вооруженный человек положил палец на спусковой крючок, любуясь героическим отражением в дверце шкафа. Потом попытался сдвинуть левой рукой массивную крышку — та подалась с неожиданно звучным щелчком, громкий патрон запрыгал по полу. Только бы не стрельнул, зараза!
Ну, и куда его? Ведь ежели мало ли обыск… Проще всего, конечно, избавиться: в Юсуповском зарыть, в Фонтанку булькнуть — авось не поплывет, как коробочки у Родион Романыча… Ну нет! Вы что, такую игрушку!..
Да, честно говоря, и бесполезно: ежели стукнутый выжил, всех троих объявят в розыск. Тут Санычу примерещился собственный фоторобот, размноженный по питерским стенкам. От этой несколько запоздалой мысли внутри сделалось так, словно кусок льда проскользнул в пищевод.
Попал парень. Во враги демократии! Чего ж теперь делать?
Постучался отец:
— Эй, что запечатался? Выходи к народу.
Саныч сунул добычу под подушку — и, старательно беззаботя интонацию, ответил:
— Ага. Ща.
Потом вернул на место занавеску, перепрятал пистолет в стол, где между прочим таилась и злополучно заполученная Викина фотка, и вышел в коридор.
— Что за тайны мадридского двора? — полюбопытствовал отец.
— Да… чтоб не мешали. Я твой заказ доводил до ума, — нашелся Саныч.
— До чьего?
— Ума? Вообще.
— Тогда доводи до моего.
Саныч потер нос гнутым перстом и, обнародовал следующее творение:
Утро.
Морозец.
Сугробы.
Зима.
В баньке
буржуи парятся.
Но невдомек им,
как грозен
Маркс,
пока он их
не ударит сам.
Отряд краснозвездый,
в рассвет
войдя,
рубеж
у парилки занял.
Встретим зарю
молодого дня
сверканием
вражеских
задниц!
Огнем
пулеметчик грозно сечет.
Эй вы!
А ну вылазьте!
Я — пролетарий!
Кто здесь еще
против
Советской
власти?
Утро.
Морозец.
Сугробы.
Наст.
Но в баньке
буржуев нету.
Встает над землею,
как солнце,
страна
рабоче-
крестьянских
Советов!
— М-да, — сказал отец. — Мой сын умен не по годам. Тут мы с тобой не прогадам. А? Могу?
— Могёшь.
— Редкостной гадости твои стихи.
— Сам просил: под Маяковского, но чтоб плохо, — обиделся сын. — Слушай, зачем это?
— Как бы тебе… Мы сейчас в управлении занимаемся… м… редактированием русской литературы. Нужно отобрать самое… э… необходимое, кое-что присочинить для усиления характерности…
— А остальное?
— Остальное?.. Остальное уничтожить, — неохотно признался отец.
— Поня-атно.
Его отец — известный в своем кругу ученый Александров — служил в Управлении истории евразийских колоний, это был отдел вышеупомянутого центра ПАЦАН. Название говорит само за себя: они управляли историей. А ими управляли… кто надо управлял.
— И как успехи? — поинтересовался критически настроенный сын. — Удается доказать, что все наши писатели — бездари и идиоты?
— Трудно, сынок, — улыбнулся историк несколько жалобно, — это полбеды. Надо еще у всех литераторов найти и развить мысли, что бывшая Россия — грязное болото.
Файлик спустил бачок, громко, как затвор, отодвинул щеколду и уселся в кресло со скучающим видом. Ни ученого, ни Саныча ничуть не удивляло экзотическое, даже отчасти собачье имя младшего члена семьи. Да и никого не удивляло в том недалеком будущем. Его просто назвали по Табелю (нечто вроде древних Святцев). Главные принципы новых русских имен, включенных в Табель, — краткость, конкретность и англозвучность.
— Через пятьдесят лет, — продолжал отец, — никто не должен помнить правды о России.
— Они надеются столько продержаться? — вклинился Саныч.
Файл так же мгновенно вскинул и спрятал взгляд.
— Великая Америка вечна, — профессионально ответил ученый и продолжал по-человечески: — Мы оставляем Салтыкова-Щедрина с городом Глуповом: он так грязно-вдохновенно клеветал на свою Родину, будто был специально для этого заслан. Лермонтов актуален: “Прощай, немытая Россия…”
— Это же грубая фальсификация! Тебе не тошно?
— И-и, сынок, историки всегда и везде занимались фальсификацией, уж ты мне поверь. Чего сверху велят, так и будет двести лет назад.
— Пушкина, конечно, вообще не было? — ядовито сымпровизировал Саныч.
— Знаешь… Ты смеешься, а ведь ты угадал. Пушкин — это мистификация. Жил мелкий поганенький камер-юнкер, а Жуковский, Карамзин и еще некоторые сочинили всё за него шутки ради.
— Да… — потрясенно выдохнул сын. — Вы великие люди!
— Чего там… Из подлинного Маяковского тоже кое-что сохраним, например, знаменитое эротическое “Достаю из широких штанин…”. “Из нынешних, конечно, Совранович.
Владимир Совранович был официальный имперский писатель Евразии. Каждую неделю этот старый-престарый хитроватый бородач выступал по телевизору. (Известно: великий русский писатель непременно украшен окладистою такой бородою.)
— Кстати, пап, кто он такой?
— Когда-то трудолюбиво разваливал совок, был главным диссидентом. Как видишь, преуспел. Сейчас ему должно быть лет так сто. У нас некоторые сомневаются, жив ли он вообще.
— Как так?
— А может, двойник по ящику вещает?
Младший сын лениво поплелся надевать кроссовки.
— Файлик, ты куда?
— Я же говорил, пап, на скаутский сбор. Наше движение называется “We well”.
— We well в люди вывел, — машинально рифмонул Саныч.
Брат уставился на него снизу вверх, держа шнурки за два конца:
— Это же the best! Потрясный слоган! Брат, ты супер!
Саныч заморгал, а отец спросил рассеянно:
— А что вы там делаете?
— Нас учат ловить шпионов, — ответил Файл, и Санычу почудилось что-то.
— Слушай, — начал он, звукоизолировав брата дверью, — а отпрыск не может попрактиковаться в скаутской деятельности… как бы это… в своих ближайших окрестностях?
Вопрос был странный и странно сформулированный, но отец удивительно быстро ответил:
— Файлик? Ты что, он же маленький!
— Если не ошибаюсь, в его годы писатель Гайдар вовсю расстреливал врагов Советской власти.
Видимо, глюки
Что ж это было-то со мной, а?
Наутро, весь в тревоге, я отправился на Сенную. Я выбрал путь прямиком по Садовой, избежав встречи с каналом, чтоб не смотреть больше на воду и не позволять ясности сознания уплывать вместе с ней. Было подозрение, что из-за воды. Еще тянуло к Никольскому — вдруг повидаю вчерашнюю, бабочковую? — но принудительно охладил себя:
— Снаряд.
Не падает он дважды в одно место. Не бывает. А главное — нужно выяснить.
Нет, окрестность казалась благопристойной в смысле анахронизмов: несло бензиновым перегаром, в Юсуповском на горке и острове раскладывались голые граждане, спутниковая антенна торчала из четвертого этажа, как карабкающийся насекомый монстр. У горла площади я пересек Садовую, увертываясь от базлающих машин, успел, однако, обронить кошелек — с целью незаметно пощупать рельсы. Они оказались весьма убедительной материальности, холодные такие и гладко выутюженные трамвайными тоннами.
М-да…
Значит, не было никаких съемок, никакой массовки, никакого Раскольникова. Но я видел. Элементарно догадка подтверждается: это был глюк. Симптом.
Липкий, как тесто, ужас начал оползать меня кольцом. Глюк. Это же болезнь, я теперь псих. Видимо, шизофрения — как у Ивана Бездомного. Вот черт…
Не надо. Давай о чем-нибудь другом. И вообще, пора домой, лучше себя одного на улице не оставлять…
Погоди-ка… Домой… А они? Надо ж квартирки подыскать! Федор-то Михалыч о своих позаботился, всех жильем наделил!
Соломинка. Чем-то заняться, реальным делом.
Я жадно всматривался в обступившие площадь дома: кто из моих героев может здесь жить? Что-то никто. Неподходящие дома. А пойду-ка я искать.
День оживал. Было еще не жарко, после ночного дождика даже свежо и удивительно отчетливо видно вдаль. Теперь я решился выйти к воде и порадовался ясно очерченному сфероиду Троицкого с розовым бликом. Купол синий, а блик — розовый. Не замечали? Пропеллерно фырча, в Фонтанку плюхнулась утка, проехалась попой по воде и начала чистить долгим клювом крыло. Хорошо ей, у нее только клюв да попа. Ну, еще крылышки. Какие проблемы могут быть при столь нехитростном инвентаре жизни?..
Не искушай Господа своего
Между тем я оказался на Сенатской у Всадника, педерастично гладенького без зеленоплесенной патины. Шершавая пакость придавала ему вечную внешность, будто он ровесник гранитным львицететкам на противоположном берегу. Ой, зря чистили!..
А ведь злобный самодур был настоящим художником. Он создал собственный мир, сочинил выкрученную наизнанку Россию, задумал колоссальную столицу усадить в болото: он был первый сюрреалист — этот Петр Романов… А потом свою фантазию взял и осуществил в материале. Что ж, понятно: каждый художник этого хочет. Только зачем он нас-то всех заставил жить в своем произведении?..
И вдруг тяжелортутная вода пенно забушевала у подножия Гром-камня, бросились панические люди, в небе клочья облачной пакли… Студеные волны лижут колонны собора, рвутся в подвалы, вытаскивают из окон плавучую рухлядь… Площадь стала озером, по разухабившейся Неве проплыло долголапое дерево и зацепилось за простертую длань металлического самодура…
Не бойтесь, не глюк. Просто вдруг фантазия. Ну так, вообразилось…
Меня осенило, что с Исаакия сподручно осмотреться и прикинуть адреса. Сунув кому-то деньги, я полез по гигантской мясорубке в толще камня. Я так устал, что пытался ползти на четвереньках — но ступени хладнокровно впивались промеж коленных чашек. Пришлось очеловечиться.
Колоннада почти безлюдела — как Патриаршие в тот день. Я стал в тень. Малая башенка с золотым полушаром на голове загораживала Петропавловку так самодовольно, что я рассмеялся, смех ушел в пространство. Над башенкой, над всем великим городом стояла исполинская пирамида облаков с хокусаевской гравюры.
И, подавленный нечеловеческой громадой этих облаков и этого города, я острее обычного прожегся никомуненужностью.
— Дурак, — обличал я себя, — ищешь дома героям — думаешь, прочтут твой роман?! Так же в пространство провалится, как и вся твоя жизнь! Всё вхолостую! Допрыгался, теперь и крыша едет! За фигом так жить?!!
В голове трещало, будто костер разгорался, сквозь кровавое стекло увидел я мир — и ярость запылала к этому миру и к самому себе — смешному неудачнику. Нестерпимо захотелось тотчас всё прекратить, а заодно и храм этот самоуверенный хоть чем-то унизить. Живо нарисовалась картинка: перемахнуть за перила и ахнуть вниз. Несколько секунд меня будет трепать, как паяца, по скатам крыш, кишки и жертвенная кровь разбрызнутся по стенам храма-убийцы — и оболочка глухо шлепнется на асфальт.
— Ну! И где? Где ты, сатана? Ты должен явиться и предложить прыгнуть, а я отвечу: ибо сказано: не искушай Господа твоего, пошел на фиг. Где ты? Давай!!
Никто не отвечал, только город гудел внизу.
Фу, черт, высоко… Сквозняк по желудку… Плевать! Плевать!! Лишь бы кончилось поскорей!
Я перегнулся над перилами.
— Не искушай Господа твоего, Леха, — негромко посоветовал кто-то сзади.
Я замер.
Викин викинг
На утренней лекции по законопослушанию приятели переглядывались по меньшей мере пятикратно. Сперва доцент Пендельбаум коснулся темы несанкционированных собраний (пожизненное заключение), потом упомянул оскорбление представителя высшей расы (то есть американца: полтора пожизненных заключения с конфискацией репродуктивных органов. Для этого существовал “ГорОскоп” — городская служба кастрации), затем остановился на хранении оружия (дебиофикация посредством того же типа оружия)… В общей сложности на троих приходилось 4,53 смертной казни и 892 года зоны, исходя из средней продолжительности жизни, — как подсчитал Игрек, обладавший колоссальными способностями в этом деле.
В перерыве он подозвал друзей к куче мусора во дворе, где едва ли расщедрились на потайной диктофон, и ознакомил с результатами исчислений.
— Ну что, многоуважаемые? Выражаясь древними словами, дело не только табак, но и пахнет керосином. Слушали радио вечером?
Оказалось, радио никто не слушал.
— Ну-у, господа, так вы собственную дебиофикацию проспите. Между тем сообщалось, что, — он гнусаво процитировал, — трое анонимных гангстеров совершили бандитское нападение на полицейского. Пострадавший с диагнозом “сотрясение содержимого головы” находится в госпитале, налетчики разыскиваются. Ну и, — добавил он естественным тембром, — достучались по голове?
Антон глядел куда-то вбок, Саныч взволновался до восторженного блеска в глазах. В обрывистых бегучих облаках кувыркалось солнце, было влажно.
— Итак, братцы кролики, что ж мы с вами станем делать? — подытожил Игрек необходимым в таких случаях бессмысленным вопросом.
— Черт его знает… — столь же необходимо отозвался Саныч.
Антон не отвечал: он всматривался в дергающегося на мусоре голубя, тому будто что-то мешало. Точно! — тонкая, проржавевшая до потери блеска проволочка захлестнулась вокруг его лапки. Антон поймал птицу и петлю разогнул — голубь всполохнулся, вспорхнул на вершину помойки и немедленно начал что-то клевать. Даже не подумал о благодарности, стервец! Клёв, вероятно, был нервный, так как никакой птичьей пищи на кровле контейнера не наблюдалось.
— Дед Мазай, — иронически одобрил Игрек. — Тебя-то кто освободит? Не знаешь, что делать?
— Не-а, — Антон любовался голубем и машинально ломал проволочку в могучих лапищах.
— А я знаю! — гордо заявил Игрек. — Ползти в храм науки. Антракт, негодяи, окончен. У тебя с собой? — вдруг по-детски полюбопытствовал он у Саныча.
— Кто?! А… Нет, конечно. Дома.
Они отправились на “Историю демократии”. Тема была — “Становление благонадежности в России конца ХХ века” — о героической работе сотрудников ЦРУ под видом русских демократов. Отсюда анекдотическое косноязычие почти всех политиков времен перестройки: разведшколам приходилось учить их языку наспех — срочно требовались кадры.
Труд по превращению России в евразийские колонии был нелегок и опасен, некоторых бойцов приходилось отзывать, другие даже погибли или попали в российские тюрьмы.
— Домашнее задание: расположите политических деятелей в порядке убивания.
— Все вы видели диковинную архитектуру с крестами на шаровидных крышах, — продолжал преподаватель. — Эти здания, понимаете, принадлежали так называемой Русской Православной Церкви — извращенному подобию нашей Американской Церкви Христа.
Вика, кажется, хотела что-то сказать — но сдержалась. Она была в желтой маечке и легких бирюзовых брючках — высокая и тоненькая, как свеча. Саныч измучился счастьем смотреть ей в затылок (хвост из пушистых волос стянут оранжевой резинкой). Ему стало больно, и он опустил глаза.
— Русские даже в совке оставались религиозными — втайне от самих себя. Например, они никогда не переставали говорить “слава Богу” и “слава тебе, Господи”, хоть и не вкладывая смысла. Господь слышал эту невольную хвалу, усмехался, но радовался. Власти, понимаете, пытались заменить “слава Богу” на “слава КПСС”, но не прижилось. Народ, отдавший всё, в таких мелочах оказался потрясающе упорен.
Саныч вообразил диалог:
— Как дела?
— Ничего, слава КПСС.
А лектор вел дальше:
— В уничтожении коммунизма Православная Церковь сыграла огромную роль. Так называемой перестройкой она была реанимирована, чтоб освежить в головах идею покорности и рабского смирения. Основа православия — это две формулки: “Дали в правую щеку — подставь левую” и “Человек — раб Божий”. Вы понимаете: раб Божий — это в первую очередь раб вообще. Благодаря православию русские стали народом, понимаете, мазохистов — и терпели всё. Так удалось развалить Советский Союз. А сама Церковь запуталась в противоречиях, утверждая с одной стороны, что их царство — не от мира сего, а с другой — что всякая власть от Бога. Абсурд! После оккупа… то есть введения демократии, Церковь за ненадобностью была распущена.
— А эти, верующие? Как они согласились? — спросил кто-то.
Преподаватель тонко улыбнулся:
— Тридцать два процента верили только в обряды. Мы дали им новые — и они успокоились. Сорок семь процентов примкнули к православию ради моды — сами понимаете: жертвовать жизнью ради моды никто не станет. Восемнадцать процентов — старые бабки: они, понимаете, вымерли сами собой. А остальные таятся среди нас.
— А попы?
— Твердолобых пришлось ликвидировать, но большинство просто делало карьеру. Понимаете, средний священник был восьмикратно состоятельнее вузовского профессора. Многие даже не верили в Бога. Знаете, смешно сказать, я сам бывший дьякон.
Поднялся гул. А экс-служитель без предупреждения надулся, побагровел и зарокотал объемным голосом:
— Господи Иисусе Христе, прости ми, грешному, непотребному и недостойному рабу Твоему, грехопадения моя аще в словесах или делех… — тут он захохотал, так что слезы выдавились, потом икнул, задохнулся, закашлялся и, продышавшись, добавил в свое оправдание:
— Сами понимаете, никакой искренности культа и быть не могло.
И тут выступил Игрек.
— Убеждения, значит, меняете по погоде? Кем будете завтра? — хлестнул он жестко, как на допросе. Друзья недоуменно покосились, а преподаватель омертвел и постарался не расслышать. Тишина вытянулась недобрая. Следующий чей-то вопрос подоспел необыкновенно кстати:
— А зачем храмы оставили?
Расстрига едва не кинулся к спросившему:
— Разумеется, памятники уродливого культа подлежат демонтажу — просто их почему-то не берет взрывчатка. Есть риск повредить соседние, понимаете, супермаркеты и тоннели метро. Это задача наших будущих ученых. Может быть, именно вы ее решите!
Занятие окончилось. Цепенея от страха, Саныч подошел к Вике, складывавшей тетради в сумочку:
— Вич, извини… Ты чудесно выглядишь.
— Ой спасибо! — пропела она и пренаивно захлопала глазками.
— Ну правда, чего ты! — обнадежился Саныч. — Оторваться сил нет…
— Да уж, думала — дырку в спине проплавишь, — ответила она так ласково, что Саныч ледяно взмок и раскаялся. Однако отступать было поздно.
— Может, в кафе сходим, у меня денюжки? — пролепетал он.
Вика мгновенно сменила тон:
— Саныч, сколько можно?! Ты понимаешь русский язык? Оставь меня в покое!!
Очаровательная фурия… За что. За что. За что…
Будто к земле пригвоздила: железным штырем — сквозь грудь — и в пол.
Сумрачно поглядела лишь,
ты ушла одна.
Ничего не поделаешь!
Что уж, ладно…
Антон тихо коснулся плеча:
— Что, викинг, обделали? Крепись.
Власть… Откуда у нее столько власти надо мной?
Казанова хренов
На перекус пришлось идти с Игреком. Фиолетовый сумрак кафе, старинный блюз и кружка пива Саныча расслабили и понудили немедленно разрядиться.
— Вот за этим столиком мы сидели, — начал он, глядя внутрь воспоминания. — Только я был, где ты, а она — тут, сбоку…
— Извиняюсь за вторжение, ты не забыл, что нас в любой момент могут?.. Я бы выразился древними словами, кабы не ежики… — перебил Игрек. Было заметно, что он имел готовую тему: она из него выпирала, аж золотые очки запотели, но заметно было только не Санычу. Он здесь отсутствовал. Что же касается ежиков, то так они именовали диктофоны.
— Кончай ты про пустяки! — возмутился Саныч. — В мае… Двадцать первого… Вот тут она сидела, кофе пила и кольцо с орехами… Знаешь, как на меня смотрела?!! Черт возьми!! Всё, думаю, отмучился! Два года… С моего блюдца взяла сахар — вот так, пальчиками: “Ты не возражаешь?” И смотрит, смотрит — в глазах бездна и нежность. Я за такой взгляд что хочешь отдам!.. И всё… Даже проводить не позволила…
Непрошеный исповедник провалился в пространство прострации. Игрек размахнулся пустить свою тему, да увидел: бесполезно.
— Я всё лето только этим и жил, — очнулся Саныч. — С ней не виделся, ее в городе не было… А сейчас смотри — та же херня… Почему?
Игрек понял, что дешевле обойдется поддержать разговор:
— Саныч, как бы поинтеллигентнее… что ты в ней нашел?
— Я?! Ничего я не находил, она сама нашла! Понимаешь, она родная. В романах пишут: “Словно знали друг друга всю жизнь” — вот то же самое! Только объясни, как так: она мне родная — а я ей нет? Бред свинячий!
— Вы ж на первом курсе с ней…
— Да, разговаривали! Она начнет — а я уж знаю, что дальше, и она про меня. Обо всем… О великой России разговаривали, — добавил он еле слышно, не подозревая, что одной фразой радикально изменил девушкину судьбу.
“Ага”, — отметил Игрек, будто выключателем щелкнул. Само слово Россия стало полузапретным, а в сочетании с эпитетом “великая” вмещала состав преступления. Враг демократии, статья 85.
— Да, обо всем, — несло Саныча. — Но когда поняла, что я к ней… ну ясно… Как отрубило. Видеть меня не хочет.
— Может, у ней есть кто?
— Никого у нее нету! Я же чувствую!.. или надеюсь…
— Многоуважаемый Саныч, тяжкий жизненный опыт говорит, что у каждого непременно кто-нибудь есть. Не в постели — так в сердце, не в сердце — так в голове. Это есть факт, месье Дюк.
— Думаешь?.. — сокрушенно вздохнул отверженный.
И тут в дверях появился патруль:
— Внимэйшн, господа! Проверьять документс.
Один остался у выхода поигрывать стволом, а двое неспешно приближались, выискивая в паспортах арестные возможности.
Как мерзко вжиматься в стул в ожидании судьбы…
Игрек задергал бровью, так что перепуганный Саныч приписал ему сначала нервный тик, однако догадался: тот указывает на окна. Если что, можно с эффектно голливудским дождем осколков вывалиться на тротуар и дворами, чердаками в это, как его… в подполье.
В рамах сидели цветастые витражи, они помнили Вику. Саныч вдруг изумленно понял, что разбить их не посмеет.
— Энд ю? Поджалуст, — только бы дрожь скрыть, вынимая университетский билет. — Стьюдентс? Сорри, — патруль отхлынул, не насытясь.
— Ну, вспомнил, кто мы теперь? Казанова хренов, — сказал Игрек, переведя дух. — Теперь к делу. Знаешь Плацкартускаса?
— С пятого курса? Так, в лицо.
— Послезавтра у него день рождения. Антона я предупредил.
— Да не хочу я никакого рождения! Я вообще незнаком!
— Саныч, в час дня у египетского дома на Захарьевской. Подарок не обязательно. Понял? И усёнки сбрей.
Голос звучал тихо, но непререкаемо. Так Саныч узнал, что чувствует рыба, вытаскиваемая крючком из воды.
Зовите меня просто — Дуэнде
Не стану я вам врать. Никакой это не Саныч, это я сам.
Если бы только на сцену меня не пускали! Мне и в счастье дороги нет. Где моя личная жизнь? Разве только вон кот на подоконнике.
Костик угадал, что я подумал о нем.
— Мя, — сказал он и зевнул, показав утыканный зубами розовый треугольник.
— Мя-то сказать легко, а вот как жить? — вздохнул я. — Где оно, счастье? Никого-то у меня нет… — кот обиженно отвернулся.
И тут…
— А я? — спросил кто-то сзади голосом явно не кота.
Меня крутануло — так, что стул отгрохотал к батарее. За окном висела зеленонебая ночка, а в углу комнаты, диагональном от лампы, невесть откуда взялся парень в черной косухе — тот самый, что остановил меня на Исаакии. Тогда я непостижимо оказался дома, пролетев сквозь угрюмые подземелья с иероглифами на стенах, еще мелькнул огромный золотой сфинкс — короче, я решил, снова приснилось. Но вот он, парень — ухмыляется в моей запертой комнате!
— Ты… как? — извлек я из себя.
— Так, мимо проходил, — и двинулся ко мне.
Я нащупал молоток за спиной. А кот привстал, равнодушно взглянул на гостя, потянулся задними лапами, потом передними — и улегся снова. Визитер же успел оглядеть стол: мраморная чернильница для антуража, ручка, какой-то хлам — и полуфабрикат романа “Демонтаж”.
— Саныча стряпаешь? Дело. Трудящийся да яст. А где противень?
— Ка… какой противень?
— Для жечья рукописей. Они хоть и не горят, но горят они весьма охотно. Гоголь был большой любитель… Ничего рабочее место, годится. Хотя, не в обиду будь сказано, неромантично пишут в вашем веке. С перышками как-то душевней было.
— Ты… кто такой?! — нашел я наконец единственно уместный вопрос.
— Ах да. Пардон. Я Дуэнде, демон творчества.
Так. Демон. Хи-хи. До чертиков упился Лешенька. Но я, понимаете ли, вообще не пью!
— Э-э… демон… по мою душу?
— Кому на фиг нужна твоя душа! Спокойно, Леха, я не по этой части. Ты строчишь романец, идейка недурна, но извини, самоделкой у тебя ни черта не выйдет. Вот меня и попросили помочь.
— Кто по… попросил?
— Кто, кто… Дед Пихто. Ты что, не читал Гарсиа Лорку?
— Ну… как… Что-то там “Разбивается чаша утра”… Это такая ночная ваза, треснула от гитарного плача, и экскрементос по полу…
— Блестящее остроумие. Браво, — демон выдержал паузу для нарастания стыда. — Обломись, мимо твоя чаша. Есть у него статейка про меня, довольно обстоятельная. Не всё точно в деталях, но по сути верно.
— Он ведь довольно грустно кончил? — поспешил я реабилитироваться. — Вроде бы его немного расстреляли?
— Хочешь спросить, не от знакомства ли со мной? Не боись, лично меня там не было. С Федерико работал мой одиннадцатиюродный брат.
От обилия новостей в голове шумело, будто рядом натрещали мотоциклом.
— Так, значит… — начал я, не очень понимая, чем продолжить.
— Не знаю, — сразу ответил Дуэнде. — Суждено ли именно тебе повторить подвиг Гастелло, мне пока неизвестно… И потом, ты ведь знал, на что шел. Из кустов требуют жертв.
— Из каких кустов?
— Потом поймешь.
Да… Интересная получается фиготень. Значит, я распоряжаюсь жизнью моих героев, а моей собственной управляет вот этот… мифический персонаж…
— За персонажа по морде. Это мы еще посмотрим, кто из нас персонаж, — ухмыльнулся он. — Садись-ка писать, творец.
И беззвучно исчез. Просто взял так — и испарился.
Повстанцы
— Хвоста не было? — строго спросил Игрек.
— Ну не знаю, — удивился Антон. — Я гляжу, тут вся улица прохвостела.
Саныч ждал уже здесь — в высоченных, источенных восточным орнаментом дверях дома на Захарьевской. Дверь охраняли двое суперменов в набедренных повязках, ступня одного неаккуратно откололась. Они были каменные. По чахлому бульвару так же парочками разгуливали копы, одетые более завершенно, а в одной из подворотен Антон заметил даже притаившийся БТР. Впрочем, к моим героям столь солидный эскорт не имел пока отношения: просто на этой улице размещались Управления обеих полиций — криминальной и тайной.
“Полиции нас берегут, и жизнь наша nice, very good”, — подумал Саныч.
Друзья прошли между толстых колонн с лотосами и втиснулись в сарколифт, то есть просто тесный лифтец, но игравший здесь роль вертикального саркофага. На крайнем этаже Игрек позвонил.
— Это со мной. Можно доверять, — пояснил он отворившему крупному малому с проблесками лысины, который в ответ представился:
— Стасис Плацкартускас.
Причем без намека на акцент.
В коридорчике бледнопоганково сияла лампочка (“Маловаттно будет”, — подумал Саныч), сомнительным украшением громоздился ветеран-холодильник цвета прокуренных зубов с изогнутой бивнеобразно стальной ручкой. В брюхе агрегата внезапно ухнуло, и он заплясал. Все вздрогнули.
— Не надо нервов. Он так отдыхает, — улыбнулся хозяин, однако тоже вздрогнул. В тот же миг в конце коридора мелькнул дедок в шлепанцах и с провисшим лицом, цепко глянул на вошедших, чем Санычу сильно не понравился.
— Стасюля, где ты там? — из комнаты с музыкой высунулась подплывшая девушка. — Приди, май френд, согрей меня своим теплом… Ой, мальчики. Хи-хи! Эскьюзми, — она нырнула обратно и кого-то предупредила: — Такие мальчики! Хи-хи! Спокойно… Стаса руками не трогать, фэйс порву.
Саныч почувствовал себя неуместно и шепнул Игреку:
— Мы правильно пришли?
Тот успокоил коротким жестом.
Комната имела нормальный деньрожденский вид: на столе сталь-хрусталь, икра и крабы, даже свечьми поросший торт — недобритый дикобраз… Интерьер оживляли три девицы. Первая — на коленях парня в кресле — кажется, с третьего курса. Другая скромно читала на диване журнал, а вылезавшая в коридор стоя наливала себе желтого вина. Разглядев Игрека, она бросилась целоваться, не выпуская рюмку, вследствие чего пролила несколько капель на паркет.
— Игорюнчик! Лапа! Тс-с!! Пока Стасюля не видит. Хи-хи! — она подняла рюмку и маслянисто посмотрела сквозь нее на Антона и Саныча. — Мальчики, за любовь.
Сидевшая на диване прервала чтение, и Саныч увидел, что у нее Викины губы. Точь-в-точь. Она слегка улыбнулась на его взгляд и снова опустила голову.
— Мальчики. Я Женя, — продолжала подвыпившая, — прошу любить и… это… неважно. Вон та монахиня с журналом — Тамарка, Стасичкина систер; это Ромка—Светка, а это Шингарев… эй, а где Шингарев? А, на кухне курит. Нервный, — и побрела проведать неизвестного Шингарева.
— Стасова пассия, — вполголоса пояснил Игрек.
— А Шингарев кто?
— Главный идеолог, — ответил Игрек почему-то презрительно.
Явились еще двое: однокурсник Васька Нибелунгов и длинный, назвавшийся Владимиром, — тот самый, автор настенного “Долой янки” — Антон удовлетворенно хмыкнул. Скомороха же Нибелунгова ни он, ни Саныч никак не ожидали, впрочем, и Васька встречно изумился:
— Ёрный шнопсель! Вас-то каким сквозняком намело?
Плацкартускас привел с кухни Шингарева — маленького человека с брезгливым личиком — и началось. С каждой рюмкой в Саныче разрасталась недоуменная тоска и даже обида: было из-за чего ночь не спать! Ведь не спал, в пять часов даже вскочил извлечь пистолет из стола: невтерпеж стало ощутить его холодную тяжесть — постоял в трусах, вооруженный, глядя в новорожденный рассвет, и лег ворочаться дальше. К утру, правда, заснул и отстреливался на баррикадах из пулемета “максим” от лопоухих лиловых инопланетян.
И вот глядите! Подпольный сход выродился в сейшн дринковщиков. Было неловко за отсутствие подарка и присутствие себя, а владелица Викиных губ баламутила душу уж вовсе избыточно. Вдобавок сочинились и трепыхались внутри головы, будто хвостиком прилепленные к изнанке черепа, следующие дурацкие строки:
Вы видали истукана?
Хлещет прямо из стакана.
Вечерело. От тоски Саныч рассеянно ухаживал за Тамарой, та тихонько благодарила и пару раз коснулась его руки. Мало-помалу процесс начал увлекать.
— Ф-фу! Наелась, как свинья. Хи-хи! — аккуратно рыгнув, Женечка откинулась, красная и блестящая, и постановила:
— Танцевать. Ромчик, киса, сделай музон. А ты куда, Стасюлечка?
— Папирульку мучить, — объяснил Стасис, наскоро целовнул ее и ушел на кухню с Игреком и Владимиром, причем вид имея конспиративный. Чуть погодя туда же удалился Шингарев. Саныч понял: что-то начинается, хотел последовать, но вдруг ему стало очень лениво.
А Женя выковыряла Нибелунгова из кресла, и под тягучую попсу он начал ее фамильярно жмыхать. К ним присоединились неразлучные Ромка со Светкой. Осталась одна сидящая пара — Саныч и похожая на Вику, после минутной растерянности он ее пригласил.
Он не говорил, только смотрел сверху на губы, которые в точности похожие на Викины, осторожно касался талии. Тамара взглянула в глаза, улыбнулась — и вдруг положила голову на его плечо. Это доверчивое движение поразило Саныча. Уже черт-те сколько он не обнимал девушек, даже забыл, что, в сущности, мужчина: двухлетняя неприступность Вики сделала его почти бесполым.
Острейшее двойное чувство овладело им: он старался вообразить Вику на месте этой чужой Тамары — губы помогали — и одновременно выдавливал Вику из памяти, чтобы целиком отдаться внезапному телу. Впервые ему безумно захотелось изменить Вике, сами собой соткались картинки безудержного секса, он задышал и заобнимал девушку страстно и нетерпеливо. Она подняла лицо, собираясь что-то сказать: кажется, она была не против — Саныч затаил дыхание. Но произнесла она вовсе неожиданное:
— Не переживай: она скоро уснет, тогда приступим к работе. Так всегда.
Саныч оледенел. Козел, бабло, Казанова хренов! Забыл, зачем пришел?! Виченька, Вика, Вика — прости!!
Его потянуло плакать или убежать — а лучше убежать и плакать. Он, однако, продолжал переминаться под музыку, невесомо касаясь ее платья. А что вы можете предложить лучше?
И тут властно загремел дверной звонок. Ромка застыл, Светка тревожно обернулась.
— Кого еще ждем? — спросила себя Женя. — Никого не ждем. Псс! Интересно, — и, корректируя равновесие стенами, пошла открывать.
Звонок повторился. С кухни высунулись Стасис и Шингарев с судорожно дергающимся лицом, одновременно холодильник в очередной раз отключился и затрясся, дребезжа внутренностями. Хозяин вздрогнул:
— Не надо нервов!
— По какому поводу сбор? — хмуро спросил полицейский офицер.
— Ой! Обожаю мальчиков в форме! Хи-хи! Выпьете? Ребяата! Вы такие крутые! Стас, ты меня не убьешь? Ик, ой, я пьяная и красивая…
Полицейский дождался тишины, строя Женечке глазки, и потеплевшим голосом сказал:
— Ваши соседи сообщили, что в квартире подозрительно много народа. Чем занимаетесь?
— День рождения, офицер, — ответил Стасис.
— У тебя? Поздравляю… Береги герлу, уведут. Пошли, ребята, всё нормально, — и оглянулся: еще на секунду оттаять душой в этих томных глазах.
Захлопнув дверь, Женя крепко тряхнула головой:
— Стасюля, я их уст… укс… ус-та-ка-ни-ла. Кисни меня, а то я умру.
Плацкартускас обнял ее одной рукой и поцеловал:
— Умница. Пойдем, я тебя уложу.
— Ни за что. Я с народом, — однако увелась в маленькую комнату, где моментально заснула.
Как нам построить Россию
К дивану придвинули оба кресла и утеснились, дабы вполголоса. Понятное дело: ежики. Диктофон мог оказаться где угодно — долго ли ввинтить, пока дома никого! Тамара случилась рядом с Санычем, он обнял ее непредумышленно, чтоб руку пристроить, и весь разговор волновался от близости. Светлана по-прежнему занимала Ромкины колени, приемник испражнял попсу.
— Товарищи, — начал Стасис. — Вы знаете, для чего мы здесь, и прошу высказываться.
Однако высказываться не спешили, должно быть, боясь обнаруживать криминогенную сущность встречи. Причем Шингарев молчал брезгливо. По обоям со скоростью минутной стрелки ползли квадратики заката, с форточкина стекла нестерпимо отблескивал он же.
— Что, струсили, мужики?! — дернулась вдруг Тамара. Саныч робко убрал руку, но тотчас вернул на место. — Мнетесь-мнетесь… Придется мне, раз вам слабо. Так вот, мы собрались для борьбы с режимом и должны обсудить, как нам… в общем, это…
Девушка сбилась, и в обязанности обнимающего вошло высказаться.
— Ну да, собственно… надо… а то это… — изрек Саныч.
Тамарочка взглянула благодарно, по техническим причинам получилось в упор.
— Чего болтать, бить надо гадов, — проворчал Владимир.
— Ха! Бить! Избили яйцами сапог! — прицепился Нибелунгов, на что Игрек сморщился:
— Фи, Василий, как вы изъясняетесь при дамах…
— Дамам это все равно, а мне не все равно, если сапог кованый, — отрезал Нибелунгов.
Светка прыснула в Ромино плечо, потом пошептала что-то, и он сказал:
— У нас на дворе тополь валяется, ветром сдуло. Здоровущий!
— При чем тут?
— Я нарочно смотрел: на три четверти трухля.
— Ну и?! — нетерпеливо въедался Игрек.
— Я к тому, что пока изнутри не сгниешь, никто тебя не свалит. Да и вообще, ощущение, что Америка не страна, а какая-то темная туча, стихия вроде гнусно пердящего вулкана. И победить ее может только стихия… Я согласен: американцев терпеть гнусно… но есть ли смысл шебаршиться?
— Приехали.
— Типа каждый народ имеет то правительство, которое его имеет? — уточнил Васька.
А Владимир сразу накалился:
— Дезертир!
— Погодите гудеть, — отмахнулся Роман, Светка глядела в повышенной боеготовности. — Вовсе я не в смысле белых флагов. Просто Америка — то самое дерево. Через несколько лет всё кончится само собой.
— Что кончится?!
— Америка развалится к едрене фене! — это Светка вдруг самовольно скинула функцию персонажа с ногами, но без речей. — Вы слушайте, Ромка дело говорит.
— С какой такой радости она вдруг развалится?
