Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2004
Гонец из Пизы доставил нам работу Марка Амусина — “Город, обрамленный словом”. Исследование ленинградской литературы, сформировавшейся во временном интервале от пятидесятых до семидесятых годов. Автор живет в Иерусалиме, работу сделал на русском языке, а отпечатал в типографии университета итальянского города.
“В произведениях, относимых к классическому корпусу П. текста, город предстает символической сущностью, с одной стороны, властно влияющей на умонастроение и поступки героев, с другой — задающей парадигму исторической судьбы России нового времени…”1 П. значит здесь петербургский, а не пизанский. Помнится, один плюшевый медвежонок весьма был расстроен, узнав, что все “п”, испещрившие текст тайной записки, оказались лишь Пятачками.
С легкой руки В. Топорова — московского — книги всех литераторов, когда-либо фланировавших вдоль Мойки, Невки или Фонтанки, накрыты общим колпаком. Достоевский и Гоголь, Сологуб (Тетерников) и Соллогуб (граф)… Аверченко, Белый, Герман, Попов, Битов, Панова, Конецкий, Ефимов, Довлатов — все они суть главы единого текста, заключившего в себе слова и гранит набережных, кованые решетки и запятые, рустованные цоколи и абзацы. Но та часть П. текста, что интересует Амусина, — новая волна постсталинской оттепели. Та проза, что развивалась подпольно в шестидесятые, пробилась на поверхность в семидесятые, а в девяностые стала точкой отсчета для беллетристики. Неортодоксальная, неформальная часть советской литературы.
Последний эпитет лишь констатация факта. Книги, что писались до начала девяностых, есть литература советская. Антисоветский порыв делает текст еще более советским, как признавался позже Довлатов. Впрочем, эту сентенцию он доверил виртуальному, кажется, Найману. Тоже один из занимательнейших параграфов П. текста.
Гранин и Попов, Ефимов и Герман отличаются не идеологемами. Все они воспитаны в одной школе. С хорошей, между прочим, профессиональной и жизненной подготовкой. Разводит их отношение к собственно сочинительству. Этика у них одна, эстетика разная. Рассуждения об оппозиции “авторы—текст” — лучшее место в работе Амусина.
Метафикционализм! Написать это слово куда легче, чем выговорить или же объяснить. “…Можно сказать, что это понятие подразумевает в самом общем случае литературную стратегию, порывающую с традиционным мимезисом, привлекающую читательское внимание к искусственной, “артефактной” природе литературного текста и одновременно драматизирующую отношения “литература — действительность”, “текст — нетекст”, “автор — текст — читатель”2.
На мой вкус, речь здесь идет о литературном эксгибиционизме. Сочинитель обнажается перед публикой. Невозможно более выдумывать персонажей, — заявляет новый писатель. Зачем притворяться? — укоряет он коллег-современников. Все мы согласны, что Раскольников и Акакий Акакиевич существуют лишь на бумаге. Так давайте же прямо покажем читателю, как дергают за ниточки марионеток, которые он принимает за разумные существа.
По мнению Амусина, распад романа в рамках П. текста начался с Константина Вагинова. А Битов в “Пушкинском доме” отказывается от прежней формы совершенно осознанно. И Лева Одоевцев, и Митишатьев только названия разделов (файлов?), в которые собираются сентенции различного рода. Замечательные, скажу вам, кусочки, среди которых встречаются просто пророческие и — самоубийственные — инвективы: “Вы запустили либеральную фабрику по разоблачению ложных представлений, якобы ради сейчас еще запретных, но столь желанных “истинных”. Но пройдет еще несколько лет — вы дорветесь и до них, до тех, что сегодня всем кажутся истинными, и они быстро разочаруют вас, потому что прежде понятий, прежде их возможности проник уже призрак прогресса в культуре, то есть потребительского, а не созидательского отношения к духовным понятиям и ценностям…”
Так проповедует в романе Андрея Битова дед Левы Одоевцева. Хорошо сказано, несколько прямолинейно, однако же — хлестко. Но — кто говорит?!. В новых романах П. текста читателю запоминаются лишь фразы, а не субъекты высказывания. Героев оттесняет с авансцены фигура самого автора… Может быть, здесь и разгадка нашей проблемы? Возможно, в такой рокировке и есть основная причина смены литературной традиции. Господа литераторы приревновали читателя к своим персонажам. И — заторопились из-за кулис объясняться с публикой напрямую. Мол, этот, которого вы все наивно принимали за настоящего, на самом деле никто, и звать его как — забудьте! Вот Я же и есть Истинный! Демиург! Кто их, собачьих детей, выдумал, вырезал и в школу пустил!..
