Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2004
Людмила Евгеньевна Агеева закончила физический факультет Ленинградского университета. Рассказы, повести и эссе печатались в журналах “Звезда”, “Знамя”, “Нева”, “Вопросы литературы”. Лауреат международного конкурса на лучший женский рассказ 1992 года. Живет в Мюнхене.
давно уже Большой проспект Васильевского острова являет собой зрелище бессмысленно разоренного и погубленного места, давно уже никуда не ведет эта дорога-просека, и не может теперь вспомнить окрестный люд, с трудом пробираясь через канавы и колдобины к Андреевскому рынку, когда же промчались по проспекту невидимые орды разрушителей: взрезали асфальтовую гладь, вывернули зеленую глинистую землю, насыпали там и сям горы песка и щебня, разбросали в беспорядке чудовищных размеров бетонные трубы и сгинули безвозвратно и безнаказанно.
Плохо переносят изменения старые люди. Самой себе уже не верила Ольга Васильевна, что были времена, когда Большой проспект был чист, широк и роскошен — со стремительным шуршанием проносился по середине проспекта десятый троллейбус, отражая в сияющих стеклах трепещущую листву, смеющихся прыгающих детей, степенных прохожих. Сочная густая трава газонов подбегала к домам, прерываясь в нужных местах желтыми песчаными дорожками, свежевыкрашенные белые тяжелые скамейки с изогнутыми спинками разумно расставлены были по краям детских площадок.
И розы, настоящие розы, уверяла Ольга Васильевна, высаживались каждую весну вдоль Большого проспекта напротив классического фронтона двухэтажного здания типографии Академии наук.
Всю жизнь Ольга Васильевна прожила в Ленинграде, на Васильевском острове, вот в этом месте, и хоть ей немало пришлось поездить по стране (если вспомнить, где она родилась, то это вовсе будет город Кёнигсберг), она любила повторять: “Я всю жизнь здесь прожила”. При этом губы ее поджимались и совсем исчезали, а глаза устремлялись в эту прожитую ею даль.
Уже давно Ольга Васильевна жила одна. Когда-то у нее была семья и дети, но нет их больше, и неизвестно куда ушедшие их лица мутно сереют на стене над кроватью и томят ей душу в бессонные июньские ночи.
Воспитала она племянницу — дочь своей младшей сестры, погибшей в блокаду. Девочка отыскалась после войны чудом, по странному невероятному везению. Ольга Васильевна забрала Наташу к себе, мечтая о новой семье, о новом теплом доме. Но девочка росла мрачной, замкнутой и невезучей. С трудом поступила в Политехнический институт, очень скоро оставила тяжкое для нее учение, вышла замуж за невзрачного однокурсника, уехала в Челябинск и с тех пор писала своей тетке оттуда редкие вежливые письма.
Комната у Ольги Васильевны очень узкая, окном своим выходит как раз на Большой проспект, но подходит к окну Ольга Васильевна нечасто, чтобы не видеть творящегося внизу безобразия. Вещи в комнате поражают какой-то убогой старушечьей чистотой и полной ненужностью никому, кроме хозяйки; да и самой хозяйке непонятно зачем понадобился мраморный столик для умывания с треснувшей столешницей, ободранный трельяж с тусклыми зеркалами и хлипкая этажерка, тесно набитая нотами, при совершенном отсутствии в комнате каких-либо музыкальных инструментов. Почему не избавилась хозяйка, может удивиться случайный гость, от громоздкой металлической кровати с никелированными шишечками, покрытой белейшим, изрешеченным штопкой покрывалом, а заодно и от кожаного арабского пуфика, на котором, кажется, никто никогда не сидел?
Не вещи, а знаки вещей или происшествий, вроде войны, уплотнений, ссылок, любовных печалей, фортепьянных концертов и даже, представьте себе, детских елок наполняют комнату и жизнь Ольги Васильевны, а может быть, и нашу с вами. Разве не приходилось вам, наводя порядок в своем жилище или увязывая и перебирая разнообразный скарб перед переездом, удивляться бессмысленности этого пустого флакончика, неинтересных уже писем, глупых дневников, перегоревшей кофемолки, театральных программок и что-то рвать и выбрасывать, а что-то разворачивать, перечитывать, впадать в столбняк воспоминаний и снова хранить, хранить до следующего раза?
Как бы там ни было, но ничего по-настоящему старинного и ценного — ни мебели красного дерева, ни бронзы — у Ольги Васильевны, к сожалению, нет.