— С той самой! С чрезмерной радости, — отвечал Роман. — Голодный человек занят, чем брюхо набузгать, а сытому скучно — и он чебучит. Ну я не знаю: негры начнут бунтовать, индейцы… Зря ржете, кстати: их мало, но они правы. А когда человек прав — он сила. Может, доллар лопнет: он же дутый, ни фига не обеспечен. Может, штаты расползутся, как штаны…
— Чего это они вдруг расползутся?!
— А хрен его знает! От пресыщения. Это ж закон природы: когда что-то доходит до предела, оно само себя гасит. Вы Римскую империю вспомните: что стало, когда она безмерно зарвалась, захапала полмира? Сдохла.
У Саныча едва не вырвалось одобрение, однако он побоялся утратить обнимаемую и умолчал. И ведь не ошибся!
— Та-ак. Значит, подождем-понаблюдаем, как Россию терзают, — едко сказала Тамара.
А Игрек поинтересовался:
— Инстинкт самосохранения шкуры?
— Проверьте, мужики: он не описался там с перепугу? — конкретизировал вопрос Нибелунгов.
— Ты не стучать на нас часом собрался? — добавил Стасис настолько серьезно, что даже угрожающе.
Заваленный Рома не успел ответить: Светка по-кошачьи стекла с его колен и, зарычав, выпустила острые когти:
— Стасик, тебе глазки лишние? Или тебе, Васенька? Убью.
Было видно: убьет. Не убьет, так в кровишшу раздерет. Желающих обидеть Рому резко поубавилось, однако настойчивый Стасис не устрашился участи критика Латунского:
— Я хочу уточнить: ты с нами или против нас?
— Да с вами я…
— Когда мы решим активно действовать, на тебя рассчитывать можно?
— Что я, не мужик? Только…
— Только-только… Хватит бестолочь толочь!! — внезапно заклокотал молчавший до сих пор Шингарев, и все уставились на него. — Как дети, блин, лишь бы игрушку разломать. “Действовать”…
— Ты чего, Шингарев? — участливо спросила Тамара и даже потянулась пощупать ему лоб.
— Да мне плевать! — закричал он. — Плевать, сами америкашки отвалятся, или вы пособите. Ну сковырнете вы их — дальше что?
— Как что? Свобода, — не очень уверенно ответил Владимир.
— Сво-бо-да?! — Шингарев захохотал мрачно и громко. — Тоже Фидель Кастро! Вы же в двадцать первом веке живете — неужто так и не научились? С вашей “свободы” и начинается весь бардак! Мы обязаны думать, как нам обустроить Евразию после американцев. Именно мы, потому что единственный смысл этого смехотворного “заговора” — узурпация власти.
Честные революционеры загудели, но Шингарев слова никому не дал:
— Я разработал план организации русского государства и требую, чтобы вы его выслушали. Да, это долго и требует мыслительных усилий, но вариантов нет. Иначе можно сразу расходиться по домам, потому что без цели тратить время бессмысленно, а никакого другого плана никогда не будет.
И Шингарев откуда-то из-под себя, точно там ее высиживал, извлек толстенную тетрадь с надписью: Как нам построить Россию. План Шингарева.
— Ты собираешься сейчас это читать? — осторожно спросил Плацкартускас.
— Иначе нечего тут делать.
— Извини, но этого не надо, — отрезал хозяин. — Мы с Игреком твой план знаем, остальным пока не нужно. Да и, не в обиду, пишешь ты зафигонисто: пока поймешь — мозги погнешь. Только не надо нервов! Человек ты гениальный, но пишешь, как… как Бердяев. Лучше перескажи вкратце, без деталей.
Шингарев ничуть не обиделся за “Бердяева” и приступил:
— Смысл в том, что подавляющее большинство боится этой вашей свободы. Все о ней орут — но лишь чуть получат, как сразу спешат избавиться. Потому что свобода — это ответственность, а людишки страшно не любят отвечать: всегда ищут пахана, который всё за них решит. Особенно русское быдло…
— Но…
— Не перебивайте, я не сказал! Вот пример: развалили Советский Союз и заскакали, как обезьяны: “Свобода, свобода!” И что? Пришли америкашки, посулили порядок — и наши в поросячьей радости им свободу отдали.
— Да что ты предлагаешь, наконец?! — вспылил Нибелунгов.
— Я предлагаю коммунизм. То есть диктатуру разумного меньшинства над массой быдла, как при Сталине…
— Но сталинская империя развалилась сама собой, а значит, была нежизнестойкой, — мягко начал Роман.
— Сталин просто не успел!! Я просил не перебивать, я все скажу! — на губах оратора вспузырились слюнки, отдельные брызги уже полетели в публику. — Он не успел, и технических возможностей не было, а сейчас они есть! Надо превратить быдло в настоящее быдло. Так называемый народ должен работать, ни о чем не думать и радоваться! Я предлагаю конкретные способы обыдления населения: психотропное воздействие, пищевые добавки, идеологию…
Шингарев от перевозбуждения закашлялся, и долгожданную паузу перехватил Роман:
— Послушай, Шингарев… Твоя жажда власти понятна и, наверно, даже естественна. Пожалуй, ты до нее и дорвешься. Но пойми: твоим способом ничего не достичь, это ошибка! Нельзя весь народ засунуть в одну схему. Люди — разные, понимаешь: разные, и естество все равно пролезет.
— Да ты, братец, философ, — скривился Шингарев.
— Я не философ, я просто пытаюсь думать.
— Просвети тогда нас, дураков бездумных, как надо жить.
— Как надо — не знаю. Но очень хорошо знаю, как не надо. В частности, не надо утеснять мою свободу: это бесполезно! Вырвусь все равно — рано или поздно…
— Ты слушал меня или нет?! — яростно зашипел Шингарев. — Теперь есть технологии — технологии, понимаешь?! Можно воздействовать на массу и сделать ее покорной и счастливой — добровольно покорной!
— Ты умнее Бога? — спокойно спросил Рома. — Он создал людей разными, он дал нам стремление ввысь. Ты настолько уверен в себе, ты пересилишь замысел Бога? — Шингарев скептически усмехнулся, но Рома продолжал: — Тупое быдло есть, конечно, но его гораздо меньше, чем ты думаешь. Ты не понял русского характера.
— Ну-ну.
— Оглянись в историю. Когда нам начинали усиленно трахать мозги — мы долго терпели, а потом всё равно бунтовали и ломали их к чертовой матери. Так было с коммунистической идеологией в двадцатом веке, так было с православием аж три раза.
— Это какие такие три раза?
— Сначала Иван Грозный. Вы в курсе, что попы считают его самым правильным христианским государем? Он, козел, так Россию воцерковил, что обратным взмахом маятника страна в Смуту въехала. Второй раз — начало двадцатого века. Революция что, с неба свалилась? Это было сопротивление раздутому православному благочестию! Свою частную, маленькую истину они пытались натянуть на всех, как презерватив на огнетушитель! Вот и порвалась… Ну, а третий раз мы лицезрели сами.
— Я вообще не въехал, при чем тут православие? Нет его больше, и хрен с ним, и нефиг поминать на ночь глядя, — впутался Нибелунгов.
Шингарев в дискуссии больше не участвовал. Он язвительно молчал, вскидывая водянистые глаза; оттуда, как струйки кислоты, выбрызгивалось презрение.
— Положим, православие есть… и слава Богу: маленькая, да истина, — неожиданно возразил Роман. — Те, кто изобрел и подсунул нам эту подляну, не учли, что, кроме внешней слабости, она дает внутреннюю силу. А поминаю я его потому, что пример свежий. Помните, как вдалбливали слоган “Россия — третий Рим”? К вам исусовцы в черных комбинезонах не захаживали книги отбирать для сожжения? Лично у нас вычистили две книжки про НЛО, собрание Булгакова и что-то там про Индию. В Эрмитаже голых баб куда-то заныкали, спасибо, не разбили! О благочестии нашем пеклись, о чистоте нравов! И чего добились? Сами видите. Я не против чистоты нравов — но нельзя же всех в одну конуру пихать! Развалится конура!
Роман вдруг осекся:
— Фу, тихо-то стало, как я замолчал! Извини ради Бога, я погорячился, — он протянул Шингареву руку, но тот ее не заметил, лениво поднялся и вышел в коридор.
Стасис немедленно последовал за ним. Через пару минут дверь стукнула, и хозяин вернулся, но не один, а с помятой, взъерошенной Женей.
— Ну вот, все меня бросили… — сонно промурлыкала она. — Фу, какие противные! Стасик, ты меня любишь?
Будь человеком
Однажды Дуэнде явился и щелкнул себя по выпуклому карману:
— Тащи, во что налить.
Я уже сообщал вам, что не пью. Практически. Так что нашелся лишь стакан с мумифицированным телом таракана на донышке, а для себя я взял обычную чайную чашку. Была и рюмка, излеченная клеем “Момент” от перелома ноги, но ее извлекать я постеснялся. На закусь обнаружилась банка маринованных грибов.
— Ну, вздребезднули! Эх-х!.. Хорошо сидим! — разом выплеснул он весь канонический текст. Где нахватался? Может, мой вдохновитель в свободное время шляется по пивным?
— Как и подобает русскому поэту… — пробормотал он, слегка заплетаясь. — Леха! Ты мужик. Выпьем за это.
Я не очень понял, но отхлебнул. Дуэнде косел моментально. После третьей он вдруг шарахнул кулаком по столу и всхлипнул.
— Ты чё? — участливо опустил я ему на плечо потную длань.
— А-а!.. — отмахнулся он. Побежала необычайная слеза, радужно переливаясь, как бензин на асфальте.
— Дуэндыч, будь человеком!
— Не могу!! — горестно выдохнул он и заплакал.
Я, признаться, растерялся. Однако пауза не повисла: демон, захлипываясь, начал жаловаться на судьбу:
— “Будь человеком”!.. Хоть бы думал, что говоришь!.. Ты чё, не сабражаешь, я ж этой ангелической природы, чтоб она сдохла! Выпьем, Леха, за прекрасных баб.
— Дам, — поправил я.
— Что ты там дашь! Толку-то… Какая, блин, разница: за баб, за дам — мне-то что с того!
Выпили. Я начинал догадываться.
— Леха, тебе как другу скажу: я в смысле баб… Нет, и тебе не скажу, — демон покраснел и отвернулся.
Но я ответил:
— Да я понял.
Посланец ада отзывчиво посмотрел мне в глаза, и мы обнялись.
— Леха, вникни в маразм: диктую вашим поэтам “Я помню чудное мгновенье” и прочую порнуху, а сам ни черта не могу. Нету у меня, понимаешь, нету!
— Нету, нету, — успокаивал я, — а на нет и суда нет.
А сам думал: “Неужели действительно нету? Вот так номер!”
— Я ж в этих вопросах, блин, крупный теоретик! — жаловался демон, но тут я перебил:
— Да я и сам теоретик. Думаешь, если у меня есть, так у меня и всё есть? — и поведал ему о кабацких супермоделях, которых только глазами можно любить, о набережной незнакомке, ускользнувшей неведомо куда…
— Иной раз идешь и глазами высасываешь всех симпатичных, как пчела нектар. От красоты кайф невероятный, но тоска потом накатывает, хоть стреляйся…
Дуэнде аж вперед подался:
— Ну так подклей какую-нибудь, в чем проблема? У тебя же есть!
— Да, понимаешь… Отвык. Да и время жалко от работы отнимать.
— Вот это хвалю! — обрадовался демон.
— Так что видишь… Вовсе мне не лучше, чем тебе. Ты зато бессмертен.
Результат свалился неожиданный, как снег в Австралии.
— То-то и беда, что бессмертен! — крикнул Дуэнде и зарыдал в голос. По клеенке побежал слезный ручеек, от коего она подозрительно задымилась.
— Пойми, я жить хочу! — гундосил он, уткнувшись в рукав. — А как жить, не зная смерти?
— То есть как?! — изумился я. — Бесподобно можно жить! Бессмертие, о… Махнемся не глядя?
— Ни черта вы, люди, не понимаете! — Он вволю нарыдался, вытер рукавом со стола слезы вместе с растворившейся клеенкой и принялся объяснять: — Знаешь глубинных рыб? Кошмарные, с жуткими зубищами, дрянью обросшие? Так вот, они даже не догадываются, что живут в воде, пока их не вытащат. Вода кругом, а они о ней ничего не знают. Так же мы, бессмертные: вроде живем, а не знаем, что такое жизнь, потому что сравнить не с чем.
“Ё-мое, мне б твои проблемы!” — подумал я.
— Не скажи, — возразил демон. — Без риска, страстей, мучений — ужасно скучно. Если хочешь знать, мы и вас, людей, сотворили, чтоб поучиться жить.
— Вы сотворили?!
Как мир творили
— Ну, я лично не творил, специальность не та. Но наши.
— Ваши… кто? — спросил я тихо, чтоб не спугнуть исключительной важности информацию.
Пролетела муха с жирным жужжанием и низкочастотно врезалась в стекло.
— Погубит тебя любопытство, Кофанов, — вздохнул демон. — Что ж, приспичило — изволь. Ангелы бывают двух родов: блаженные идиотики — всем довольные, ничего не хотящие, смиренные, и другие, которые хотят жить, не боятся страдать, стремятся к свободе…
— Ты о падении сатаны? — не удержался я.
— Ну, в вашей Библии порядком переврано. Маэстро Моисей мужик был способный, но вечно его заносило, как самосвал на льду. Известное дело — пророк, — усмехнулся Дуэнде. — Он был египетский жрец, даже допущенный узнать некоторую правду. Только пошел он в жрецы единственно из властолюбия, чтоб тайные знания помогли людьми помыкать. Высшим жрецам от таких придурков смешно, потому что им земная слава и власть — тьфу. Они могут штуки делать в сорок раз круче любых царей, а потому на власть им какать. По силе — почти как мы. Ну, и выгнали к черту этого Моисея, а он из обмылков знания состряпал ученьице.
— Погоди… Его же должны были убить, чтоб не разглашал…
— Ха! Да он знал-то мизер, первую ступеньку! Непроверенных дальше не пускают. Было обо что руки марать! Шуганули, как таракана от булки, — и всего делов. А он в память этого знаменательного события выдумал отпадение сатаны.
— А на самом деле?
— Ну, что было на самом деле, я тебе не скажу. Может, потом — если дорастешь.
И умолк, зараза.
Я, конечно, обиделся. Разговаривать с хамом надоело, я включил радио и ухватил гантель. Я даже видеть его не хотел. Нашелся знаток истории! Демон елозил в кресле и наконец не выдержал:
— Короче, не было никакого падения, просто ангелы разные бывают. Положь железку. Знаешь слово “темперамент”? Те, смиренные, они как ваши монахи: избегают искушений, всего боятся, хотят бесстрастия и покоя. А нам так скучно, мы летать хотим. Да положь ты железку, наконец!.. Я не говорю, что они дураки, — у меня даже пара друзей среди ангелов есть, но… тормозные какие-то. Час поболтаешь — и бежать тянет.
— Друзья есть? — переспросил я.
— Конечно. Почему нет? Между прочим, ангелы от демонов отличаются не больше, чем ты от тех, кому играешь в кабаке.
— И кто из нас ангел?
— Это как тебе больше нравится.
Помолчали: я обмозговывал, Дуэнде поглощал маринованные грибы. Я хотел предостеречь насчет желудочных последствий, но вовремя усомнился: есть ли у него вообще желудок?
Наконец я вспомнил:
— Что там про сотворение людей?
— А? А, людей… — безразлично сказал демон. — Я думал, ты умный. Что неясного-то: мы бессмертные, бесполые, безмоз… нет, это нет… Короче, чего ни хватишься — того и нет. Ни кайфовать, ни страдать — ни фига не возможно. Вот я нажрался в бревно — а даже блевать не умею…
— Научить?
— Да пошел ты… Вот людей и придумали, чтоб хоть, на вас глядючи, радоваться. Вишь, и мне развлекуха нашлась: романец с тобой кропать. Как он там, кстати?
Тон вопроса был оскорбительно равнодушный, и я не счел нужным отвечать.
— И правильно, — подтвердил дух, жуя гриб…
— Даже и не проси, не дождешься! — взорвался вдруг Дуэнде, едва не нанизав на вилку мою спину, вдобавок к маринованному грибу. — Нет, нет и нет!
— Чего нет? — я опешил.
— Не стану я плавать в коньяке, еще и с театральным биноклем!
— Ты чего?
— Того! У меня твой Булгаков уже знаешь, где сидит?! “Жуя гриб”! Хватит цитировать, я тебе не Бегемот, у тебя вон свой кот есть — про него и цитируй!
— Извини… Я не хотел… Сейчас перепишу…
— И правильно, — подтвердил дух, не жуя гриб, — нефиг языком молоть. А то я не знаю, что в романе творится? Думаешь, с чего тебя там на пьяную сцену потянуло? — и он налил себе еще.
Дурацкая трехмерность
— И вообще, — продолжал он, — смерть — это просто переход в параллельное пространство. Нашел, блин, предмет гордости: “Я смертный, я смертный!” Знаешь, сколько этих параллельных пространств? Да до хрена! Только переходить уметь надо! Вы, люди, дробные: у вас одна душа переходит, а тело здесь тусуется, покуда не сгниет, а мы народ цельный — и перемещаемся целиком.
Собеседник начал подтаивать снизу, его джинсы засквозили зигзагами паркета.
— Ну вот, опять началось. Не зацепиться за вашу дурацкую трехмерность, — он уже висел в воздухе, ниже колен ничего не было. — Считай, что я частично умер… Ой-ёй-ёй! Считай, что целиком, — и Дуэнде растворился с шипением подсолнечного масла на умеренно горячей сковородке.
Наступила жуткая тишина, аж зазвенело. К подобным штукам я привыкнуть не успел, мне стало не по себе. Среди неодушевленного беззвучия прокатился тяжелый гром, помрачнело. Ветер завыл в форточке, гром повторился. В комнате ослепительно быстро стемнело, будто доверху налили чернил, во вкрадчивой тишине вдребезги упало что-то стеклянное. И тут завертелась безумная свистопляска: аплодисментами обрушился ливень, задребезжали трамваи, истошно завопили клаксоны, электросчетчик разразился трескучим искропадом, и при взрыве молнии сверкнула на стене тень огромного топора.
— Семой час давно!!! — прогремела комната зашкаливающим басом и захохотала, стекло побежало затейливой трещиной.
Обессиливающая жуть овладела мной, я прилип к полу и в ужасе озирался.
— Шоу маст гоу он, или харе? Шутка, — невинным тоном пояснил Дуэнде, очутившись в моем кресле. — Ничё, правда смешно?
И солнышко светит.
— Алкаш херов!!! — заорал я в обиде за напрасный испуг. — Соседи небось ментам обзвонились! Что ты там разбил?!
— А вон, пустяки, дело житейское, — хмыкнул демон, и пока я оборачивался на жульнический жест, снова сгинул.
Я остался с треснувшим окном и осколками цветочной вазы. Помощничек, блин, выискался!
И на Марсе будут яблони цвести
А где же кот?
Бедный заныкался в дальнее подкроватье и зыркал половинками лимона. И хвост как у лисы.
— Костик, маленький, иди сюда! Дурак он, что с него взять… Иди ко мне, китятко.
Приглаженный кот взглянул на меня признательно. На руках он пискнул, успокоился, запел длинную-предлинную песню и начал сосать мне руку, меся колючими лапами. Судьба обидела его тяжким детством: подсунула вместо родной кошки чуждого меня — но он философски примирился и принял меня в мамы. Котик уж здоровенный, но ему нравится бывать ребенком. Как я его понимаю!
— Кисонька, дорогой мой, котеночек…
Муркаемся. Я вправду становлюсь мамой-кошкой. Нежность пропадает… С кем бы? Да, с кем… Девочка с набережной могла бы… Что могла бы?! Я ее видел десять секунд, что я о ней знаю?! Кот протянул мягкую руку, спрятав когти, и погладил меня по щеке. Единственный настоящий друг…
Тут такое дело… Знаю, что смешно это выглядит, скажете — фантазирую… Но он — не кот, а я — не человек! Внешность у него четвероногая, и поступки кошачьи, а я человекообразен вроде — но мы с ним где-то помимо этих оболочек. Мы некие духовные субстанции — почти равные — и понимаем молча друг друга вопреки границам тел. Знаю, бредом кажется…
Котик наласкался, спрыгнул и заговорил вонючим голосом. Я его пожурил:
— Эх ты! Я думал, ты бескорыстный… Совсем не кормлю, да? Постыдился бы… Не царапайсь! Знаю, ты хочешь турецкого царя Сарделя. Тихо-тихо, режу. Лапы откромсаю! Что ж ты так орешь? Кошатый глашатай… Лопай, жук.
Мысль надо незамедлительно пересаживать на бумагу, потому что в голове она крепится к колышку памяти, как коза на веревочке. А если другая мысль явится, первая сорвется и убежит в поля. Ищи ее! Пока я угнезживал демонову информацию, кот прибрал колбасные кружочки, а последнюю розовую шайбу погнал было в хоккей, но я такое безобразие не одобрил. Костик согласился с моей оценкой, съел шайбу и тронул, проходя, меня хвостом.
— Что, животное, живот наел?
— Мя.
Однако следовало ликвидировать опасные осколки. Да и посуда… За вокально-беллетристическими трудами есть-то едва успеваю — вот и вырос завал на столе. В четыре рейса я перетаскал посуду на кухню и принялся оптом ее мыть.
Людка, похожая на рыбий скелет, болталась по курортам, так что звонить кое-куда по поводу грохота было некому. Старуха, для красноты словца названная Аленой Ивановной, ела на кухне суп и не проявляла ни малейшего беспокойства. Настоящее имя абсолютно невозможно запомнить: Магдалена Асбестовна? Антигриппина Совдепьевна? или даже Диарея Марксэнгельевна? Не помню.
Признав меня аудиторией, бабка ожила, всосала суп и застрекотала:
— Щто, прибраться рещил, да, Лёща? Это хорощё… смари, скока тараканов расплодилось. У, щакалы!.. Слыщал, три поезда столкнулось в этой… в Бельгии, щто ль — двести писят человек трупов, ой! — как пититажьный дом. Вагонов гора. Кучя. И у нас, говорят, будет. Щто-то будет. Конец света, щто ль. Ой, не знаю, чё и жьдать-то. Зря не будут болтать. Говорят-говорят, болтают-болтают — а потом все сбывается. А ты слыщал?
Из благовоспитанности мычу. Главное, она ничего не слышала, в смысле — из комнаты. Членораздельно же откликаться нельзя: вовек не отделаешься. Что ж я столько посудищи накопил?
— Мама еще в симисятом году говорила: живые позавидуют мертвым. Вот к тому и идет. Затмение, говорят, будет. Сначала лунное, потом солнечное. Ну лунное ладно: оно ночью, все одно не видать. А солнце — вон как печет! О-ой!
Октябрина Первомаевна примолкла — тут бы улизнуть, но миска из-под кубического бульона не домыта!
— И зачем нам этот космос? — вывела старуха с ей одной ведомой логикой. — Жили без космоса и жили. Отрава одна. В войну жили без космоса, после войны жили без космоса — и нате вам, придумали какой-то космос. Правильно, Лёща? Пели: и на Марсе будут яблони цвести… Да на щто нам там яблони? — и перескочила вовсе без логики: — Ой, Лёща… Вот Людка-стерва вернется — как жить? Никакой мочи нету, совсем меня, сука, со свету сживает… — и завыла.
Такой поворот меня доконал, но посуда кончилась, и я удрал.
Измена
После второго пришествия Женечки политические темы, разумеется, накрылись. Нелюбитель сборищ Антон незаметно исчез; Игрек, уходя, поймал Саныча в коридоре за пуговицу и мягко приказал:
— Ты у нас стихотворец — вот и твори. Требуются лозунги для стен — в рифму и как угодно, лишь бы сильно и стильно.
Мнимый Плацкартускас обсуждал что-то с Владимиром, Женечка приятно отягощала нибелунговские колени — сперва пооглядывалась на законного кавалера, но быстро обнаглела; Ромка со Светкой, понятное дело, целовались. Саныч и Тамара подкармливали вялыми словами ерундовый, еле теплящийся разговор, но смотрели друг на друга многообещающе. Внезапно Владимир вскинулся:
— Слушайте, а сколько сейчас?
— Да уж без пятнадцати завтра.
— Ё, досидели! Комендантский час…
Все задергались, но, увы, поздновато. Возвращаться теперь домой было занятием вовсе малоприятным: заловленных на улице между одиннадцатью вечера и семью утра копы без злобы, спокойно и даже с некоторым сожалением отстреливали на месте. Ликвидацию трупа и мытье асфальта оплачивали родственники. Короче, из одних альтруистических соображений следовало остаться. Однако Владимир задорно подмигнул:
— Не помирайте лихом! — затем открыл окно, ловко вымахнул на площадочку перед ним, потом на соседнюю крышу — и был, как говорится, таков. Стрельбы не последовало.
— Ай да мальчик! — похвалила Женя. — Героическая личность!
— Боец, — серьезно подтвердил Стасис.
— А какое у нас завтра число? — спросила Тамара, взглянув на Саныча.
Нибелунгов вздохнул:
— Ой, сутрецатое, чую…
Посидели еще, включили было телевизор: на одном канале сериал, на другом Совранович грузит, на третьем скачет потный полуголый Кофанов — противно, тьфу! — выключили на фиг. Настало время укладываться.
— Чем меньше женщину мы любим, тем больше времени на сон, — напутствовал Васька и удалился со Стасисом и Женей, чем они там занимались — осталось неизвестным. Роман со Светкой расстелили на полу одеяло, Тамара легла на свой диван, а Саныча определила на раскладушку, хотя трепетала не меньше него и дышала часто. В наступившей темноте лежащие на полу немедленно зашуршали одеялом; угадывались также шепот, хихиканье и прочие недвусмысленные звуки. Когда Светочка начала беззастенчиво постанывать, да таким голосом, что нельзя спокойно слышать, Саныч наконец возмутился, задыхаясь:
— Эй, имейте совесть! Живые люди кругом.
— А вам кто мешает? — возразил Роман, дыша.
Это было последней каплей. Саныч ринулся к дивану, коснувшись по дороге голой Светочкиной пятки.
Саныч вбежал в комнату, надеясь спастись, но четыре пули тяжело ударили в спину. Между лопатками загорелось, будто политое кипящей смолой, те подошли, контрольным выстрелом разворотили ему череп и удалились, хрустя стеклом.
Саныч знал, что мертв.
Он не дышал и не шевелился, он медленно истекал теплом. Постепенно, начиная с кончиков пальцев рук и ног, он превращался в каменную статую, точно вместо крови ему вкачивали цемент. Это стало так невыносимо, что он приподнялся.
В темноте тускло угадывался-отблескивал шкаф. Липкий от крови паркет был гнусен на ощупь, как земноводное. Саныч брезгливо вытаскивал из каменеющих ладоней куски стекла, очень трудно было ухватить их мертвыми пальцами. Осколки вынимались с противным скрипом, оставляя в мясе синие щели, откуда не сочилась кровь.
Рядом кто-то шевельнулся — мертвый парень без лица: контрольная разрывная пуля размолотила лицевые кости. Саныч догадался, что выглядит так же, но зеркала, чтобы проверить, не нашлось.
— Б-о-л-ь-н-о? — спросил безлицый медленным механическим голосом.
— Н-е-т.
— Это смерть. Вот она какая. Нету, значит, никакой души. Мы всегда останемся в раскуроченных телах, пока не располземся по желудкам червей.
— Пойдем к людям! — попросил Саныч. — Нам помогут, мы же люди!
— Мы трупы, — холодно возразил парень без лица. — Как они обрадуются ходячим мертвецам! Нет, теперь мы навсегда одни.
Саныч рванулся, ледяная рука тяжело брякнулась на пол. Но другая рука ощутила прикосновение мягкого и теплого — из иного мира! Саныч судорожно потянулся к живому, но мертвое мешало, висело, как якорь. Что-то переломилось в глазах, зарябило, замерещилось, он перевернулся, в отлежанной руке обжигающе зашевелилась кровь. Жив! Жив!! Какой мерзкий сон!..
Саныч быстро просыпался, разминая оживающую руку, и ликование свободы от кошмара так же быстро таяло. Он вспомнил всё.
Рядом дышала голая Тамара, едва прикрытая одеялом. Саныч осмотрел ее, желание шевельнулось было, но тут же испарилось. Он встал и притиснулся лбом ко льду стекла.
Конец. Вот теперь конец.
Теперь Вика потеряна безвозвратно. Да что Вика! Саныч чувствовал, что сам себя потерял.
Как же это могло случиться? Он ведь знал, что так будет, — и не предотвратил. “Знал”… Да он все сделал для этого!.. Но это не он! Это проклятые третьекурсники! Дрыхнут вон в обнимочку на полу!..
Да нет, при чем тут они… Это черт тащил. Как Раскольникова тащил черт, а теперь сидит в темном углу и глумится. Радуйся! Взял, да? Нашел способ?..
Да какой черт… Кого угодно готов выдумать, чтоб ответственность скинуть! Сам ты во всем виноват… Но какой ужасный сон!
Сумрак местами уплотнялся в угловатые сгустки, самым огромным тяжко сминался чудовищный куб с исполинской, будто инопланетной, антенной на крыше — Управление осуществления исправлений. Санычу стало жутко. Ему показалось, что теперь, изменив себе, он обречен еще и на подвалы этого страшного здания. Это же не случайно, это знак, что они оказались на одной улице: искусившая его Тамара и Большой дом.
Воздух напитался выделениями половой жизни, оставаться было невыносимо. Саныч тихо оделся и вышел на улицу — прямо на кишевшую патрулями Захарьевскую. Он шел равнодушно, не таясь, но, видно, он был еще зачем-то нужен в этом мире и потому беспрепятственно добрался до дома.
Путь вверх
Еду в любимом серебристом “линкольне”. Кайфово: бензинчик есть! Может, за вчерашнее даже норму накинут…
Заднее сиденье увалено цветами — стебли торчат голенастые, как птичьи ноги. Сейчас был дневной концерт в “Ноябрьском”, так сказать, БКЗательное выступление. Зал переименовали в честь 3 ноября — Дня демократии: в этот день в России было введено прямое президентское правление Америки.
В кои-то веки сольник отпел! Не нужны русские артисты… Но как принимали! Хе!! Могу еще что-то! Алекс Кофанов — сила!
Удачная полоса пошла. Вчера на Каменный остров приглашали, на правительственную дачу. Сам губернатор Яков Норманоглиевич Тоцамый день рождения отмечал! Весь бомонд был, даже консулы африканских республик Самоё Её и Ониобатамоба (имена не смог запомнить), директор нефтяной компании “Футбойл” (“Food by oil”) Фиш Крабец, писатель и издатель журнала “Врата разврата” Лев Трясогуз, кинорежиссер Нехюйский-Членов, автор знаменитых фильмов “Занесенные снегом” и “Обожратые салом”, и сам глава имперской администрации Ногав Йикстед.
В концерте, кроме меня, работали: знаменитое мариинское сопрано Елена Челеножобская, балетный дуэт Вано Причиндали и Карауль Ахмадова, прибалтский плясавец Ванилинас Годендо (парень начисто забыл русский язык, зато безупречен в английском. Маленькие гордые народы всегда точно знают, под кого выгоднее выстелиться), была еще певица Спрысни Бирс, директор детской киностудии “Педофильм” Вахтанг Таймизмани, ансамбль стриптиза “НюАнс” и даже голливудовец мистер Спиллер, киллер из триллера.
Режиссер Постаногов ставит мюзикл “Симпатютелька” композитора Кампо Зитторе о какой-то старой шлюхе и зовет на главную роль меня. Наверно, соглашусь: пора пипл встряхнуть.
Да, чуть не забыл: Джон Траузерз, корреспондент нью-йоркской (!) газеты “Пайнэйпл таймс”, брал у меня интервью! Вот это успех! Правда, немного тревожит: похоже, что-то пронюхал. Спрашивал так, например:
— Мистер Кофанов, слышали вы про виртуальное дублирование артистов? Как вы к этому относитесь?
Пришлось прикинуться, будто и слов таких не знаю. Он профессионально улыбался:
— Йес. О’кей, — но что про себя думает, неведомо напрочь. А на самом деле пара синтетических клипов уже крутится в эфире. Отпадно же Телелёлик выглядит! В жизни бы так…
Я его назвал Телелёлик. Почти как я, только лучше. Компьютер творит новую реальность — как художник, соперник Бога…
Ага, можно ехать. До следующей пробки.
Погоди-ка… Что за суета? Народ толпится, полицейский соскребает со стенки. Ну-ка, чего накорябано?.. Ух ты, черт побери: Америзительные — вон!
Это кто ж такой смелый? Прикольно, кстати, хоть и чушь. Что можно иметь против Америки? Поеду-ка я мимо побыстрей, нельзя такими штуками интересоваться.
…Приятная машинка “линкольн”. Хоть человеком себя ощутить. Жаль, бензиновый лимит дня через три выгорит, опять в метро обтираться… Может, все-таки накинут?
В свободной-то России проще было… Молчу-молчу.
Ну как проще… Пока не раскрутился, пришлось в свое время… Через всякое прошел: и песенки сочинял для звезд, и озвучивал рекламу “Кока-кола — счастья школа”, и танцевал в стриптизе, и даже самое поганое — лабал в кабаках.
Около года был убежден, что город на самом деле Пидорбург. Дали понять: артист может пробиться только професси-анальным путем (позже я нашел немного другой путь — см. ниже). Попробовал. Один редактор телеканала показался приемлемым: интеллигентный, тихий, даже симпатичный… Так я сделал первый заметный эфир, но с тех пор зарекся продвигаться через задницу. Певец я, а не клизма… В кайф не пошло.
Поэтому еще полгода болтался в пустоте — после эфира-то и всплеска газетных статей! И наконец удача: друзья познакомили с одной укоренившейся звездыней. Дико поначалу было — с персонажем из телевизора. С детства помнил ее там, в выдуманном мире волшебного ящика — и вдруг нате! Обычная тетка. Пахнет. Скандалит. Волосы на губе…
Экранные люди ведь не существуют, даже которые настоящие, ненарисованные. Все они телелёлики. Вот как я теперь для вас…
Старая корова никак не желала уходить со сцены и из секса, к счастью десятков молодых артистов. Без грима и одежды она была до блевоты омерзительна — впрочем, всё прекрасно понимала и не требовала разыгрывать страсть, полагалось лишь ее похоть квалифицированно обслуживать. Любила утешать:
— Детка, не бзди, еще одна осталась ночь у нас с тобой…
Была, впрочем, умна и даже талантлива. Вечная память старушке: померла от наркотиков вскоре после моего взлета…
А взлетел я неслабо. Звездел в хит-парадах, аншлаги собирал по всей Европе, завел свою студию и фирму “Алекс продакшн”, даже спел дуэтом с Паваротти! Дедуля ощутимо подкозливал на верхних нотах, брюхом чуть микрофонную стойку не снес, но обаятельный невероятно.
А потом пришли американцы.
Нет, конечно, демократия… Но все же…
При этом слове предательски выныривают Древняя Греция и Рим. Классическая демократия была ведь именно там: расцвет свободы, равенства, искусств и философии… Но ценой чего? А того, что половина населения была рабами…
Я ничего не говорил. Вырвалось из подкорки.
А это что?! Опять надпись:
Бей агрессора рессорой,
отряхнем с себя весь сор их!
Господи, еще:
Кончай to speak!
Настал час пик.
Пики — к бою!
А рядом вовсе лаконично:
US is Used.
Ну и денек! Неймется кому-то с лозунгами…
Странное чувство. Трудно признаваться, но… я какой-то окрыленный. И знаете, отчего? Оттого, что есть эти смельчаки!.. Смешно… Будто надежда ожила… На что надежда? Непонятно…
Мощи
Старуха Алена Иванна пропала.
Вначале я не придал значения: ну поехала в гости или в санаторий — что такого? На кухне стало легко, никто не лез шепелявить, и Людка присмирела — не только прекратила цепляться, но и вообще почти не попадалась на глаза.
Впервые что-то почудилось, когда я мимоходом спросил:
— Люда, вы не видели нашу старуху? Завалилась куда-то.
— Я? Н-нет. Я здесь ни при чем, — быстро пробормотала она, схватила со стола ложку и убежала.
“Где — здесь?” — удивился я. И забыл.
Через пару дней настала моя очередь сдавать уборку. Пристроившись ракообразно, я тер бывшими тренировочными штанами коридорный пол, изобильно напитанный уличным песком, и вдруг учуял легонький, но гадкий запашок.
— Разлили чего, что ль, — проворчал я, тщательнее вычищая линолеумный квадрат. Не помогло. Я принялся вынюхивать источник: нет, не ботинки рыже-облезлого оттенка, и не банка с краской, и даже не куча грязных тряпок… А, вот: гнусный аромат струился из-под бабкиной двери.
Тут я заподозрил неприятность. Безответно постучавшись, я толкнул дверь.
Бабкин труп, оскалясь, скрючился на взбаламученной постели — боком кверху, вцепившись руками в живот: видно, умирание не принесло особой радости. Дряхлое платьишко задралось над не очень соблазнительной наготой. Эпицентр духа был, конечно, здесь.
— Да… Те еще святые мощи…
Старухино жилье оказалось весьма непрезентабельным: крошечное, одетое в желтые выцветшие обои, с телевизором не просто старым, но каким-то древним. На дряхлом секретере блестели керамические олень и семь слоников, а за стеклом — две-три бумажные иконки среди ржавых фотографий.
Скрипнула дверь. Людка на пороге дышала в рукав, ее глаза горели.
— Видите, что… — я растерянно повел рукой.
— Сдохла-таки, вошь паскудная, — прогнусила Людка с закрытым носом и злобно усмехнулась. — Давно вы ее нашли?
— Ну как… только что…
— Запомните, вы увидели ее первым, — непонятно к чему подчеркнула Людка. — Чуете, Алексей, что в квартире делается? Вас не пугает?
— Почему это должно…
— А зря. Я бы на вашем месте побереглась. Брысь, скотина! — визгнула она на Костика, который ухитрился выцарапаться из моей комнаты и уже нюхал Людкину ногу. Я поспешно схватил его и унес.
Настучала сука
Следователь обшаривал мою комнату взглядом студенистым и холодным, как дохлая медуза.
— Типа художник? — спросил он голосом без тембра по адресу развешанных картин.