Объяснение, понимаю сам, совершенно не филологическое. Немодное и ненужное. Лишнее сейчас, сегодня, когда большей части публики одинаково безразличны и сами куклы, и те, что руководят их несуразными жестами. Но будет день, надеюсь, когда литературная сцена придет в порядок, и каждый там займется собственным делом.
В своей работе Марк Амусин перечисляет многих ленинградских писателей-шестидесятников, но среди них не находится место Стругацким. Привычный уже литературный апартеид. Правда, некоторые люди, как было уже указано, сами предпочитают нарезать круги подальше от мест общего пользования. При этом они отнюдь не остаются неопознанными. У того же Амусина есть изрядное исследование о книгах братьев Стругацких. Однако же включить этого писателя в П. текст он не решился. Ну, да не пребывают они в обиде и не останутся же внакладе.
Борис Стругацкий, “Комментарий к пройденному”, СПб., “Амфора”… Рассказ о работе и жизни занимает 14 авторских листов. Краткость — сестра таланта. Но иногда не стоит так откровенно афишировать родственные связи. Была бы эта книга в два раза длиннее, стала бы на столько же порядков сильнее. Но что уж там мечтать о несбыточном. Оставим фантастику профессионалам.
Когда-то, в те же баснословные шестидесятые, ходила такая присказка: мол, фантастика — единственный способ говорить правду. Отставим в сторону давний вопрос: “Что есть истина?” — и попробуем проследить причудливый ход человеческого воображения. Оказывается, что немаловажный фактор в хорошей литературе — красивая мечта.
“Мы пришли к мысли, что строим отнюдь не Мир, который Должен быть, и уж, конечно, не Мир, который Обязательно Когда-нибудь Наступит, — мы строим Мир, в котором НАМ ХОТЕЛОСЬ БЫ ЖИТЬ И РАБОТАТЬ…”3
В постулате, который сам автор выделил прописными буквами, ключ к работам Стругацких. По крайней мере, большей их части. Они не собирались проектировать будущее, они выражали чувства и помыслы тех, что окружали их здесь и сейчас. В этом и секрет притяжения их книг. Опять же не для всей публики, но для определенной и легко узнаваемой аудитории.
Не стоит обманываться фантасмагоричностью интерьера. Ведь и черные коты не каждый день протягивают кондукторшам гривенники… Андрей Тарковский, приступая к “Солярису”, сказал в интервью: можно посадку в трамвай снять, как высадку на Марс, а можно и спуск межпланетного корабля показать, будто парковку автомобиля. Стругацкие в своих книгах успешно использовали оба приема. Главное — люди, а вовсе не описание рукояток, кнопок, шкал и костюмов. Характеры, а не технология. Вот что было основным в книгах Стругацких, чем они отличались от современного им “мейнстрима”. Беллетристика, скривитесь вы. Но эти авторы и намеревались писать романы, а не summa contra неведомого кого-то…
От знаменитого и любимого писателя остались книги. Теперь к ним добавляются и мемуары. В “Комментариях…” Борис Натанович рассказывает о времени, о работе, о рукописях, о брате, о себе, о друзьях, врагах, критиках и редакторах. Хорошо, но — мало, мало! Эпоха заканчивается, люди уходят. Так почему же не напрячь память, не заполнить чернеющие лакуны?!