И оставим на ее совести утверждение, что еще бабушкино девичье бюро и столик-“бобик”, а также комод-“жакоб” стоят у одного человека, бывшего блокадного управдома, который живет в этом же доме в соседней парадной и много еще имеет хороших вещей. Лучшая подруга Ольги Васильевны — Татьяна Тимофеевна, Татоша — говорит про этого управдома, однако совершенно уж последние слова, хотя вместе с ним дежурила в блокадные ночи на крыше, ловко сбрасывая вниз ужасные зажигалки.
Татоша живет с незамужней дочерью совсем недалеко, на Восьмой линии, в том доме, где внизу, помните, был колбасный магазин, но посещает Ольгу Васильевну редко, поскольку, обладая тромбофлебитом и невероятной толщиной, передвигается с большим трудом. Несмотря на неуклюжесть, житейские беды и бесчисленные болезни, Татоша — дама чрезвычайно уверенная, властная и громкая, постоянно поучающая не только свою хрупкую подругу и сорокасемилетнюю дочь, но и всех, кто попадется под руку.
Соседи Ольги Васильевны, семья Поповых, люди спокойные, интеллигентные, занимают две прекрасные, хотя и смежные комнаты и всегда очень любезны с одинокой старушкой. Однажды, правда, милая Мария Гавриловна попросила Ольгу Васильевну убрать из коридора громоздкий шкаф, забитый, как справедливо полагала Мария Гавриловна, жутким барахлом. В другой раз она, постучавшись вежливо, но настойчиво, вошла к Ольге Васильевне и, интенсивно улыбаясь намазанным кремом лицом, заговорила чуть гнусавым от хронического насморка голосом:
— Ольга Васильевна, миленькая, у меня к вам большая просьба. Нельзя ли немного передвинуть ваш столик в кухне?
В результате перестановки семья Поповых приобрела в кухне уютный уголок, можно сказать, столовую у самого окна, к которому тянулись тополиные ветви, а в июле летел тополиный пух, серый и нежный, вызывая легкие приступы астмы у Марии Гавриловны.
Кухня стала также чем-то вроде кабинета для Сергея Александровича Попова, химика-технолога и большого любителя политики. Между холодильником и окном было поставлено покрытое пледом старое кресло, в котором он увлеченно шелестел газетами, смущая этим шелестом и угрюмым молчанием бедную Ольгу Васильевну. Иногда, заслышав шорох, Сергей Александрович вздрагивал и, увидев тень тихой старушки, с трудом, казалось, вспоминал, кто это. Во всяком случае, восклицание его: “Боже, как вы меня напугали!” — всегда было полно искренним, слегка раздраженным удивлением.
Единственная дочь Поповых, Леночка — очень хорошенькая девушка, хотя и несколько вялая, беленьким чистеньким личиком своим и большими темными глазами, выражающими загадочный несовременный покой и необыкновенно женственную лень, заставляла вспомнить портрет малоизвестной титулованной особы, висящий, кажется, в Павловском дворце, и умершей, по всей видимости, от туберкулеза в совсем юные годы.
Леночка, однако, была совершенно здорова, доставляла родителям одну лишь радость, без особого труда закончила Технологический институт, куда поступила по желанию и протекции Сергея Александровича, имела большое количество поклонников, из которых выбрала под незаметным руководством Марии Гавриловны самого способного и любящего, и год назад, сразу же после защиты диплома, вышла за него замуж.
Теперь Леночка ждала ребенка, и ничто так не занимало Марию Гавриловну, как неотложное решение квартирного вопроса. Обстоятельства были таковы, что зять Виталий, обладая замечательными личными достоинствами, жилищные условия имел самые невнятные и явно недостаточные: был прописан в комнате в четырнадцать квадратных метров в большой коммунальной квартире в центре. Комнату эту надлежало к чему-то немедленно приспособить и наивыгоднейшим образом использовать.
И вот бесконечные комбинации — многоступенчатые обмены, доплаты, покупки еще каких-то комнат, выгодные прописки, поиски маклеров и посреднических фирм — разламывали несчастную голову Марии Гавриловны. Беда была еще и в том, что Мария Гавриловна не желала расставаться с единственной дочерью, а Леночка не стремилась начать самостоятельную жизнь.
Меж тем время шло. Виталий крутил какой-то свой не очень прибыльный околонаучный бизнес, Сергей Александрович смаковал на кухне последствия непродуманной конверсии, Леночка позволяла себя нежить и лелеять, лишь одна Мария Гавриловна металась, тревожилась и не находила себе места.