— Пытаюсь, — неохотно сознался я.
— А где работаем?
— В ментуре, надо полагать.
— Что? — он не расслышал или не допер.
— В ресторане.
— Швейцар или официантим?
— Да нет, пою.
— Да? — нечто вроде удивления отразилось на медузьем лице, в смысле: “Ты, художья рожа, еще и поешь?!” И вдруг взгляд оживился. Мент пружинисто прянул к подоконнику и поднял двумя пальчиками старую бронзовую ступку.
— Это что?
— Не видите, мотоцикл на подтяжках, — проворчал я.
— Шутим? Шутить будем в камере, — блюститель безуспешно подождал реакции. — Знаешь, отчего бабка сдохла?
Я не сдержался:
— А ты знаешь?
— Ваша соседка, молодой вы человек, — подчеркнуто завыкал следователь, — скончалась вследствие попадания в желудочно-кишечный тракт толченого стекла. Кто-то в жратву ей стеклышка подсыпал. Кто бы, спрашивается? — он покачал ступкой, а потом засунул ее в пакет.
— Ну и что? — буркнул я грубо, но правдиво, потому что был непричастен.
— Пока ничего. Вот мы экспертизку проведем на предмет остаточков стекла в вашей ступочке, тогда и меру пресечения назначим. Вы уж на всякий случай из города никуда, а то в розыск объявим, неприятности будут, — он скользко плавал по мне взглядом, но ответом я не удостоил. Тогда законофил сменил тему:
— Это ваша соседка Людмила адресовала к вам как к социально опасному типу.
— Настучала сука?! — вскинулся я. — А зачем вы мне это говорите?
— Именно настучала сука. А говорю я затем, чтобы поставить встречный вопрос: нет ли у вас каких-либо подозрений в ее адрес?
— Это чтоб и я настучал?
— Чтоб добровольно помогли следствию, если угодно.
Подозрения были. Именно сейчас они оформились окончательно. Но влезать в грязюку мне не хотелось — как я впоследствии об этом пожалел!
— Ничего я не знаю и не буду ни на кого стучать.
— Ух ты, благородный! — восхитился следователь. — Ну-ну. До скорых и радостных встреч.
Вербовка
— Ничего флэт, — небрежно одобрил Игрек. — О, млекопитающее! Как звать?
— Мокошь.
— Хм, кошь Мокошь? Оригинально.
Млекопитающей Мокошью оказалась неправдоподобно крошечная кошечка, сразу бросившаяся тереться о хозяйкины ноги.
— Архитектор у вас где? Ну, квитанции заполнить? — видя, что не понят, Игрек переформулировал. — Не получилось галантно, придется по-русски. Где помещение, ознаменованное двумя буквами “О”?
— А!
— Не “А”, а “О”.
— Прямо по коридору. Если бумагу надо, ну, там, мой рулон — розовенький.
— За свою соседи руки повыдернут?
— А то.
Пока Игрек ходил, Вика торопливо расчесалась и даже уточнила серебристой помадой полуслизанную нижнюю губу.
— Игорь, хочешь чаю?
— Да, мадемуазель Виктория, именно этот напиток я предпочитаю в данное время суток.
— Тогда секунду, поставлю.
Мизансцена сменилась зеркально. Теперь на обозримой территории остался в одиночестве второй исполнитель. Как мы догадались, Игрек у Вики впервые, и сейчас он, конечно, должен осмотреться. Уместно пустить нудное описание интерьера.
Итак, хоромы тесноватые, да к тому же, не побоюсь этого слова, хрущоба в спальном районе. Купчино, может, Дыбенко или Озерки — еще не придумал. Однако коммуналка. В описываемом светлом будущем в Питере отдельных квартир почти не осталось. За окном противная осень машет ветками, торчит уродливая громадина вечно недостроенного метростроя. Но в комнате уютно, да иначе и быть не может: ведь здесь живет моя таинственная героиня, тоненькая, как свеча.
На книжной полке рядом с тигренком и градусником-кораблем — оранжевая резинка для волос. Игрек повертел ее и усмехнулся: “Где бы бедненький Саныч взял полцарства, чтоб отдать за этот фетиш?”
Огромный календарь с фотографией поп-идола Алекса Кофанова. Хайр подсвечен сзади красным, рожа тужится изобразить интеллигентскую грусть, в руке с аквамариновым перстнем — радиомикрофон.
Однако стоп. Пауза затянулась: нельзя так долго ставить чайник. Вот и Вика.
— Фанатеешь? — усмехнулся Игрек по адресу календаря.
— Да нет. Так, — и кокетливо добавила: — Он мне как мужчина нравится.
— А, ну-ну.
— Что ну-ну? Что ну-ну?! Смотри, какой дяденька! Какие глазки грустные! Может, это мужчина моей мечты. А поет как!
Нет, право, неловко. Все-таки обо мне речь. Но не могу же я заткнуть девушку!
— Ты на концерте был? Он же и поет, и танцует, и на гитаре играет, и сочиняет всё сам. Альбом “Торможение” слышал? Нет?! Да что ты вообще слышал?
Девушку понесло. Сейчас они разругаются, и сцена полетит к чертям. Надо спасать.
— Вика, радость моя, у тебя чайник еще кипит? — напомнил гость и захохотал, когда она выбежала. Вполголоса, конечно. Вернувшись, она засмеялась тоже:
— И правда, что это я? Будешь варенье?
Задернула метрострой шторою, включила ночничок — зеленовато-прозрачную сову, и начали они пить чай. Глазки строили, конечно, — а когда девушка строит глазки в обволакивающем полумраке, спрятавшись за еле заметным паром от ароматного чая, а глазки блестят, часы тикают и пар уходит в темноту, — это довольно романтично.
Ясное дело, Игрек ей нравился. Импозантный такой, в золотых очках — а манера изъясняться! Нет, Вика не дура, одним лоском ее не возьмешь, но ведь приятно, черт возьми, когда перед тобой изыскивают выражения и так изящно выглядят!
Разговор, однако, повела отвлеченный.
— Иногда чудится, что всё это — сон, — задумчиво начала она.
— Что именно? Когда я рядом, тебе кажется, что ты в сладком сне? — иронически подкокетничал Игрек.
— Да нет, — Вика улыбнулась. — Вообще всё сон. Как-то это неправильно, не должно быть явью.
— Ты про режим?
— Это тоже… Впрочем, нет, я о другом. Тебе снятся одни и те же сны?
“Философия поперла”, — понял Игрек и заскучал.
— Знаешь, Игорь, странно: у меня иногда повторяется. Даже не сон, а мир сна. Может начаться с другого места, новые подробности, даже чужими глазами могу видеть — будто не я. Но мир тот же. Еду в поезде, деревня за окном, баба корову гонит, солнце низко… Еще бабочки летают — много!
“Они оба, что ли, чокнутые? Вот парочка!” — тосковал Игрек. На Вику имелись виды, приходилось терпеть.
— И понимаешь, — продолжала она, глядя внутрь, — мне стало казаться, что сны — такая же реальность, как эта. Они — разные реки, параллельно текут, и мы оказываемся то в одной, то в другой. Когда засыпаем там — оказываемся здесь. И та баба с коровой — реальная, она во сне меня видит.
— А корова?
— Что корова?
— Тоже видит?
— Да ну тебя…
— Любопытно, — Игрек подавил зевок. — Замечательно, когда красивые девушки так очаровательно мыслят.
— Спасибо… Только я не мыслю, я это почувствовала.
— О да, женская интуиция…
— Что ты так смотришь? Думаешь, несет дурочка ахинею?
— Я тобой любуюсь, — весьма правдоподобно возразил Игрек.
Вика порозовела и бросилась наливать ему вторую чашку, после чего минуты две висела тишина.
— Игорь, ну что ты, правда… — сказала она наконец очень тихо, изнемогая под взглядом.
Вместо ответа он коснулся ее пальцев. Вика вздрогнула.
— Слушай… н-ну нет… не надо. Всё, — она встряхнулась, сбрасывая наваждение.
— А что такое? Ты не хочешь в один из своих снов?
— Ну всё, сказала. Я обижусь.
“Напугала ежа голым задом!” — усмехнулся Игрек и свернул на учебные дела.
Почти стемнело, сквозь шторы подавно, но они так и не включали ничего, кроме птицетелого ночничка. В темноте зелененьким бликом угадывается корабликовый градусник.
Вдруг Вика помрачнела, отбросила нейтральную тему и спросила прямо и неосторожно:
— Игорь, неужели это навсегда теперь?
“Ага!” — щелкнуло у Игрека, но внешне он ликовать не стал. Напротив — быстро приложил палец к губам, потом им же ткнул куда-то в темноту. Вика взглянула недоуменно, пришлось пояснить:
— Магнитофель врубить благоволите.
Она послушно вдавила кнопочку, и лишь тогда, заглушенный музоном, Игрек заговорил втретьголоса, для чего пришлось девушку почти полноценно обнять.
— Ты об оккупации?
— Ой… — шпионские приготовления и так встревожили, а тут еще запрещенное слово. — Да нет, я вовсе…
— Со мной можно, — убедительно перебил Игрек.
Она вгляделась, увидела только отблескивающее стекло очков, но почему-то решила: можно.
— Слушай, мы же Россия, мы люди… почему оно так?
— Потому что рабы людишки, своя шкура всего дороже!
— Неужели все?
— Почти, — уклонился Игрек.
— Но ведь надо что-то делать! Нельзя терпеть до бесконечности!
— А ты? Лично ты готова? Или это только интеллигентский треп? — подкрадывался Игрек.
— Я? Готова.
Бедная глупенькая девочка! Так и выманивают участие в сомнительных авантюрах! Вика была Игреку нужна — не сама по себе, а для удержания Саныча — на Саныча же он имел особые виды.
— Вика, — произнес он торжественно, насколько позволяли сверхмалые децибелы. — Товарищ Вика. Мы давно к тебе присматриваемся…
— Кто это мы?
— Мы. Сопротивление.
— Сопротивление?!!
— Тихо-тихо!.. Не ори! Блин, с бабой свяжешься… — последнее не прозвучало, но очень подумалось. — Да, Сопротивление. Мы давно присматриваемся и поняли: тебе можно доверять. Теперь я могу сделать официальное заявление: если ты готова к борьбе с режимом, вступай к нам.
Вика помолчала и неожиданно сказала:
— Прикалываешься? — Но Игрек смотрел настолько строго, что сомнения испарились. — Игорь, конечно, я согласна. Что я должна делать?
— Решительно ничего. Пока. Не в том суть, чтоб что-то делать, главное — из паскудного рабства вырваться, в себя поверить. Это есть факт, месье… то есть… Ты не одна, Вика.
Поскольку для малозвучия сидели они полуобнявшись, вербовка закончилась не вполне традиционно. Вместо того чтоб пожать старшему товарищу руку и остаться со сталью во взгляде и огнем в сердце, Вика опустила голову ему на плечо и шепнула:
— Спасибо.
Надо полагать, ощутила волевое начало, к которому давно и неосознанно стремилась. Игрек понял: пора закрепить успех. Он отстранил девушку и сказал с деланной серьезностью:
— А теперь, товарищ Вика, позволь обратиться к вам по личному вопросу.
— Слушаю вас, — отозвалась она игриво.
В качестве ответа Игрек притянул ее и длительно поцеловал. Ах, как ему это понравилось! Операция явно удалась. Наконец Вика сделала освободительное движение, глядя в упор, а губы блестели.
— Да ты просто экстремист какой-то. Маньяк. Э-э! Э! Руки-то прибери! Озверел?
— Виченька, лапушка, ты же сама хочешь, — томно возразил Игрек, продолжая расстегивать девушкину рубашку.
— С чего ты взял?
Вот так. Наглость города берет. Власть! Любят девушки наглых и невозмутимых, что ты будешь делать!
Эх-эхэ!..
Пена в левом ухе
Я, кажется, проснулся. Да, комната моя… ощущаю. Будильник прибулькивает, как маримба, четвертая доля — слабее:
— Тик-тик-тик-ти-ик…
Нет, сместилась: теперь пятая. Ни фига себе полиритмия!
Милые девушки рядышком. Секс не секс, а что-то такое приятное до невозможности… Нет, не девушки — одна, та самая, с набережной. Лица, конечно, не помню — да у этой как-то и нет лица, — но знаю: она… Она со мной, так тепло и нежно… Хоть и неправда…
Машина запела сигнализацией — городская утренняя птичка. Глаза открывать лениво. Очень лениво. Почти как Степе Лиходееву в роковое утро.
Так хорошо, тепло… Шевелиться никакой возможности.
А комната моя, точно. Вот трамвай прогремел, уминая грунт, — люстра зазвенела. Позвольте, как же получается: город стоит на пленочке, на зыбком дерне, едва затянувшем болотину? Если из-за глупого трамвая так пляшет здоровенный дом, значит, не на земле стоит, а черт знает на чем. На блюде студня косые скулы океана… Ай да Питер!
Эти бы ощущения — да в роман. Сцена пробуждения автора. Записать бы… Но тогда надо шевельнуться, вылезти из-под одеяла — а вдруг там холодно? Глаза открывать опять-таки… Да ну…
— Тик-тик-тик-ти-ик…
Вдруг чувствую — ползет. Одеяло с меня ползет медленно, но верно.
— Вставайте, граф, вас ждут.
Что за черт?! Кто здесь?.. А-а, это не черт, это демон. Пялится с одеялом в руках на мои волосатые ноги.
— Ты что, пидор?! Дуэнде, дуй отсюда на хрен, я сплю, — ору я вяло.
— Нет, я не пидор, я другой, еще неведомый избранник. Ни фига ты не спишь. Вставай, деятель, всё вкусное съедят.
— Какое вкусное… — я кутаю остатком уюта томное тело.
— Ты должен записать мысль, а то она уйдет к другому.
— Велика потеря…
— Ты писатель или где?
— Я где. Я в постели… Изыди, враг, ты хочешь моей смерти.
Но творческий дух швыряет в меня комом одежду, и я вынужден ее напяливать.
— Мысль — это потеря, — говорит он. — Пойми: писатель — это тот, кому не в лом. Мысли приходят каждому, но писатель способен выскочить из ванны и помчаться к столу, заливая мылом ковер. Стоишь голый на сквозняке, вытрясая из левого уха пену, и корябаешь на мокрой бумаге грызеным карандашом.
— Обязательно так драматично?
— Всенепременнейше.
Хрен с тобой. Ковыляю к столу и царапаю то, что вы сейчас прочитали. Потом говорю:
— Лежал тепленький, никого не трогал… Слушай, давно хотел спросить: как это получается, что вот трамвая ждешь, а идут только навстречу? Или бутерброд почему всегда липким торцом на паркет, где кошье волосьё? Или, допустим, жаждешь дрыхнуть — а тебя цинично будят? Это ж нужно, чтоб кто-то нарочно подгадывал… подга… подгаживал. Не ваши ли?
— Наши, — нехотя отозвался Дуэнде. — Служба всемирного свинства. Гады козлоногие! Вот они, черти, и есть. Даже мне иногда всякую невезуху подстраивают.
— Зачем?!
— А жрать чего? Даню Андреева почитай — он отчасти в курсе. У нас целая иерархия — кто что кушает. Ваши эмоции излучают тонкую энергию — а мы ей кормимся, кто чем. Лично мне от вдохновения вашего перепадает. А этим паразитам надо, чтоб вы нервничали, злобились.
— Ну, паразиты-то в таком случае получаетесь вы все, — сказал я вслух, наученный, что мысль он все равно прочитает.
— Паразиты?! — вскипел демон. — Ха, паразиты! Ну да, паразиты, но мы же вас и подвигаем на то, что потом кушаем. Стало быть, хлеб свой насущный добываем в поте лица своего, аки… Паки… В общем, ты понял.
— Понял-понял. Иже херувимы.
— Именно! И херувимы иже с нами! Они что же, по-твоему, не жрут ни черта? Еще как жрут! Вкушают! Ха-ха! Лопают! Только едят они излучения от ваших, так сказать, высших чувств — ну там самопожертвования, любви к ближнему и прочее всякое.
— А значит, творчество, твоя область, — быстро спросил я, — считается не высшим, а демоническим?
— Ну да. Что-то там выдумали про гордыню. Дескать, когда творишь — пытаешься Бога переплюнуть. Греховно, говорят.
Чистилище
И помолчали мы оба, размышляя о грехах своих тяжких. Впрочем, про Дуэнде не знаю: он смачно лопал яблоко — надо полагать, в чисто познавательных целях. Последнее, кстати. Внимательно изучив косточки, он сожрал и их. А потом сообщил очень серьезно:
— Есть у Всемирного свинства еще один смысл.
— Какой?
— Понимаешь, Леха, этот мир вообще для счастья не предназначен. Не должно быть такого, чтоб всё в кайф. Знаешь слово чистилище?
Я обиделся.
— Не, ну… Ты это… — он тронул меня за плечо. — Мало ли, вдруг не знаешь? Короче, католики выдумали благалище, чистилище и страдалище. Будто после смерти вы попадаете на сортировку, как свекла: спелые в рай, гнилые в ад, а если ни рыба ни мясо — то в это самое чистилище, покуда не дозреете. Там тоже измываются, но не так чтоб очень.
Я взорвался:
— Слушай, ты же понял, что я это знаю! Зачем воздух сотрясать?
— Так для этих, для читателей, — не моргнув глазом, нашелся Дуэнде. — Может, кто не знает? Эй, ребята, знаете чистилище? — обратился он вдруг непосредственно в рукопись. Это к вам, значит… Я почти убежден, что наглая физиономия пролезает сейчас сквозь строчки, приглядитесь. Видите?
Видите?!
Видите!!!
Вот он какой, демон творчества!..
— …Так вот, — продолжил он, — у попов разномненьица: православные говорят, что нет там никаких чистилищ, католики уверяют, что есть.
— И кто прав?
— Оба. Обои. Ну как сказать, чтоб правильно… Все правы, и все неправы. Чистилище есть, но отнюдь не там, не в замогильне.
— А где, где? — занервничал я.
— Да не лезь ты поперек батьки в… в чистилище. Здесь оно.
— Как здесь?..
— Молча. Вот этот самый мир, где ты живешь, — это и есть чистилище. Вас сюда послали, чтоб перестрадали и очистились.
— Уж послали так послали…
— Именно послали так послали. Если угодно, смысл вашей жизни — умереть красивым.
— Ни хрена себе смысл… — вырвалось у меня, но Дуэнде невозмутимо продолжал:
— Почему у большинства старух на лице ни ума, ни чувства — одно пищеварение? Потому что только им всю жизнь занимались. Душа постепенно вылезает на лицо. Ежели душевную гнусь вычистить, то и харя похорошеет.
Я насторожился:
— Почему именно старухи? А старики?
— А старики не доживают.
Хм. Действительно. Почему-то так.
— Значит, если человек красивый — то ему жить больше незачем, скоро помрет? — спросил я, вспомнив набережную девочку.
— Ловишь на лету. Так и есть. Только по-настоящему красивых очень мало.
— А как это “по-настоящему”? — но тут другой вопрос показался актуальнее, и я себя перебил: — А мне… это… помирать не пора?
— Честно? — демон усмехнулся. — Как тебе сказать, чтоб не обидеть? Ты пока типа Кащея — практически бессмертен.
— Это почему? — я перевел дух облегченно, но с досадой. — Я ведь зла никому не желаю. Не пью, не курю… От страстей почти свободен: что в жизни имею — то и слава Богу… Раньше — да, мечтал: озвездею, бабы пойдут, бабки — но сейчас-то смирный, обломы научили. Неужели я настолько грязен изнутри?
— Сейчас ты ничего… — снизошел Дуэнде. — Но что впереди? Тебе еще испытания нужно пройти всякие…
— Что, мало?! — я аж вспотел. — Денег ни шиша, кабак паршивый вместо сцены, бабы не клеятся…
— А слава?
— Какая к дьяволу слава?!
— То-то и оно. Славой тебя испытывали? Успехом у баб испытывали? Как ты это преодолеешь? Так что терпи, рано тебе к нам.
Как он удачно проговорился! Значит, слава и девочки…
— Вот-вот, — подхватил Дуэнде, — а говоришь, чист. Да в тебе страстей как голубей в помойке! Вот когда тебя перестанет приятно колбасить при мысли о фанатках и карибском пляже — тогда будешь готов, и то не факт. Однако харе трепаться, читатели ждут действия.
— Погоди, погоди, а как же…
— Читатели ждут действия, — сурово отрезал дух. — Писать надо событиозно, отвлеченные словоблудия никому не интересны.
… (Американцы заминировали город ядерным зарядом, подпольщики попытались обезвредить, Питер уничтожен.)
Отбой
— Слушай, Дуэнде, а мы не перестарались?
— А что? Душевный боевичок, голливудскенький такой.
— Адость моя, всё хорошо — только теперь роман продолжать нельзя, все померли.
— Хм!.. Точно. Леха, ты прав.
Уважаемые читатели, беру свои слова обратно. Считайте, что последней главы не было.
… (Играя в ресторане, встретил девушку с набережной — вместе с неким парнем в золотых очках.)
— Ну и? Почему не пишешь?
— А, Дуэнде… Привет, помощничек. Где слонялся три месяца?
— Где слонялся, где слонялся… Без меня ничего не можешь? Тунеядец ты, Кофанов.
— Не тунеядец я… У меня пофигизм. Жизнь, понимаешь, потеряла всякий смысл.
— Телку свою ревнуешь?
— Не лезь, куда не просят!.. А все-таки где был? Пьянствовал опять?
— Обидные слова ваши. Подумаешь, разочек употребил!.. Работал я. С Теодор Михалычем.
— С Достоевским?!! Он же умер!!
— Протестую! Достоевский бессмертен.
— Оно конечно… И что же он сейчас там пишет, в двадцать первом веке?
— У искусства нет веков, в нем всё одновременно. Мы работали “Братьев Карамазовых”. Хочешь, покажу кусочек, не вошедший в канонический текст? Так сказать, апокрифический Достоевский. А?
— Валяй. Все равно делать нечего…
Достоевский. Из невошедшего
Я отправился в монастырь. Мысль о возлюбленном моем старце, часы которого, по собственным его словам, были уж сочтены, как бы точила меня и ускоряла мои шаги. Впрочем, была и другая мысль, а вернее, воспоминание, которое владело душой моей в не меньшей степени, чем образ умирающего старца. Воспоминанием этим была Lise Хохлакова. Ее давешние быстрые горячие взгляды, ее признание в любви ее ко мне, а в довершение всего ее троекратное облобызание руки моей так и стояли у меня перед глазами, рождая в сердце неожиданное тепло и тихую радость. Было, впрочем, в этом чувстве и нечто от гордыни утоленного мужского самолюбия — я это отметил, но бороться с этим чувством оказалось ужасно трудно. Кончил я тем, что не удержался и с жаром поцеловал свою собственную руку, то именно место, что целовала давеча ангел Лизонька, впрочем, тщательно оглядевшись предварительно, не увидит ли кто столь экстравагантной моей выходки.
Кроме того, я чувствовал какое-то очень странное томление, излом какой-то в тайной сердцевине души, потянуться хотелось, точно бы спросонья, — и томление это странное несомненно связано было с Грушенькой. Воспоминание о томно-загадочных глазах ее, о ее чуть выступающей вперед нижней губке, о всем ее полном и гибком теле — воспоминание это точно острыми коготками уцепилось в моей памяти и не выпускало, несмотря на все прочие впечатления дня. Лизонька оставила ощущение радостное и светлое, Грушенька же — какое-то бурлящее и темное, будто бы глубокий омут, — но оба эти ощущения являли для меня неизъяснимую притягательность, и вместе с тем я понимал, что в притягательности этой есть нечто постыдное. “Ба! — подумал я вдруг. — Как же это должно быть низко, вот эти самые „ощущения”! Это же самый бессовестный обман! Меня ведь едва не за ангела все принимают — а я вон какие мысли и „ощущения” прячу внутри себя! Верно брат Митя говорит: широк человек… Да нет же, не широк человек, а подлец человек! Впрочем, не вообще человек, а я именно подлец… Да и в чем же я-то подлец? Неужто я вовсе ни на что и права не имею?..”
В этих противоречивых рассуждениях и тревогах я дошел наконец до монастыря. Совсем уже смеркалось, и сосны вокруг мрачно шумели от ветра. Молчаливый монах-привратник отпер мне ворота скита, даже не удивившись позднему моему возвращению, я быстро прошел в келью старца. Отец Зосима еще не спал, хотя и лежал в постели, он был заметно слаб, бледен, как полотно, но принял меня, по обыкновению, приветливо и ласково.
— Здравствуй, милый, светлый мой, вот и ты, — протянул он мне руку, радостно улыбаясь. Слова эти так и резанули мне по сердцу, потому что в эту минуту “светлым” я себя вовсе не ощущал.
— Что с тобою, Алеша? — спросил старец. — Будто твердая земля из-под ног ускользнула?
— Тошно мне, отче! — воскликнул я и с жаром поведал духовнику моему свои переживания, связанные с обеими девушками и с тем, что я ложным получаюсь перед другими, словно бы с двойным дном.
Он выслушал меня с кроткой улыбкой и проговорил:
— Ну вот и полегчало. Когда в душе нехорошо, главное дело — покаяться.
— Да разве ж я на исповеди был? — удивился я. — Я ведь просто так рассказал!
— Покаяние разными путями происходит, уж как промысел Божий укажет. Иногда и храм бывает не нужен, а случается, и без священника можно обойтись. Я тебе сейчас неожиданную вещь одну скажу, даже и неканоническую вовсе. Покаяние — это духовная блевота. Если в желудок попадает нечто несъедобное, то необходимо его изблевать, дабы весь организм не отравить. Мыслю я, что и с душевной гадостью то же следует делать — извергать ее безжалостно, и безразлично, в сущности, куда именно извергать: в храме ли, или дома, священнику или просто в пространство. Господь всё слышит, Он не чиновник, чтоб только на гербовой бумаге прошения принимать. Главное дело для спасения — признать свою неправоту. Теперь очень многие не признают, что вообще могут быть неправы, в заблуждениях своих твердо стоят, как скала гранитная. Но и тяжко же жить им, погрязшим, — хоть и не осознают они этого! Им же сквозь грех ежечасно продираться приходится, как сквозь чащу лесную! А кто с покаянием живет — тот по чистой дороге идет, легко идет и знает, куда ведет его эта дорога. Конечно, на чистой-то дороге каждая соринка, каждый даже мысленный грех виден ярко, в глаза так и бьет — потому и праведной жизни мужам тяжко приходится.
— Как же каяться нужно, отче?
— Как только чувствуешь, что нехорошо в душе стало, говори вслух или про себя: “Господи, помилуй меня, грешного”. Этим словом ты признаёшь, что грешен, что неправ — а раз признаёшь, то готов и измениться. Дальше разбираешься, в чем именно ты грешен, и стараешься искоренить из себя эту неправоту. Если даже на исповеди лишь языком одним скажешь про свой грех и священник отпустит его тебе — всё это напрасно, если душой ты прикипел ко греху и не станешь сам изгонять его. Искреннее покаяние твое Господь откуда угодно услышит.
— Да я уж, кажется, и в Бога не верую, — очень тихо признался я.
Старец покачал головой:
— А зачем в Него верить? Бога надо знать и чувствовать. Ежели тебя кто понуждает поверить в то, чего ты не знаешь и не чувствуешь, значит, тебя хотят обмануть. Но разве ж ты Бога не знаешь? Подумай, кто ж мир сотворил, как не Он? Неужто безумным новомодным учениям подчиниться, будто бы мир — такой прекрасный, сложный и великий — сам собою зародился, случайно, безо всякого Высшего умысла? Разве даже простой дом может быть построен без умысла, без архитекторского проекта? Что ж говорить о целой Вселенной! Воистину это атеисты призывают к вере, вере в заведомую нелепицу. А разве ж ты Бога не чувствуешь? — продолжал старец. — Разве совесть твоя — не есть Бог? А любовь, а кротость, а долготерпение человеческое — разве не отблеск славы Божией? Ты же чувствуешь, что есть нечто высшее, прекраснейшее — не столь уж важно, извне или внутри тебя. То светлое и могучее, что силу неизмеримую дает и слезы сердечного умиления вызывает, — разве не есть Бог?
Я слушал с умилением и чувствовал, как мир и спокойствие устраиваются в моей душе. Но вдруг один старый вопрос, давно мучивший меня, снова возник в моей памяти. Понимая, что беседа эта наша, должно быть, одна из последних, я хотел тотчас же задать этот вопрос старцу, чтобы раз и навсегда разрешить и его, но не смел. Слишком чудовищным и неуместным казался мне этот вопрос.
— Чем еще терзаешься, Алеша? — спросил отец Зосима с кроткой улыбкой, точно видел мою душу насквозь, и я решился.
— Мучает меня сомнение, — горячо начал я, — о самом Иисусе Христе. Простите, отче, знаю, что греховны такие слова, но если я теперь не скажу, то всю жизнь себя казнить буду.
— Не бойся ничего, спрашивай.
Ободрение старца подстегнуло меня, и я полетел опрометью, точно с горы вниз головой:
— Безумным и невозможным мне кажется, чтобы сам Бог, Логос, через которого всё Творение осуществилось, воплотился бы в виде человека. Ужасно масштабы несоразмерны. Не может быть этого, в голове не укладывается! Если Бог-Сын полностью воплотился в Иисусе — кто же тогда был на небе? Как Троица могла разделиться? А если Христос не Бог, тогда кто же он?
Выговорив все это, я остановился, задыхаясь. Лоб мой искорежила страдальческая складка, я был готов заплакать и чувствовал, что стал бледен, как платок. Зосима выслушал меня спокойно, подумал несколько минут и отвечал:
— Значит, и тебя коснулся модный рационализм. Ничего, это не страшно, это даже правильно: попытаться всё через свой разум пропустить. Только вот некоторые вопросы, и именно высшие, главные вопросы, разуму вовсе не подвластны. Действительно, рассудком невозможно признать Христа Богом, логически — это абсурд и безумие. Тут я тебе ничего возразить не могу. Не стану и призывать поверить на слово церковным авторитетам: сам только что говорил, что нельзя верить на слово. Только уповаю я, что пройдет время, и ты сам сердцем, а не рассудком поймешь истину Христову, почувствуешь Христа внутри себя.
— А не почувствуешь — и это не беда, — продолжал старец. — Потому что не в том суть, жил ли исторический Иисус, и был ли он Богом. Высшая правда, свет Божественный все равно существует, как его ни называй — Христом ли, Мировым Разумом или Высшим Я. И этот свет ты чувствуешь несомненно, иначе не мучили бы тебя вопросы, излишние в обыденной жизни. Господь с тобою.
Я чувствовал себя совершенно освобожденным и вопросы мои — решенными навсегда. Учитель мой, однако, был заметно утомлен долгим разговором, и жгучее раскаяние опалило мне душу. Я с жаром поцеловал его немощную сморщенную руку.
Гипооргазмия
— Ну и что? — вяло проворчал я, выслушав дуэндовского Достоевского.
Рассказчик покачал головой:
— Значит, вправду хреново: тебя даже литературная игра не возбуждает. Неужто из-за девки?
— Не только, — неожиданно разоткровенничался я. — Вообще как-то… Помнишь, ты говорил, что чистилище — здесь? Сдается мне, ты прав…
— А то ж! — демон приосанился. — Я всегда прав!
Но я не слушал. В кои-то веки обзавелся собеседником, а — не до него.
— Достал кабак! Жирные жующие жлобы, мразь — и во имя чего? Только чтоб концы с концами… Замкнутый круг, рабство! Одна радость — вон кот. Вдобавок бабку чуть на меня не навесили, хорошо — улик не нашли… Закрыли дело за отсутствием ценности потерпевшей. Неужели ты прав, и мы живем на земле, исключительно чтобы мучиться? Скажи, это верно? Ты не прикололся?
— Я редко лгу, как говорил Свидригайлов, — уклонился Дуэнде.
Но сейчас я хотел не столько узнать правду, сколько выговориться.
— Тогда выходит, — продолжал я, — что этот мир — концлагерь и рождаться в нем — только бесов кормить излучениями страданий. Захреном меня родили? Я просил? Не рождался бы в трехмерности — сидел бы сейчас в параллельном мире и кайф ловил. Так что, может, очень хорошо, что в России рождаемость падает? И аборт — великое благодеяние? Прикинь: душу уж заарканили, засадили в тело эмбриона, он готовится новорожденным орать от безысходного отчаяния — и вдруг его отпускают.
— Красноречиво, — одобрил Дуэнде. — Писал бы лучше, чем воздух колебать. Хотя, может, у тебя элементарная гипооргазмия.
— Чего у меня?!
— Трахался когда в последний раз? То-то, не помнишь. Старик Фрейд неглупый был мужик, верно я говорил ему тогда за завтраком… Успокоитус тебе нужен, — диагностировал гость. — Вспомни “Карамазовых”. Отчего там проблемы? Почему папашу по тыкве тюкнули? Чего Лизон Хохлакова выкобенивается? Почему к Иванушке чертяга подлый ходит? Да потому что никто не трахается! Даже Грушенька, ой шлюха! — с любовником Митей разве что целовалась. Говорил я Михалычу: “Давай пару постельных сцен сделаем, а то больно Фрейдом отдает, над вами потешаться будут” — нет, ни в какую. “Я — великий русский писатель, знаток человеческих душ!” Уперся как осел, психолог хренов. А ведь трахались бы своевременно — и никаких проблем, и ты бы не мечтал быть жертвой аборта.
— Хорошо!! — взбеленился я. — Конкретные предложения?! Что мне, блядь снять на Невском? Никаких бабок не хватит!
— Тихо-тихо-тихо! Я ничего не знаю, я вообще молчу, мое дело — посоветовать. Жаль глядеть, как мужик пропадает.
— С девчонками, конечно, знакомиться можно, — задумался я, — приятное дело… Да понимаешь, не хочется с кем попало! Мне одна нужна, но чтоб настоящая — а такую не найти.
— А та, с набережной?
Я горестно вздохнул:
— Она с другим — значит, не та. Моя с другим бы не оказалась… А такой, может, и нету вовсе.
— Можа, и нету, — зевнул демон.
Костик
Что там за грохот? Похоже, на кухне что-то летает и бьется. С кем Людке воевать? Старуху уж окочурила… Ладно, не мое дело. Вникать — жизни не хватит, и так тошно.
…Нет, все-таки что за шум? Минут десять уж… Погоди-ка, а где кот?
— Костик! Маленький мой!
Ой, неладно… Пойду погляжу.
Посредине окровавленной и усыпанной осколками кухни лежал мой друг, мой любимый котик, булькающе и хрипло повизгивая, а Людка на карачках методично добивала его большой разбитой тарелкой. От неслыханной дикости зрелища какой-то сдвиг во времени произошел, я, наверно, целую минуту провел в столбняке, а Людка в багровых полосах медленно поднимала и опускала фаянсовый полумесяц, красным рогом вонзавшийся в тело моего кота. Я очнулся:
— Гадина!! Что ж ты делаешь?!!
Я схватил что попалось — телефон с полочки — и швырнул в голову Людке. Кровь полилась, как из опрокинутого стакана. Она рухнула, измазав кровью рукав, но сразу вскочила и вереща бросилась к двери. Она громыхала на лестнице и орала, а я схватил кота (шерсть вся слиплась), стараясь не глядеть на рану, и тоже весь в крови побежал на улицу. Костик еще вздрагивал и тяжко дышал.
Я сам не знал, куда бегу. Ветеринарка далеко, я кинулся в травмпункт на Крюковом. Там меня, сами понимаете…
Обессиленный, я оперся на чугунную ограду. Снег прожгли красные дырочки. На Никольском пробило четверть. Кот лежал у меня на руках недвижимо и, кажется, уже не дышал. Полузакрытые глаза заволокло мутной пленкой.
Внезапно он дернулся и закричал.
И всё…
Я похоронил его в парке Екатерингоф, на берегу замороженной речки. Вечером, когда никто не мог увидеть и помешать, я положил трупик в коробку от магнитофона, доехал в трамвае до парка и железной полосой выдолбил гнездо в мерзлой земле. Хотел зарыть вместе с коробкой — но сил не хватило на такую большую яму — затвердевшее тело пришлось вынуть и засунуть в землю как есть. Осколками земли я засыпал яму, а коробку разорвал и кинул поодаль. Вороны орали и раскачивались на голых ветвях.
Вот и всё…
Потом я узнал, что соседку поймали где-то на Васильевском, она долго царапалась и визжала, но ее укололи, сунули в машину и отвезли в один из городских дурдомов. Говорят, буйных лечат. Хоть бы эта оказалась исключением!..
Часть вторая. Наслаждения
Она!
Вот это да… не поверите! Сам не верю…
Короче, я с ней познакомился!
С ней!!!
И догадайтесь — имя?! Я, услышав, едва не упал! Но по порядку.
После гибели кота недели две я оставался в трансе — выходил только в кабак, а однажды напрочь забыл даже о нем. Юра не мог меня вызвонить: телефон-то я разбил! Казалось, кончено вообще все, ни одна душа на свете больше мне не рада… Лезли мысли. Суицидные мысли лезли поминутно, но натурализм свежего зрелища смерти отвращал. Брезгливость какая-то появилась к смерти.
А произошло это почти до обидного банально: в трамвае. Я ехал лабать, и вот на Чкаловском, почти у самого Карповского монастыря, — вошла она. Я вскочил и засуетился, а она спросила:
— Послушайте, это вы играли в ресторане? Как вас занесло в такую дыру?
Меня точно судорогой свело. Я молчал и глядел. А она засмеялась:
— Меня Вика зовут. Вы меня не бойтесь, я не с ума сошла. Просто давно мечтала на гитаре научиться.
Ага! Спасибо за выручку — теперь я знаю роль. Невозмутимость напялил:
— Вообще-то, я педагогировать зарекся. Вы играли раньше?
— Не-а…
Кажется, тема ее больше не интересовала, она лучезарно улыбалась. Но я цеплялся за маску:
— Это хуже.
— Ну, нет так нет. Перебьюсь как-нибудь.
— Впрочем, попробовать можно. Такой очаровательной даме трудно отказать.
Это я попытался увернуться в комплимент, но сбился.
— Я Алексей. Если… э… Николаевич, — и еще больше покраснел.
— Алексей Николаич, а может, на “ты”?
— М-мм… А гитара у в… у тебя есть?