Уже сформулировано, что пробелы надо оставлять в собственной судьбе, а не среди бумаг на столе. Толковать эти строчки можно по-разному. Мне представляется, что под судьбой здесь имелась в виду личная жизнь человека. А в рукописях отражается именно бытие писателя. И любое событие здесь — ценно.
Стругацким отчасти повезло, замечает Борис Натанович, они удачно вписались в историческое время. Начали публиковаться еще во время первой оттепели, а когда подморозило, у них уже было громкое имя, с которым идеологам от власти было так просто не справиться. Но везет тому, кто может везти и сам. Работать так активно, так плодотворно, как Стругацкие, способны очень немногие. Моторной частью писательского тандема, по воспоминаниям автора, был старший брат — Аркадий Натанович. Он начал писать раньше, он вовлек в это дело и младшего. Оттащил от реальной работы — созерцания звезд.
И так они стали придумывать мир, в котором хотелось бы жить. Не только же им одним. “Стажеры” и “Возвращение” читали взахлеб те, кто в самом деле искал возможности действовать. Для кого жить и значило — много работать… Но потом появились другие тексты. Книги Стругацких легко разбиваются на три части. Первая заканчивается “Далекой Радугой”, а третья начинается “Малышом”. Сначала достроить мир, потом переделать и, наконец, — отыскать свое место.
Бывают удачные времена, когда надежды молодого поколения совпадают с ожиданиями старшего. Кто помнит — уже “Страна багровых туч” показала нам мир, прекрасный своей яростью и — простотой. Конечно, “бешеная планета” не то место, где будут когда-либо цвести яблони, но и эту необузданную стихию возможно цивилизовать. Если ты умен, образован, силен, предприимчив и мужествен. Если!..
Была в самом деле в первых книгах Стругацких и имперская составляющая. Несите бремя свободного человека, приводите в порядок страны, континенты, планеты!..
Но рецензенты ни черта не поняли в СБТ, — печально замечает Стругацкий. Не приняли даже Алексея Быкова — вот уж типичнейшего героя советской литературы времен побед и свершений. Сам читал в “Юности” конца пятидесятых обзор тогдашней фантастики. В нем Стругацких поставили в один ряд с Казанцевым. Ни тем, ни тому такое соседство, думаю, не доставило удовольствия.
Они были совершенными антиподами. Одни действовали, другой прислуживал по ведомству департаменту пропаганды. И нельзя ведь сказать, чтобы имярек был абсолютно бездарен. Его тоже читали, экранизировали. Но в “Стране багровых туч” автор “Планеты бурь” увидел только лишь конкурентов. Так же как и в других писателях примерно того же толка. И обрушился, и напал, и не встретил отпора. “Все сидели, как мертвые, уставясь в стол, никто ни звука не проронил, и вот тогда я понял, что в первый раз в жизни столкнулся с Его Величеством Мстящим Идиотом…”4 Так разбились надежды на Золотой Век Разума и Труда. Отражением этих проблем появилась черная Волна в “Радуге”.
Вторая часть текстов Стругацких — самая, пожалуй, известная. И до сих пор самая читаемая. История дона Руматы, приключения прогрессора Камерера… Когда-нибудь и Алексей Герман представит нам Арканар во всех подробностях.
С третьей сложнее. Если первую не принимали враги, последнюю не поняли и друзья. Критик Рафаил Нудельман, прочитав “Малыша”, сказал авторам: чем писать так, лучше не писать вовсе. Его возмутил аполитизм повести. Он решил, что Стругацкие, испугавшись большевиков, решили развлечь читателей. Неверно! Они повели разговор на другом уровне.