Но однажды Мария Гавриловна проснулась просветленная, словно очнувшись от тягостного и бестолкового сна, огляделась новыми глазами вокруг себя и представила, что эта большая трехкомнатная квартира с двадцатиметровой кухней, широким коридором, огромной прихожей, четырьмя стенными шкафами, со всеми, словом, удобствами, в красивом особнячке, охраняемом якобы государством, принадлежит только им. При этом кухня превращается в прекрасную настоящую столовую, детям с младенцем отдаются две смежные комнаты, родительская спальня переносится в комнату Ольги Васильевны, в прихожей устраиваются дополнительные антресоли, ванная комната облицовывается наконец кафелем, газовая плита переносится к другой стене в один ряд с холодильником и сервантом, настилается новый линолеум, а сама кухня перекрашивается в какой-нибудь веселенький солнечный цвет. Многими, очень многими переделками, не считаясь с безумными по нынешним временам затратами, наполнило квартиру радостное воображение Марии Гавриловны.
Через некоторое время, в некий удачный день, когда домашние отсутствовали и не могли помешать тонкому предприятию, Мария Гавриловна пригласила Ольгу Васильевну к себе, “составить компанию”.
Она так и сказала:
— Ольга Васильевна, прошу вас: зайдите ко мне — составьте компанию.
Ольга Васильевна в смущенном недоумении вошла в комнату Поповых, где сразу увидела накрытый на две персоны стол: тонкие фарфоровые чашечки, кобальтовый кофейник, сливки и замечательно вкусное финское печенье.
Беседу вела Мария Гавриловна непринужденно и напористо, заряженная своей простой и блестящей идеей, ничуть не сомневаясь в успехе, и потому все обстоятельства дела, включая мало заметную пока Леночкину беременность, а также размер предназначенной Ольге Васильевне компенсации за обмен на комнату Виталия, были изложены со всей откровенностью бесхитростной души.
— Но я как-то совсем не думала об обмене, — тихим голосом проговорила Ольга Васильевна, с явным страхом прикасаясь к чашечке из прозрачного фарфора.
— Да и мы не думали. Вот давайте и подумаем вместе.
— Но вот знаете, улица Марата, там одни дома, камень сплошной, нет зелени…
— Что вы, что вы, там чудесный район, старый Петербург, Достоевский, центр, прекрасные магазины. Нет, Ольга Васильевна, вы должны посмотреть, завтра мы вместе поедем туда. Потом можем погулять, поговорить, посидим где-нибудь вдвоем.
Мечтательная улыбка покрыла морщинами лицо Марии Гавриловны и быстро исчезла, словно ее промокнули бумажной салфеткой.
— И потом, небольшая сумма на старости лет придаст вам уверенности. А если вы заболеете… — Мария Гавриловна слегка даже выпучила глаза, — вы знаете, сколько теперь будет стоить день в больнице…
Буквально на следующий день зять Виталий приехал на какой-то потертой казенной иномарке и повез наших дам по солнечной набережной, через мост Лейтенанта Шмидта, через Театральную площадь на улицу Марата.
Ольге Васильевне сразу же не понравился этот чужой скучный дом с низкой подворотней, не понравились кучи мусора, оставшиеся после капитального ремонта, тоскливые проходные дворы, узкая крутая лестница и сама комната с чужим запахом и окном, глядящим в крохотный дворик-колодец.
Она всюду покорно следовала за Марией Гавриловной, тихо с ней соглашалась, кивала головой, изнывая от собственной покорности и неловкости, от своей потрескавшейся клеенчатой сумки, старого вытертого пальто, которое выглядело совсем нищенским в этом солнечном свете, так неожиданно залившем февральский город.
Почти весь обратный путь они проделали пешком. Вышли на Невский, многолюдный и шумный даже в этот будний день. Какая-то бодрая юность обгоняла Ольгу Васильевну, не останавливая на ней взгляда: бодрая, веселая, уверенная, хорошо одетая. Куда-то бежали молодые здоровые ноги, улыбались свежие лица, люди толкали друг друга — спешили. Больными, растерянными, слезящимися глазами смотрела на них Ольга Васильевна, осторожно шаркая по сухому асфальту, словно по тонкому льду, старыми суконными ботиками. С изумлением разглядывала многочисленные иностранные вывески на знакомых с детства домах, с грустью отмечая общую какую-то обшарпанность, грязь, мусор, нищих в подземных переходах.