— Есть какая-то…
— Хорошо, давайте попробуем. Вика, ты извини, я немножко растерялся…
— Это приятно, кстати. Лешечка, ты хоть телефон попроси, я выхожу!
Я рванулся за блокнотом:
— Давай! Пишу: “Вика, ученица…”
— А вот не скажу!.. Ладно, пиши…
Как я потом играл! О, как я играл! Кому-то фантастически повезло. Они сидели тихо, они даже жевали вполголоса и аплодировали. Честно говоря, такого просто не бывает.
У меня есть ее телефон! Сейчас же пойду ремонтировать аппарат. Ничего в них не смыслю, но уверен: этот я починю. А потом, пожалуй, попытаюсь двинуть роман. Силы появились, надо же!
А звонить сразу не буду. Пусть не воображает, будто я за ней бегаю!
Кирпичное солнце
Саныч жил на Васькином острове, в переулке американского художника Бердсли.
— Какого на фиг американского?!
Это вы кричите, подловив искусствоведческое невежество.
— А вот такого. Надо — и Моцарт с Пифагором станут американцами.
Переулочек сказочно уютный, трехэтажненький, мощенный милым блестящим булыжником, комнатный какой-то: двум машинам не разъехаться. Просто кусочек Парижа. Не бывал, но слышал. Саныч припоминал, что когда-то его переулок назывался улицей Репина, но кто это, установить уже было трудно.
В телевизоре гремел “Час патриота”. Показали чернявых пакостанских пленных с такими глазами, что хотелось спросить: “Вам смотреть не жмет?” Бравые морпехи промаршировали под полосатым флагом. Умар Палатов, губернатор нашей пограничной области Ибздикустан, некрасиво величал президента Пакостана по имени Бляо Дун. Истребитель просопел реактивной струей.
— Нету, кстати, никакого Бляо Дуна, — сообщил вдруг отец, хотя Саныч ни о чем не спрашивал и вообще был занят переживанием отсутствующей личной жизни. Но такую заяву проигнорировать не смог:
— У тебя, пап, чего ни хватишься, того и нет. Соврановича нет, Пушкина нет, Бляо тоже нет… Хотя бы Умар Палатов есть?
— Умар есть, а вот Пакостана нету.
— Приехали… С кем же мы воюем?
— Ну, с кем-то воюем, наверно… Янки последние полвека ведут себя очень активно…
— Нахраписто, — уточнил Саныч.
— Ну… я бы сказал… пассионарно.
— Агрессивно.
— Если ты настаиваешь… В общем, очень многим странам, особенно на Востоке, крепко испортили настроение… А поскольку мы теперь вроде как часть Америки, то их ненависть на нас перешла. Так что, скорее всего, с кем-то воюем.
— Мы еще и так за них отдуваемся?!
— А ты думал! — ученый помолчал, но потом приступ откровенности продолжился: — Пакостан — это собирательный образ врага, якобы “плацдарм мусульманской экспансии”, его у нас в ПАЦАНе выдумали, чтоб отвлечь внимание от американских действий. Сначала хотели Исламдией назвать. Это все страны юго-востока, вместе взятые.
— А что там за страны?
— Вообще-то, Индия, Китай, Турция и всякое по мелочи: Банглагкок, Обгладеш… Ты что, не знал?
— Впервые слышу. Ваши орлы на славу потрудились.
— М-да… — отец замялся от сомнительного комплимента.
— Значит, нет “сверхдержавы агрессивных мусуль-монголоидных недочеловеков”?
— Конечно, нет.
— А зачем война? — продолжал допытываться Саныч.
— Ну, сынок, Оруэлла надо читать!.. Впрочем, где бы ты взял… Да… Короче, он давным-давно все предсказал. У него ясно сказано: война нужна, чтоб оправдать мерзости режима, народ притеснять будто по делу, а заодно и денежки отмыть.
— Что, любая война для этого?
— Практически да.
— Тебя послушать, так совсем жить не хочется, — помолчав, тихо сказал Саныч.
— Что же, жизнь — штука печальная. Особенно теперь.
Саныч вдруг спохватился:
— Почему ты не боишься такие вещи говорить?
— А что у тебя за конспираторские замашки? С террористами какими, что ль, связался? Ты это дело брось.
— Какими еще террористами… — промямлил сын. — Нет, а почему ты не боишься?
— Отбоялся свое. Мы по профессии слишком много знаем, и за нами следить смысла нету: мы и так мишень номер один. Я не говорил — ну так вот: какие-то идиоты лозунги по городу расписали, и восемнадцать моих коллег были расстреляны — просто так, чтоб другим неповадно. Имей в виду на всякий случай.
Саныч помертвел.
— Ты… не шутишь? — прошелестел он непослушными губами.
— Ага, самая та тема для шуток. Эй, ты куда?
— По… пойду прогуляюсь. Что-то душно.
— Смотри до комендантского не догуляй, а то уж вернулся раз среди ночи. Где был-то тогда?
— Пап, замяли.
Саныч вышел на Большой и побрел в сторону Гавани. Мыслей не было, только чувствовал: холодно и серо. На углу 12-й линии поймал себя за разбиванием ледяной корочки на луже: каблуком по белому — и хрустит приятно. “Как пацан. Что со мной? Это ли сейчас надо?”
Потом подумалось, каким идиотом был Петр. Ведь эти “линии” каналами были, нарыл, приспичило ему Венецию — и не влезло в сифилитическую башку, что у нас зима десять месяцев! Левая нога захотела — и пошел чертоломить, и плевать на всё, даже на географию!..
Нет, не то. Не об этом надо думать…
Люблю зимы твоей жестокой
промозглый ветер и дубак.
Прут “мерседесы” издалёка,
что ни водитель — то мудак…
Говорят, в Европе у людей сохранились лица. Почему у нас — сплошные хари? Темные, замученные, злые, а главное, какие-то обезьяньи. “В 1916 году из Петрограда исчезли красивые люди”, — кажется, так у Маяковского, которого отец упраздняет… Да были ли? Красивые-то? Человечество — это порода выродков. Или жизнь так мордует?.. Да неважно, жизнь мордует, или рождаются такими — важен факт: нет красивых…
А Вика?
…Эх, да что Вика!.. Говорят, есть места, где не так промозгло, серо и сыро. Якобы бирюзовое море сверкает, солнце и покой…
Сказки.
…Так. Хватит от себя бегать. Пора осмыслить главное. Даже не осмыслить — давно уж всё ясно, — а просто сформулировать.
Зачем мне жить?
Страна в дерьме, и ничего невозможно сделать. Вика с Игреком, у нее счастье наступило. Опять холодная паскудная зима… Но это ладно, а вот последнее! Из-за меня погибли люди — просто так, по безмозглости, в романтику заигрался! С этим-то как быть? Я убийца!..
Чем это можно смыть? Как? Господи — восемнадцать!.. Да хоть бы и один — какая разница?
Горстка интеллигентов у кирпичной стены, колючий снег, ужас в глазах, и небо — серое, глухое… Последнее, что они видели, — вот это глиняное питерское небо. И черные стволы блестят…
Холодно… Господи, как холодно…
Как это исправить?..
Исправить?!! Смешно… Саныч даже вправду засмеялся каким-то металлическим смехом.
Он не видел ничего вокруг, ледяной ствол будто уперся в грудь. Хоть бы кто-нибудь согласился освободить его от жизни! Быстрая пуля — и кончены счеты с совестью. Ну нет другого выхода!
Вдруг он остановился, будто сзади дернули. Он недоуменно огляделся, ища, что его так поразило. Да, вот: оранжевая черта на асфальте, кто-то процарапал осколком кирпича.
Кирпич. На асфальте. Всего-то. Чем это могло так меня?..
Как ярко…
Цвет из детства. Мандариновая кожура, Новый год…
Неужели действительно кирпич? Глина! Просто обожженная глина… Откуда такой потрясающий цвет?
Как странно: среди мрачных домищ, на грязном асфальте — солнечное сияние. Из инобытия просочилось. Мысль работает напряженно, стучит в голове, как моторчик. Что со мной? Почему слезы? Что ж так бурлит и мечется в душе?
Саныч жадно глядел на оранжевую полосу. Будто лето настало. Какая ничтожная глупая причина! — и все же… Если кирпич на асфальте может превратиться в солнце, то… То жить можно! Вы понимаете, какая штука?! Считайте меня идиотом, но черт возьми!..
…Они подошли неслышно. Саныч ощутил чужую холодную руку:
— Александров Денис Андреевич?
— Да…
— Вы арестованы.
Страх как любопытен
Никто ничего не заламывал и не бил, просто пригласили в заднюю дверь светло-серого “мерседеса” с зеркальными стеклами. Он ожидал наручников и конвоиров — однако был оставлен один, ничем не скованный.
Салон оказался разделенным поперек глухой перегородкой, окна — непроницаемы изнутри, как и снаружи. В охранниках действительно не было нужды: арестантский отсек являл гостям только гладкие стены, удобное пластиковое сиденье и лампочку на потолке. Даже ручек дверцы не имели. Не сбежишь.
Машина шла мягко, без толчков, лишь легкая дрожь выдавала работу мотора. Дрожь сообщилась Санычу, его стало мелко колотить, будто замерз, — хотя он вроде не чувствовал ни холода, ни страха. Качественные рессоры скрадывали движение, и становилось неясно, едет ли чудо цивилизации; мертвый свет обездвижил время, и Санычу мерещилось, что он здесь очень давно.
Неожиданное было чувство. Ему стало вдруг очень спокойно, будто нечто торчащее поперек сдвинулось на нужное место. Свершилось то, чего он, оказывается, давно ждал. Ареста ждал?! Проанализировал ощущение, получилось — да. И кирпичная полоса мерещилась где-то сзади сознания, грела.
Да почему ареста-то ждал? Достоевским подмеченная “русская потребность страдания”? Перед американцами он, что ли, виноват? Нет, их надо гнать. Или перед Викой? Да Вике вообще фиолетово, он ей не нужен…
Отчего облегчение? Какая вина так жадно требовала кары? Он чувствовал, что причина даже не в убитых ученых — они лишь последствие.
“Я мир не любил”, — подумал вдруг Саныч.
Машина въехала во двор Большого дома, грязно-зеленые ворота сомкнулись. Еще не стемнело, в воздухе висла та же мерзлая сырость, а на плитах сумрачного двора кое-где, по углам, сохранился неубранный снег. Почему-то это обрадовало.
Его оставили опять одного в скучной комнате без окон, где имелись только стол, уныло расчерченный белыми иглами по серому фону, и два вытертых стула. Пыльный плафон светил тускло. Выплыло вдруг, как он ждал в травмпункте рентгеноснимка ноги, подозреваемой в переломе: была уже ночь, желтые лампы слепили отчаянно слипающиеся глаза, нога ныла, и плакаты висели — с любовно, но, увы, бездарно нарисованными мечтами ортопеда.
Саныч постучался, дверь тотчас открыли.
— Послушайте… Мне бы позвонить, чтоб не думали… будто со мной что случилось… — Саныч только теперь понял, что сказал. Сотрудник оценил комизм и слегка улыбнулся:
— Не беспокойтесь, ваш отец в курсе.
— А… — Саныч помялся, не зная, чем продолжить. — Спасибо…
Саныч ловил закономерности в иглах стола — они нашлись сразу, потому что рисунок был простой и часто повторялся. Но Саныч стал выискивать связи между непохожими, в разные стороны повернутыми иголками, мысленно рисовал из них рожицы, потом получилась какая-то архитектурная громада, и разбегались волнистые круги, в Гавани дул ветер, и Вика улыбалась лучистой оранжевой полосой, как тогда в кафе. Игрек с египетскими мышцами, ступня откололась, люди падают один за другим у кирпичной стены, иглы разлетаются, мышцы наружу, гипс и чернота… И тихо… А потом сразу из черноты тычок, светом слепит, странно знакомое лицо, кто-то за плечо поднимает, и глумливый голос из прошлого:
— О-о, добри вечер, мой стари юный друг! Помньишь менья? Моя голова оучень вери гуд запомнила твое лицоу, особенно задняя ее часть. Видишь это вот здесь, май френд? — и Смит повернулся к Санычу розовым шрамом на складчатом затылке, напоминающем шкуру бойцовой собаки. Чернота растворилась, и теперь было ясно: это стукнутый, чей пистолет в чемодане для игрушек.
— Я… сожалею… — неуверенно сказал Саныч.
— О, не надо лишний слов! — перебил полицейский Уинстон Смит, быстро развернувшись. — Я хочу твоих совсем немного слов. Я хочу, ты мне сказать, кто был твои друзья с тобой.
— Тогда? Когда мы вас… с вами познакомились? — обрадовался Саныч. Его вдруг осенило, что арестован он лишь за битье полицейского, а о заговоре ничего не известно.
Но он ошибся.
— Нет, мой друг. Мой хэд бэксайд — это маленьки деталь. Я хочу информэйшн, ты и кто хотьят опровергнуть американский власт. Твой тайны организэйшн.
В груди оборвалось ведро с колодезной веревки, Саныч даже услышал в глубине стук об воду.
— Какой органи… зэй… Я не понимаю…
Следователь расстроился:
— Так. Начьялос. Не утомляй мои силы, это оучен слишком скучны вариант.
— Но я правда не понимаю…
— Шат ап, говно!! Я знать, ты есть мембер оф андеграунд оубщество! Не надо грабить мой вреймя. Ты скажешь всё.
Иссякли силы, реальность зазыбилась и вдруг отъехала на горизонт, как в перевернутом бинокле. Американчик размахивал где-то ручонками, кровяная полоса на штукатурке, и три волоска прилипло… Пистолет плывет по Фонтанке, и полчище рыбок пытается его сожрать… Саныча мотнуло подступающим обмороком — и это движение отрезвило; реальность, повибрировав, вернулась вблизь. Он вспомнил виденные в детстве фильмы про разведчиков, и лицо Вики зажглось перед внутренним взглядом. Саныч посмотрел на американца и упрямо опустил голову.
— Поньятно, — усмехнулся Уинстон Смит, — ты есть герой. Роудина тебья не забудет. Что же… Я страх как льюбопытен, как говорьил ваш местни литерейтор. Люблью страшно пытать. Поэтому мойо мнений: ты сообщишь нам, что имеешь знать.
Электрическая совесть
Его отвели в комнату с надписью “Кабинет технологического допроса”, где вместо ожидаемых крючьев и щипцов оказался аккуратный компьютер и два кресла — одно, правда, с защелками для рук. Заметив удивление Саныча, Смит засмеялся:
— О, ты разочарованный! Хотьел видеть испански сапог? Сорри, будет немного иначе. Мы смотрим личны осоубенность клиента — и делаем то, что кажды более нужно. Ты имеешь соувесть, и это нам помогать. Вэлкам в твое прошлое, мой друг.
Санычу объяснили, что умный прибор выявляет электрические колебания мозга, вызываемые самыми мучительными терзаниями совести. Затем колебания этой частоты создаются искусственно, вызывая возврат породившей их эмоции.
— Нам даже не нужно знать, в чем именно ваша проблема, — пояснял улыбчивый интеллигент — видимо, изобретатель чудо-прибора. — Машина сама вступит в резонанс, преобразовав совесть в электромагнитные волны.
На Саныча надели пластиковый шлем, вроде гоночного, и глухим щитком задвинули лицо. Снова, как в “мерседесе”, его отрезало от мира — но теперь чувства были иные. Голову повело электрической волной, будто кто-то макушку массировал, — стало отчасти приятно, но Саныч напрягся до пота. Ни в коем случае нельзя думать о расстрелянных ученых: адская машина засечет колебания. Только не думать об ученых!
Он не знал, что молодой изобретатель попросту надул не только его, но и тайную полицию: прибор умел лишь производить ток низкого напряжения, а сложнейшая плата “отгадывателя мыслей” замыкалась выходом на вход и не включалась вовсе. Специалист огреб немалые бабки — но ответственности не боялся: дело в том, что машина на удивление работала безотказно. Совесть русского человека по-прежнему срабатывала лучше любых пыток.
Правда, однажды расплата чуть не настигла гениального авантюриста: прибор увезли для испытаний в Америку. Через месяц Особый технический отдел ФБР вынес грустное заключение: на американских преступниках устройство срабатывает лишь в 7% случаев. В тот же вечер умелец не вернулся с работы домой. То же продолжалось на второй день и на третий — а на четвертый в управление пришла красавица Танечка и официально отреклась от супруга. Потом забрала вещи — принадлежавшие отчасти ему — и свалила. Через две недели она горько раскаялась в содеянном — но не помогло, и одна беспокойная пуля нашла прибежище в недрах ее головного мозга.
Прибор испытали и на авторе. Он тужился симулировать муки совести, пробужденной прибором, — но не стоило и глядеть на датчики кровяного давления, чтоб убедиться: нету ее. Он даже не научился изображать совесть, хоть вдоволь насмотрелся на подследственных. Зря только потел.
Смерть глядела в упор, но вступилось непосредственное начальство:
— Машина работает, а это всё мелочи!
Повезло парню. Он так и остался ведущим специалистом ведомства с сугубо засекреченным именем — настолько, что оно неизвестно даже всеведущему творцу романного пространства. Мне то есть.
Но Саныч ничего этого не знал. И лица людей, которых он никогда не видел, горели перед ним и жгли нестерпимо. Он пытался спорить: я не хотел их смерти — оккупанты виноваты! Но проклятая машина возвращала и возвращала муки — он плакал и кричал, корчился и молил освободить его от дьявольского прибора.
А из соседней комнаты сквозь односторонне прозрачную стену наблюдали трое — и изящный молодой человек в золотых очках.
Сквозизм
— Дуэнде, а что это мы делаем? Текст просвечивает, перепрыгивает с пласта на пласт… Голова кругом… Я уже сам правду и фантазию перестаю различать. Иногда уже и в себя не верю… будто сам себе снюсь.
— Сам себе? Снишься? Ой, дедушка Фрейд бы тебе… Лечиться надо, дорогой. Вслед за обожаемой соседкой Людмилой.
— Ото всей бы этой жизни вылечиться…
Демон вспылил:
— Что ты ноешь? Тебе вон телка телефон дала — какого еще рожна?!
— Не телка, а девушка!! Не знаю… по инерции ною… Уж и не верится в хорошее… Я, наверно, ужасно занудный?
— Не стану отрицать.
— Ей же со мной противно будет… Я мрачный пессимист…
Дуэнде усмехнулся:
— Насколько я знаю, тебе пока, кроме гитарных занятий, ничего не предлагали.
— Ну вот… А ты говоришь… Как тут не ныть? Легко тебе: ты исчезнуть можешь…
— Легко?! Хочешь попробовать?
Интонация мне не понравилась.
— Не хочу. Отстань.
Но он завелся. Он неподвижно смотрел мне в глаза и произнес глухо:
— Нет уж, попробуй, каково исчезать.
Тысячи иголок закопошились в моей правой руке вниз от локтя, я с ужасом увидел просвечивающие кости. Электрические судороги заколбасили тело, и рука исчезла. Весь в поту, задыхаясь, я хватал опустевший рукав.
— Ну что? Кайфово исчезать?
Я не мог сказать ни слова, только выпученными глазами цеплялся за него. Обратным ходом, начиная с костей, рука вернулась — чужая, как раздавленная.
— Идиот, мне же играть вечером… — прошипел я.
Он озабоченно размял мои пальцы:
— Ничего, авось разойдешься. Скажи еще спасибо, что я ее хорошо запомнил.
— А то что?
— А то бы привет. Я ж ее сейчас заново творил.
— Как?!!
— А ты думал?
Я помолчал, затем осторожно заметил:
— Дурак ты, Дуэнде, и шутки у тебя…
— Ты что-то спрашивал, — пресек он правдивые слова, — насчет того, что мы пишем? Ну вот, где просвечивает пласт сквозь пласт, как твои кости только что…
— Ну да, как называется? — несмотря ни на что, было любопытно.
— Сквозизм.
— Чего-чего?! Это диагноз?
— Нет. Новый метод передачи художественной задачи. Антонимы, кстати: передача и задача.
Каламбур я пропустил. Я вникал:
— Метод… Что-то проходили… Реализм, романтизм, импрессионизм…
— Терроризм и онанизм. Совершенно верно. Но всё это устарело, теперь актуален только сквозизм.
— Да прям… я новое слово в искусстве сказал… — ложно поскромничал я.
— Не ты, а мы.
Нет, его самомнение просто утомило.
— Да поясни же, наконец!
— Ты попал, Леха, меж двух эпох, как между жерновов. У вас это называют “эра Рыб” и “эра Водолея”. Всё меняется, никакой стабильности и быть не может — пока не утвердится новая эра. И искусство переходное, зыбко-сквозистое.
— Значит, я теперь этот… сквозист. Ну спасибо на добром слове.
— Ну пожалуйста. Правда, ты в недурной компании, — утешил демон.
— Ты себя имеешь в виду?
— И еще некоего Пушкина. “Евгений Онегин” — это тоже сквозизм, но ранний.
Я огорчился:
— Значит, я ничего не изобрел?
— Конечно, нет. В искусстве вообще не бывает ничего нового. Но в девятнадцатом веке это был эпизод, а нынче сквозизм — единственный жизнестойкий метод.
До меня дошло:
— Так мы сейчас занимались теорией искусства?
— Вроде того. И заметь: совершенно незанудно.
У нее
— Алло! Здравствуйте… Вику позовите, пожалуйста.
— Это я. Привет, Лешка.
Голос какой пушистый!
— Привет… Я насчет уроков…
— Да ты не напрягайся. Сегодня можешь? Отлично, я жду.
Трубка в руке. Там сейчас был ее голос… Надо обратно положить, на аппарат…
Вика…
Что она сказала? “Я жду”. Это — реальность? Ни фига себе… Сегодня… Я — сейчас — к ней поеду!!
Тихо. Тихо. Нужно что-то… Цветы. Купить цветы? Но я же вроде педагог — какие цветы? По-дурацки получится… Или нужно? Тетрадку нотную взять, та-ак… Рожу бы посмазливее кто одолжил: своя какая-то… не та…
Я буду с ней вдвоем! С ней!! Фу ты, Господи!..
Трамвай нескончаемо ковылял по снежному городу, вытягивал неисправным механизмом извилистую индийскую рагу. Я пытался выловить осмысленные фразы — но их не было.
Оцепенел. Затаил, притишил мысли. Нельзя думать — а то с ума сойду. Вика? — нет! Не знаю никакой Вики… Просто так еду — неважно куда. На мохнатом стекле отпечаталась детская ладонь. Я продышал глазок в окошке, поросшем седой щетиной инея (тут же побежали выстраиваться свежие ледяные перышки). Я смотрел на незнакомые скучные районы, сплошь укрытые белым. Мука просеивалась сквозь люк в крыше и нехотя утрачивала кристаллическую стойкость на меховой шапке стоящей впереди дамы, превращаясь в прозрачные шарики, крошечные, как глаза паука.
Смеркалось, когда я нашел дом — панельный, современный, девятиэтажный. Мороз проел меня и изгнал волнение: не до мандража, согреться бы! Однако как такими кочергами играть?
Ну, с Богом. Звоню.
— Алексей Николаич? Замерз, бедненький? Сейчас я чаю…
Она упорхнула, а я, ослепленный, в какую-то нирвану провалился в ее прихожей. Глаза даже закрыл ненадолго — нельзя сразу столько ожившей мечты… От предчувствия счастья я необыкновенно быстро согрелся, а в комнате ухватил гитару с дивана и тотчас начал настраивать. Термометр-кораблик показывал восемнадцать.
Постой… Я взял градусник. Странно… В точности из моего романа: трехпарусник из полупрозрачной пластмассы, выпуклый циферблат, стрелочка красненькая… У той, романной, Вики — такой же. Как эта фиговина сюда попала — в реальность?
Но стало не до раздумий: она вернулась. Теперь я разглядел остальное, что кроме глаз. Фиолетовый свитер, оранжевая в красный цветочек юбка, толстые носки. Господи, какое всё родное!.. Пояснила:
— Простыла маленько. Варенья хочешь?
Неслышно явился Костик, только в полтора раза меньше, прошел под стулом, как под мостом, и коснулся меня кончиком хвоста. Потом выкинул номер, от которого Вика онемела: двумя прыжками очутился на плече и потерся щекой об мою щеку.
— Киса, предательница! — опомнилась Вика. — Ты что ж делаешь? Лешка, ничего не понимаю: ты первый, к кому она идет.
Я погладил зверя по пушистому боку и тихо сказал:
— Костик…
— Какой такой Костик?! — возмутилась она. — Это моя Кисонька! Иди ко мне, девочка, изменница свинская…
— Вик, у меня кота убили…
Она, вздрогнув, выпустила кошку, которую только что сняла, и легонько коснулась моей руки кончиками пальцев:
— Прости, Леш…
Я улыбнулся, хотя очень больно было:
— Меня вообще кошки любят. Наверное, я сам кошка… Как-то в гастрономе к котенку одному подсел, а он вдруг, как твоя, — хоп, и на плечо. И сидит, живет, будто самое тут ему место…
Тема кончилась, и я не знал, что дальше. Вика поднимала чашку к губам, поверхность искрилась зайчиками от лампы, а взгляды сквозь пар сияли невыносимо — вывертывало душу изнутри, дергало жестоко, будто к электричеству подключили. Я вскидывал глаза — и тотчас прятал, потому что ускользал из сознания и сам боялся до невесомости пара раствориться.
Нет, я не просто “тонул в глазах” — тут было сложнее. Немыслимо, безумно — что я вот здесь, с ней. Слишком хорошо для яви. Значит, сон. Сейчас затуманится и исчезнет, как Раскольников с Сенной, как демон мой фантастический уходит сквозь стену. Хоть бы какая примета действительности, твердый факт — чтоб поверить!
Еще другое мучило, постороннее, не про сновидения: один проклятый вопрос — только нет никаких прав его задать. Раз нет прав, то вроде и вопрос упраздняется — но все же… потому что если ответит одну страшную вещь, то какого черта я тут делаю? Если так ответит, то не должно меня тут быть, а значит, сон. И спросить нельзя, потому что какое мое свинячье дело?
А вопрос такой: кто, черт возьми, сидел с ней в ресторане?!
Тут я вдруг вспомнил твердый факт, элементарно объясняющий, почему я здесь. Значит, не сон. Полегчало, и я за этот факт сразу уцепился:
— Спасибо, чаю хватит. Ну что, учиться, учиться и учиться? — и сделал с ее гитарой то, что мечталось с хозяйкой. То есть нежно обнял.
— Ой, Лешенька, лень. Ты мне спой лучше, если не в лом.
Она сидела в кресле, поджав ноги, и смотрела точно в глаза — но тут я уже был на коне, смутить и сбить меня, когда пою, не смогла даже она. Я пел так, как следует — очень круто. За два часа показал всё свое наилучшее, она почти не шелохнулась и только кивала на вопросительный взгляд, когда завершалась песня. Иссякли все, она посидела минуту, а потом подошла ко мне и поцеловала в губы.
Мы целовались вечность. Я был упоен тихим счастьем, и вот поверите — нисколько не хотелось секса, только томило, что вдруг она ждет большего, еще разочаруется, глядишь. Но она мягко отстранилась, и я прочел в ее глазах свою прозрачную нежность, легкую, как танец снежинок. Не сегодня, да? — Конечно, не сейчас. Иначе можно всё испортить.
Мне стало вдруг невероятно спокойно. Не нужно вопросов, не нужно сомнений, я будто саму Истину постиг. Мы — часть друг друга, мы были раньше не вместе лишь по какой-то безумной случайности.
— Леш, пойдем ходить?
Она взяла меня под руку — очень просто, будто всегда была рядом, и мы вошли в золотой озаренный снег, который падал в прозрачную ночь. Сумрак нежно сиял, пронизанный отсветом снежного царства, небо лучилось розовым, а белые лапы деревьев вырисовывались отчетливо, как на старой японской гравюре.
— Вика…
— Что, солнышко?
— Не знаю… ничего… — мне просто звук имени захотелось услышать. — Какая ты красивая! Будто в сказке…
Она смущенно улыбнулась:
— Давай о чем-нибудь другом… Совестно.
— Давай… А это что за ракетодром? — я указал на черный силуэт за забором.
— Метро строят. Давно уж, лет пятнадцать. Представляешь, была бы станция у дома! Не нужно в трамваях мучиться.
— И чего? — какое-то воспоминание колыхнулось во мне, но до поверхности не добралось.
— Ничего. Передумали ветку строить.
— Да… Обидно.
— Ерунда! Обидно другое! Лешка, надо же что-то делать! — заволновалась она. — По ящику крутят лабуду — а у тебя такие классные песни.
— Спасибо…
— Что спасибо?! Вечно будешь в кабаке торчать!? Ты должен петь в “Октябрьском”, в “Ледовом”, не знаю где…
— Вика, думаешь, я начну сейчас спорить? Думаешь, скромный? Не дождешься. Конечно, должен петь! А как? На Невский выволочь транспарант “Ищу продюсера”?
— М-да… — Вика задумалась. — Слушай, но ведь чтобы достичь — надо хотеть, добиваться!
Я мудро усмехнулся:
— Есть вещи, которых бессмысленно хотеть. Вот я хочу, чтоб сейчас было лето: холодно, пою потому хреново…
— Лешка, не кокетничай.
— Лета хочу! И как я его добьюсь? Только ждать, пока само.
— Ну, ты вообще пессимист.
— Уже нет, — и я обнял ее, хотя сквозь пальто это почти ничего не означало. Мы постояли, любуясь друг другом, потом я зачем-то продолжил: — Вообще-то, действительно обидно. Ты извини, сейчас попонтуюсь немножко. Я пахал-пахал, освоил пять профессий: композитор, художник, гитарист, певец, писатель…
— Писатель? А что ты написал?
Я уклонился:
— Есть одна штука в работе… А в итоге я никто — и только потому, что не говно. А другие ни фига не делают, только задницы лижут нужные… И вот именно им — имена, имения… И меня это бесит.
— Так-так… — Вика стала серьезной и даже слегка отстранилась. — Лешенька, ты же людей презираешь! Ты себя выше всех поставил. Не подумай, я не собираюсь тебя учить — но причина обломов, возможно, здесь. Тебя жизнь учит не быть гордым. Прости, что говорю, я не в обиду.
Я задумался.
— Черт знает, может, ты права… Да нет, не всех я презираю! Кто действительно достоин, те…
— Забудь. Я зря сказала.
— Да нет, почему…
— И вообще, тема левая, занесло нечаянно. Иди сюда.
Мы опять стали целоваться — под светофором на неведомом перекрестке. Снежинка, как маленькая бабочка, села на ее бровь и долго не хотела таять. Я подышал на нее, а потом, сняв рукавицу, погладил мизинцем Викину бровь — чтобы тушь не размазало. Долгожданная девочка тихо засмеялась и поцеловала мне руку.
— Лешка, где ты был? Не могу понять, как без тебя жила?
Путь на Пряжку
Мы вернулись и снова пили чай. Шло к полуночи.
— Тебе обязательно домой? — спросила Вика.
Я боялся этого вопроса, но подготовиться не сумел, потому что ответа тоже боялся. И промямлил:
— Вообще-то…
— А ну, поезжай, — она сделала юридическое лицо.
— Нет, ну… правда, дела всякие! Ты завтра свободна?
— Нет, Лешенька, завтра я занята.
— А… чем?
— Вот этого я тебе не скажу.
И меня повез не иначе как спьяну занесенный в эти края полуночный гуляка-трамвай с нездешним номером. Я вздыхал, глядя назад, где уменьшал свою долю в пространстве ее дом, даже не дом, а мозаика ярких квадратиков среди черноты. Имелась веская причина не оставаться на ночь, но теперь я терзался: не испортил ли так еще больше.
А причина была такая… впрочем…
Впрочем, если ее, родную, постеснялся — неужели вам открою?! Вы ж меня на смех поднимете:
— Мудак! Ну мудак! — и роман на этой же странице закроете навсегда. Нет уж.
Ночь скомкалась. Утром я набрал на диске семизначный символ фантастического вчерашнего дня, но вместо ее голоса послушал тягучие гудки. Тогда я взял гитару и пытался играть — но сердце колотилось сильнее, чем работали пальцы. Я снова позвонил, вытерпев муку девяти гудков, и не смог больше дома, где всегда торчал один, где стены ничего не могли рассказать о ней. Я побежал на улицу.
Разумеется, меня принесло на место первой встречи — благо всего 474 шага, сегодня гораздо меньше. Здесь она была, я могу прикоснуться к пространству, которое она вытесняла телом. Правда, очень давно. Наверно, пространство уже забыло ее форму. Очень давно.
И как все изменилось! Листьев нет, на граните склизкая наледь, перекресток каналов укрыт твердой коркой, и таинственное слияние происходит незаметно для глаз.
Не так всё как-то. Не здесь она была, нет связи. Всё изменилось.
…И всё по-прежнему. Я один.
Один.
Как чудесно было вчера! Словно сказочный сон! Другая жизнь началась! И кончилась…
Вот именно, будто сон. Полезли сомнения: а было ли? Уж не придумал ли сам, в утешение? — благо фантазия есть, романы пишу, твою мать. И ведь, черт возьми, никаких доказательств! Как подтвердить, что я был вчера у Вики? — и мы…
И мы целовались…
Ага… Целовались…
Ну вот и ясно.
Стала бы она со мной так вот сразу целоваться? Она — неясное воспоминание, мечта, почти персонаж? Из мечты — и сразу целоваться?
Вот и доказательство.
Несколько минут я был убежден, что выдумал, даже успокоился и смирился. Что ж, фантазия — друг писателя. Выдумал так выдумал. В конце концов, год без нее жил, не помер. Вот и дальше будет для меня Вика светлой мечтой…
Да черт побери, что за фигню я горожу?! Я вкус ее слюны помню! Идиотская неопределенность стала невыносима, и я побежал обратно, звонить. Но трубку снова не взяли.
Так… Что же это значит? Есть она или нет?
“Ну как нет?! — осенило меня. — Если в блокноте написано: „Вика” — и телефон!”
…Ага…
…А если я сам выдумал номер? Никто ж не подходит! Очень просто: сам выдумал, его не существует, потому и трубку не берут. Значит, и насчет уроков я Вике не звонил, да и в трамвае не сталкивался — я все это выдумал. А, чуть не забыл: значит, она и не Вика. Я не знаю, как ее зовут…
Ну, ни черта себе… Я сел в кресло и изумленно разглядывал стены. Комната-то есть? Или мерещится? Доску повесить: “Мнимореальная квартира Кофанова”…
Я незаметно уснул, потому что плохо спал ночь. Снилась галиматья, но, проснувшись, сразу вспомнил: беда. Возможно, я сошел-таки с ума. Надо что-то срочно делать, пока не поздно.
…А с чего ты взял, что не поздно? Может, уже?.. Может, сдаться добровольно? Раз такие начались фишки — пускай лечат, возвращают обществу здорового члена.
И знаете, что я сделал? Собрал в пакетик мыло, полотенце, две майки и трусы, зубную щетку с пастой — и побрел на Пряжку. Пешком — напоследок. (Если кто не в курсе: там известный дурдом.) И ведь дошел бы. И неизвестно, как сложился бы дальше роман, потому что на месте врачей я бы такого клиента принял с распростертыми, — если б на Театральной меня не обогнал трамвай.
Не люблю я общественный транспорт.
Но вот надо же: второй раз эта грохочущая железяка спасает! Он продребезжал, заледенелый, с белыми стеклами, и я вспомнил, вспомнил, что ехал ведь вчера на таком же трамвае к ней и потом от нее, а значит, могу приехать снова и убедиться, что дом на месте и квартира есть, потому что если я псих, то нету такого дома. Проверка не терпела отлагательств, и я, дождавшись нужного номера, рванул к ней — вместе со злополучным пакетом.
Вагон оказался редкого цвета: зеленый, причем даже внутри. На окне сегодня было нацарапано: “Я люблю LSD”, пыльца сверху не сыпалась, и механизм не пел. Зато ехала компания краснощеких лыжников, очень шумела, к праведному гневу прочих пассажиров, и очень поскучнело, когда она высыпалась на Обводном. Не на кого стало отвлекаться, и я опять застыл в ощущениях.
Нехорошие были ощущения. Вдруг приеду — а дома нет? Гладкий пустырь, как центр лика майора Ковалева? А вдруг дом есть и она есть, но мне скажет: “Ты кто, мальчик?” А вдруг не скажет, но тогда получится, что я навязываюсь: она же говорила, что сегодня занята. Припрусь незваный… Может, вернуться, лечь спать, а завтра все само утрясется?
Но терзался я долго, а трамвай был целеустремлен. Вот и ее остановка. Когда я вышел, начинало темнеть, однако уродливый метрострой рисовался в небе отчетливо. Одна деталь совпадает.
Угол дома. Точно: девять этажей, серый кирпич. Всё как помню. Значит, бреда не было — или он продолжается и сейчас. Но если так, извините, я умываю руки.
Подъезд. Почтовый ящик с ее номером, на стенке — красным: “Юра — лох”. Всё точно. А вот и дверь. Ну что ж, пришел — звони. Сейчас всё решится.
— Кто там?
— Я, — голос чужой с мороза, надо прокашляться.
— Кто “я”?
— Я…
— Лешка!!
Она отперла, что-то уронив впопыхах, и бросилась на шею:
— Солнышко, где ты был? Я звонила-звонила, чувствовала, что с тобой что-то стряслось. Прости меня, любимый, что вчера была такая дура!
Я обнимал ее и плакал, не зная, как сдержаться. Вика увидела слезы, стала целовать мои щеки и сама заплакала. Я взял ладонями ее голову, прижался лбом ко лбу и тихо сказал:
— Виченька, я боялся, что я тебя выдумал. Я на Пряжку пошел…
— Лешка…
Она обняла меня так, что даже чересчур: больно стало.
— Всё, больше никуда не пущу. Будешь здесь, пока не привыкнешь, что жив.
Мы обнимались, хотелось касаться живого тела, а одежда мешала. Мы убирали помеху, ее становилось всё меньше, опомнились только после завершающей судороги оргазма. Ничего подобного никогда не было, я забыл себя, это было электрическое напряжение людей, созданных друг для друга. Викино дыхание успокаивалось, глаза сияли, мы стали целоваться снова, но уже только нежно.
Когда я лег рядом, она засмеялась и спросила:
— А вчера-то что было? Чего ты вдруг удрал?
Я усмехнулся:
— А… Атавизм.