“Малыш” — небольшая повесть об огромнейшем мире. О том, что ни одно событие во Вселенной нельзя четко занести в графу хорошее/плохое… О том, что большинство окружающих нас людей не откликается на наш примитивный, но такой насущный запрос — свой/чужой… О том, что наша жизнь куда как сложнее, чем нам бы хотелось… Эти посылки, мне кажется, оказались лейтмотивами последних текстов Стругацких.
Об этом же пишет и С. Витицкий в романе “Бессильные мира сего”, СПб., “Амфора”. Мы уже знаем, что этот псевдоним взял себе Борис Стругацкий. Решение верное. Он не половина прежнего автора, а совершенно иной писатель.
Хотя в интонации связи прослеживаются. Скажем, в первой сцене романа. Метеоролог Вадим ведет наблюдения на Кавказе. Примерно в тех самых местах, где несколько лет назад работал Борис Натанович Стругацкий, как он рассказывал в “Комментариях…”. Эльбрус там виднеется в отдалении. Вдруг на гору при посредстве заморского джипа взбирается толпа бандюганов. Лидер их — элегантный, холеный джентльмен — затевает с Вадимом пикировку. Из иронически-мужественных ответов ученого мы узнаем, что он может изменять будущее. Может, но почему-то не хочет. Во всяком случае, так, чтобы потрафить энглизированному атаману. А тот выставляет своего кандидата на некую должность. Кажется, президента, но суть не в этом. Смысл имеют лишь наши стремления, не так ли?
Вадима начинают пытать, сдавливая пальцы клещами. Походный вариант перчаток святой Варвары-великомученицы… На среднем пальце Вадим соглашается быть полезным. На память ему прихватывают еще и безымянный, после чего шайка отправляется восвояси.
А далее уже понравившийся нам Вадим оказывается всего лишь одним и не самым важным членом компании экстрасенсов, сгрудившихся вокруг некоего Стэна Аркадьевича Агре. Кто-то из них превосходный эмпат, кто-то, напротив, замечательный гипнотизер, но дело не в их способностях. Проблема не в разуме, а в душе. Эти личности так же обкарнала жизнь, как и прочих, зауряднейших человеков. Они могут многое, но практически ничего не хотят. И потому, что иногда становится мерзко, но главным образом — делается лениво. Патриарх недоволен своими воспитанниками: “Бог подал вам со всей щедростью, как никому другому, а вы — остановились. Вы стоите. В позе. Или — лежите. Вы сделались отвратительно самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ — даже самые недовольные из вас…”5
Фабула, интрига романа Витицкого сложна, и я не возьмусь сформулировать ее в нескольких фразах. Каждый читатель найдет в ней необходимое лично ему. Я поймал здесь еще одну тризну на похоронах советской интеллигенции. Людей так долго учили быть полезными обществу, что они забыли, зачем им самим нужно мыслить и действовать. Если нет внутреннего посыла, бессмысленны все внешние стимулы. Но озаботимся ли мы жаждой духовной, если лишены привычного общества. О чем заботится философ на необитаемом острове? Да о том же, о чем и плотник, только с меньшим успехом…
Одно из любопытнейших мест в романе — диалог Патриарха с неким семилетним мальчишкой, которого привозят на консультацию. Сначала они разминаются цитатами, игра наподобие интеллектуального пинг-понга, а после принимаются испытывать друг друга вопросами типа “веришь — не веришь”. Собеседники пытаются конструировать утверждения, которые они не в состоянии ни доказать, ни опровергнуть. Таким образом, текст книги принимает в себя еще и теорему Гёделя. Да и после различные персонажи будут оценивать собственные сентенции — гёделевского они класса или же не дотягивают чуток… С. Витицкий, как и его герои, усердно занимается проблемами, которые, возможно, решения не имеют принципиально. Но только такой класс задач и может занимать ум серьезного человека. Об этом говорил еще небезывестный Кристобаль Хозевич Хунта. От упреков в излишней сложности автор защитился остроумной фразой своего персонажа: понять — значит упростить. Кому же хочется показаться невеждой?6
Кстати, о вундеркиндах. В “Комментариях…” Стругацкий вспоминает один забавный эпизод из книжной жизни шестидесятых. После опубликования повести “Далекая Радуга” авторы получили письмо с планом спасения героев, оставшихся погибать на планете физиков. Усердный читатель учился тогда в четвертом классе. Письмо Стругацкие прочитали, Леонида Горбовского оживили, школьника запомнили. А мальчик вырос, закончил школу, после университет и стал — Вячеславом Рыбаковым, востоковедом и писателем. Недавно издательство АСТ выпустило его новый сборник “На будущий год в Москве”.