Многие протягивали руку за подаянием, предварительно навесив на себя плакатик, объясняющий этот отчаянный жест: “Люди добрые, помогите. Дети умирают с голоду”, “Собираю деньги на операцию сыну в Германии” или совсем просто: “Подайте погорельцам”. Но подавали очень мало. Почти не подавали.
Мария Гавриловна даже задержалась у какой-то страшной тетки совсем нестарого еще вида, сидящей с тремя детьми — один на коленях, другие приткнулись по бокам — прямо на грязном, заплеванном асфальте перед Гостиным двором. Пустая коробка из-под обуви стояла перед ними — туда нужно было бросать деньги, к коробке прислонена была картонка: “Мы беженцы из Молдавии. Потеряли все. Помогите”. Никто не помогал. Коробка была практически пуста.
Тетка тупо смотрела перед собой, слегка покачиваясь. Грязный малыш на коленях, напротив, заинтересованно таращил глаза, сосал конфету на палочке — “Чупа-чупс”.
Мария Гавриловна возмущенно всхлипнула, переполнилась раздражением, не поверила тетке и дальше повлекла Ольгу Васильевну, начавшую было щелкать ридикюльным замочком в побуждении бросить в коробку какую-нибудь мелочь.
Ольга Васильевна и раньше наблюдала картинки этой “перевернувшейся”, как говорила Татоша, жизни. И на подступах к Андреевскому рынку теперь тоже стояли нищие и клубился неряшливый и бедный торговый люд, разложив на перевернутых ящиках тарелки, вязаные носки, электрические счетчики, старые детские шубки, сигареты, лекарства, транзисторы. А внутри рынка вдоль крепких молодцев, что стояли за апельсинными горами, за помидорными россыпями, опершись расставленными руками на мраморные прилавки, бродили свои постоянные старухи, выпрашивая яблочко или морковку.
Но здесь, на Невском, зрелище несчастной и некрасивой нищеты, то ли намеренно и бесстыдно выставленной на обозрение приличной публике, то ли действительно дошедшей до последнего предела, пронзило сердце Ольги Васильевны и переполнило ее глаза слезами.
Но, видно, мало было неизвестному режиссеру, и на повороте к новому ослепительному отелю “Европа” поставлена была еще одна живая картина: тощий, одноглазый и вообще безобразного вида мужик в грязном тряпье, стоя на коленях, непрерывно крестился и клал земные поклоны. Над ним нависал молоденький милиционер и, воровато оглядываясь, бил по ногам мужика носком своего начищенного сапога. Впрочем, бил, вероятно, не очень сильно, как пинает под столом заботливая жена не в меру разошедшегося и развеселившегося мужа, потому что мужик не переставал креститься и кланяться добрым людям иностранного происхождения, испуганно спешащим мимо, к своему пятизвездочному убежищу.
“Как жить на этой земле, Господи?!” — невозможно не вскричать в сердцах, проследив направление ошеломленного взгляда Ольги Васильевны, но, в отличие от нее, не позволить слезотечению испортить чудесную сферу нашего глаза, затянуть ее текучей пленкой, ухудшить оптическую силу этой божественной линзы. Нет, не для слез наши глаза, не для слез. Они исказить могут картину мира, предъявленного нам для наблюдений. А это было бы ужасно.
И все-таки старое сердце Ольги Васильевны трепетало и радовалось, оглядывая родные камни, колонны, площадь, дворец и нарядные купола Спаса на крови.
Мария Гавриловна крепко прижимала к себе старушкин локоток, плохо представляя, что происходит в ее голове, какие туманные картины вызвали сначала слезы, а потом тень улыбки на этом маленьком морщинистом лице, но очень хорошо сознавая, что комната Ольге Васильевне не понравилась и она туда не поедет.
Оставалась, правда, утешительная возможность упрашивать, уговаривать, предлагать побольше денег, чтобы согласилась поменяться, устраивать тройные, четверные, шестерные какие-нибудь обмены, но только получить собственную отдельную квартиру с высокими потолками, не малогабаритную, на зеленом Большом проспекте, который приведут же когда-нибудь в порядок; и среди новых газонов можно будет гулять с ребенком, и рядом будет сад Академии художеств, и можно будет пойти к Неве и смотреть на корабли.