— Какой такой? — она приподнялась на локте и заглянула на меня сверху. Прелестное плечо блеснуло, и я отвлекся от темы:
— Слушай, ведь не холодно? Давай одеяло уберем? Хочу тебя видеть.
— Тебе что, мало? — и Вика обнажила свое умопомрачительное тело.
— Кажется, мне всегда тебя будет мало, — выдохнул я и бросился целовать ее живот, потом бедра, потом соски, стянутые волнующей рябью вокруг задорных кончиков.
Вика закрыла глаза, застонала очень тихо и долго лежала, вытягиваясь под моими ласками, потом прошептала:
— Иди сюда…
Атавизм
— И все-таки чего свалил? — спросила Вика, когда мы насытились и встали съесть чего-нибудь.
Я замялся:
— Странная история и длинная…
— Ничего, потерплю. Тебе яблоко мыть? Ну, давай.
— Древняя заморочка одна. Думал, в детство канула. Была такая Юленька, одноклассница, двенадцать лет.
Вика хрупнула и спросила яблочным ртом:
— И шего?
— Ну чего… влюбился. Чем-то на тебя похожа. Начитался, понимаешь, русской классики, где про любовь, и начал ждать. Она мне улыбнулась, а я вечером лег и увидел эту улыбку. Сама пришла за закрытые веки, я не звал. Так радостно было засыпать! Потому что стал соответствовать всяким там Тургеневым.
— Неужели в двенадцать лет так себя копал?
— Нет, конечно. Вовсе я не анализировал: вот начитался и выдумал. Это я потом сопоставил. Я же думал, писатели правду пишут… Не знал, в какие джунгли это затащит…
— Ну-ка, ну-ка, что за джунгли?
— Да нет, ничего особенного… Эти влюбленности так перемучили! Потому что девчонки были случайные. Да иначе и быть не могло, потому что настоящая — одна на земле. Я уж верить перестал, что тебя дождусь…
Вика грустно улыбнулась:
— Как я тебя понимаю!
— Что, тоже было?
— А как же! — она забыла яблоко надкушенным в руке. — Ты правильно сказал: начитался. Все влюбленность воспевали, но почему-то никто не написал, что она просто болезнь, вроде наркомании. Ее лечить надо, а не культивировать!
— Точно! Столько народу перестрадало из-за писателей! Отвечать надо за то, что пишешь!
Я действительно убежден: мы в ответе за тех, кого сотворили. По старой легенде, сам Бог увидел, что лажанулся, после чего был вынужден лично посетить мир людей и там помучиться. Тем визитом он никому, собственно, не помог — зато свою совесть облегчил.
Но это я удалился в мысли, а Вика-то продолжала прежнюю тему:
— Да уж. Влюбленность — это просто эгоизм, когда жаждешь кем-то обладать, а его желания по фигу.
— Вик, а ты…
— Чего я?
— Ты в меня влюбленная?
Она запнулась:
— Лешка… Ты… меня таким вопросом… — она покраснела.
— Ну скажи, есть у тебя эгоистическая жажда обладания мной?
— Немножко… Лешка, конечно, есть! Я тебя когда в ресторане увидела, сразу прожгло — он! И ты так смотрел — ясно было, то же самое чувствуешь. Любовь ведь бывает только взаимной. Если не взаимная — значит, не любовь.
— Ты тоже так думаешь?! Я совсем недавно это открыл!
— Я потом ночь не спала. Все, думаю, больше не увижу. Я надеялась, ты подойдешь…
Река сама вынесла к жгучему вопросу:
— Ага! “Подойдешь”… Ты была, вообще-то, не совсем одна. Кто он, кстати? — я постарался сделать тон безразличным, но глазами так и впился.
— Игорь? Да… так… Прошлая история.
Я смотрел и молчал.
— Он меня тогда замуж звал, — неохотно призналась Вика, — надеялся так отношения склеить.
— А… что… — у меня дыхание разладилось, — было с отношениями?
— Ну, так… Любовь ведь не придумаешь, если ее нет. Казалось, все хорошо — а не грело. Тебя увидела и поняла, чего не хватало…
— И сколько ты с ним была?
— Три года. С половиной. Лешка, ну что за допрос?
Я опомнился:
— Виченька, прости! Я будто забыл, что это ты… Простишь?
— Ни за сто. На, — и дала мне яблоко откусить. — Со мной разобрались, теперь давай атавизм.
— На чем я?..
— Ну, Юленька, двенадцать лет…
— Ага. Короче, первая любовь, что делать — не знаю. Нравится ужасно, но чего желать — понятия не имею. Просто видеть ее хотелось постоянно.
— А она?
— Заметила, конечно, что пялюсь, как баран. Но раз торможу, ничего не предпринимаю — то и она ничего. Однако стала немножко подкалывать. Знаешь, когда власть чувствуешь… А однажды прелисть гребли…
— Чего?
— Прелые листья. Прелисть. Заставили у школы граблями махать. Ну, я рядом, конечно. Не знаю, чем внимание увлечь. Вдруг зацепились, и я ей зуб сломал.
— Ей?!
— Ну не ей, граблям. Железный такой, ржавый. Она его подняла двумя пальчиками: “Кофанов, корявый, гляди, что наделал!” — а сама смеется и глазами до позвоночника пробирает. А потом заявляет: “Сделай мне из него нож!”
Вика восхитилась:
— Вот так! Коня за рога!
— Ага. Я домой буквально летел, за вечер выточил этот нож. Самый яркий кайф в жизни! Представь: сама попросила, первый раз, двенадцать лет!
— А ведь плохая примета — нож дарить, — нахмурилась Вика.
— Я не знал. Да и плевать: не было другого способа.
— И что?
— Началось. За одной партой сидели, вечно вместе, вечерами то у нее, то у меня, как во сне. Почти ничего не помню, будто оранжевая полоса. Как в мечте жил. А потом она меня бросила.
— Вот те раз. Почему?
— Вообще не понял. Только гораздо позднее пришла одна гипотеза. Понимаешь, я ее не хотел…
Вика засмеялась. Но я прервал:
— Это ты зря. Думаешь, в двенадцать лет рано хотеть? Не забывай, я Скорпион, самый сексуальный знак…
— Я заметила… Неужели с детства?
— Именно. Крепко интересовался ногами соседок, когда коридор моют в халатике, девушки телевизорные голые, насколько это в совке было возможно, одноклассницы, конечно… Кроме нее. Мы никогда не целовались, я даже касался ее всего несколько раз — случайно. Чувства были настолько мощные, что сексуальность вытесняли, как вода поплавок.
— Что-то странно.
— Может, криво объясняю. Суть в том, что не хотел. Она как святая была для меня… А ей, видимо, уже чего-то было нужно — потому и бросила. Я сох пару лет, влюбился в следующую. Эту тоже не хотел, одни платонические страсти. А однажды увидел полуголой — и поймал себя на возбуждении. Ужасно огорчился: решил, что любовь кончилась. Но дальше уж одно другому не мешало, трахал возлюбленных за милую душу…
— И много их было?
— Ну не то чтобы… Манечка-Варенька, как там их… А вот не было так, чтобы… Только теперь понял.
— А где атавизм?
— Да вот… Ты атавизм.
— Я?! — Вика прикинулась оскорбленной.
— Ты же поняла. Не мог я тебя вчера, снова будто двенадцатилетним стал…
Забытый гость
Проснулся от счастья: снилось, будто я нашел девочку с набережной. Это было так замечательно, что я от радости нечаянно выскочил в явь — и сразу расстроился, поняв, что это лишь сон.
Однако потолок висел чужой. Я испугался — и вдруг вспомнил. Я же в самом деле нашел! Да разве возможно: чтоб из счастья — в счастье?
— Вика!
Но ее нет… Я один на распростертом диване. Неужели все-таки приснилась?
Но далекие звуки успокоили: она на кухне.
Мне захотелось продлить предвкушение. Так славно: ее нет, но я в любой момент могу пройти десять шагов — и вот она! А пока с меня довольно комнаты. Я медленно оделся, ощущая пространство Викиной жизни. На полочке оранжевая резинка для волос. Так странно: во сне тоже была это резинка. Будто сон и явь — это две комнаты рядом, стоит лишь дверь открыть.
— Лешка! Проснулся? Со-оня, — она надолго обняла меня, потом встряхнула головой, — пойдем завтракать?
— Виконька, как у тебя хорошо! — сказал я, наливая варенье в розетку. — Ты правда не пошутила, что я тут буду жить?
Она засмеялась:
— Я так не шучу. Мы никогда не расстанемся, правда? Я тебя слишком долго ждала.
— Ну как не расстанемся… а работа? Кстати, тогда нужно за гитарой съездить.
— У меня же есть!
— Вика… Понимаешь… Как бы тебе…
— Дерьмо у меня, а не гитара.
— Я этого не говорил!
— А зря. Сейчас поедешь? Можно с тобой? Ужасно хочется посмотреть, как ты жил без меня.
Мы поехали. Только трамвай был незамороженный, потому что Питер в очередной раз рассопливился оттепелью. Механизм, наверно, пел, я не помню.
— Теперь объясняй, как сделать, чтоб ты отовсюду звучал, — деловито сказала Вика, устроившись на моих коленях.
— О-о!.. Во-первых, аранжировать песни, записать на студии вокал, потом отнести альбом на радио и проплатить эфиры, а лучше клип снять… Тыщ на семьдесят баксов потянет, так что и думать нечего.
Вика примолкла. Но спустя минуту заявила решительно:
— Хорошо. Не надо сразу, давай по очереди. Аранжировать, говоришь? А как это? Надо музыкантов?
— Да нет. Сейчас обычно на компьютере делают, любые звуки можно на дисках купить. Мне один предлагал: давай, говорит, за сто баксов сделаю тебе аранжировку. Ну, и где сто баксов? Я столько не зарабатываю… Кстати, Вик, а ты где работаешь?
— Я?.. — она ужасно растерялась, будто не знала ответа.
Я тоже задумался: правда, где бы она могла? Явно не на фабрике и вряд ли в искусстве, на учительницу не похожа…
— В одной фирме… — не очень уверенно сказала Вика.
— А кем?
— Ну… Типа менеджера… Там, разное…
“Разное” насторожило. Я подозрительно вгляделся, ища на донышке глаз задние мысли. Однако весь ее вид свидетельствовал: “Я верна тебе, Лешенька. Я думаю только о том, как тебе помочь”. Успокоила.
— На компьютере, говоришь? — задумчиво продолжала она. — А ты сам бы мог?
— Наверно, да… Какая разница, нет у меня компьютера!
— А ты на моем.
Я подскочил так, что она едва не улетела с моих колен:
— У тебя есть?!
— Конечно. Мне по работе надо.
— Слушай… Если действительно… Вика, я тебя люблю!
У нее есть компьютер! Черт возьми! Конечно, сразу не получится, но я побьюсь-побьюсь — и научусь этой чертовой аранжировке! А будут готовые песни — глядишь, найдется продюсер.
— Вика, ты прелесть, — сообщил я взволнованно.
На что она ответила:
— А я знаю.
Выйдя из трамвая, я показал ей каланчу, под которую ходил сдаваться Раскольников.
— А в четырехстах семидесяти четырех шагах отсюда есть место, которое ты, может быть, помнишь…
Сказав это, я затаился, потому что ответ кое-что значил. Но она промолчала…
Отперев комнату, я вздрогнул: за письменным столом развалился тот, о ком я напрочь забыл.
— Дуэнде! Ты зачем? Вали отсюда!
Вика заглянула в комнату, потом на меня в испуге:
— Леш, ты чего?
Она его не видит. А он ухмыляется.
— Да я… Ничего… Ты не бойся, я не совсем псих.
— Вовсе я не боюсь, — чуть приврала Вика. — Теперь ты со мной, и все будет хорошо. Только… где у вас архитектор?
— Чего?
— Ну, туалет.
— А! Пойдем.
Я спровадил ее в конец коридора и быстро вернулся.
— Что это? Пустые страницы? — демон ткнул в рукопись. — Пусто место свято не бывает. Писать надо, дорогой.
— А жить? Не надо, по-твоему?
— Жизнь наша в творчестве проистекает, — важно загнусил он, но я перебил:
— Дуэнде, очень мало времени.
— Времени не может быть мало, потому что оно не существует…
— Слушай, не до философии, сейчас она вернется! Исчезай по-быстрому!
— А… Друг! Ладно-ладно…
Бес неохотно испарился. Делаемое без желания получается криво — и у демонов, стало быть, тоже: исчез он не до конца, с мутным следом, еще и начадил. Пришлось срочно форточку открывать. И рукопись я тоже припрятал до поры.
— Чего тут дым? Ты разве куришь? — удивилась Вика.
— Да нет, я… Бумажку одну сжег ненужную…
В воздухе сконденсировалась глумливая физиономия Дуэнде, подмигнула и исчезла.
— Отстань ты от меня! — завопил я вслед, отчего девушка вовсе притихла. Я осторожно погладил ее по руке: — Вик, я правда не чокнутый. Тут такое дело… — и сообразил, — но, если объясню, ты точно решишь, что чокнутый.
Она собралась и твердо ответила:
— Лешка, я тебя люблю. И все твои заморочки — это тоже ты, я их принимаю.
Аранжировка
Мне не терпелось, и на обратном пути мы купили на Сенной диск музыкальных программ. Я взволнованно бормотал о неслыханных возможностях, а Вика смеялась моему счастью.
— Ну, показывай, как с ним быть, — накинулся я с порога.
Девушка мечты включила компьютер и показала, на что нажимать.
— Только программу твою установить надо, — предупредила она. — Еще неизвестно, получится ли инсталляция.
— Ну вот, — я огорчился. — Не может быть, чтоб такое красивое слово не получилось. Оно на бабочку похоже.
Программа запустилась. Я глупо хихикнул, поцеловал Вику не вполне внимательно — и сел.
На меня обрушилась лавина увлекательных, но чертовски крепко завернутых подробностей: треки, миди, вавы, квантайзы… Звуки распластались на экране колбасками, я научился брать их под брюшко и будто из кирпичей строить домик для моей музыки. Слуховые образы обратились ровными колонками цифр — в точности из монолога Сальери! — поначалу это забавляло, потом стало слегка тревожить.
Кошка у клавиатуры, под лампой, жмурилась на меня, а уши просвечивали розовым. За окном давно стемнело, часики в углу экрана удивительно быстро меняли цифры: 19:34, 20:17, потом почему-то сразу 22:57. Вика заглядывала в комнату, смеясь:
— Крезайчик, глазки побереги! — или звала к еде, которую я поглощал ошеломленно. Сзади сознания иногда соображалось, что девчонке должно быть обидно, я порывался встать — но очередная виртуальная проблема завлекала вглубь.
Однажды я устал запредельно и прибрел к ней, положил голову на колени:
— Вича, я песенку сделал. Хочешь послушать?
— Конечно, трудоголик мой глупый.
А сама приятно ерошила мне волосы, и я ненароком уснул, а проснулся лишь днем. Как я переместился с ее колен на постель? — убей, не знаю.
Один
Проснулся спокойно: я уже верил, что она здесь.
Но ее не было.
В широкой постели я изображал диагональ — ногами на своей территории, но головой почему-то на Викиной подушке. Кухня не издавала кулинарных шумов, квартира не жила.
Нашлось даже письменное удостоверение моей одинокости: “Солнышко, с добрым утром! Я вернусь поздно. Не забудь Кису покормить — см. холодильник. Твоя В.”.
Завтракал растерянно. Пустота квартиры ощущалась как выкачанный воздух. Даже кошка ко мне не вышла: спала в компьютерной комнате, завернув голову подбородком кверху. Я включил машину. Киса вскинулась, за мгновение успела состыковать снившееся с реальностью, идентифицировала личность нового человека, зародившегося в ее владениях, — непорядок, ну да ладно, пускай живет. Все это приняло в ее разуме стройный вид, и она сладко потянулась, притиснув руками голову к груди.
Я отмотал на начало вчерашнюю песенку, отвесная полоска поехала по нарисованным звукам — и меня скрючило. Это что — аранжировка?! Это… рыбий скелет какой-то! Барабаны грубые, бас отмахивает такие заливоны, будто басист перед записью встретил друга детства и нечаянно выхлестал лишний литр. На басиста неча пенять, коли сам за него…
Я заглушил строчку баса и набил его заново. Получился примитивно-функциональный: первая — четвертая — пятая — первая… Э… да… Музыканты поймут, остальные — извините. Долго объяснять. В общем, фигня вышла. Не зная, что дальше, я врубил оба баса, убрав остальное, и насладился восхитительной мерзостью. Что ж так плохо-то всё? Нет, понятно: западные звезды по месяцу песню точат — а я за вечер… Но почему казалось круто?
Не идет музыка. Странно. Я же вчера Вику вообще не замечал — неужели ее присутствие за кулисой сознания так мне помогало? Еще был вечер, теплый электрический свет, мягкие тени по углам, а сейчас лупит наглое белое солнце — фонарь стоматолога. Сила есть — ума не надо…
Стекло холодное, следы пальцев остаются в туманном ореоле. С девятого этажа стая кажется тараканьей, а собаки-то почти с овчарку, и хвост кверху кренделем. Люди бы тоже отараканились, кабы не вертикально. Люди-таракане… Человек издали такой мелкий — не верится, что у него есть судьба. Будто не сам идет осмысленно по своим делам, а его гонит веточкой огромный неведомый демон.
Между рам — иссохшее тело прошлогодней осы: заперли в чуждой среде и голодом уморили. Предсмертно томясь, глядела в окно сквозь слезы сетчатых глаз… От метростройного монстра на снегу синяя тень, гигантский пустырь, дальше уродуют мир полосатые параллелограммы, в них мучаются люди, и я почти в таком же. Занесло же Вику в новостройку! Третья улица Строителей…
Я включил игру в машинки, погнал какую-то зеленую каракатицу, но она поминутно врезалась, уворачивала не туда и наконец вообще шмякнулась кверху брюхом. Она валялась так, беспомощно жужжа, и рулевыми колесами шевелила, как опрокинутый жук, а меня вдруг затошнило от этой очень правдоподобно нарисованной, но ложной и чужой реальности. Я торопливо вышел из программы и отпустил компьютер в анабиоз.
В ванной взгляд полез от раковины вверх и вцепился в зеркальную полочку с Викиной косметикой. Я смотрел и смотрел на флакончики и свое взъерошенное отражение, не понимая, что хочу увидеть. И вдруг понял.
Я хочу увидеть ее. Не в том смысле, что соскучился. Я не девочку Вику хочу увидеть, а… сам не знаю что… энергию ее, отсвет — в этих баночках и тюбиках, в полотенце, которым она… что она? Не знаю. Я не видел, как она вытирается: трет лицо или промакивает, окунается двуручно, как в жилетку при плаче, или жеманно трогает кончиком? Не знаю!
А что я вообще про нее знаю? Я попытался представить, чем занята и где она вообще — в каком сегменте раскромсанного речками города. Раскинулась мысленная карта: Нева — отцветший стебель амариллиса, она же анемичное щупальце с клешней, отмахнувшей подгнившую грушку Васильевского; дельтаплан проспектов с головкой-Адмиралтейством; Острова — семейство обедающих амеб; залихватски разлетающееся рельсами и трассами Автово; провисшее под тяжестью дыбенок и крыленок Правобережье, чуть левее — я сейчас. И никуда сердце не ткнуло, огненной точкой карта не ожила.
Не чувствую. Не контачит.
Я напрягся и снова, зажмурясь, просканировал карту, тщательно прощупал город в поисках родного человека. Один раз вроде сверкнуло в районе Петропавловки. Я повысил разрешение и углядел даже дремлющую в полынье утку и невский дночерпатель возле Кронверка (он сидел меж цепких льдов, как камень в перстне) — но Вики не нашел. Сверкнул, наверно, солнечный блик на проехавшей иномаре.
Я не знаю, где она, как сейчас выглядит и о чем думает.
А значит — ее нет.
Ее — нет!!
Человек, о котором мы ничего не знаем, умирает. То есть он, конечно, жив — но в какой-то другой реальности. И может возродиться в неожиданном ужасном виде. Может, Вика бегает сейчас по неизвестному городу волком-оборотнем, и пена хлопьями виснет на ее плечах? Раз я не знаю, чем она занята, — почему не этим?
Что ж такое?! Позавчера ее не было — и опять нет, хоть я в ее доме, вот ванна, куда она садится голая, вот зеркало, где обычно отражается она… Столько лет отражалась — а сейчас там один я. Почему ее образ нисколько не закрепился? Я заглянул в зеркало сбоку: вдруг осталась хоть блеклая тенька как-нибудь? — но не было там Вики, только царапина-паутинка и две брызгочки зубной пасты. Ее пасты. Или моей. А может, даже этого… как его… Игоря сохранилась. Игоря давно нет, а паста, может, его. И ДНК на ней, в следах слюны, можно клонировать. Двадцать восемь маленьких Игорьков в золотых очках… Интересно, очки тоже клонируются? Тогда это выгодное дельце, философский камень… Не с ним она сейчас? Нет, вряд ли!.. Хотя… что я про нее знаю?
Вика. Вика… Виктория. Победа!.. Какая такая для меня в ней победа? Смешно…
Подальше от зеркала, что-то оно навевает. Недаром слава нехорошая. Свет погасил в ванной — а оно напоследок блеснуло.
— Дьявол! Дьявол!
Кошка так мяучит. Жратеньки просит. Ну на, лопай. Неродная ты кошка, и голос чуждый. Хоть и похожа на Костика, правдоподобно нарисована, да не та…
Я не смог больше в ее квартире. Я поспешно оделся, уехал к себе, — и родные стены обняли. Я сел на софу, нежно любуясь грязными обоями и стертым лаком паркета. Стены ничего не могли сказать мне о ней, зато знали всё про меня.
Покой
Я согрел чаю и медленно пил, наслаждаясь теплом и покоем. Вика соскочила, как наваждение, как больной нарыв. Вроде был не нарыв, наоборот — но без него-то ой! хорошо! С чего я взял, что моя жизнь может измениться? Живу один, ни от кого не завишу, кабак дает денежки на хлеб — что еще нужно?
Как славно одному! Наваждение все это: Вика, компьютер, чужая кошка. Только она, наверно, будет звонить, спрашивать, что стряслось. Ничего, отмажусь как-нибудь.
За окном-то, Господи, как хорошо! Каланча со снежными эполетами, Подьяческая убегает за дом, над крышами — крестик Троицкого. Не то что ее луннопейзажистые пустыри и машины для житья. Не-ет, не хочу я больше в те районы, калачом от моей каланчи не уманишь! Я посидел еще, беззвучно разговаривая со стенами. Действительно, о любимой лучше мечтать издали, а когда мечта сбылась — что дальше? Пустота… Не надо бы, чтоб мечты сбывались, это отнимает всякую любовь к жизни.
Я выкинул Вику, в душе стало просторно-просторно, будто из комнаты мебель вынесли: гулко, и квадратики невыцветших обоев за спинами бывших шкафов. Страсти и мысли схлынули — так море уходит перед цунами, — и я окунулся в сияющий мертвенный свет покоя. Несколько минут я наслаждался этим светом, летел по орбите, будто спутник, — как прекрасно без переживаний, тревог, бурного счастья, даже будто вовсе без моей личности!
Но мало-помалу покой начал угнетать. В пустоте мне стало будто донной рыбе, вытащенной на поверхность. Невтерпеж захотелось чем-то заполнить душу, — но нечем: Вика утянула. Комната без мебели — ни поесть, ни дрыхнуть рухнуть. Чем-то ведь жил до нее? Так ярко вломилась — позабыл… Какое-то было долгое и увлекательное дело…
Невмоготу… Аж звенит… А, я же роман писал! “Демонтаж”! Ну-ка, где он?..
Странно, он нашелся не сразу. То ли забыл, куда сунул, то ли он обиделся за измену… Почему-то в книжном шкафу очутился — из яслей в аспирантуру. Хитер! Машинописная пачка страниц на пятьдесят, здоровая скрепка в углу. Как перечеркано всё! Живого места нет… Листочки вклеены, там от руки мелко-мелко. Надо же, уродец какой! Писал — не замечал.
Перепечатать надо. Рукопись будто из Куликовской битвы: вся в шрамах, кольчуга на пуговице болтается… Перепечатаю — опять начну черкать, и так без конца. А на компьютере бы удобнее … Помарки — сразу начисто, текст свеженький, как Лолитка-маргаритка… Но компьютер у Вики, а она — наваждение.
Я начал читать. Текст подзабылся, лажи ярко видны — невольно пошла правля. Новых шрамов добавил. Я сам — Куликовская битва, истязатель собственных детей. Текст ведь мало придумать и записать — его надо еще обработать, опрозрачнить, воду отжать, чтоб выпукло. Писатели отделкой часто пренебрегают, но я-то не писатель, мне сам Бог велел.
…А как бы Вика прочитала? Что сказала бы?
Нет, Вики нет. Всё.
А недурно… Правда поделиться бы с кем! Никто ж не читал. Это мне кажется недурно, а другие не поймут или заскучают. Увидеть выражение глаз при чтении — ясней всего бы. Словами могут и похвалить, чтоб отвязался, — а глаза не обманут.
Все-таки Вика…
Вот привязчивая!
Страстно вдруг захотелось увидеть, как она сядет читать мой роман, запустив в волосы пальцы с отточенными ногтями. За окном ноги прохожих, от камина струится ласковый жар…
Ну, камина у нее нет. И ногти подпилены. А если Вика вышьет мне букву на шапочке, то означать она будет “Мудак”…
Ее взглядом
…Да что это со мной?! Почему я здесь? Ведь там — Вика, девочка с набережной, я о ней мечтал тут целыми сутками! Я будто очнулся. Неблагодарная тварь! Мне судьба подарила такое чудо — а я здесь.
И я рванул бы в Купчино немедленно, кабы не авторское самолюбие. Пусть она прочтет, и в глазах засияет восхищение, она преклонится предо мной и поцелует руку, написавшую эти слова…
А вдруг не преклонится? Надо угадать, как роман подействует на нее.
И я принялся снова перечитывать — но будто ее глазами. Для этого пришлось мысленно с ней сродняться, перевоплощаться, свое место в пространстве отдавать ей. Я читал собственные главы в фантастическом состоянии: слившись с Викой в единую плоть — а ведь такого нет даже в сексе, там лишь соприкасаются. Боевые и политические сцены, на женский взгляд, могут быть скучны. Поэтому даже первую главу, про копово битье, она может не дочитать. Так что дай-ка вставлю туда что-нибудь смачненькое… А вот цитатку из Булгакова. Что-то было про игемона. Лучше дословно.
Любви бы добавить, романтики… Пока — всего лишь Саныч к Вике.
…К Вике? Надо же — имена совпали! А на свой счет не примет? Вдруг не поверит, что писано до знакомства, станет искать намеки? Ведь, как назло, даже внешне похожа: тоненькая, как свеча, волосы светлые… И метрострой у дома… Сколько совпадений — действительно, не верится в случайность.
Я придирчиво перечитал Вику. Вроде ничего, хорошая девчонка. Резковата с Санычем, но он сам достал. А вдруг не достал? Он же положительный… Резкость выходит неоправданной, Вика — хамка… Но менять ничего не могу, в кровь впиталось. Авось проскочит.
В главе “Путь вверх” что-то приколов перегруз. Убавить?.. Нет, оставлю, пусть будет всплеск, россыпь, калейдоскоп. Фактурная особенность. Даже еще приплюсую Ногава Йикстеда — это “детский вагон” наоборот. В электричке изнутри читал на стеклах.
Ладно, сносно. Поеду быстрей, а то внутри зудит.
Правда текста
Вика накормила ужином, лишних вопросов не задавала, а узнав о романе, решительно отказалась читать при мне:
— Лешка, не обижайся, но ты будешь отвлекать.
Распростерлась на кровати и ушла в мой текст без остатка. Я аж приревновал. Так и не удалось посмотреть на отточенные ногти. Пришлось включить комп и мучить новую песню; сначала не терпелось заглянуть в другую комнату: увлечена? или скучает? — но понемногу аранжировка втянула, и я тоже ушел в нее всей душой. Бесприютная кошка ходила по комнатам, тыкалась обоим в ноги и обиженно мыркала, а потом улеглась в прихожей на стиральную машину.
Изрядно за полночь Вика пришла ко мне и обняла сзади:
— Лешка… — голос был тихий и впечатленный, — ты правда думаешь, что они могут нас оккупировать?
— Надеюсь, нет. Легкая гипербола… Ну, а как вообще? — интересовало именно это.
Она села мне на колени и очень глубоко заглянула в глаза:
— Откуда ты такой талантливый?
Извините: так сказала. Это не нескромность, это честность летописца.
— Оруэллом не слишком тащит? — спросил я, потому что тревожило.
— Оруэллом? Да нет… Вовсе не похоже. Настроение другое: у тебя всё будто понарошку, а у него мрачняк.
— Время другое. Он был в конце зрелой литературы, а я в начале юной. Сейчас резвиться надо, зрелость будет лет через триста. Если хочешь, я предтеча.
Эту заяву она оставила без внимания, зато живо спросила:
— А дальше что будет?
— Ну, дальше… я сквозь магический кристалл пока неясно… Дальше правда будет: Россия поднимется.
— А как? Национальной идеи-то нет.
Вика меня всё больше поражает.
— Точно мыслишь! Нет идеи… Вот и пытаюсь нащупать. Понимаешь, я очень мало знаю жизнь, в политике ничего не понимаю — но я верю в правду текста, а не правду факта.
— Правду текста? — переспросила она.
— Ага. Внутренняя логика — она даже в абсурдном тексте обязательно есть, иначе это не искусство. А если текст внутренне правдив, он может куда-то привести, даже если факты ложные. Фу, туманно объясняю.
— Да нет, я поняла. А вот Антон был, его в армию взяли. Что с ним дальше?
— Антон? Что-то я вообще его забыл…
— Ты давай пиши, а то интересно.
… (Пакостанцы разгромили пограничную заставу, чудом спасшийся Антон ушел в тайгу и набрел на таинственную деревню.)
Вижу свет!
Возвращались вдвоем молча. Антон уже потерял дорогу и теперь искал новых примет. От одинаковых древесных стволов и зелени в глазах рябило, и он искренне недоумевал: как Святомир ухитряется помнить путь?
— Ну и выдержка! — похвалил Святомир. — Молодец, не ожидал. Теперь сам предлагаю: спрашивай. Должен же ты наконец знать, что здесь творится!
— Вы язычники? — спросил только Антон.
— Мы — славяне. Это слово означает “те, кто славят”. Тысячу лет назад нас называли православными, но потом это имя покрали. Но погоди пока об этом. Закрой глаза.
Антон удивился, но выполнил.
— Что видишь?
— Ничего.
— Нет, ты видишь черноту. А приглядись-ка. Замечаешь тени — копошатся, будто тараканы?
Антон помолчал, всмотревшись, и признался:
— Точно, копошатся…
— Это мысли. Это житейские проблемы и мелкая дрязготня. Они забивают канал, по которому ты можешь общаться с Богом. А попытайся-ка пробить окошечко, раздвинь эти тени по сторонам — чтоб свет хлынул. Для этого нужно отогнать мысли и волю всю собрать.
Антон зажмурился, но что-то мешало. Он хлопнул себя по руке, по шее, несколько раз махнул лапищей перед лицом. Потом виновато улыбнулся:
— Комарье задолбало…
— Ну, пойдем в дом.
Свет зажигать не стали, Антон полуощупью нашел свою лежанку, сел и снова закрыл глаза. Он сфокусировал душу, стараясь просверлить ею, как лазером, отверстие в шевелящейся мгле. Разглядел, что это действительно мысли и дневные заботы: мелькала сосна, голые купальщицы, брат Солнце, как там в Питере — наверно, дождь? Мелодийка какая-то висла, будто жевательная резинка между пальцев: натягивалась, пружинила — но не отлипала. Одну тень удавалось сдвинуть за пределы сознания, но вмиг прилетала другая — так и лезли, будто мухи на варенье, живого места не оставляли. Он аж напрягся и вспотел.
— Что за напасть! Не могу.
Святомир улыбнулся:
— Можешь!
Антон вздохнул и вновь вступил в единоборство с химерами. Несколько минут он молчал, закрыв глаза, только кулаки порой сжимались, дух переводил — и вдруг воскликнул:
— Вижу свет!
Предвестье лика
Окошечко мелькнуло и закрылось. Но Антон был уже счастлив победой.
— Получилось? Хорошо. Теперь нужно каждый день так упражняться, хоть на четверть часа — выключать мысли.
— Как же… — встревожился Антон, — мозг и так лишь на десять процентов работает! Куда ж его еще выключать?
— А ты не видел фильм, где сверхмощный компьютер заставили играть в крестики-нолики? Это игра пустая — но бесконечная, потому что выиграть нельзя. Компьютер начал вертеть эти крестики, быстрей, быстрей — ничего другого уже делать не мог — и наконец взорвался. Понял, о чем я?.. Необходимо хотя бы временами отключаться от мелочей и созерцать свет Истины. Постепенно ты научишься все глубже очищать свое сознание и заглядывать в Беспредельность.
— Но ведь если я научусь постоянно видеть свет — дальше жить незачем!
— Верно! Но не бойся: не научишься. Постоянно видеть божественный свет — значит, самому быть Богом.
— Тогда зачем?
— Чисто практически. Когда тяжкие мысли и тревоги станут одолевать, ты сможешь их выгнать. Обретя белый разум, ты тотчас освободишься от переживаний, от груза проблем, а значит, они не притянут за собой целую связку болезней. К некоторым проблемам ты сможешь вернуться потом с новыми силами, а большинство уйдет навсегда: ты поймешь, что они были пустяками. Только знай: то, что ты сейчас видел, еще не сам свет, это лишь отсвет, предвестие лика Дажьбога. Как там американцы? Сильно разухабились?
— Есть такое… Вы прячетесь от них?
— Не только прячемся. Может, путь найдем, куда России идти. Нам ведь скоро весь мир на себе тащить придется. Америка рухнет — все страны как младенцы будут, и некому их вести, кроме нас. А чтоб знать, куда идти, нужно демонтировать в себе ветхого человека, чтоб в новую эру влиться. Ты знаешь, конечно, что в 2003 году началась Новая Эра?
— Смутно.
— Если про нас с тобой кто вспомнит, скажут: “Эти еще до нашей эры родились”.
— 2003 год — это же трехсотлетие Питера! — сообразил вдруг Антон.
— Да? — Святомир задумался. — Значит, не случайно. Триста лет — срок магический, это малая эра… Наверно, твоему Питеру что-то предстоит важное в эре Водолея. Понимаешь, новое уже настало, оно вокруг, и мы должны как можно быстрее измениться, все мироощущение переделать.
— И что, язычество — путь?
— Вполне возможно. Но повторяю: мы не язычники. Это слово вообще говорят не туда. Язычество — это тело любой религии. Чужаки видят действия, не понимая сути, и обзывают язычеством. Мавзолей на Красной площади, и фан-клуб рок-группы, и Музей-квартира Пушкина — это всё язычество. Мясо не жрать и свечки палить перед иконой — тоже, кстати. У вас в Питере, помнится, была часовня местной богини Ксении?
— Почему богини? Она же святая!
— Ничего подобного. То есть формально — да: причислена в клику, не придерешься. Но для тех, кто записочки носил, она — типичная Афина или Деметра. Ее же просили о чем угодно, совершенно не в христианском смысле: хочу денег, помоги стать звездой, верни любовника.
— Еще собака Гаврюша есть, — сообщил Антон.
— Какая такая собака?
— Чугунная. Живет в дворике у Невского, ей тоже записки носят.
— Новая Ксения, — резюмировал Святомир.
Антона покоробило, но он сообразил, что какая-то правда тут есть. И задумчиво признался:
— Никогда такого не слышал.
— Извини, но в современном обществе вообще мало путного услышишь. Что у вас есть, кроме бабок и секса?
Антону захотелось вступиться за мир, в котором вырос, но аргументы не шли. Прав был удивительный лесовик с двумя высшими образованиями!
— Ну все-таки… цивилизация… — неуверенно пробормотал Антон.
— Ага, передовая наука! Хорошо, как у вас объясняют возникновение Вселенной?
— Большой взрыв, звездная пыль, зарождение галактик…
— Замечательно. А кто взорвал-то? И зачем? Молчат твои ученые? Тогда послушай нашу версию и согласись, что она, по крайней мере, ничем не хуже.
Космогония от Святомира
— Вначале был Хаос, а сбоку от него Всевышний Господь наш Род…
— Род?
— Род, прародитель. Это его христиане зовут Богом-Отцом, а мусульмане — Аллахом.
— А почему он сбоку?
— Потому что не был частью Хаоса, как и теперь его нет внутри нашего мира. Если бы Бог был частью мира, он не мог бы его создать. Логично?
Антон кивнул, но тотчас спросил дальше:
— А Хаос из чего состоял?
Святомир уже нацелился дальше привычной дорогой, и новый вопрос его неприятно тормознул.
— Да ты, я вижу, непрост. Хочешь научного анализа? Ладно, попробую… Хаос — это совсем не то же самое, что какой-нибудь смерч из пыли. В Хаосе не было никакого вещества, никаких энергий — он потому и Хаос, что совсем ничего там не было.
— Так Хаос или Ничего?
— Уф-ф… Хватка бульдожья, тяжело с тобой. Дай вздохну, — Святомир минутку подумал и подошел с другой стороны. — Грязь, бардак, бессмыслица из чего состоит? В конечном итоге?
— Из атомов, — ответил Антон.
— Согласен. А атомы — это что?
— Упорядоченные системы частиц.
— Вот! То есть самая глупая бессмыслица все равно состоит из осмысленных кирпичиков. А в Хаосе вообще никакого смысла не было — но была некая Первосубстанция. Смысл дал Род. Однажды ему надоело видеть никчемный Хаос, он дохнул на него и придал хрустальную форму — так дыхание замерзает на морозном стекле, превращаясь в прекрасные ледяные узоры. Погоди-погоди, молчи… Сам знаю, что ты спросишь: зачем ему это понадобилось?
— Вроде того.
Антон вовсе не собирался спорить со Святомиром или насмехаться — и его удручало, что выглядит очень на то похоже. Просто ему действительно хотелось узнать правду.
— Род — Творец. Ему захотелось раскрыться, проявить себя в творении…
— А раньше чего? Жил себе без мира… вдруг приспичило?
Святомир поглядел на Антона исподлобья и тяжко вздохнул.