Обычно сам Вячеслав Михайлович рекомендует свои книги как “альтернативную фантастику”. На этот раз он предлагает нам “антиутопию”. Хотя — на чей взгляд. Если считать надежды наших радикальнейших либералов утопией, перед нами их антипод. Если читатель голосует за совершенно иные ценности, в повести Рыбакова он увидит яростный памфлет.
В заглавной повести (кроме нее, в сборник включены две статьи) нас приводят в недалекое будущее России. Собственно, страны уже нет. Есть лишь микроскопические государства, подобные античным полисам. Объединяет их язык и прошлое, а разделяет страсть человеков к власти. Сколько людей хотят быть президентами и премьер-министрами. Ну так дадим каждому по посту.
Фабула повести строится на том, что питерский журналист Небошлепов узнает о тяжелой болезни близкой родственницы. Живет она в Московской области, стало быть, уже за границей. Герой спешно сворачивает дела, но тут на его голову сваливаются два попутчика — родной сын, которого он не видел уже лет десять, да некий засекреченный физик, стремящийся в стольный град бывшей империи. Маячит еще в опасной близости бывший “солдат удачи”. Отставной наемник пытается примкнуть к тайной полиции, и ему поручают в качестве испытательного задания слежку за слишком уж независимым ученым.
Собственно, вся интрига. Потому что автора занимают не судьбы героев, а среда, в которой они существуют. Много разговоров, много документов — сиречь статей придуманных журналистов. Не возьмусь определить политическое кредо идеологических противников автора, но что-то из разряда “всегда”. Постоянно тупое.
Несложно придумать примитивного оппонента. Но зачем же тратить на него время, нервы и серое вещество. Один из виртуальных писак Рыбакова рассуждает об абсолютной свободе любого прыгнувшего на язык слова. Конечно, сразу же вспоминаешь Карамзина, обещавшего, как только в России отменят цензуру, тут же эмигрировать в Турцию. И фантастический журналюга не обманывает ожиданий. В одном пассаже он восторгается обсценной лексикой молодой мамы, поучающей пятилетнюю дочку. Он цитирует матерную тираду, и — Рыбаков приводит ее слово в слова. Это, коллега, простите, уже “двадцать два”.
Достоевский рассказывает в “Дневнике писателя” поучительную историю. Шел он как-то по Петербургу за компанией мастеровых. Подвыпившие парни разговаривали громко, без стеснения и ко всему виденному прилагали известное российское существительное. Наконец Федор Михайлович не выдержал, остановил матерщинников и принялся их отчитывать: мол, что же вы это, ребята, все он да он, а вокруг женщины, дети… Работяги стояли, потупившись, но один из них все же нашелся. “Барин, — сказал он, — мы люди темные. Но ты-то зачем за нами его поминаешь?!.”