Вечером следующего дня Мария Гавриловна пригласила Ольгу Васильевну вместе посмотреть по телевизору мыльный мексиканский сериал и, когда усталая старушка отказалась, сославшись на головную боль, успела все-таки пролепетать, загораживая ей выход из кухни:
— Ах, Ольга Васильевна, если бы вы только согласились… Знаете, ведь возможны варианты, ну пусть не эта комната, можно найти другую. Любое ваше требование будет выполнено, я уже поговорила с Сергеем Александровичем… Любая сумма…
— Ну, уж и любая, — грустно улыбнулась старушка.
— Да, да — любая, зная вашу порядочность, я смело говорю — любая. Дело не в метраже. Мы вынуждаем вас к такому беспокойству, такие моральные потери. Мы понимаем.
И так почти ежедневно Мария Гавриловна заводила разговоры об обмене, предлагала посмотреть какие-то другие комнаты, обижалась на Ольгу Васильевну, дулась недолго, а затем снова начинала свою ласковую убийственную осаду. Но однажды она все же сорвалась, заплакала, закричала:
— Да что же вам надо, наконец?!
Но и тогда Ольга Васильевна не смогла объяснить, что ничего ей не надо, лишь бы оставили ее в покое, в этом доме, где жила когда-то их многочисленная семья, но не в этой квартире, а в соседнем флигеле, напротив которого простоял однажды всю ночь продрогший мальчик — Костя Крылов из бывшей гимназии Майского, не сводя глаз с ее потухшего окна. Она не могла рассказать доведенной до отчаяния Марии Гавриловне, что здесь неподалеку и ее гимназия, что рядом Соловьевский садик (нянька упорно называла его Соловьевским, а никак не Румянцевским), где она гуляла ребенком, а теперь изредка сидит со знакомыми старушками, и, хоть речи их не интересны, они одни могут понять ее болезни, обиды и бессонные страхи. Что из этого дома проводила она на фронт своего тихого и честного мужа, а потом своего ненаглядного сына, отсюда бежала на дежурство в госпиталь, который занимал тогда клинику Отта, и как-то раз, когда она была уже на Менделеевской линии, начался обстрел, и метрах в пятидесяти от нее убило осколком шедшую навстречу молодую женщину в красивой шубе.
Ничего не смогла объяснить Ольга Васильевна своей необычайно огорченной соседке еще и потому, что свет и так неяркого, пасмурного дня вдруг совершенно померк в ее глазах, мучительная тошнота заполнила грудь, все закружилось вокруг с невероятной скоростью, и сама она стала медленно оседать на пол.
С Ольгой Васильевной случился тяжелый гипертонический криз, отвезли ее в Василеостровскую районную больницу, и она пролежала там больше месяца в огромной душной палате, страдая от клопов, запаха мочи и храпа соседок, очень побледнела, еще больше высохла, но познакомилась со многими хорошими людьми.
Мария Гавриловна регулярно навещала ее, рискуя столкнуться с Татошей, которой боялась почему-то необыкновенно. Приходили к ней молоденькие учительницы из школы, где последние годы перед пенсией преподавала она французский язык, пришли даже две старушки из Соловьевского сада, неизвестно каким образом узнав о ее болезни.
Выписали Ольгу Васильевну в середине мая. Нянечка помогла ей спуститься вниз в вестибюль, где уже толпились чьи-то родственники с вещами. Ольгу Васильевну усадили в сторонке на неудобную белую скамью под учебным плакатом, изображающим человеческий мозг, чудовищно похожий на бугристую сердцевину грецкого ореха.
Когда толпа вокруг рассеялась, в дверях показалась тяжелая задыхающаяся Татоша, сгребла свою бледную подругу вместе с ее чахлой улыбкой и многочисленными полиэтиленовыми пакетиками, поблагодарила нянечку так величественно, что та еще долго кланялась ей вслед, и две эти разные старухи вышли на весенний и дождливый Васильевский остров и медленно побрели к зеленеющему, несмотря ни на что, Большому проспекту.
Снова началось лето. Поповы собрались на дачу, предварительно загромоздив широкий коридор новой нераспакованной мебелью. “Это очень ненадолго, — твердила Мария Гавриловна, — через несколько дней Виталий закажет машину и перевезет к себе”. Однако семейство уехало в Сестрорецк, а мебель так и осталась стоять в своих прозрачных оболочках. Зато квартира наполнилась совершенной тишиной.
Давно уже Ольга Васильевна не чувствовала себя такой спокойной, она много гуляла, поддерживала больничные знакомства, занималась французским с очень милым молодым человеком. На каждый урок он являлся с маленьким букетиком каких-нибудь простеньких цветов. Ольга Васильевна подозревала, что все это устроено Татошиной благотворительностью — и деньги на уроки, и цветы дает юноше Татьяна Тимофеевна, продающая потихоньку замечательную коллекцию минералов своего умершего мужа.