— Ну, что я тебе отвечу… Это самое слабое место любой религии. Никто тебе членораздельно не объяснит, зачем Творцу понадобился мир. Это Его тайна, людям ее понять не дано.
Святомир замолчал, поправил лучину, от которой отошла в сторону веточка, и пламя в развилке металось.
— Честно сказать, давно не приходилось так разговаривать. Здешние — попроще, они в такие дебри не вникают… Ты учился?
— В универе.
— Понятно, — он еще помолчал. — Видишь, какая штука… Сам знаю, что на главные вопросы нет у меня ответов. Ни у кого нет. Просто большинство этими вопросами никогда не интересуется — они ищут, кто им просто и понятно покажет, как жить. Ты думаешь, я тут властолюбие свое тешу? Нет. Наигрался я в эти игры. Я ведь действительно выхода ищу. Вся эта чертопляска-то в России, с Ленина еще — отчего? Оттого, что люди не знают, во что верить.
— Не с Ленина — с Петра, — тихо вставил Антон.
— С Петра? Может, ты и прав… Христианство силу потеряло. Раскольники еще жили в нем во всю мочь, а потом и у них увяло. Да и, скажу я тебе, не с Петра, пожалуй, а с Владимира нашего святого. Как он чужую веру нам навязал — так и поехало наперекосяк.
— Без крещения Руси лучше бы было?
— Эх, знать бы!.. — неожиданно признался Святомир. — По молодости был уверен. Когда эту общину задумывал — искренне верил, что путь правильный…
Пауза получилась долгая. Наконец Антон спросил:
— Так как же мир творился?
Святомир попал на проторенную дорогу и рассказал без запинки:
— Однажды Роду надоело смотреть на глупый бессмысленный Хаос, он дохнул на него и придал хрустальную форму — так дыхание замерзает на морозном стекле, превращаясь в прекрасные ледяные узоры. Но это не был еще материальный мир. Род знал, что, обретая телесность, всё утяжеляется и теряет крылья. Так мысль, будучи записанной, превращается в плоское подобие — потому что слова языка несовершенны. Так полетный образ, рожденный фантазией скульптора, костенеет в вязкости мертвой глины.
Род не хотел материализовать мир, его творческая жажда была утолена: он создал идею, замысел мира. Но нашелся тот, кому захотелось воплотить этот замысел, придать ему мясо. Это был Чернобог. Его так зовут потому, что он создал черную Землю и черный Космос, черные глубины Океана — вместо прозрачных хрустальных первообразов Рода. Второе имя Чернобога — Велес. Когда ясность знания замутнилась, Велеса стали почитать просто как покровителя материальных богатств, а потом и совсем узко — домашнего скота. Забыли, что он сам создал эту материальность. Род сотворил может быть, Чернобог-Велес сотворил есть. Род построил ракету, а Чернобог запустил ее. Поэтому он с полным правом тоже называется Творцом — творцом материального мира, в котором появились наслаждения и страдания, ликование и смерть.
Христиане выразили это легендой об изгнании из Рая. Адам в Раю — это замысел человека; изгнанный Адам — человек, обретший плоть. А Чернобога христиане называют Сатаной. Древо Познания — это тоже криво понятая иудеями истина об обретении материальности и познании собственного бытия.
Род увидел, как ужасно извратил его замысел сын его Чернобог — и послал другого сына — Дажьбога, чтобы просветить упавший в глиняную телесность мир. А старшего своего сына Сварога поставил над ними. С тех пор так и правит миром Триглав: Чернобог творит плоть с ее законами смерти и страданий; Дажьбог вечным своим светом, не имеющим начала и конца, высветляет мир, даря ему любовь и одухотворение; Сварог уравновешивает усилия братьев, чтобы мир не упал в одну из крайностей.
Мне его еще дышать…
Так примерно изложил Святомир, а Антон спросил:
— Дажьбог — это Солнце?
— Нет. Солнце — фонарь, а Дажьбог — это свет без источника. Солнце — это выражение Дажьбога в материальном мире. Помнишь, в вашей Библии: в первый день Бог сотворил свет, а светила — лишь в четвертый.
— Да, как это?
— А вот так. Свет первого дня — это Дажьбог, а светила — это уже Ра, сын Дажьбога. Ну, в Библии подзапутано, истина им не с того конца открывалась… Именем бога Ра, кстати, называлась раньше одна известная тебе река. На ней родился, между прочим, Заратустра.
— Что за река? В Персии?
— Не совсем. Это Волга.
— Волга?!
— Она. Так что Поволжье — это древнейшая мистическая область. Оно может еще очень и очень себя показать.
— А сегодня что было? На поляне? — решился спросить Антон.
— Прощание с Солнцем.
— Ра?
— С ним. Год повернул на зиму, теперь от Солнца почти ничего не зависит — и мы отпустили его на покой. — Святомир чуть заметно улыбнулся. — Еще было омовение в реке — символ очищения. Зима — подобие смерти, и к ней надо готовиться так же, как к переходу в Ирий.
Антон вскинулся, и Святомиру пришлось пояснить:
— Рай. Чтобы попасть в Ирий, минуя Навь (место посмертных мытарств), надо умереть очищенным и спокойным. Каждый год мы готовимся к этому, переживаем маленькую смерть. Главное — понять: смерть — это не горе. У тебя близкие умирали?
Антон кивнул. От напомненной картинки вновь застонала душа: отец, “скорая”, ночная больница, вдвоем с санитаром он тащит каталку, а врач тискает резиновую грушу, соединенную с маской:
— Мне его еще дышать надо…
Дверь заперта, бегом к другому входу, без лифта на третий (не уронить бы!). В коридоре реанимации из-под простыни — чьи-то бледные ноги. Уже ничьи. Местный врач в салатном халате вышел к Антону:
— Надежда есть, но…
Святомир вытащил наружу запрятанное воспоминание, но Антон не сердился. Он жадно слушал, готовый получить наконец исцеление от этой боли.
— Жизнь на Земле — лишь ступенька огромной лестницы, которую нам предстоит пройти. Умерший не исчезает, он продолжает путь на новом уровне, он не скован неуклюжим телом. Поэтому никогда нельзя скорбеть по усопшим: во-первых, ничего плохого с ними не случилось, а во-вторых, своей привязанностью и болью мы навешиваем на них путы, и им очень трудно подниматься в Ирий.
Антон спросил с надеждой:
— Они там не страдают?
— Если были готовы к смерти, то нет. И если близкие не мешают. Неумеренная скорбь иногда вообще способна утянуть в Навь — даже самую просветленную душу.
— Неужели нельзя страдать? — воскликнул Антон в испуге.
— Нельзя, Антон. Пойми: страдать по умершему — это лишь эгоизм. Ты не о нем грустишь, а о себе: “Как я тут без него?” Ты привязываешь его к себе, мешаешь свободно продолжить путь. А надо отпустить, принять факт, что ему нужно именно то, что произошло.
Антон понурился: как тяжко он помешал отцу жить дальше где-то в неизвестности! Но он ведь не знал! Святомир молчал, изредка взглядывая на Антона. Потом сказал тихо:
— Ничего, парень, не переживай. По-настоящему каждый в ответе только за себя. Не так уж много от тебя зависело… Ты мог ему помочь — но не знал как.
— А как? — сразу вскинулся Антон.
— Чтоб кого-то исцелить, нужно прежде всего успокоиться, то есть не переживать за него…
— Равнодушие?!
— Нет, равновесие. Тут странная такая вещь на первый взгляд: если кому-то хочешь помочь, нужно перестать ему сострадать. Да-да. Со-страдать — значит страдать самому; а пока ты страдаешь, пока ты уязвлен, неспокоен — ты ничего не можешь сделать. Нужно привести себя к покою.
— Да откуда покой, когда родной человек!.. — взорвался Антон, однако остановил себя. Он чувствовал, что сейчас лучше слушать.
— Ты прав, — подтвердил Святомир. — Если искать покой сам по себе, как самоцель — ничего не выйдет. Это только в глупых советских книжках по аутотренингу советовали бормотать: “Я спокоен, я спокоен”. Покой лишь средство; он никак не может быть целью, потому что он — ничто, отсутствие. Отвлечься на него нельзя, почвы нет. Покой возникает лишь попутно, в движении к истинной цели — знаешь, как в физике: “равномерное движение”, “кинетическое равновесие”.
Антон кивнул, что-то такое он помнил. А Святомир продолжал:
— Если ставишь себе цель — исцелить какого-то человека — и начинаешь равномерно двигаться к этой цели, покой приходит сам собой. Ты обретаешь свободу — от боли, от сопереживания, даже от чувства близости — и тогда можешь перенаправить на больного поток светлой энергии и вычистить из него негативы. Ну, то есть засоренность, энергетический шлак. А именно это — причина любой болезни. Хотя… по лицу вижу: пока для тебя это сложно. Мы еще много будем об этом говорить. Другим помогать — это уже высокий подвиг, ему долго учиться надо. Пока главное: собственную смерть не проворонь, готовься. Помни: это лишь переход, хоть и очень важный… Однако заболтались мы с тобой. У меня еще дела, а ты спи. А хочешь — радио послушай.
Святомир ушел. Антон посидел, укладывая в голове, — для этого пришлось несколько раз пожать плечами, поднять и опустить брови и произнести “Хм!” с разными оттенками. Вроде утряслось в общих чертах, и он решил воспользоваться позволением хозяина. Ушли месяцы без радио: в армии доводилось слушать лишь то, чем кормили из громкоговорителя.
Приемник тихо загудел, полосочка частот загорелась добрым светом, и понеслись чуждые курлыкающие слова. Китай это или Япония — Антон распознать не сумел, а потому тронул колесико и поволок стрелку перескакивать через континенты. Закаркало по-немецки; Антон половину разобрал, но общий смысл ускользнул, пока он возился с одним смутно знакомым существительным. Дальше стрелка вызволила снова какое-то “Дянь чжянь су джоу”, выехала на американское самовосхваление, по-французски спел одну фразу Азнавур, и вдруг выскочил Алекс Кофанов сразу со вторым куплетом “Зеленого трамвая”.
У Антона так заныло, что едва не закричал. Волной окатило: родина, Питер, дом — и такая тоска нахлынула! Он стиснул зубы почти до судороги и слезы сдерживал изо всех сил. Родная Петроградка увиделась как живая: Зверинская, вдали шпилик крепости, после дождя от асфальта неповторимый питерский запах… Родной голос, знакомый чуть не с детства, — здесь, в дикой тайге, под землей… Да, конечно, Кофанов продался, он американская подстилка, попсня, пошлятина — но почему так за сердце хватает? Песня кончилась. Антон сразу выключил радио и вышел на воздух. Уже смерклось, в черноте поздние птички посвистывали, издали доносились голоса, почти утратившие человеческую окраску. Звезды смотрели, почти повсеместно съеденные верхушками деревьев, — только несколько осталось чистых, прямо над головой. Антон воображал, как эти самые звезды видны сейчас из Питера, над крышами, — понимал ужасную банальность, но трогало до глубины.
Что-то с ним творилось. Огромная сибирская природа переплавлялась в один сплав с Питером, детством и всем, что он знал и любил до сих пор. Какое-то решение назревало — он не пытался анализировать, а просто впитывал дыхание великой тайги и видел внутренним взглядом Петербург — сразу весь, будто с неба; и где-то там, посреди города, — крошечного себя. Ничуть не удивляло, как это он может самого себя видеть со стороны, и, вообще, всё это ужасно напоминало сон, но происходило наяву.
Сверхзадача
Потом Вика спросила:
— А зачем ты пишешь?
“Для тебя”, — хотел я сказать, но раздумал. Вместо этого выдал эффектную фразу:
— Заниматься искусством нужно в одном случае: когда, кроме этого, остается лишь повеситься.
Но девушка вовсе не кинулась вписывать фразу в атласную книжицу. Она ее будто не заметила. Она гнула свое:
— Ты хочешь кого-то предостеречь?
— “Люди, я любил вас — будьте бдительны”? Да ни в жизнь! Развлекаюсь я — авось и читатель развлечется.
— Вот будет развлекуха, если попытаешься публиковать! Начнутся редакционные девицы со скошенными от вранья глазами, рукописи не возвращаются и не рецензируются, ни правые, ни левые журналы тебя не возьмут, — а нормальных у нас нету. Ну, а если добьешься — такой лай поднимут! Начнут выискивать прототипов, вставят тебе сполна: за антихристизм, антидемократию, и за антиамерику, и дуэндчину припомнят… Так и вижу строки типа: “Самонадеянный юнец с детской непосредственностью и младенческим же невежеством берется трактовать вопросы религии…”
— Ты тоже так считаешь?
— Как сказать… Ну допустим, я не во всем с тобой согласна… Хм… Бить будете, папаша?
— Я что, похож на того, кто будет бить?
— Чудовищно похож. Аж мурашки.
Шутит она так.
— Так ты возражай, если не согласна!
— Да понимаешь… Обычно это трудно сформулировать… в общем, зря ты против Церкви…
— Да уж! Воображаю, как попы вцепятся! Им же позарез нужно монополию сохранить на рынке духовности. Там такие бабки!
Но Вика молчала и хмурилась. Видимо, я неправильно ее понял.
— Ты что, не согласна?
— Знаешь, не хочу на эту тему.
— Да чего ты испугалась?!
— Леша, давай замнем, — отрезала она. Но, видимо, не очень рассердилась, потому что продолжала: — Впрочем, вцепятся — ладно; хуже, если вообще не заметят.
— Вич, я же сказал: плевать! Я для себя пишу. Понимаешь: я это делаю, лишь пока сам процесс меня куда-то ведет. Мне надо понять некоторые вещи — а другого способа нет. Думаешь, я хочу сляпать бестселлер, прославиться?
— Думаю, хочешь.
— Хм… — пришлось в себе покопаться, раз уж искренность началась. — Э… ну хочу.
— Хи-хи, — сказала Вика.
— Нет, не хи-хи!!. Зря ты хи-хи, обидно… Верно, хочу — ну так я вообще много чего хочу, — тут я ее с намеком приобнял, — но главная цель — вовсе не слава и не бабки.
— Тогда мы с тобой с голоду помрем… — она погрустнела.
— А вот нет. Если к деньгам не стремиться, они сами приходят.
Я не утешал, со мной действительно так. Скромненько, конечно, но на прожитьё Бог посылает. Однако Вика молчала. О чем думает, спрятавшись за волосами? Видно, не прельщает девочку такая судьба. “Спутница непризнанного мыслителя” — звучит эффектно, но шубу хочется…
Значит, я в ней ошибся… Девчонка, скажи хоть что-нибудь! Неужели тебя действительно только бабки интересуют?! Не молчи!
Ага…
Что ж, придется выбирать: девочка или истина…
Смешно, да?! А мне вот не очень. Пауза тянулась. Я глядел уже на Вику отчужденно — и вдруг она сказала:
— Но у книги должна же быть сверхзадача, общественная роль…
Ой, как я обрадовался!.. И с готовностью продолжил дискуссию:
— Зачем?! Достоевского вспомни: предчувствовал же прелести совка, предупреждал, “Бесов” написал и “Преступление” — и что? Чего добился? Раз он никого не смог предостеречь — куда уж мне?!
— Не смог, думаешь? — усомнилась Вика. И выдала такое: — А если как раз смог? Может, он остался тайным петрашевцем и мстил режиму?
— Ты что? — меня ошарашило. — Не может быть!
— Я ничего не утверждаю, но подумай: что он доказал в “Преступлении”? Только то, что лично Раскольников не сверхчеловек. Дохлячок, неврастеник. Но идейку, что кому-то “все позволено”, потом очень даже реализовали. А “Бесы” вообще прямая программа действий, по ней коммуняки и работали. Может, не напиши он этих штук — и революции никакой бы не было?
Я задумался надолго.
…Проснулся он даже раньше Святомира. Решение за ночь уяснилось, окрепло и теперь грело изнутри ровным пламенем. Антон высматривал спрятанные в досках потолка забавные рожицы и слушал подобный океанскому прибою ровный носовой сап, куда, словно всплески дельфиньих спин, вставлялись отдельные всхрапления.
Когда Святомир зашевелился и сел на своей лежанке, Антон сказал:
— Доброе утро. Святомир, извините — а как бы мне свой дом?
— Строить хочешь? Решил остаться, значит? — хозяин заметно обрадовался.
— Угу.
— Хорошо обдумал? А то если захочешь уйти — никто не неволит: дождись весны, и Бог тебе в помощь. А до весны и у меня пересидишь.
— Спасибо. Нет, я решил. Не хочу под американов больше.
Он не стал договаривать, чтоб не казаться подхалимом. Но у решения была и другая причина: в Святомировом строе почудилась некая новая правда, и он захотел испытать — вдруг действительно? Ребята там с режимом борются, а взамен-то у них ничего нет — зуб расшатают, будет дырка. А вот если коренной растет вместо молочного — он сразу место пустое займет и станет лучше прежнего.
Может быть, Питер отсюда удастся спасти — как это ни странно…
Беглецы
Святомирова паства таежила уже лет двадцать. Сейчас их набралось почти 200 человек, вначале же ушло не более пятидесяти. Они инсценировали крушение самолета, причем предусмотрительно нагруженного всем необходимым: даже нескольких коз ухитрились впихнуть в салон, но одна от стресса сошла с ума и вскоре насильственно скончалась, перевоплотившись в общественные щи, а еще через сутки — даже не стану говорить во что. Сибирское начальство поисковую операцию замяло из скупости, всех летевших записало без вести пропавшими и о них забыло. Даже не удосужилось внимательно просмотреть списки пассажиров, иначе открылась бы любопытнейшая картина: все 50 человек летели семьями, затесалась даже жена пилота!
Они разобрали самолет, поставили палатки под самыми густыми кронами и несколько недель жили тихо-тихо, преувеличив человеколюбие властей и опасаясь таки поисковиков. Потом облегченно вздохнули, достали топоры и начали рубить дома, ибо до зимы уж было недалеко.
Новенькие постепенно прибредали неизвестно откуда, как Антон, или рождались прямо здесь — а Святомир следил, чтобы родственники между собой демографическим сексом отнюдь не занимались. Только вырождения ему не хватало!
Не все сразу принимали “славянскую”, как называл Святомир, религию. Православных и атеистов никто не агитировал, их даже не удерживали силой, хотя огласка была опасна смертельно. Но как-то так случилось, что скверные люди сюда не забредали, и несколько ушедших восвояси ничего не разболтали, а может, к сожалению, просто не дошли по глухой тайге. Постепенно здешняя жизнь очаровывала, а новая вера сама собой вливалась в душу, потому что была проста, величава и близка русскому сердцу.
Путь Святомира
Задолго до американцев, в глубоком брежневском совке Святомир — тогда еще вовсе не Святомир — начал задумываться о будущем России. Он предвидел удивительно точно: что рухнут исчерпавшие свою религию коммунисты, тут же откуда ни возьмись наплодятся православные и тоже урвут власть — но ненадолго. Он видел, что христианство бессильно, потому что выдохлось еще при Петре и вяло переваливалось из века в век, как бочка, натужно вкатываемая по ступенькам, которая сама уже стонет:
— Оставьте вы, наконец, меня в покое!
Ничем добрым религия распятия России уже не светит. Святомир стал искать вокруг.
Как востоковед он перепробовал, наверно, все азиатские вероучения и практики: буддизм, индуизм, кришнаизм, синтоизм, даже агни-йогу. Учился у одного тибетского монаха, достиг умения останавливать на несколько минут собственное сердце и однажды даже на секунду утратил вес. Пришел момент, когда он настолько погрузился в самосовершенствование, что общественная жизнь перестала его занимать, казалась иллюзией, пустым шумом, майей — как говорят буддисты. Такие занятия совком вовсе не приветствовались, тем более что в качестве востоковеда он жил в странах, называемых теперь Пакостаном, и подрабатывал на не упоминаемые всуе органы. Его вызвали на родину, в управление, задали много неприятных вопросов, однако он пребывал в какой-то прострации, тихо улыбался и почти ничего не ответил. Автомобильная катастрофа не полагалась ему по должности, с него просто взяли подписку о неразглашении и отобрали удостоверение вместе с правом выезда за пределы СССР.
— Слушай, ну скучно же!
Вика прервала чтение и смотрела кисло:
— Это же какая-то статья! Гоголь про детство Чичикова… Нельзя же так писать! Поразговорнее неужто не можешь?
— Могу. Но будет впятеро длинней. Так что терпи.
Он провел в такой нирване около двух лет. Понемногу начали посещать не то сомнения, не то разочарования, не то пробуждения к реальности. Для русского человека что-то лишнее сквозило в этих великолепных духовных конструкциях — поражало, но не грело.
Вдруг ему снова стало больно за Россию. Он с отчаянием понял, что забрел в тупик и потерял там столько времени!
Но искать дальше было негде. Чужебогие религии душа отторгала — так колорадский жук у себя на родине, может, и ничего, но в других странах у него нет врагов, и он всё поганит. Не надо нам чуждых жуков… И тут, исчерпав современность, Святомир нежданно набрел на древнерусскую веру.
Открытий с этой стороны ничто не предвещало. Со школы он был убежден, что древние славяне тупо поклонялись истуканам, обозначавшим природные стихии, а стихии выхвачены случайно и бессмысленно, вперемешку: какие-то перуны, велесы, лешие и кащеи. Ни духовности, ни красоты он в этой мешанине не видел.
Но однажды прочел неведомо как просочившуюся в печать статью о религиозной философии славянского язычества. Открылась стройная иерархия богов во главе с Богом-Творцом по имени Род. Прочие боги заботились каждый о своем — о плодородии, о небесных светилах, о человеческом преуспеянии, и каждый уголок Вселенной был согрет божественной любовью.
Впрочем, это-то неудивительно: любовь есть во многих религиях. Главное, что почувствовал Святомир, — родство. Эти боги — наши, у них наши имена, они покровительствуют Русской земле. Зачем же поклоняться импортным, которым нет до нас дела: Кришнам и Аллахам, Иисусам и Брахманам?
Впрочем, дело даже не в богах. Огромный опыт изучения религий научил Святомира, что человек ни в чем не нуждается, культ ему ни к чему. Всё, что нужно душе, есть в ней самой.
Нужно искать суть религии. У каждого явления есть глубинный смысл — и оболочка, шелуха. Чем ближе к поверхности, тем поверхностнее, извините за тавтологию. Культ — это шелуха религии, надо его обскоблить.
Даже в христианстве он докопался до здоровых зерен. Смирение, покаяние, умная молитва оказались очень действенны и верны. Только не надо лишнего — всех этих обрядов и канонов…
Его распирала радость открытия, он делился этой истиной с друзьями:
— Всё очень просто: надо лишь раскрыть себя, освободить разум!
Некоторые отмахивались, другие приняли его слова и начали работать над собой, но большинство реагировало неожиданно. Они не понимали смысла слов, но видели убежденность и огонь — и потянулись следом. Люди всегда готовы за кем-то пойти. Им почти неважно за кем.
В совке подобная информация отсутствовала. Решительно негде было учиться духовности! А люди жаждали веры. У них всё отняли, и теперь они заглядывали в его глаза со страхом и надеждой:
— Учитель, дай нам Бога!
Поневоле пришлось становиться жрецом.
Вовсе он не был уверен в спасительности славянской веры. Но ведь надо что-то делать! Православной Россия была, и очень долго, но в итоге эта религия ничем ей не помогла…
Впрочем, он догадывался, что виновато не христианство, а злоупотребление. К XIX веку это уже такая была дрянь! Только вдуматься: глава русской церкви — обер-прокурор! Чиновники обязаны приносить справку, что причащались! Что могло из этого выйти, кроме революции?
Как же избежать злоупотреблений? Вечный русский — да вообще человеческий! — вопрос. Прекрасные начинания непременно вырождаются в мерзость…
Он увидел с грустью, что люди не готовы принять духовную истину без соуса — и учитель принужден идти в повара: украшать истину всякой ботвой. Иногда из-под приправ истина становится почти не видна… Не хотелось выдумывать ботву, лишнее это. Но Святомир чувствовал себя не вправе, поманив, бросить людей на полдороге. Только вот учение заимствовать было негде: нет вразумительной информации о древнерусской вере. Пришлось созданием религии заняться самому.
Это оказалось даже проще, чем он ожидал. Чтобы склеить крепкий культ, нужно намешать:
1. Комплект общепонятных бытовых обрядов-заклинаний: на рождение, на смерть, на заключение брака; для притягивания удачи, урожая, счастья…
2. Немного не постижимой разумом тайны. Для этого сгодилось мистическое единство Триглава, а также несотворенный предвечный свет Дажьбога.
3. Авторитет тысячелетней традиции.
Этот пункт прихрамывал, но Святомир рассудил:
— Правда — это то, что никто не смог опровергнуть.
Поскольку русская вера неизвестна — кто докажет, что его учение не древнее? Его огорчал вынужденный обман, который сами последователи так жаждали получить. Но останавливаться было поздно: это значило отобрать у людей духовную истину, которая под этой скорлупой пряталась. К тому же все религии врут. И ни одна не дает настоящих ответов на главные вопросы: кто создал этот мир и зачем? Что есть зло? Где источник нашей совести?
Вероучение прижилось. Паства становилась многочисленной и страстной, и стало необходимо попробовать жить по-новому всерьез. Тогда и спланировали исчезновение самолета.
Белый разум
Пурга тянула страстно-унылые ноты, будто хор осипших певцов. Снега за пару дней навалило выше пояса. Антон невольно сопоставлял зиму со своей, петербургской, — увы, не в пользу города… Здесь был настоящий, живой мороз, который бодрит и разогревает кровь, а в Питере — обыкновенный дубак, мерзкий и мокрый, как глист. Что, впрочем, не меняет сути русской зимы — тяжкого и безумно долгого испытания, которое к тому же неизбежно вернется…
Но, может быть, в зиме наше спасение, думал Антон. Необходимость терпеть зиму формирует пресловутый “русский характер” — тот самый, который часто принимают за рабский. Мы привыкли к неотвратимости зимы — и способны терпеть там, где любой другой народ давно бы уж взорвался и изошел на пар. Да и вообще, приходила мысль: лучшее, что можно сделать для спасения России,— это не пытаться ее спасать. Нужно спокойно делать свое дело: строить дом, петь песни, романы писать наконец…
Россия спасется именно из-за своей внешней слабости.
Святомир говорил:
— Зима — это символ смерти.
Действительно, у Антона начались посмертные состояния: он невольно вспоминал прошлое, жизнь разворачивалась, как свиток, и требовала отчета. Питер оживал перед ним: потемневшие стены, милые трещины штукатурки, добрые фасады с грустными очами-окнами… Боль накатывала невыносимая, и не оставалось ничего, кроме как изгонять ее по методу волхва.
Антон стискивал глаза и будто руками разгребал мыслительный мусор. Раньше он не умел думать — мысль трепыхалась в разуме, как рыба в банке. Привязчивая мелодия так же булькается. Композитор мелодию в голове обрабатывает, а у дилетантов она вхолостую крыльями бьет.
Теперь Антон знал: думать тоже надо профессионально, чтоб мысль с толком ворочалась, а не просто так. Этому надо учиться — как композитор учится сочинять. А для этого надо уметь хотя бы самому избирать себе мысли, гнать лишние, то есть очищать сознание от мусора, достигать “белого разума” — по словам Святомира.
— Буйные мысли мешают, колотятся изнутри в череп, будто хорьки в клетке! Сейчас у тебя нет разума, а есть клетка с хорьками. А ты выпусти хорьков — пусть бегут на волю… Всё в твоей власти.
Антон осторожно возразил:
— А христиане говорят: без Божьей помощи человек ничего не может…
— Как же без нее! — согласился Святомир. — Без помощи Бога мы и не вздохнем ни разу. Только вот насчет “ничего не можем”… Они же сами признают, что человек — образ и подобие Бога. Что ж тогда, и Бог бессилен? Нет, человек подобен Богам именно тем, что всемогущ. Боги и мы — одно. Высшая сила через нас проявляется, и в нашей жизни от нашей личной воли очень многое зависит.
— Значит, главное — очистить сознание от суеты?
— Именно. Из тела тоже гони заразу, — продолжал Святомир. — Разумом, разумом — от него всё зависит. И надо непременно зримо представлять, что внутри происходит. Увидь, например, будто ты сделан из пористого камня, коралла — и набился песок. Выдуй его. Или что твое тело — двор, весь в снегу, ходить трудно. Расчисти его здоровой лопатой. Или стань куском сахара — белым и прозрачным.
— Прозрачным? Разве сахар…
— В смысле — проницаемым, открытым свету. Сквозь сахар ведь дышать можно, если к губам приложить. А вот когда он маргарином измазан — то черта с два…
Но это всё символы. По-настоящему очищает свет Лика Дажьбога. Он белый — но если подойти к нему достаточно близко, увидишь, что он полон золотых пылинок. Это тот самый золотой дождь, которым Зевс вошел к Данае. Греки этим мифом выразили истину о свете Дажьбога, одухотворяющем темную материю, подземелье косного вещества.
Солнечный ветер входит сверху в затылок и через шею растекается по всему телу. Откройся ему, пусть он просветит тебя всего. Сначала голову — чтобы убрать остатки суетливых мыслей. От глаз вверх идут лучи — они отвечают за всю информацию, что мы принимаем. В точке их пересечения — знаменитый третий глаз, в середине лба. Эту область нужно очень старательно чистить, чтобы третий глаз открыть.
И на немой вопрос Антона улыбнулся:
— Третий глаз вовсе не дырка во лбу, с ресничками. Это символическое понятие. Канал для связи с Божеством, средоточие информационных лучей, идущих от глаз. Тут еще такое сравнение можно привести: самолет в перекрестье прожекторов тоже светится — но он не третий прожектор. Так и глаз. Он — полетный знак высшей Истины, который с помощью прожекторов можно…
— Сбить?
— Да. Сбить, приобрести, приобщить себе… Ты не смейся, сравнения помогают… Законы-то общие.
Антон поспешил пояснить:
— Да нет, потому что я вспомнил: сам когда-то сравнил Вселенную с мячиком, который бросил Бог…
— Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался Святомир.
— Да ничего особенного… Мячик ведь существует? Бесспорно. Но если его бросить, он становится другим, более существует… Оживает… У него цель появляется.
— Точно! — обрадовался Святомир. — Это как раз про Рода и Чернобога. Молодец! Давно придумал?
— Пацаном еще…
— Я так и знал, что ты не прост! Но продолжу. Пусти свет дальше, вниз. В горле часто зажим, потому что бессознательно хотим высказать что-то. Но теперь ты понимаешь, что ничего говорить не нужно — нужно внимать. Так что горло можно совсем освободить. Дыхание особо мистично — оно связано с полетом. Так что легкие тщательно очищай, мысленно изгоняй сырую грязь. Там всегда ошметки сырой грязи. Желудок и кишки освободить труднее всего: они крепко связывают нас с материальным миром. Окончательный способ один: вообще отказаться от пищеварения, перейти на более тонкие источники энергии, но это удается лишь самым просветленным.
— А вы, Святомир?
— Жру, — улыбнулся волхв и развел руками.
Часть третья. Игра
Юность вождя
У Игрека даже волосы шевелились, когда он невзначай позволял себе задуматься. Он рисковал ужасно. В тайной полиции он числился провокатором, внедренным в антиамериканскую молодежь. Дабы репутацию подтвердить, пришлось сдать Саныча, потому что знал: Саныч не разболтает, организацию не продаст (тем более там Вика для подстраховки). Насчет остальных товарищей уверенность хромала.
Фактов у полиции не было. Игрек донес лишь частично — и обыск явил только черновики стенных лозунгов и два патрона. Состав преступления налицо, но выходило, что Саныч мог действовать и в одиночку. На допросах арестованный признал и нападение на полицейского, и хранение оружия, и лозунги, от которых погибли историки, но ни одного имени не назвал, потому что ворошение совести в этом направлении было безуспешно. Американцев надо гнать — совесть подтверждала полностью.
Знаменитое даргомышльское восстание вызревало у Игрека не более недели. Всплыли факты, и решение пришло само. Он быстренько купил билет в город детства, благо подоспела годовщина свадьбы родителей. Пригодился наконец никому не нужный праздничек…
Застолье выдалось кислое, папа и коллеги ликовали натужно. Уточню: он служил начальником криминальной полиции Даргомышля, отнюдь не тайной. Американцев в его управлении не было.
Игрек настроение отца проанализировал и вечером, наедине, спросил прямо:
— Прогибаться не надоело?
— Игорь, не трави душу…
“Угадал!” — обрадовался сынок, но внешне остался мрачным.
— Послушай, пап… Я же вижу, тебе тяжело… Люди в глаза не плюют?
— Плевали бы… Боятся, — горько усмехнулся полковник милиции.
— Да… неизящно.
— В Поволжье жить — по-волчьи выть, — выдал отец неслыханную поговорку.
— А ты тоже боишься? Я имею в виду… ты бы мог?.. — продолжил сын осторожно.
Пауза.
— Ну, договаривай.
— Есть шанс совесть почистить, — родил наконец Игрек.
— Каким образом?
— Город освободить от этой падали.
Отец засмеялся, но Игрек перебил:
— Я знаю твой ответ: один в поле не воин, плетью обуха… У меня есть план.
Отец встал, подошел зачем-то к телефону и вернулся.
— Говори.
— Давай по пунктам, — вкрадчиво начал Игрек. — Под тобой люди с оружием…
— Допустим.
— Скольких можешь поднять?
— Куда?
— Папа, не придуривайся, ты все понял.
Полковник обомлел: такого тона от сына прежде не звучало. Тот словно под уздцы повел.
— Ну… человек пятьдесят могу… — промямлил отец.
— Оружие?
— Пистолеты, автоматы… Но не забывай, под городом штатовская военная база…
— Подожди, — Игрек сверкнул очками и загнул один палец. — Тебе верят?
— Они? Вроде.
— Можешь организовать с америкосами товарищеский футбол? Менты против карателей.
— Игорь, — отец был поражен, — ты что, под столом сидел? Они сами предлагали, даже дважды. Только противно…
— Согласись, — приказал сын. — Во время матча мы захватим базу.
Отец крякнул, но ничего не возразил. Потом встал и снова прошелся взад-вперед.
— Допустим, это удастся, — сказал он наконец. — Нас же просто бомбочкой прихлопнут — и нет проблемы.
— Думаешь, солдат своих не пожалеют? Наших скорбных пленников?
— На то и солдаты.
— Злые они… — Игрек помолчал. — А ты, пап, в курсе, что тут будет… Ну скажем… международный конгресс толкинистов по проблемам гномосексуализма?
— Леша! — Вика взглянула так, как боксеры бьют в нижнюю челюсть. — Не надо.
— Ну я навскидку, — оправдался я. — Давай заменим на… тысячелетие города. Сторговались?
— Идет! — и мы ударили по рукам.
— А ты, пап, помнишь, что через месяц тысячелетие города? Понавалит всяких культуржлобов, и из Америки тоже. У нас же тут знаменитая церковь Обрезания на Сортирли и Старобабский монастырь…
— Вычеркни каку немедленно, — повелела Вика.
— Да почему? Новодевичий есть, отчего не быть Ста…
— Леша, — с критической щелочью в голосе завела она, — ты все умный-умный, да вдруг такую стрекозню ляпнешь!
— Ну, Виченька, что ж ты хочешь: я вокалист! А что есть голова с точки зрения акустики? Гитара, наполненная парафином. Следовательно, для лучшего резонанса парафин необходимо удалить, что и происходит путем усыхания певческих мозгов.
Вика усмехнулась, но не сдалась:
— Убери монастырь, это не смешно и противно.
— Рифмуется красиво: “старо — стырь”. Старобабский монастырь…
— Убери.
Хрен с тобой, подружка. Потом всегда можно вернуть.
— Добро, пусть будет Усекновенский.
— Это что еще такое?!
— Усекновение главы Предтечи. Покатит?
У Вики возникли канонические возражения, но сформулировать не смогла.
И Игрек закончил:
— Всякую эту хренову общественность возьмем в заложники, и ничего на нас не сбросят.
Отождествление с нехорошим
Потом он вернулся в Питер. Кое-что следовало сделать и здесь. Тревожило:
— Пронюхают, это есть факт, месье Дюк… Если достигну, обязательно биографию вскопают, и какой-нибудь журналюга дороется до архивов. “Наш вождь и учитель Игорь Блидлов — агент американской охранки!” — Игрека передернуло. — Вытаскивать надо чертова Саныча.
Отступим на полгода.
Игрек жаждал власти. Он чуял: сгинут, сами сгинут. Рома прав: бороться с оккупантами смысла нет (да и неблагодарное это занятие). Америка пересекла предел, теперь заднего хода нет — ее катастрофа неизбежна. Надо лишь выждать.
Каждый агрессивный режим обрекает себя на позорную гибель, когда покушается на Россию. Это очевидно, даже смешно доказывать. Ну, если очень хочется — пожалуйста: начиная с пресловутых половцев и татар — где они теперь? Наполеон, понятно, Гитлер… Большевики тоже провалились к черту, потому что не на ту страну пасть разинули.
Америка, конечно, знала всё это не хуже меня, да вот беда: обнаглела и потеряла разум… И теперь Игрек нетерпеливо ждал ее агонии.
Оказаться на коне в свободной России можно только в роли вождя Сопротивления. Безопасно стать вождем Сопротивления можно только с санкции Госбезопасности (так же рассуждали большевики веком старше). Взвесив всё, Игрек явился на Литейный. Его взяли секретным сотрудником, и дело теперь было в шляпе: если потом в архивах и разыщут имя, он отмажется, прикинется Штирлицем.
Теперь, общаясь с американцами, убедился еще ясней: скоро. Крысиным чутьем и орлиным взором он ощущал в их поведении падаль — остались считанные месяцы. Настало время действовать, творить имидж. Тут и подвернулось тысячелетие малой родины.
Однако Саныча спасать необходимо. Его кровь на репутации повиснет, как сопли. Что же делать? Из тюрьмы Литейного удрать почти никогда не удавалось. Дохлый номер.
Может, по методу Жеглова: вывезти зэка на следственный эксперимент? Пожалуй, выход. Но как? И началась у нас с Игреком общая проблема: выдумать этот эксперимент. Чуждый герой, никак не полагал с ним отождествляться — а вот пришлось. Игрек думает теперь моей головой.