Еще немного о мате. Уж — потерпите. Но эта лексика выпрыгивает и там, и здесь на страницах книги Александра Жолковского. Сборник коротких эссе “Эросипед и другие виньетки” вышел в московском издательстве “Водолей Publishers”. Опасно, замечу, литератору публиковаться в фирме с таким названием… Но заметки Жолковского сдержанны и точны. Оказывается, академическая наука лингвистика не так скучна, как представляется на расстоянии. Есть пространство и поработать, и порезвиться…
И ученые не чураются простонародного слова. “В свои филологические и мемуарные тексты я стал вкраплять матерные цитаты. На фоне интеллигентного контекста они, надеюсь, смотрятся неплохо. Но виртуальной полифонии мата от первого лица мне учиться и учиться”7.
Иван Афанасьевич Бодуэн де Куртене тоже дополнял словарь Даля табуированными понятиями. В конце концов, не так уже это и страшно, хотя на бумаге до сих пор читается непривычно. (Заборная письменность — дело иное.) И хорошо, что пока эта лексика не смотрится на письме. Тут вот какое соображение закрадывается исподволь. Ведь в самих сочетаниях букв и звуков нет ничего заповедного изначально. Ну, будем писать, привыкнем на слух, на зрение, войдут они в нашу речь, станут обыденны и привычны. А если тогда человек, увлекшись работой, въедет себе молотком по мизинцу, какие слова ему придется изобретать, а, господа филологи?!.
Закончим уже с Жолковским. Заметки его, собственно, не о мате. Главное напряжение текста — борьба с Властью Советской. Она ведь состояла не только из обкомовских и цековских аппаратчиков. Но из тех еще, кто им чересчур активно противостоял. Горе было тому, кто случайно оказывался между этими силами. Об этом и рассказывает наш автор.
А теперь опять к Рыбакову. Работа эта, на мой вкус, чрезмерно уже полемична. Публицист здесь решительно теснит беллетриста. Автор постоянно спорит, кипит, горячится, а персонажей своих подзывает лишь проиллюстрировать очередную посылку. Те послушно подыгрывают создателю (а попробовали бы они ослушаться!), но больше рассуждают, чем действуют. Фигуры их хотя различимы, но очень уж схематичны. Интеллигенты суетливы, легко поддаются панике, витают в перистых облаках. Наемник смышлен, надежен и деятелен. Такое противопоставление огорчает. Недолюбливают нынче беллетристы братьев по разуму.
Впрочем, еще сто лет назад штурман Марлоу у Джозефа Конрада обмолвился, что в юности предпочитал солдата философу. И, подумав, добавил, что жизнь его предпочтение лишь подтвердила. Однако Безухов привлекательнее Болконского, аббат Фариа куда мощнее Дантеса (оба потом соединяются в Монте-Кристо). А ныне интеллектуалы — технари, гуманитарии, экономисты — оттесняются на задний план кулачными бойцами. Но, кстати, в отношении рыбаковского наемника к подопечным интелям мне видится привет из незабываемых шестидесятых. Это дон Румата Эсторский сопровождает к заветной границе загнанных книгочеев. А может быть, здесь проявляется более древняя легенда о незваном спасителе?..
Однако же физику Рыбакова мало “прыгать выше других”. Он хочет еще и летать. В Москву он везет с собой прибор, что может привести в действие законсервированный когда-то “Буран”. В конце концов остальные персонажи начинают работать на его идею. И здесь писатель делает точный ход. Мы так и не узнаем, что же находилось в чемоданчике ученого Обиванкина — Великое Изобретение или нелепый продукт сбившегося ума. Потому что если нам даже и не дано воспарить, то пробовать все-таки стоит. Ибо теперь уже не только могущественный Патриарх спросит: “Почему не летаете?”, но и “дикий гусь” Гнат Соляк повторит этот вопрос, уже с малороссийским акцентом.
1 Амусин, с. 14.
2 Амусин, с. 116.
3 Стругацкий, с. 72.
4 Стругацкий, с. 108.
5 С. Витицкий, с. 156.
6 Роман С. Витицкого “Бессильные мира сего” стал лауреатом ежегодной премии имени Аполлона Григорьева.
7 Жолковский, с. 57.