Между прочим, Ольге Васильевне как раз к лету повысили пенсию, и первые дни после этого радостного события она гордо семенила в молочный магазин или к Андреевскому рынку, крепко прижимая к себе ридикюльчик с заветной тысячей, пока не обнаружила, что на эту огромную тысячу нельзя купить то, что покупалось раньше на старую десятку.
В конце июня, когда за окнами уже завивалась сухая тополиная метель, приехала с дачи помолодевшая, загорелая Мария Гавриловна, весело постучалась, лучась доброжелательством, поставила перед Ольгой Васильевной эмалированную мисочку с первой очень крупной клубникой и торжествующе сказала:
— Ольга Васильевна! У меня потрясающий вариант. Хотите жить в отдельной однокомнатной квартире?
Ольга Васильевна прожила еще несколько месяцев, не выходя почти из своей комнаты, и умерла в дождливую октябрьскую ночь. Просто уснула и выдохнула из себя жизнь, счастливо избегнув больничных стен и никого не обеспокоив.
Вот, собственно, и все.
Ну и к чему, скажите, пожалуйста, рассказана эта житейская история, скривит губу читатель, что в ней интересного или поучительного?
И я не смогу ему ответить. Да что читатель! Я и себе не могу объяснить, почему оказалась на поминках Ольги Васильевны, с которой была знакома очень поверхностно, зачем вызвалась помогать энергичной Татоше в печальных похоронных хлопотах, отчего внимательно вглядывалась в слегка отечное лицо Марии Гавриловны, замечая, как изобильно и расточительно подает она на стол старинные селедочницы с красной нежной рыбой, хрустальные розетки с икрой, постную ветчину, заливное, помидоры и зелень и много, слишком много выставляется на стол бутылок с хорошей дорогой водкой. “Зачем это, зачем?..” — бурчит недовольно Татоша, каменея лицом над скудной кутьей. “Мама, мама, — говорит ей унылая дочь, — что тебе положить?” — “Оставь”, — строго отводит Татоша руку дочери.
Да и что мне до этой семьи Поповых, которая, все признают, очень пристойно повела себя в ситуации смерти и похорон и последующих поминок, да и что с того, что по прежним социалистическим законам комната Ольги Васильевны отходит к Леночке с новорожденной дочерью, а квартира, отдельная квартира приобретает совершенно другую ценность и цену, и теперь комната Виталия на улице Марата может просто сдаваться, и даже за валюту.
Что я пришла сюда подсмотреть: как переносят люди неожиданное везение, как стараются не позволить радости своей просочиться сквозь глаза, сквозь кожу, зазвучать в голосе, выскочить каким-нибудь опрометчивым словом, что будет потом перепето, пересказано, изукрашено, как с трудом сдерживают свою неуместную щедрость в этих скорбных обстоятельствах и в опасной близости от мрачной, грозно молчащей Татоши?
Кого и в чем уличить пришла я сюда? Неужели этих бедных людей, не знающих завтрашнего дня своего?
Чужие, в сущности, случайные люди собрались помянуть Ольгу Васильевну.
Вот они грустно сидят за поминальным столом, вспоминают, молчат, вдруг оживляются, говорят о ценах, о детях, о страшных преступлениях, о квартирных кражах, иногда утирают слезы, и снова о ценах, о нищете своей и страхе.
Косит глазом в сторону Сергей Александрович Попов, прикидывая, удобно ли уйти к себе, включить телевизор, там должны показать ему интересное. Полностью отсутствующее лицо демонстрирует сытый зять Виталий.
Сидит почему-то за столом бывший управдом, тихо, но много ест. Какие-то соседки с первого этажа принесли миску салата. Две никому не известные старушки чинно шепчутся.
Все едят блины. Пьют, не чокаясь. Хвалят заливное. Стоит на бедной белой скатерти Ольги Васильевны рюмочка с водкой. Лежит на ней кусок черного хлеба. Долго сидят за столом чужие люди. К концу дня кусок черного хлеба высыхает, утоньшается, края его загибаются кверху.
Чужие люди никуда не уходят: они теперь здесь живут.
Одна лишь своя Татоша вдруг говорит: “Увезли Оленьку с Васильевского острова”, шумно дышит, выбирается из-за стола, заматывает голову черной кружевной шалью и выходит на Большой проспект.