Устроить на воле очную ставку? С кем?! — когда сам уверял, что организации нет! Если так — придется еще кого-то сдавать. Про белого бычка, начинай всё сначала. Не вариант…
А если заподозрить, что могут быть сообщники? Просто заподозрить? Предложить начальству Саныча выпустить и проследить. А самому организовать с ребятами уход из-под хвоста. И тут может пригодиться… точно! Мы с Игреком одновременно вспомнили про ультразвуковой излучатель, который не удалось применить при разминировании Генштаба в связи с отменой главы.
Дальше пусть будет так:
Судьбоносный сталактит
Госбезлея Пидорчука задушила жаба. И, как позже выяснилось, насмерть.
Учтя национальный характер, Игрек ждал чего-то подобного.
Ловля тайной организации на живца была утверждена. Постановили воткнуть поглубже в Саныча микрочип, который будет делать “бип-бип” на монитор оператора (дабы отслеживать перемещения), а заодно транслировать разговоры, правда, смягченные слоем плоти, в недра коей помещен. В мясе делается технологический свищ, деталь всовывают поближе к кости, отверстие временно зашивают (батарейка окисляется от лимфы, надо менять каждые три дня). У живца сказывается лишь легкое неудобство движений, если, конечно, сепсис не стукнет. Но что, жалеть их, что ли, подследственных? Уж этого добра… Хорошенький приборчик выдали ответственному за операцию — лейтенанту госбезопасности Пидорчуку.
Как бы поступили мы с вами? Мы ведь русские люди! Правильно, он рассудил так же. Зачем вещь переводить на подследственного какого-то, в хозяйстве пригодится! Сам могу — петушком, петушком за дрожками, а техническое средство умыкнуть в личный архив.
Так Саныч избегнул свищевания бедра.
По-питерски морозным весенним деньком он ступил, щурясь, на Захарьевскую и сразу утонул в склизком сугробе. Госбезлей Пидорчук высочился другим ходом и профессионально последовал за ним.
Саныч брел медленно, скользя и дико глядя на город из другой жизни, куда уж не надеялся вернуться. Душа была выскоблена изнутри, словно тыква, из которой почти сделали африканский барабан. О чем думал, мне очень трудно представить, скорей всего, ничего не думал и уж всяко не догадывался, что на него уже четверть часа идет двойная охота.
Игреку горело: даргомышльский блицкриг отлагательств не терпел, поэтому захват Саныча он назначил на первый же день. Пришлось перед ребятами приоткрыться: да, он имеет источник в тайной полиции, но, разумеется, к аресту Саныча ни сном ни духом. Волжский экспресс шел через полтора часа, билетов запасли на всех. Тянуть с отъездом было никак: уже к вечеру забьют тревогу и могут перекрыть выезды из города.
Госбезлей вел Саныча, его самого вели Владимир и Ромка со Светкой; они пили якобы пиво, держались гнусно и потому подозрений не вызывали. Остальные ждали на мобильной связи, для чего разработали несколько условных словечек.
Брести было ужасно неудобно: питерская скользлякоть убивает ноги и формирует рабью осанку. Попробуйте держаться величаво, поминутно готовясь грохнуться! Это Петр Великий тоже учел, подбирая столице место: верноподданность развивал. Но Санычу, уж конечно, было сейчас не до осанки.
Он свернул на Литейный, вышел к Неве, оперся на гранитный парапет и оцепенел. Река уже вскрылась, осколки льда влекли на себе дрянь антропоганого происхождения; огромная полоса встряла косяком поперек, а меньшие льдины бились в нее, как мысли в глупость: наскакивали, толкали, подтачивали, но сдвинуть не могли. Пидорчук встал неподалеку, извлек книжку и прикинулся умным. Ребята тоже остановились — так, чтобы Саныч не увидел, и затянулась пауза. Арестант смотрел на воду, что видел — неизвестно; но длилось это уже минут двадцать. Детективы начали коченеть. А до поезда остался, однако, час — подпольщики занервничали.
И тут приключилось необычайно удачное несчастье. Кирпич, известно, ни с того ни с сего на голову не падает. Но то кирпич… Было как раз то время, когда на улицах следует вешать таблички: “Граждане, при сосулькопаде эта сторона улицы наиболее опасна!”
Профессиональный агент читал свою книжку грамотно — на другой стороне улицы. То есть возле домов. Объект слежки не замечал, но и лейтенанту сопливый Питер заготовил сюрпризец: не впрок пошел свистнутый микрочип. От карниза дома отпал ледяной сталактит, разогнался до известного ускорения, раздвинул острием половинки черепа и положил госбезлея на слякотный асфальт. Экстрасенс увидел бы, как душа высочилась из пробоины вместе с кровью, расплылась чадной лужей и куда-то впиталась.
Ребята обомлели. Но Владимир опомнился, набрал номер и сказал:
— Маменька приехала.
Игрек выскочил из-за угла в страшненьких “Жигулях”, подхватил ребят, Саныча — и исчез. Саныч ничему уже не удивлялся, покорно сел в неизвестную машину и только там разглядел, кто его похитил.
Спустя сутки поезд прибыл на новое место действия. Ребят поселили в общежитие УВД, и машина восстания заработала.
Вот кусочек газеты “Даргомышльская мысль”:
“Как вам известно, в ближайшую пятницу отмечается тысячелетие популярного туристического объекта, памятника древнеевразийского зодчества — храма Обрезания на Сортирли. На празднование в город прибудут римские сенаторы Гарно Поели и Приспичелло Посратти, министр японской культуры Ногама Якосука, английская писательница Мэри Диана Гринвич, знаменитые актеры Банале Тривиальти и Полисия де Лос-Хунтос, а также сопровождающие лица. На стадионе американской военной базы состоится футбольный матч между командами армии США и криминальной полиции Даргомышля, на матч приглашена администрация города и все почетные гости. Вечером небо города разноцветными огнями озарит праздничный фейерверк. Спонсор праздника — ярославский трупоперерабатывающий завод „ЯрКость””.
Как видите, дело двинулось. Главное теперь было — соблюсти секретность. В планы посвятили только спецназовцев, менты-футболисты до поры ничего не знали: Игрек рассудил, что лучше объявить идею восстания после успеха — так оно доходчивей получится.
Удалось раздобыть план воинской части, группа захвата выехала за город и провела секретные учения. Работали вдохновенно: начинала сбываться давняя мечта. Согласно оперативной разработке, на территории базы находились: 19 танков “Z-829”, 24 бронетранспортера, штурмовой вертолет и около тысячи единиц стрелкового оружия, в том числе ручные противотанковые ракеты и ракеты “земля—воздух” с лазерным наведением. Личный состав насчитывал 378 человек.
В революционном штабе
— Американцы наглы до беспечности, всегда недооценивают противника.
— Ну да, потому что мания величия.
— Именно. Отсюда полагаю, что на время матча выставят только обычных часовых. Большинство солдат зависнет на трибунах, без оружия, охрана гостей, скорей всего, сядет там же. Итак, задача: снять часовых, захватить тяжелое вооружение и удержать зрителей на стадионе, а главное — поменьше жертв, потому что мы не бандиты какие-то, а Национально-освободительное движение.
Светка спросила:
— Как нам действовать?
Ответил командир спецназа майор П-ов:
— Детишки, без самодеятельности — при всем уважении. Наслаждайтесь футболом, мои ребята всё сделают.
Старую революционную гвардию больно покоробило, но чем возразить — никто не знал. Кроме Игрека.
— У входа наверняка пристроятся шмонать, — сказал он.
Роман удивился:
— Чего делать?
— Выражаясь древними словами, обыскивать.
Майор пометил в книжечке и спросил:
— Что из этого?
— Так, почти ничего. Не войдете вы внутрь с оружием, это есть факт. А будете прорываться — на КПП успеют поднять тревогу, там пятеро сидят.
— Молодой человек, мы профессиона… — но Игрек майора перебил:
— А вдруг все-таки успеют?
— Можешь гарантировать тишину, спецназ? — спросил Игреков отец.
— Гарантировать?.. — повторил майор и прокашлялся. — Нет.
И повис вопрос:
— Что будем делать?
Игрек выждал паузу беспомощности и ответил веско:
— Я войду, брошу в урну у КПП черный батл, в начале второго тайма нажму вот эту кнопочку — и ваши быки, майор, минуют ворота легко и непринужденно.
— Излучатель? — догадался спецназ.
— Ультразвуковой, ИЗУ-210М.
— Где взял, парень? У нас в отряде о нем только слышали.
Игрек вместо ответа усмехнулся. Майор съел, снисходительность к столичным гостям сбавилась, и он спросил смиренно:
— А почему только во втором тайме?
— Чтоб мы успели осмотреться и слить вам по мобиле ситуацию. Дальше — ваше слово, товарищ Маузер.
Весомый аргумент
Облака расстреляли, и денек выдался замечательный.
У военной базы имелся недурной стадион. Точнее, база имелась у стадиона: раньше здесь был спортивный лагерь. Американцы ничего не строили, только, как обычно, навели порядок.
Четыре будкорылых сольджера действительно шмонали, но не то чтоб очень: в сумки лишь заглядывали и наскоро шарили металлоискателем. При желании небольшой пистолет можно было и утаить, но Игрек такой ерундой не занимался: он якобы допил и небрежно швырнул прибор в урну при дверях караулки, хоть и смущало, как бы не повредить. Излучатель был стилизован под непрозрачную пивную бутылку, следовало лишь менять этикетки для правдоподобия текущего момента.
Торжественно ввели себя иностранные персоны; глава города, вице-глава и замвице-главы лебезили и приятно улыбались. На поле выскочили мужики в нижнем белье и погнали отбирать друг у дружки не очень соблазнительный мяч. Фанаты орали: “Юса, юса!” и “Менты, менты!”, гнусили в свистелки, били в ладоши, махали руками, так что Игрек едва сумел прозвониться и сообщить спецназу детали: почетные сидят на трибуне для почетных, суровые дядьки в пиджаках и с профессиональным взглядом держатся поблизости.
В начале второго тайма Игрек запустил излучатель.
Он просто набрал номер на сотовом. Была, конечно, опасность, что этот номер невзначай натыкает чужой, и к чему это приведет, хрен знает. Но судите сами: “904 # ЫБ +Y”.
Вы бы такое случайно набрали?
Четверо в будке потеряли сознание, и двенадцать шварценеггеров майора быстро втянулись внутрь. Случилась, правда, неувязочка: пятый охранник вышел пописать, и ультразвук до него не добрался. Пришлось дополнить прикладом.
Уже через десять минут на стадионе включилась трансляция и заявила так:
— Уважаемые господа, очень пардон, но, если хотите жить, лучше не дергайтесь. Господ секьюрити убедительно просим бросить оружие на игровое поле.
Стало тихо, даже пнутый мяч в воздухе подзавис. В укрепление просьбы на поле выехал танк и эффектно развернулся, обведя дулом трибуны и безнадежно испортив предназначенное футболу покрытие.
Столь веский аргумент не повлек, однако, желанных последствий: пистолеты градом не посыпались. Тогда снова ожила трансляция:
— Здравствуйте. С вами говорит лидер движения “Независимая Россия” Игорь Блидлов. Не обижайтесь, но база отныне является территорией свободной России, и американские солдаты получают все права военнопленных. Против вас, господа гости, мы ничего не имеем — просто не пылаем жаждой повторить подвиг Хиросимы, но если попытаетесь сопротивляться… вы поняли. Оружия у нас, выражаясь древними словами, вагон. Так что разоружайтесь подобру.
Переворот
Наглое спокойствие Игрека сработало гипнотически, охранники сдали стволы — и даже получили взамен расписки. Бумажки выдавались настолько всерьез, что окрестные зрители вмиг уверовали: перед ними законная власть. Простых граждан немедля отпустили, солдатам по-английски растолковали ситуацию и попросили удалиться в казармы под домашний арест. От изумления те не нашли чем возразить и удалились. Впоследствии их вообще оставили в покое, лишив только оружия, и казармы постепенно превратились в уютный мирный поселок. Меж стен колыхалось на веревках белье, задорно верещали козы, дымок от костров романтично тянулся над крышами… Спустя год парни бойко лопотали по-русски с забавным акцентом, девушек окрестных деревень повлекло сюда неведомой силой, короче, почти все солдаты обрели счастье на новой родине, тем более что прежняя, рухнув, вовсе не манила.
А вот иностранных гостей пришлось задержать. До вечера их сторожили в офицерской гостинице, потом перевезли в город и заперли в следственном изоляторе. Они были слишком нужны для предотвращения ядерной катастрофы. С вождей города взяли официальные отречения от должностей в пользу законной власти и с этими филькиными грамотами тотчас отправились в городские учреждения. Вовсе не вламывались, заходили спокойно — в мэрию, на вокзал, на радио- и телестанции, — предъявляли мандат и оставляли вооруженного представителя. Никто не сопротивлялся, потому что повстанцы действовали чертовски невозмутимо, только редактор “Даргомышльской мысли” сдуру забаррикадировался в кабинете. Он надрывно кричал:
— Умираю, но не сдаюсь! Да здравствует Америка! Запишите в протокол: я сопротивлялся.
— Ладно, записали.
— Подсуньте под дверь.
Подсунули. Он убедился, мигом притих и отпер, нежно улыбаясь:
— Под давлением обстоятельств готов приступить к работе.
Тут-то дяденька и просчитался. Хотел подстраховаться на случай возврата американцев, но вместо этого за пораженческие настроения был жестоко наказан: отстранен от должности. Так и работал, бедолага, простым корреспондентом, пока снова не поднялся.
А Игрек, получив к своим услугам радиостанцию, немедленно вышел в эфир на всю Россию:
— Братья и сестры!
Беллетримир
Одна мысль наклюнулась, как цыпленок из яйца, и долбила в череп. Только впоследствии я понял, какая это была глупая и злая мыслишка — видимо, подбросили враги… Я ходил-ходил, да и обратился к Дуэнде:
— Это ведь ты? Меня тогда на Сенную спровадил с Раскольниковым потрепаться?
Демон, отведя взгляд, признал:
— Я.
— Значит, можешь и в другие миры перемещать?
Он помялся и бухнул без всякой скромности:
— Я могу всё. Я могу тебя отправить в мир любой книги, а поскольку вы знаете всё только из книг — я могу отправить тебя куда угодно.
“А как же телевизор?” — подумал я. Но вообще правда: в конечном счете из книг. Ведь точно: мы знаем не мир, а литературу о нем. Да и литература пишет уже не о мире, а о себе самой. Такая вот получается двойная мастурбация…
Замаячило приятное: слетать на халяву в Египет, в Древнюю Грецию… Теплое море, где скалы, красивые камушки и медузы плещутся… Но отогнал, дело перевесило:
— А в Даргомышль можешь?
— Зачем?
Неудобно даже отвечать… Но придется:
— Да понимаешь… выдумывать тяжело. А так — своими глазами посмотрю и опишу.
— Да ты, Леха, халявщик! — открыл демон.
— Я бы предпочел: рационализатор. Так что — можешь переместить?
— Повторяю: я могу всё. Но имей в виду: ты сам захотел.
Я, к сожалению, не понял, что означала сия фраза. То есть понял, но поздно.
— Пойдем на улицу спустимся.
— Зачем? Что, здесь нельзя?
— Можно, родной. Но при перемещении в беллетримир возможны технические сбои. Ты ведь не жаждешь с пятого этажа рухнуть?
Это он верно подметил: я не жаждал — и мы спустились на Садовую. Исчезать посреди людной улицы нечеловеколюбиво, пришлось свернуть во двор, причем две кошки почуяли недоброе и удрали. Дуэнде взял меня за руку, вокруг начались сумерки, воздух сгустился, слился с домами и будто черной пластмассой залил пространство. Я хотел шевельнуться — и не смог. Я не успел испугаться: как этим твердым воздухом дышать? — и уже раздалось повсеместное потрескивание, словно пластмассовый массив раскалывался на частички. Разлилось фиолетовое сияние, вроде стало видно, только нечего было видеть: я не нашел своего тела, и Дуэнде не было, только какая-то сверкающая точка, может, близко, а может, в миллионе световых лет. Я, наверно, тоже точка, а вокруг — ничего… Такого ужаса одиночества я не мог даже вообразить. Вопль, наверно, вырвался бы неприличный — было бы из чего… Но тут тела начали проявляться, тяжелеть (я радостно задвигал возобновленными пальцами), вокруг замаячили размазанные силуэты домов. Я понял, что мир — это лишь сгущенный фиолетовый сумрак.
Паскуда
Город так и не стал отчетливым, будто был сфотографирован на “мыльницу”. Видимо, технологический сбой перемещения. Надо перезагрузиться. Но тут прорезалось обоняние — и скрючилось от вони. Невнятность окрестностей объяснялась горьким дымом.
— Пойдем-ка подальше. Здесь, наверно, помойку зажгли.
— Куда?! Гляди, — и демон указал вдоль улицы: туман клубился, сколько видел глаз.
— Это торфяники горят, — объяснил Дуэнде.
— Не время ж еще! Весна.
— Для гнусности всегда время.
— Хм… А может, стреляли?
— Ты что, Леха, пороховой дым не нюхал? Мастер боевика, тоже мне!
Нюхал. В школе. Палили из ружья в подвальном тире, Родине требуются школьники-убийцы. Действительно, букет аромата был будто другой. Я уточнил:
— Так эта прелесть на весь город?
— Видимо, да. Пока ветер не переменится.
— Никто, разумеется, не тушит? Все заняты светлым будущим?
Славный городок разочаровал. Дышать углекислой дрянью вовсе не увлекало. К тому же не попадалось никаких признаков восстания, да и людей.
— Тут жильцы-то есть? Или я еще не сочинил?
Дуэнде озабоченно вгляделся в окна:
— Должны бы быть…
Тут я заметил вывеску “Таварищество с ограниченной ответственностью”.
— О, здесь трудятся безответственные товарищи! — воскликнул я. — Вернее, таварищи… Надо будет исправить в тексте, а то подумают: автор букв не знает… — и вдруг стукнуло: — Слушай, я же “таварищества” не выдумывал! Откуда взялось в моем городе?
— Творчество есть таинство, — ушел от ответа Дуэнде.
Впору было насторожиться, но я по-прежнему легкомысленно не замечал всех этих темных недомолвок и потому, естественно, допрыгался. Но по порядку.
Мы шли городом, я дивился на старинные церкви, кряжистые потресканные стены:
— Впечатляет! Прямо настоящий город! Неужто я сотворил?
— Мы, — уточнил демон.
— А может, это так, глюк? Или бутафория, картончик?
— Обижаешь! — демон фыркнул. — Картон! Сам потрогай.
Я толкнул дом в стену, но ничего не закачалось, а к руке прицепился кирпичный след. Тут и люди замаячили.
— Интересно, я для них реальный? Они меня видят?
— Хочешь знать?
— А то, любопытно.
Потусторонний друг посмотрел на меня длинно и с сожалением.
— Эх ты, беллетрист… — прозвучало как нехороший диагноз.
Из тумана выпростались трое: у одного была цепь, у другого — ржавая труба, а у третьего — натуральный револьвер.
— Опаньки! — обрадовался цепеносец. — Да это Кофанов!
— Не, тот вроде с рожи посмазливей, — усомнился огнестрельный боец.
— А вот мы ща выясним, — многообещающим голосом сказал третий богатырь и обратился ко мне: — Ты часом не знаменитый Кофанов?
— Ну, какой там знаменитый… — ложноскромно потупился я…
…и сообразил…
…что литературная моя слава едва ли могла достичь моих собственных героев…
Ё-мое!.. Не литературная! Это не я знаменитый… Меня, понимаете ли, приняли за…
Меня приняли за меня. Вот так номер…
— Я ж говорю: он, — улыбнулся первый, дружелюбно помахивая цепью. — Ну что, пойдем, певун-звездунец.
— Погодите! Я же не…
Срезался. Нелегко доказывать вооруженным революционерам, что они мои глюки…
— И не егози, зашибу ненароком, — добавил в мою спину кто-то из них.
Я рванулся к Дуэнде. Он стоял руки на груди, никем не замеченный, а на коровьевской физиономии был нарисован большой бескорыстный кайф.
— Ты что-то рассуждал про ответственность творца… — напомнил он. — Покеда покуда.
— Паскуда!!
За это заявление я ощутимо получил по затылку — и покорился литературной судьбе.
А вот и он, красавец…
Вели меня долго, что-то между собой обсуждая. Снова миновали “Таварищество”, и я поглядел на это “а” совсем другими глазами. Дым уплотнялся. Из грязной белизны внезапно наплывали обезглавленные церкви, будто монстры; колокольни верхушками уходили в неизвестность. Машины вылетали вдруг и беззвучно — и тут же снова тонули в тумане.
Дышать тяжело. В горле уже свербит, будто простуда, — как бы на вокале не сказалось. Я разве этого хотел — выдуманной дрянью родные связки портить?
Это бы ничего. Хуже — видеть. Будто сплю. Щурюсь, зыбкая невнятность раздражает, кажется, слепну. Приходится иногда на руку смотреть, чтоб убедиться: нет, это не глазная муть, вблизи отчетливо. Солнце — в песок ткнули пальцем, и сочится оранжевая влага.
Хорошо бы устроить здесь высокие фонтаны — они, может, прибили бы дымину и немного освежили воздух. Чего мне стоило написать несколько слов своевременно? “Шумели высокие фонтаны”. Три маленьких слова — вместо земляных работ, укладки труб, облицовки, чистки ржавчины — и что там еще бывает в фонтанах? Слушайте, это же потрясающе экономично!
…Когда же Дуэнде явится и вызволит? Пошутил — и ладно. Я не сомневался, что явится. Почти. Не хотел сомневаться.
Меня ввели в учреждение, неприятно загаженное, по коридорам бегали очень деловые вооруженные люди. Местный Смольный. Возле кабинета пришлось ждать на псевдокожаной кушетке, конвоиры озабоченно шептались. В комсомол принимали — так же сидел, дожидаясь неизвестно чего. Потом лицезрел секретаря райкома — круглое, сытенькое, розовое существо в полумраке зала. Кого сейчас увижу, интересно? Какая дрянь — все эти общественные учреждения…
Наконец впихнулись внутрь.
— Игорь Сергеевич, глядите, кого привели!
М-да. Так и есть… Я втайне предчувствовал…
За огромным столом сидел…
Да, точно — он. Наверно, сплю…
…сидел тот, кого я, черт возьми, как раз ждал там встретить, хоть и побаивался за собственный рассудок. Необычное дело все-таки…
Там сидел Игрек — слегка другой, чем я представлял, но точно он. Лицо малость поношенное, свитер, на столе — пистолет; он снял очки и тер съеденные глаза: комнатный дым был вдвое гуще за счет табачного. Он посмотрел на меня мутно, однако под этим взглядом хотелось прогнуться, как занавеска на сквозняке. Быстро его власть обработала!
— А-а… — издал он невнятно и усмехнулся в одну щеку. — Здравствуйте-здравствуйте, маэстро… Шоу-бизнес крупным планом… Как вам у нас? Блажен, кто посетил сей мир, выражаясь древними словами, в его минуты… Чему смеетесь?
— Извините… Немножко крыша едет… — но я снова глупо хихикнул, а потом не удержался: — Блажен, это есть факт, месье Дюк…
Игрек вскинулся изумленно, но заверещал мобильник, сбил с мыслей, да и вряд ли он додумался бы до правды, честно говоря. Он ответил кому-то:
— Хорошо-хорошо, сейчас приду! — и буркнул моим проводникам: — Ладно, ребята, некогда. Подержите его пока где-нибудь…
Сижу за решеткой в темнице сырой…
Меня бросили в застенок. Ну, не знаю, что такое застенок, — но я играл сам с собой в “узника совести”. Нечистой своей совести…
Приказ “подержать” ребята трактовали негуманно: заперли в какое-то серое место. Внутри было каменно и мрачно, оконце под потолком — как в избе Святомира. Только решетчатое. Стены сопливые и в татуировках, несколько двухэтажных страшилищ, видимо, пресловутые нары. Я там буду спать… Больше всего шокировал откровенный унитаз — голый, белый, безо всяких загородок.
Холодно.
Слава тебе, Господи, я один!.. Даже не столько боялся уголовников — невыносимо вообще видеть этих несуществующих людей. Надо в одиночестве привести мысли в порядок.
Так. Мне фантастически повезло: я получил уникальную экскурсию по местам своей литературной славы. Бояться нечего, это просто экстремальный туризм, вроде как львов в Африке ловить; путевка кончится, и я вернусь.
…Господи, что делать?!..
Спокойно. Всё хорошо. Редкий дар, грех не воспользоваться. Блокнот с собой, можно строчить впечатления очевидца. Я же внутри романа!
И что строчить? Камеру описывать как-то не хотелось. Да и вообще… Когда же эта ерунда кончится? Дуэнде, шутничок — возвращайся! Вовсе уж не смешно…
Одиночество стало убивать. Я загремел в дверь, чтоб хоть голоса услышать — но не откликались.
— Эй, вы забыли меня, что ли? Э-эй!!
Замер и прислушался. Ни звука! Может, в беллетримире опять сбой — и люди исчезли? Вначале же их не было, когда мы только переместились… Что же, меня никто не выпустит? Я один в выдуманном мире — к тому же совершенно пустом?!
— А-а-а-а-а!!! — заорал я в панике.
Тут что-то переломилось — то ли уснул, то ли что, и дальше помню только скрежет двери:
— На, певец, лопай.
Пока приходил в себя, люди опять сгинули, но осталась тарелка еды. Да-а, не налажено еще у народовольцев тюремное хозяйство: это были обычные магазинные пельмени. Вечно жрал такие, только с Викой поотвык. Любил бросать соль в закипающую воду: она вздымляется облаком, как ядерный взрыв. И глаза расфокусируются, тоже облачные делаются. Потом собирать их неохота…
Вика…
Вика! Вика… Наверно, с ума там сходит. В больницах, моргах — меня ведь нету. Я в романе… Рукопись открой, девочка. Я — там, между строк…
Суперстар
Однажды из коридора долетел дурацкий смешок и междометия — что-то вроде:
— Да… Ни хрена себе… — а потом откупорили камеру и сказали: — Вы тут, чуваки, между собой разберитесь! Дела-а…
После чего втолкнули…
…одного человека… как бы помягче выразиться…
М-да… Человека одного…
Меня.
…
Сознание потерял. На чуть-чуть.
Я глядел в него, как в зеркало. Он в меня, правда, вряд ли: я успел лицом ощетиниться, к тому же он еще не привык к темноте.
Алекс Кофанов увидел мои выпученные глаза и нехотя сознался:
— Ну да, это я… Значит, представляться не надо. А тебя как звать, сосед?
— Але… Денис.
Я соврал потому, что он начал уже подозрительно приглядываться. Если еще и имя совпадет — совсем не к добру! Он подошел ближе, глядел — и менялся лицом. Я полуобморочно пробормотал:
— Действительно странно… Многие говорят, что я на вас похож…
— Да уж… Шоу двойников…
У него, кажется, тоже сознание малость отплывает. Мы пялились друг на дружку, как два педераста, насилу взгляды развели. Главное, ничему не удивляться. Всё нормально. Ничего необычного…
Я твердо решил не дотрагиваться до него: будет аннигиляция, и располземся гнусной лужей. В кино видел. А он сказал:
— Вот такой, блин, праздничек…
Я вдруг спохватился:
— А как вы здесь оказались? Я этого не писал!
— Чего не писал?
— А… так. Ничего.
Он помолчал, глядя.
— Странный ты какой-то… Как оказался? Загребли, прямо из номера!
— А в городе откуда? — не отставал я.
— Откуда-откуда — концерт у меня завтра! Должен был… В честь юбилея, понимаешь, этого херова… как его, дьявола?
— Даргомышля.
— Точно. Ты здешний?
— Нет.
— А откуда?
— А что?
Ой, идиотский диалог!
Что делать?! Что делать, граждане?! Ответить правду — опять получится чрезмерное совпадение. Назвать какой-нибудь Воронеж — а вдруг он там был? Спросит улицу…
К счастью, Алекс проехал собственный вопрос. Какое ему, правда, дело до того, откуда я? Вместо этого он спросил:
— За что замели?
Тут я уже ответил честно, даже с вызовом:
— На вас похож!
— За это?! Я-то чем не угодил?!
— Ничем. Им заложники нужны, чтоб бомбой не шарахнули, поэтому всех знаменитых…
— А что, могут шарахнуть?
Я впервые испугался на эту тему:
— Н-нет, не могут! Надеюсь…
Молчали долго.
А ну как правда? Не пожалеют заложников — и вмажут? Может, ракета уже в пути… Через три минуты — вж-жик! — вспышка, ударная волна — и… и… всё, собственно… Потянуло забиться в угол, подальше от окна. Еле сдержался.
Сам же писал про Антона: смерти не надо бояться. Да… черт… писать легко…
Цифровой файл
Хорошо выглядит, подлюга! Рожа гладкая, перстень, цепь на шее. Наел на звездных харчах. А с чего он звезда, что он такого особого поет? Ведь это я почти весь репертуарчик сочинил; почему же с этими песенками я лабух, а он — суперстар? А-а, точно, подлег под нужных! Не дай Бог стать таким, продаться ради бабок!
Но погоди, ведь он — это я…
Он вдруг засмеялся — грустновато, но долго.
— Вы что, Алекс?
— Надо было так попасть! Я ж на гастроль выбрался впервые за год! Меня ведь уже почти нет…
— В каком смысле? — я думал, он начнет философию, дескать: “что наша жизнь”, “всё иллюзия”, но певец оказался конкретнее:
— Да я, понимаешь, согласился сдуру на один проект… Слыхал про виртуальное дублирование?
— Нет вроде…
Я, конечно, ужасно насторожился.
— Ты знаешь, что старика нашего Соврановича нет?
“А он что — есть?!” — завопил я беззвучно. Всё никак не верилось, что мои вымыслы ожили.
— Как нет? — удивился я почти искренне. Я ведь не придумал еще судьбу Соврановича.
— Так. Помер, лет пять уж.
— А по телевизору… — повел я осторожно, потому что не знал: вдруг что-то не срослось при перемещении, и Совранович по ящику не выступает. Но всё было четко.
— По ти-ви вещает виртуальный двойник, — перебил Алекс. — Фирма “Нью эйдж” насобачилась рисовать электронных человечков, что и не отличишь. Видал мой клип “Торможение”? — я что-то промычал. — Вот там меня тоже нет, всё графика. Это был первый, потом еще сняли “Зеленый трамвай” и “Вику”.
— А Вика с вами?! — крикнул я. Мысленно. Не имею я права на такой вопрос! Пришлось спросить то, что и так знал:
— Почему вас там нет?
— Ты что, тупой? Я же говорю: нарисовали! Виртуальное дублирование! Человека заменили на цифровой файл. И песни начали записывать моим голосом. А потом, сволочи, стали искать похожих на меня, гримировать и выпускать на сцену под фанеру. Знаешь, сколько двойников по стране ездит и мои деньги хапает? — и вдруг он уставился снова.
Дошло. Сейчас убьет. Фу ты Господи, страшный-то какой!
— Алекс, клянусь: я не один из них.
Голословно. Бездоказательно. Но поскольку правдиво — убедило. Он спрятал взгляд в ножны и минуту молчал.
— Поганое время, — проворчал наконец Кофанов.
— А почему вы не боитесь такие вещи говорить?
— Да… бояться надоело. К тому же тебе почему-то доверяю. Такое ощущение, будто давным-давно знакомы.
“Да уж…”
— Честно сказать — достало всё до охренения, — продолжал великий певец. — Вот меня сюда сунули как американскую подстилку. Так?
— Возможно.
— А знаешь, где у меня эти американцы? Я ведь русский — понимаешь?! Как-то в “Голинайте” фанера сдохла — я на сцене, а музона нет. Мне что-то стрельнуло — и я а капелла “Прощай, радость” — знаешь, русская. И прикинь: шпана, тинэйджеры, поколение пепси — им же вроде ничего не надо, кроме пива и дэнса, — слушали, как приклеенные… Отпали просто. И в глазах что-то засветилось… Но мне это припомнили, я сейчас почти нон грата, если хочешь знать.
Мы опять молчали и были теперь действительно как родные.
— И кто ее выдумал, эту Америку? — горько спросил он.
Я поспешил отвести от себя подозрения:
— Никто. Сама зародилась, как вошь. Мыться чаще нужно.
Следственный эксперимент
Ночью двойничок безобразно храпел. Неужели я тоже? Он ведь — я.
Я пытался свистеть, толкать в бок — он примолкал, но лишь на минутку. Я начал его ненавидеть. И что он такое ляпнул про Вику? Неужели моя Вика, девчонка моя родная — с ним трахается? Ждет сейчас в Питере звездного мужа, томится, бродит по огромному и такому пустому особняку… В голубеньком бассейне поплескалась — не радует; и коньяк — пол-литра тыща баксов — в кайф не пошел… Меня бы и не признала, сука!.. Что ж такое творится?!
Но утром он поразил. Алекс проснулся, сел и длинно посмотрел на меня:
— Парень, им нужен я, а не ты.
— Ценная мысль, — я был зол за храп.
— Вот что мы сделаем… — он прокашлялся, будто голос проверял. — Могу? Могу. Эй, люди! — и забарабанил в дверь.
На сей раз откликнулись быстро. Дверь отперлась, революционер жевал бутерброд:
— Чего, Алексы?
Он играл равнодушие, но сквозила гордость, что он так запросто со звездой. Даже с двумя.
— Вам нужен я. Он — случайный. Отпустите парня.
— Как докажете, что он случайный?
— Элементарно, — и Кофанов запел “Зеленый трамвай”. Мой “Зеленый трамвай”! С утра голос звучал не ахти, и досадно мне стало ужасно: да почему же вот этот пижон — звезда, еще и с моей песней?!
— Спасибо. Круто, — похвалил охранник. — Пойдем, ты левый.
Это он мне!!! Вместо ответа я запел тот же самый “Трамвай”. Революционер перестал жевать. Дойдя до припева, я прервался:
— Что?!
— Ни черта не понимаю… Вы, ребята… тут… посидите, — и патриот исчез в крайнем замешательстве. Меня бы на его месте просто стошнило от двух одинаковых. Певец глядел на меня тяжко.
— Да, снял манерку, — похвалил наконец, будто в морду двинул. — Долго копировал?
Я промолчал. Кто еще с кого снял!
Он задумался, потом опять решительно постучал:
— Я могу позвонить в Питер моему менеджеру, заодно ваши требования передать. Вот и убедитесь, что я настоящий.
— Ну, требования мы уже сообщили… Впрочем, пожалуй.
Принесли сотовую трубку, и Алекс набрал номер:
— Альберт? Привет, это я. Жив-жив, рано радуетесь. Да, в Дарго… хрен! не выговоришь… Нормально, жрать только маловато… Не знаю, брат, недели на две минимум… И передай там кому надо: город лучше не штурмовать.
— За оборону отвечает спецназ, — подсказал революционер.
— Спецназ отвечает.
— Если что, вас всех подорвем, извините, — добавил охранник.
— Нас подорвут к едрене, если начнут… Контракт?.. Да, это жопа… Ладно, пока.
Алекс выключил трубу и спросил меня:
— Ну что, малец, есть кому в Питер позвонить? Выпускайте его.
И меня вывели на воздух.
Горечь гари еще ощущалась, но туман ушел. Миленький городок лежал спокойный-спокойный, уютно обнимаемый изгибом Сортирли, на дальнем берегу солидно высилась церквастая крепость — наверно, знаменитый монастырь. Деревья кое-где начали зеленеть.
И что делать?
В Питер. Только в Питер. Здесь — я чужой.
А там — нет?
…Не знаю…
Ум лучше не слушать, а сердце говорит: надо в Питер. Если слушать ум, следует немедленно утопиться.
Я где-то на Волге. Это примерно юго-восток. Значит, мне на северо-запад. Сейчас утро, солнце как раз на юго-востоке. Пускай светит в спину. И я пошел в выбранном направлении — там действительно оказалась улица. Город быстро кончился. На окраине отдыхали несколько танков, и ребята осведомились, куда меня несут черти. Я показал докумажку, выданную при освобождении, и меня пропустили.
— Только, парень, не труби, что ты отсюда. Дознание затаскает.
Разумно. Поэтому, миновав поле зрения вооруженной силы, я эту справку мелочно расчленил и пустил по ветру. Дорога вывела на большое шоссе, стрелка вправо показывала Кострому, влево — Москву. Что-то плохо представляю себе, где Кострома, но от Москвы до нас — только ночной поезд… Я свернул налево, а в душу хлынула тоска по Питеру. И почему-то конкретно про блокаду. Вдруг представил, как рушились под бомбами дома, осколки корежили милые стены… Будто своим телом ощутил боль тела города, аж плакать потянуло. Как он там без меня?
Я уж недели две в этом городишке. Скорей бы увидеть! Вдруг он сильно изменился, на Москву стал похож? Если они настроили небоскребов на Невском — я, наверно, умру.
На муромской дорожке
Холмы, холмы, открываются волнистые горизонты. Трасса гуляет влево-вправо, как пьяная. Почему-то в России все дороги петляют. Загадочное явление. Отчего не провести ровно, как стрелу, — по кратчайшему расстоянию между городами? В какой-нибудь Германии наверняка так и есть.
А у нас петляют… И слава Богу. Мы и живем так. Так оно сердцу ближе, а с прямой автострады хочется поскорее удрать.
Где-то здесь Муромец мочил нечисть. Кабы не асфальт, так и ждал бы Горыныча из-за угла!.. Но нет: жду американский патруль. Из низины не видать, что творится за гребнем: вдруг там меня караулят, тепленького? Ботинками натерло ноги, и я разулся. Давненько я так не делал! Полсудьбы своей не касался живой земли… Впрочем, какой земли! — обочная пыль. Дряхлая покрышка, камушки, мелкая автомобильная ржавь — отломыши. Костик так же оставлял по пути своих странствий кусочки когтей и усов — неизбежные издержки перемещения…
Кто я теперь? Босикомое. Ползет беззащитный жучок по странице собственной рукописи. Может, сверху наблюдают, и уже заносят карающий ноготь — только жаль портить текст, — и ждут, пока доползу до края. Сейчас раздавят, только с буквы слезу.
Внезапно аж прохватило, испугался даже: а вдруг Дуэнде — изменник? Переметнулся к другому автору, и теперь меня кто-то пишет? И не сам иду пустым шоссе, а лишь подчиняюсь чьей-нибудь разнузданной фантазии? Прервется он писать, и я временно уйду в небытие: усну или сознание потеряю; снова текст откроет, ручкой тронет — и вскочу, побегу как заводной!..
А ну как ему взбредет в голову…
…лучше не придумывать — а то еще телепатически передастся…
Раздавить меня танком…
Не думать!!!
Он ведь даже не догадывается, что я живой, не просто словесная схема и на мне нельзя ставить опыты! Как ему намекнуть? Даже если удастся внушить свою мысль этому Неизвестно Кому — он, конечно, примет за собственную фантазию: “Как я ловко выдумал: мой персонаж мне же внушает!”
Значит, и я, когда писал, ничего не сочинял: герои сами нашептывали мне, что должно с ними случиться? Травинку хоть пожевать… Метелочка на тоненькой зеленой трубке — ухватить и тащить мягко, без рывка. Туго вытягивается, скрипит — без звука, но рука чует: идет, идет медленно… Выскользнула. На конце — беленький мягкий черенок, можно съесть. Сколько же надо травы перепортить, чтоб желудок хоть немного почувствовал?
Думай, думай, Леха! Это отвлекает от желудка.
О чем я? Ага, надо быть подобным Богу… А как? Что мы про Бога знаем? А только одно мы знаем достоверно: он — Творец. Ведь сама мысль о Боге откуда взялась у того самого первого жреца? Тогда он еще не был жрецом… Бежал древний охотник за оленем, размахивая неуклюжим своим копьем, упустил наверняка (кабы поймал — ничего бы не случилось. Нажрался бы и лег спать).
Итак, упустил он своего оленя… Стоял, как я сейчас, на пригорке и смотрел вдаль. Насчет пожрать выискивал… И вдруг увидел этот мир. Понимаете — увидел!.. Вдруг понял, как безумно сложен и пестр этот мир — и как при этом гармоничен.
— Да неужели случайно?! — изумился он. — Неужели само собою зародилось это тончайше продуманное многообразие? Не может быть! Ведь был же, был у этой потрясающей красоты Мудрый Создатель!
Упал и впервые начал молиться — не из страха, а от восхищения… Этими словами он, конечно, не думал. Но ощутил примерно так — я уж вам отвечаю…
Если Бог не Творец, тогда он вообще не нужен. Поэтому единственный способ уподобиться Богу — творить самому. Смысл жизни — творчество.
Интересно, что бы по этому поводу сказал Святомир? Хотел бы я с ним… впрочем… Чушь! Я же сам его выдумал! А может, не выдумал? Может, он есть, и я его чудом разглядел? Я весь мир этот сочинил — где сейчас иду, — но почему в нем столько неожиданных подробностей? Не придумывал я вон тот проржавевший велосипед в канаве — откуда он взялся?! Значит, ничего я не выдумал… просто слишком глубоко вошел в то, что мне открылось.
Так бывает: идешь по лесу, и вроде под ногами твердь, травка, кочки-ягодки, но как-то подозрительно колышется. Начинаешь сочинять: а вдруг там болото? Под пленочкой дерна? Бурая жижа, пузыри тягуче поднимаются, на дне — скелет утонувшей прошлым летом коровы… Не дай Бог затянет — буду рядом с парнокопытным лежать тысячу лет, и никто не узнает, где могилка моя… И вот уже произведение готово в голове, триллерочек. Топнешь ногой для проверки, и правда, выпирает жижа под сапогом, и колышется сильнее. А уж выдумал ли? Или вправду болото?
Я вот топал-топал — да и провалился…
Уж смерклось, ноги гудели — а присесть не находилось. И похолодало. Совсем уж стало темно, я дорогу лишь угадывал, готов был рухнуть и замерзнуть насмерть — а что мне терять? И тут сзади зарычал грузовик. Внутри оборвалось. Блеснул камушек под ногами, вперед выбросилась моя длиннющая тень… Поздно бежать!
Да и все равно: устал смертельно — пускай убивают… Ну как… Конечно, лучше бы нет…
А что я могу?!
Все равно дрожь внутри… Нарочно не оглядываюсь. Как мерзко — ждать выстрела в спину!.. Но сквозь мотор протиснулся голос:
— Чувак, тебе куда? Подвезти?
Я в полуобмороке взобрался в кабину и лишь для приличия спросил, засыпая:
— А вы куда едете?
— В Питер.
— Серьезно? Как хорошо…
… (Добрался до Питера, кругом американская дикость, живу в своей коммуналке, безуспешно пытаюсь найти Вику.)
Доказательство одной бредовой теории
Но погоди, Вика ведь есть в романе, иначе говоря, в этом мире! Вторая Вика. Не та, что ждет певца Алекса в неизвестном особняке, а другая, за которой Саныч бегал! Не помню: в романе ее адрес указан? Если да, то всё проще простого. Но тогда другой вопрос: где взять роман? Текст, извините, в другой реальности…
Беда-а…
Так. Погоди. В другой? А если их… два? Два текста? Спокойно… спокойно… Надо собраться с мыслями… Если этот Алекс — я… а ведь он — я… то он… тоже писал “Демонтаж”. Ну, должен был, по логике. Тогда… если он не выкинул рукопись… есть шанс, что она в комнате. Мог, конечно, и в особнячок увезти…
Я бросился искать. Куда же он, зараза, ее захайдакал? Только бы не увез!
Нашел! Черт возьми, нашел! В том же книжном шкафу. “Демонтаж”. Ты ж мой хороший… Мой почерк, мои мысли… Невероятно…Что-то он совсем не изменился: как я перед перемещением оставил — такой же. Даже потрепан не сильнее. Странно. Не похож на измученный творчеством. Ну-ка, чем заканчивается?
“А Игрек, получив к своим услугам радиостанцию, немедленно вышел в эфир на всю Россию:
— Братья и сестры!”
Это что же… Он ничего не добавил? Ай тунеядец!
Нет, в самом деле хамство: поет мои песни, жирует — а роман ни строчкой не двинул!
…Та-ак…
Послушайте… Я аж похолодел от догадки. Ведь я… написал этих “братьев” неделю назад… ну девять дней… и потом сразу предложил демону переместиться… Точно. В лом стало выдумывать, восклицательный знак поставил и решил слиться с первоисточником, понимаешь… А вечером…
А вечером, ребята, я должен был звонить продюсеру, ну, этому, который в кабак забрел, меня услыхал, сам подошел знакомиться и телефон оставил. Я не особо поверил, но взволновался. И непременно позвонил бы — я ж думал, ненадолго…
Ой, черт!.. Не дотерпел…
Ведь это я сам, своими руками породил двойника — по Викиной теории! Права оказалась девка… Я решил переместиться, а он, собака, не решил… Он позвонил продюсеру и начал карьеру — потому и роман забросил, а я… идиот!!!
Тут мне стало невпротык, я упал и уснул, чтоб ничего этого не видеть. Проснулся ночью. Вставать было дико, но сон пропал. В глупой надежде я тихонько включил радио, но мне сообщили:
— Беспорядки в Даргомышле пока продолжаются, однако ситуация, по заверению министра госбезопасности Евразии, находится под контролем. Бандформирования, захватившие город, полностью блокированы, и окончательное разрешение кризиса лишь дело времени. И коротко о главном: он, господин президент Соединенных Штатов, по-прежнему находится на отдыхе.
Потом порадовали, повеяло прежней Россией: аптечная мафия начала рекламировать болезни:
— А вот есть еще такая болезнь, такая и такая. Симптомчики подробно. Вы, граждане, непременно всем этим заболеете и помрете в конвульсиях. Впрочем, сей миг оттяжим, если будете жрать наши лекарства…
Болезни те же, а названий навыдумывали не в пример эффектней. Кому помешала старая милая цинга? Зачем заменили пародонтозом?
Ну как зачем? Слышно же по звучанию: пародонтоз лечится гораздо дороже. От цинги сырую картошку покушал — и здоров. А вот с модным названием… Врачам и аптекарям ведь чего надо: чтоб люди болели и пострашнее, и почаще. Иначе обанкротятся врачи…
— Меня зовут Красноармина Агриппиновна, — обрадовала скрипучая старушонка. — Мне восемьдесят четыре года… кажется… У меня много лет было несмыкание прямой кишки, и эта… каловая масса не удерживалась внутри. Ну, просто идешь, идешь — и вываливается.
Я инстинктивно потянулся выключить гнусный прибор, но любопытство удержало. В прежнее время реклама была все же чуть-чуть корректнее…
— Я пробовала брезентовые трусы, — продолжал божий одуванчик, — пробовала пробочкой затыкать, один доктор даже посоветовал мне вставить туда в кишку шланг — и в специальный мешочек концом… Но ничего не помогало. Я живу одна, тридцать лет назад умер мой муж: захлебнулся ночью моими жидкими какашками… И вот подруга посоветовала мне новое чудесное лекарство — контрасратин. Я принимаю его регулярно, и мне больше не нужен шланг. А свои брезентовые трусы я пожертвовала детям-сиротам.
Я вздохнул длинно и прерывисто. Нет выхода.
Ладно, надо искать Вику. Что в романе об ее адресе? Так, глава “Вербовка”: “…хрущоба в спальном районе. Купчино, может, Дыбенко или Озерки…”
И всё?!! Ну спасибо, Лешенька! Охренительная конкретность…
М-да…
Отчего я, черт возьми, не Достоевский? А? Ведь он протокольно бы: до количества ступенек и цвета обоев. Учиться надо у классиков — как я теперь это понимаю!..
Одна примета — пресловутый метрострой. На три района… Можно поискать, конечно, — пару месяцев побегать по окраинам… Дом при метрострое найти можно — если существует, — но ведь ни этажа, ни номера квартиры! Правильно: передавить все дверные звонки, а потом записать десять тысяч идиотских диалогов… Морду кто-нибудь набьет — это уж непременно.
Это, конечно, сюжетный ход — типа “Мертвых душ”. Энциклопедия русской жизни, описание типажей, встреченных при поиске родной души, существующей только на бумаге…
Ну, а найду — и что? Дверь настежь, сердце в пятки, на пороге — Вика, оранжевая резинка в волосах:
— Здравствуйте… Вам кого?
— Э…
Паблик хаус
А вы знаете, что Российской национальной библиотеки больше нет?
Той же ночью, спрятав роман, я тихонечко отпер дверь — чтоб никого не потревожить — и отправился в туалет. И вдруг меня остановил шепот с темной кухни:
— Ты что, наивный совсем? Какая демократия? Они ж нас попросту ограбили!
— Ну, это еще надо доказать.
Говорила соседка-инженер, второй голос был мужской и незнакомый. Я предположил, что к ней пришел приятель, а в кухне они оказались, дабы не будить ребенка.
Подслушивать нехорошо — спора нет. Но… Должен же я, черт возьми, знать, куда попал! Я притаился.
— Чего доказывать?! — почти закричала инженерка. — Помнишь, Публичку разграбили, сразу после оккупации? Всему миру показывали в новостях русское быдло, тащившее оттуда всё подряд — от книг до мебели! Позор нации, да?
— Ну?
— Я тебе не говорила, что была там?
— Зачем?!
— Так. Случайно.
— Это же опасно!
— Подожди… — перебила женщина. — Вечер, ноябрь, я у Катькиного сада, бардак, Александринка горит, журналисты снимают камер с десяти… И паренек белобрысый прет из библиотеки целые папки бумаг, толсто, под мышками. Я ему: “Что ж ты делаешь?! Это же наша культура!” Знаешь, что он ответил? “Заткнись, сука”.
— А… чего ж ты ждала? Еще слава Богу, не убили! Зачем же ты так рисковала? Это же опас…
— Погоди… Дело в том, что сказал он эту “суку” по-английски!
— Ты что же, думаешь — это они? — спросил мужчина после паузы.
Соседка горько усмехнулась:
— Ну, наши отморозки тоже, наверно, внесли лепточку… Но организовали погром несомненно американцы. Им выгода тройная.
— Подожди, ведь по международному праву они обязаны были…
— Что?! Какое международное право?! Ты младенец, что ли? Там ведь законы те же, что и в обычном правосудии!
— Какие законы?
— А то ты не знаешь! Кто сильнее — тот и прав. Такие законы…
Тут мне, к сожалению, стало вовсе невтерпеж, я нарочито завозился, включил свет, кашлянул и прошел к туалету. Они, конечно, мигом смолкли.
Утром я побежал по Садовой. В Юсуповском начали зеленеть деревья, но земля была безобразно загажена и изрыта, пруд зацвел, всюду торчали торговые киоски, а княжеский дворец в глубине стоял с дырами вместо окон и весь обугленный. Напротив сада на рекламном щите выглядывал из-под ободранных афиш застарелый я с потеками клея на физиономии. Я невольно остановился. Рядом висел маленький, наскоро прилепленный плакатик: Даргомышль! Мы с тобой.
Надо же! Есть все-таки люди…
Озабоченным шагом приблизился коп, я нарочито невинно отошел в сторонку и краем глаза понаблюдал, как он отскребает плакатик. Ноготь сломал, бедняга, заматерился. Мне аж жаль его стало…
Всё это меня отвлекло и озадачило, но я не забывал о главном. Через пятнадцать минут я, изумленный, стоял на углу Невского… то есть Вашингтоновского… и Садовой. Я не верил глазам: знаменитая библиотека почти не изменилась, только стекла блестели зеркально, непрозрачные. По фасаду разноцветным неоном змеилась надпись: “Public house”. Казино, night club, боулинг, the best стриптиз-шоу.
Бритоголовый секьюр за дверью, бессмысленная накачанная ряха… Как же это может быть?! А… книги?.. Где?! Что же это…Неужели правду ночью говорили? Я надеялся: приснилось…
Я оторопело обогнул библи… ночной клуб, твою мать!! — по бывшему Невскому… И задохнулся… Что это?!! Господи, да как же…
Катькиного сада не было. Ни ограды, ни деревьев, ни царицы на высоком подножии. Вплотную к Невскому вылезла громада дико хамского авангарда. Огромная стена из черного стекла, победоносно увенчанная сверкающим стальным крылом… Я задрал голову. Бесформенное крылище накрывало половину проспекта. Тень. Весь проспект в тени…
Не помня себя, я прошел чуть дальше. Сердце от боли разрывалось. После стеклянной стены фасад делал крутой изгиб вглубь, там начинался полукруг серого бетона. Снизу — кладка из огромных камней. И на бетонной поверхности прибиты вороненые стальные буквы авангардного шрифта: THE THEATRE.
Да кто же… Как же… Да какая сволочь посмела!!! Уродовать мой город…
От бессильной ярости слезы потекли…
Перед этим архитектурным безумием торчал радостный стенд с флюоресцентным текстом:
Горожане! Поздравляем с открытием Новой сцены
Александринского театра!
Пусть имидж города соответствует XXI веку!
Правильно!!! Круши, давай! Сносите к дьяволу Никольский собор, Петропавловку, Эрмитаж — они ведь XXI веку “не соответствуют”!!!
Хотелось кинуться и бить кулаками этот проклятый бетон. Господи! Как же ты позволил…
Слушайте, вы, строители! Хотите выпендриться — ставьте вы своих ублюдков на Охте, в Купчине, там они вполне уместны будут. Но как можно гвозди вбивать в живое тело?!
Это оккупанты. У наших никогда бы рука не поднялась… Только оккупанты… Будьте вы прокляты!
А ведь я сам придумал этот мир… Неужели я виноват?
Очищающая книга
В одном общественном сортире я обрел тоненькую брошюру. Она скомкалась на бачке, частично раздерганная с целью, ради которой и существует подобная литература. Я тоже уничтожил пару страниц, предварительно разжулькав для мягкости, но потом вгляделся в название и тревожно заозирался в поисках камеры видеонаблюдения. Слава Богу, не нашлось!
Пустив на говно эти листы, я совершил государственное преступление.
Уважение залило меня горячей волной. Какой-то смельчак принес ведь брошюрку сюда, на стульчак! Есть, есть свободомыслящие люди! Я бережно разгладил книжонку и сунул в карман. Она стоила того.
Вот что там было:
В. Совранович
Как жить?
В моих поездках по стране часто раздается вопрос “Как жить?”, также множество писем приходит на мой многострадальный адрес. Вот пишет простой рабочий из-под Воркуты: “Многоуважаемый В. С., как жить?” Доярка из деревни: “Дорогой наш Владимир Совранович, нет никакой возможности дальше так”. Профессор А. из Екатериндловска: “В нашей литературе только три имени достойны стоять рядом: Лев Толстой, Вик Торцой и Вы”. Еще: “Дорогой господин В. Совранович, Вы лучший из лучших — объясните же нам”.
Накальным гневом звучат эти слова, пламеносная сила прорывается из их дымных глубин.
“Если не я — то какая ж свинья?” — говорит пословица. Беру на себя трудливую честь дать ответственный ответ на этот недоумный, животрепоносный вопрос: “Как жить?”
1
Во первых строках необходно наблюсти историю вопроса. Как жить — значит, в истекшем историко-прошедшем времени получится “Как жили?”
Итак, как же жили наши древлероссийские предки? Что мы видим?
Мы видим всякий разноплеменной сброд, сгрудившийся на территории, которую даже Великой Римской империи противно было завоевывать. Несомнительный факт: захотели бы — мигом сбросили так называемых славян в Ледовитый океан! Побрезговали. Незахотливо стало великим римлянам иметь дело со славянами.
Прозябали они в самом дико-скотоидальном состоянии (недаром назывались скотоводами или скифами. Скиф — это искаженное “скот”). Об их одежде можно судить уже по ее названию: “лапти” (lapty) — неужели что-то благородное может столь нелепо именоваться? В религиозном отношении они понятия не имели об Американской церкви Христа и кланялись грубосфабрикованным скульптурам из древесины или камня. Историческую жизнь они начали с того, что избрали князя из ворягов (именно так следует писать это слово), то есть попросту из ворюг! Другое название ворягов — викинги. Совершенно очевидно американское происхождение этого термина: “We king” — “Мы — король!” Самозванливый характер русской власти подчеркивается как нельзя лучше. Ворюги, провозгласившие себя королями.
Само же слово “князь” первоначально писалось “конязь”, то есть попросту “конюх” или, вероятнее, “конокрад”. Вот из каких “аристократов” — конокрадов произошли правители русских!
Итак, еще раз: русская власть — это злоносные “князья” — конокрады, они же грязнохваты воряги, они же самозванцы “We king”.
2
Вдумаемся в прозвища русских политиков.
Существовал, например, некий Иван Калита. Загадная его фамилия, как убедильно показал историк Косомырлов, означает небольшую емкость для кала, то есть попросту ночной горшок. Коли так, то должно иметься слово того же корня, означающее большую емкость. И что же? Мы легко находим такое слово — Калище. Как известно, этим именем называется местность под Петербургом, где были древнейшие очистные сооружения для всей каловой массы мегаполиса. Впоследствии на поганом месте возвели атомную электростан… (Страница вырвана.)
Юрий Долгорукий достигал пальцами колен, а по другим свидетельствам — и щиколоток. Мог, не нагибаясь, подобрать подхватчивыми руками водочную бутылку. Это для него, чтоб скрыть столь скандально-орангутальный дефект, американский изобретатель Кафтан придумал знаменитый боярский пиджак с длинными рукавами.
Гостомысл — мыслил по ГОСТу.
А чего стоят печально знаменитые русские богатыри! Это слово состоит из двух корней: “Бог” и “тырить”, то есть воровать. Богатыри = боготырцы = святотатцы.
Некто князь Александр был правитель незначительный, невеский. Что и отразилось в прозвище, но позже оттуда выпала буква “Е”, и он превратился в Невско… (Несколько страниц пожрано ненасытным унитазом.)
3
Обратимся теперь к ублюдному новообразованию, составленному из наглокраденных частей. Оголтелые черносотенцы называют это явление “русским языком”. Внимальное, наблюдное изучение указывает: сплошь и поперек этот “язык” — нерусский. Он наизобилован заимствованиями, как фаршированная рыба. Пойдем с начала, со школьных истоков изучения “языка” этой страны. Возьмем слово “букварь”. Известно, что по первым букварям занимались в петровских омилитаренных школах. То есть букварь — это военная книга. То есть по-английски “book war”. Из этого неопровержимо следует, что начатки культуры влились в Россию из Америки.
Как известно, еловая древесина желтого цвета. Происхождение термина “еловый” от “yellow” ненуждабельно в доказательствах.
В соколиной охоте птица обычно летает по кругу (см. свидетельство проф. Глючевского). Круг — “circle”, отсюда слово “сокол”.
Или скажем, глагол “догонять”. Очевидимо, что возник он следующим образом: когда нужно было кого-нибудь догнать, боярин кричал английским голосом:
— Собаку на двор!
То есть:
— Dog on yard!
Искаженный неграмотными дворовыми, этот приказ превратился в упомянутый якобы глагол “догонять”. Это, кстати, добавное доказательство американского происхождения “русских” бояр.
Кажется, достатно примеров? Неопровергно видно, что “русского языка” не было никогда. Мне больно и стыдно за этот народ, он даже язык себе не смог выдумать самостояльно! Но я могу продолжить примеры, им несть сметы… (Нет куска страницы.)
Английское название жилого помещения — “the room”. Руссковидно записанное, получается “те ром”. При искажении гласной “о” неизбежно получается “терем”.
Когда боярыни румянились, то зеркало помогало увидеть свой цвет. Their color.
Когда “слипаются” глаза, человека клонит в сон. “Сон” по-английски — “sleep”, точнее, в данном контексте — “sleep out sun”, это малоизвестная древнеамериканская фразеологическая идиома.
Целая связка слов имеет основой американскую одобрильную форму “O. K.”. Причем в одних примерах эта форма слуховая, в других глазовидная, что тоже красноречует о серости и неразборливости этого народа в кражах. Кто-то слышал, как произносят это слово, кто-то видел написание — и тащи без разбора в свой “русский” “язык”! Примеры:
Окрошка — единственное хорошее, что дала миру Россия. Отсюда название: O. K. Рашка.
Кипяток — это “keep at O. K.”. “Хранить в хорошем”, то есть в хорошем состоянии. Кипяченая вода сохранливее сырой. “Океан” — это “O.K. un”. Не вполне ясно, что в данном случае означает “un”. Возможно, это усеченное “under”, то есть “под”. “Хорошо под”. Под водой океана действительно хорошо.
Даже знаменитая “русская” ненормативная лексика — американски происходлива. Одно из ругательств основано на слове “hero” (хироу). Даже русские герои — херовые.
Другие слова упоминать в печати неудобливо. Достатно перечислить их английские первоисточники:
— Ho is ho.
— Piece down.
— Go know.
Существует и вопиющий экземпл обратного влияния. Так, устаревший термин “негр” (когда-то он обозначал афроамериканца) — это сокращение от русского слова “неграмотный”. Налицо хамское, расистское неуважение русских к братскому черному народу1. Из этого также очевидствует, что американскими рабовладельцами были выходимцы из России.
Продолжим.
Как известно, партию РСДРП основала великая немецкая гей-семья Карл Больше (Bolsche) и Фридрих Меньше. По их фамилиям и назвались основные течения этой партии: большевики и меньшевики.
А силовые структуры? Возьмем такое будто бы русское слово — “казак”. Казаки — это сброд, люди случайные. “Случай” по-английски “case”. Нужны ли дальнейшие комментарии?
Или начальник казаков — есаул. Начальник, или лицо казачьего войска. Лицо. Если английское слово “face” прочитать наоборот, получится “ecaf”. При неизбежном искажении варварским языком “f” превратилось в “ул”.
Еще вопиющий пример. Тут уже не английский язык, а сама Англия породила “русское” слово, причем одиозное, отразившееся в моей биографии омерзливой тенью. А именно КГБ. В действительности это всего лишь калька с KGB, то есть Kingdom of Great Britain.
4
Смешно даже называть русских “народом” — это не народ, а сброд, вульгарная смесь национальностей, слившихся на одну территорию абсолютно случайно, — так канализационная труба приносит в отстойник бессистемную массу всевозможных отбросов. Какое может быть сравнение с народом американским! Великая история, уходящая корнями в глубочайшую древность; уникальный пример неразрывного сплетения в один народ, одну духовную сущность представителей даже различных рас — белых и ниггеров. Черное и белое — этот антагонизм никогда не был известен народу Америки.
Единым порывом люди великого континента создавали мировую культуру. Беспрекословно доказано, что это американцы возвели египетские пирамиды, остановили полчища Чингисхана, это американцы населяли великую Атлантиду. Американские индейцы Индии и Индонезии задолгно донашеэрно говорили на древнеамериканском языке. Библейское сказание об изгнании из рая свидетельствует о расселении человечества из своей прародины — Калифорнии. Об этом же говорит нам сказание об исходе из Египта. Великий вождь Моисей — это первый президент Соединенных Штатов.
Собственно говоря, никакой России никогда не было. Это лишь территория, заселенная всяким заблудным сбродом. Вспомните незабывливые слова известного советолога З. Бздебысревского: “Славяне — это генетический шлак, отбросы, мусор при проводимой Мировым Разумом селекции для создания высшей расы человека — создания Американца”.
Ничтовый народец на заслуженно крохотной территории (площадь “Российской империи” — это всего 0,04% от поверхности всех планет Солнечной системы), который ничего не дал миру, кроме никому не нужных рублевых, радонежских2, толстых, чайковских, гагариных и еще всего каких-нибудь полутора тысяч имен.
“Выше попы не пукнешь” — говорит пословица. Не может русский народ быть ничем, кроме раба. Пытался проявлять имперские амбиции — да “не по Сеньке шапка горит”. Надобно с корнем выдавить из себя проржавленную великодержавливость и национальный спесизм. Нам следует упорчиво и настойно трудиться, чтобы хоть как-то приблизиться к цивилизованному человеку.
Наводнение
Вот это я тоже угадал. Или сочинил?
Настал день демонтажа Медного Всадника. Я предвещал это в самом начале романа… Был конец мая, солнечно и весело. Дабы авторскую чашу испить до последнего предела, я поплелся на Сенатскую.
Меня встретил грохот оркестра. Толпилось. На лужайке, ближе к собору, торчали трибуны с нынешними випами, из динамиков несло надтреснутым оптимизмом:
— На площадь для участия в почетном карауле выходят курсанты Нахимсоновского военно-морского училища! Слава военным студентам! Как известно, бригадный адмирал Билл Нахимсон разгромил гитлеровские армии в сражении при Пёрл-Харборе. Ура! Ура! Ура!
Омерзительно напомнило, как первомаяться гоняли.
Погоди… Чего там про Пёрл-Харбор? Мне почудилось? Нет, продолжают как ни в чем не бывало, голос тот же, мегафонный, с задранными средними частотами:
— Поздравляем вас с этим историческим днем!
И ведь всенародного хохота не последовало! Стоят, шариками помахивают… Значит, не шутка. Это теперь такая правда… Россия-то, вообще, участвовала в Отечественной войне?
Мне вдруг стукнуло: а сколько таких же “правд” было в мое время? Про Чечню, про выборы, про теракты… Народ слушал и верил — хотя следовало ржать, как репинские запорожцы…
Удалось протолкнуться на полукруглый въезд у Сената. Внизу копошилась толпа — дети с шариками, девочки с ножками (эпизодическими. Как правило, ножки тонули в нижних горизонтах толпы и от обозрения ускользали), респектабельные дядьки и тетки тоже желали отметиться на историческом событии… А сумрачный металлический пережиток, воткнув в небо бронзовую руку, ждал на своей Голгофе, опутанный проводами и взрывчатыми шашками. Недотоптал, недотоптал конем змеищ — расплодились… Его окружало полицейское оцепление и красные щиты.
Неужели сейчас его не будет? Медного Всадника! Полетят брызги бронзы, Гром-камень на щебень пустят… Не верю! Невозможно!
Ага… После “новой сцены” Александринки все возможно… Пропал город. Какой же сволочи в голову такое могло прийти — взорвать Медного Всадника?!
…Вообще-то, мне пришло…
Зачем я пришел? Разве я смогу это вынести? Мой Всадник…
Динамики поперхнулись Гершвином и попросили:
— Уважаемые господа, отойдите, пожалуйста, от объекта на расстояние двухсот метров. Полиция укажет вам верное место. До взрыва осталось пятнадцать минут.
Толпа закипела, шарики и пестрые платья потекли врассыпную, я отвернулся обреченно. Но — окрестность памятника не освободилась! Какие-то новые люди, цветом попроще, тотчас заняли непосредственную близость. Я подумал было: полиция, но нет.
— Граждане, повторяю: расходитесь! — прорычал динамик.
Лиц издали не разобрать, но стоят плотно и почти неколебимо… Что это? Кто-то пытается сопротивляться? Уходите! Они же вместе с вами взорвут, им все равно!
Налетели клочья облаков, и Нева дохнула нежданной стужей. Солнце провалилось в одну из дымчатых куч, но тотчас вернулось.
Что-то подпортилось в трансляции, бравурный марш зазаикался — пластинку запилили, наверно. Матюгальники примолкли. Стал слышен гул толпы, в невнятном ропоте таилась тревога. Ой, не зря ли я пришел? Что-то назревает…
Небо заволоклось — солнце будто видеть не хотело, что здесь творится. Стало сумрачно, от залива начал наваливаться шквалистый ветер. Первой же атакой у трехлетней пигалицы вырвало шарик, и она заверещала, как стекло, протираемое пенопластом. Шарик потащило над площадью горизонтально, возле памятника он пошел вверх — взлетал, взлетал, взлетал, трепыхаясь, — и вдруг его сожрало небо.
Это не метафора, оно действительно его сожрало!
Я с испугом заметил странное изменение: тучи не летели стадом в одну сторону, а смыкались, грызли друг дружку, смешивались в беспорядочную саможующую массу, будто инфузорная нечисть в микроскопе. Никогда такого не видел. Шарик угодил внутрь этой массы — и сгинул.
Люди начали задирать головы и озабоченно всматриваться. Сумрак шелохнулся далекой молнией.
Что-то стало мне не по себе. И так похолодало, что простуда подмигнула издевательски: я тут! Ушел бы, и плевать на событие — да попробуй прорваться сквозь человечью толпу!
— Последний раз приказываю разойтись!
Это динамик обрел наконец дар речи. Однако народ стоял — неагрессивно, но упорно. А ведь, пожалуй, не посмеют взрывать! Тут жертв будет тысяч двадцать!
Надежда затеплилась…
Тут какой-то непорядок, отмеченный краешком глаза, заставил обернуться в сторону реки. Нева, вровень с асфальтом, нервно играла мышцами волн. Когда успела так пополнеть? Ой, не нравится мне всё это! Какой сильный ветер! Это он гонит с залива встречную волну…
У Адмиралтейства гнусаво каркнули мегафонные команды, засверкали каски. С моего возвышения можно было разобрать, как громилы с прозрачными щитами двинулись на толпу. Вот что они решили, мерзавцы! Мелькали дубинки.
Обрушился ливень страшным гулом. Вода валилась не струями, а массой, тушей, будто наверху было море, и дно проломилось. Народ дрогнул: казалось, сама стихия заодно с разрушителями. Тысячи людей по щиколотку в бурлящем потоке кинулись спасаться, падали, давили друг друга, к грохоту яростной небесной воды добавился человеческий вой.
— Гоу хоум, факин шит!! — хрипел динамик.
Камни летели в щиты, озверевшие менты, рыча, били по плечам и головам, шли по телам, где-то даже затрещали автоматы. Уцелевшие бежали в ужасе, спотыкались о воду, с двух сторон огибая Исаакий, пытаясь скрыться под арку Галерной улицы. Их ловили. Один богатырь в каске схватил девушку лет семнадцати и с размаху ударил головой о гранитный полушар возле моего въезда. Девушка коротко крикнула каким-то собачьим голосом и упала. Коп страшно пнул ее сапогом в живот, но она только беззвучно отлетела, будто тряпичная кукла.
Через полчаса площадь обезлюдела, только деловитые мокрые копы суетились, блестящие, как тараканы. Трупы оттащили в сторонку, полураздавленные кое-как расползались в темноте. Я на корточках прятался за гранитной полосой. Сверху лило, ботинки хлюпали. Одежда вымокла сплошь, зубы стучали.
Исполин на вздыбленном коне посреди кипящей площади был обречен.
И тут… И тут — началось.
Ветер загудел еще сильнее, где-то страшно грохнуло, с крыши полетели железные листы, будто фантики от конфет…
И — Нева поднялась.
Гранитная полоска перил поглотилась рекой, приливная волна рванулась вперед, клокоча и сбивая с ног перепуганных полицейских. За несколько секунд мой полукруг был отрезан. Вода прибывала, бурля водоворотами, била стекла, врывалась в окна нижних этажей и вот уже поволокла, как мародер, первую украденную мебель. На волнах, будто черные бревна, качались тела захлебнувшихся копов. Грохотало ужасно, в темноте поминутно сверкали молнии, высвечивая застывшие кадры буйства обезумевшей Невы. Гром-камень утонул наполовину, волны легко сорвали с гранита взрывную технику. Всадник блистал при вспышках. Он скакал по бушующей воде, грозно торжествуя, вскинутая десница вонзалась в небо, словно для рукопожатия с самим Богом. Молнии страшно трещали. Оглушительно, ошеломляюще гремело небо, будто бы в самой моей голове.
Вода все прибывала. Мой въезд был уже вровень, как палуба тонущего корабля. Река рычала и билась, волны охлестывали до колен, норовя слизнуть в грохочущую пучину. Я вцепился в камень, будто в фальшборт.
Вдруг что-то гигантское надвинулось ужасающим силуэтом. Я закричал. Исполинский спрут вскинул щупальца, чтобы схватить меня. Жуткий клюв будто бы сверкнул промеж щупальцев, и злобный глаз изучал добычу. Я видел их во мраке, леденея.
— Отстань, сука!!! Убью! — я отскочил к стене, вопя, не знаю что, срывая глотку. Плеча коснулась склизкая холодная лапа. От страха я чуть не помер.
Знаете — не до того было, чтоб зоологическое правдоподобие соразмерять! В этой сумасшедшей Неве могли жить даже динозавры. Но молния озарила чудовище, и я увидел, что это лишь дерево, выломанное и плывущее по площади.
Стихия бесчинствовала несколько часов. Темнота не прекращалась, ливень гремел, по Сенатскому озеру проплывали самые неожиданные предметы, но я уже почти не мог воспринимать. Я простудился, меня колотил озноб, я вжался в мокрую стену Синода и тупо существовал.
Очень смутно помню, как река притихла, умялась в законные пределы, посветлело — памятник сиял и мощно высился, освобожденный от нечисти. И у меня, несмотря на пережитое, было странное какое-то чувство возрождения, будто потоки яростной Невы омыли не только город, но и мою душу. Стихия что-то сделала такое, чего люди не могли.
Я брел по загроможденным улицам. Часто лежали трупы, словно мокрые мешки. Нежно-розовое вечернее небо бросало мягкие блики. Это было совершенно как во сне.
Запомнился коричневый кабинетный рояль, вставший торчком на углу Вознесенского и Казанской. Косым полукругом он вырастал вертикально из асфальта, будто плавник гигантской подземной акулы.
Я болел около месяца, почти в непрерывном бреду. Часто мерещилось, что я замечательно пою на огромной сцене, зал ревет аплодисментами, Вика в первом ряду — но меня не узнаёт. Видел золотой Египет с бродячими сфинксами-попрошайками. В тайге валялся с разорванным животом, и, главное, так реально шевелились разноцветные кишки, что долго потом пытался вспомнить, когда же со мной это происходило в действительности.
Короче, спасибо соседям — не позволили сдохнуть.
Вроде как финал
Тополиные дни, время тополей. Они взяли город. Солнечная вьюга, словно в тончайшей паутине всё — наверно, на километр в высоту. Катаются по асфальту шары, ступать мягко, трава едва видна из белых куч. Канал будто заплесневел, а деревья растут из пуха, как Афродита из морской пены… Фи, слащавина какая! Пардон. Не вычеркивать же, коли придумалось!
Пух ест глаза. Полиэтиленовый пакет подполз — мягко, в пуху — и лег собачкой у ног, доверчиво…
Стою у поворота канала. Зеленоватая громадина дома процентщицы, напротив — желтенький домик с колоннами. Здесь жила Юленька-одноклассница. Или не жила? В том, настоящем, мире она ведь тоже исчезла безвозвратно, лет пятнадцать ее не видел. Ушла из моей судьбы. Куда? Может, как раз в этот выдуманный мир — или еще в какой-нибудь, к Достоевскому…
Господи! Сколько всего произошло в моей жизни, как я изменился! А город тот же. Гранит, вода, с домов осыпается краска…
Новое кафе появилось на набережной. Его не было. Без него было лучше. Ну да ничего, это временно, кафе кончится скоро. Скоро?.. Все равно скоро, пусть и через полвека. Питер переварит его и выбросит — и станет лучше прежнего.
А если и город кончится?
Ну, мало ли. Землетрясение, война. Строители-авангардисты. Разрушатся эти камни, вода прольется в трещины, ничего не будет?
Тогда и я уйду.
Американцы вот ушли. Схлынули, как река после наводнения. Что-то у них там случилось, за океаном, — черт его знает, достоверно неизвестно. Люди по привычке громко о них не говорят, на ухо шушукаются самым близким — слухов много. Будто цунами съело половину Атлантического побережья, будто гражданская война, будто скоропостижно умерли от загадочной болезни все главные банкиры и бизнесмены. Ничего не разберешь.
Но американцев нет.
Город стоит тихий-тихий. Так, наверно, и вся Россия. С Россией связей тоже почти нет: прежние службы рухнули, почта и транспорт только где-то эпизодически шевелятся. Телевизор молчит, по радио музыка — никто не знает, какие теперь новости сообщать. Раньше принцип отбора сведений был понятен, а сейчас…
Будто безвоздушное пространство. Господи, как странно! — никто Россию не терзает, не пытается сожрать: у всех свои проблемы. На Западе паника: Колосс развалился, доллара нет, смысл жизни перестал быть ясен. Некогда Россию жрать.
А у нас, удивительное дело, люди спокойны. Дураки, что ли?! Не видят, что прежняя жизнь кончена?! Катастрофа же мировая! — нет, спокойны. Медленно доходит. Всё, приехали — никто теперь не подскажет, куда идти!! Сами должны решать!!! Спасаться надо!
Но всё тихо. Просто живут. Будто не понимают, что попали в невероятный, неслыханный исторический момент.
Россия спокойна. Господи, что же это значит?
1 Наука неопровержимо доказала, что негры и женщины тоже люди (прим. В. С.).
2 И тот поляк, судя по фамилии (прим. В. С.).