Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2004
Евгений Аронович Звягин — прозаик и эссеист. Родился в 1944 году. В 1969-м окончил филологический факультет ЛГУ. Регулярно печатается с 1985 года, когда вышел в свет сборник “круг”. Печатался в журналах “Звезда”, “Родник”, “Континент”, “Нева”, а также в коллективных сборниках. Автор двух книг: “Кладоискатель” (Л., 1991), “Письмо лучшему другу” (СПб., 1995).
Начнем, пожалуй, с примера: “Волосы кожевника вели себя особенным образом: весной отрастали, будучи цветом — чернее черного, по осени — желтели и осыпались с первыми заморозками.
Он собирал их в сафьяновый мешок, хранимый в треугольном сундуке под божницей, и по мере надобности набивал своими облетевшими волосами подушки, которые хорошо расходились среди бродячих торговцев, поскольку обладали особенным свойством: спавший на подушке кожевника не мог быть зарезан во сне”.
Догадайтесь с трех раз: кто сочинил вышеприведенный пассаж? Милорад Павич или Павел Крусанов? Скорее, конечно, Павич. Впрочем, немудрено встретить нечто подобное у Крусанова. Честно говоря, сконструировал этот отрывок я сам, но, надеюсь, пример на читателя все же подействовал. Павича и вправду можно использовать.
В то же время я отнюдь не хотел уличить Павла Крусанова в эпигонстве. На мой взгляд, искусство есть прежде всего искусство подражания. Именно за счет подражания оно развивается. Не стоит простому читателю, в отличие от записного литературоведа, слишком зацикливаться на признаках сходства. Не будем забывать, что первая, если не ошибаюсь, книга Павича, получившая известность в России — “Хазарский словарь”, — не обошлась без подражания роману Набокова “Бледный огонь” и творчеству Борхеса в целом, что, на мой взгляд, не требует специальных доказательств.
Многими отмечено также, что в неискусных западных переводах творения русского национального гения — Александра Сергеевича Пушкина — выглядят как подражания то Вольтеру, то Байрону. Дело, видимо, не в заимствовании некоторых приемов, занятии весьма питательном, а в той целостности, которая создается в условиях данной культуры и данного языка.
И, разумеется, в личной одаренности автора, которая позволяла, скажем, Уильяму Шекспиру строгать из современных ему плохоньких пьес — свои, гениальные.
В молодости Павел Крусанов увлекался другим Уильямом — Фолкнером, и в стилистике первого его романа, получившего в окончательном варианте название “Ночь внутри”, следы этого влияния чувствуются. Однако вещь лихо закручена и озвучена, не говорю уже о глубине ее содержания.
Лет пятнадцать назад мне случайно привелось поучаствовать в самиздатском альманахе “Шум”, изданном начинающими прозаиками и поэтами Ленинграда. Иванова, Генералов, Беркович… Стихотворения последнего я и трогать не стал, здраво рассудив, что балующихся пером интеллигентных евреев в Питере — пруд пруди (по тем временам), и только впоследствии понял, насколько сильно я ошибался, ибо Боря Беркович, издавший малюсенькую книжку в Москве и вскоре покинувший пределы России, оказался поэтом почти гениальным.
А тогда меня зацепил и запомнился на долгие годы рассказ “Дом, в котором не скорбят”. Место его действия — “дурка”. Сюжет рассказа, главный герой которого — молодой человек, “косящий” от армии, хватал за душу свежестью, искренностью интонации и трагизмом; рассказ обладал тем иррациональным свойством, которое отличает, скажем, хорошего актера от никудышного природным обаянием, или, как модно теперь выражаться в известной среде, “энергетикой”.
Одна из первых книжек Крусанова, изданная в “Борее” в 1995 году, состояла именно из рассказов и называлась “Знаки отличия”. Вскоре она стала культовой в околоборейских кругах.
На ее базе в том же “Борее” в серии “Версия письма” в 1999 году вышла книжка “Отковать траву”, которая пополнена повестью “Дневник собаки Павлова”. Если сравнивать с искусством изобразительным, более всего эта повесть напоминает коллаж.
Здесь кружатся в пестром “шутовском хороводе” зимний Питер, королевство логров и весенняя Ялта; действующие лица, от королевы Гвиневры и короля Артура до валютной проститутки и мелкого милицейского чина, не говоря уже о нескольких литераторах, докторе Буги и других персонажах, гротескно и беззастенчиво “жуируют жизнью”, как говорили в девятнадцатом веке. Ребята совершенно отвязные, они не задумываются о нравственном значении своих поступков; для них — главное, чтобы все было “в тему”.
Этим разноцветным и блестким эквилибром повесть и забирает, хотя, прочитав ее, понимаешь: прощание Крусанова с литературным отрочеством состоялось по полной программе, больше к подобному жанру, или, вернее, релятивистскому отношению к предмету повествования, автор уже не вернется. Тем более что наряду с этой повестью в книге содержатся вполне зрелые произведения мастера, например, рассказ “Сим победиши”, о котором стоит поговорить отдельно. Он был написан еще до того, как вышел первый опубликованный в России роман Павича “Хазарский словарь”. С тем вместе в нем, как роза в бутоне, содержатся основные лепестки-элементы зрелой стилистики Павла Крусанова.
“До того, как она прослыла Надеждой Мира, во времена медленные и молодые, ее звали Клюква. Она родилась в год трех значений: тогда солнце и горячий ветер сожгли великую евразийскую степь, а на другой щеке глобуса, в Бразилии и Колумбии, снежные ураганы уничтожили плантанции кофе. День ее рождения был темен от затмения, которому не нашлось причины, а накануне три ночи подряд люди не видели луны, астрономы империи не узнавали небесных фигур Зодиака, и алая хвостатая звезда висела над черной землей”.
Стилистически: Павич? Побойтесь Бога. Если всякого метафориста отсылать к Павичу, таковых до Москвы в затылок не переставишь. Речь может идти разве что о конгениальности, но отнюдь не о подражании. А сколь небесен походя изображенный в рассказе, но столь сладкий сердцу фантастический Петербург!
“Цыганка, отдавшая ей свое молоко, не раз вспоминала город, где воды рек текут сквозь камень, где небеса капризно меняют свои неверные цвета, где дворцов больше, чем дураков, когда-либо подавших ей ладонь для гадания, и где тени появляются прежде своих тел и не исчезают, когда тела уходят. О том же городе, застегивая над Клюквой парчовые штаны, говорил Яшка-вор — скалил бурые зубы, похваляясь, как рвал из рук туристов дорогие камеры; Яшке нравилось в городе золото куполов, мечтал о таком — себе на фиксы. Не видя, по грезе лишь, выбрала Клюква для себя это место”.
Первая встреча с любимым — Клюква попадает на артиллерийский полигон во время стрельб: “Министр войны был доволен — танкисты стреляли сносно, из ящеров рассыпались большие, камуфляжно расписанные яйца — десант условного врага, — от меткого попадания осколка или пули взрывавшиеся снопами магниевого огня и цветного дыма; он так увлекся, что, разглядев в бинокль Клюкву, не остановил представления.
— Полагаю, обдристалась, — бесстрастно сообщил он и распорядился: — Если выживет, отправить в баню”.
Клюква становится наложницей министра войны. Вскоре Император в Москве — труп на троне — вызывает ее вместе с любовником к себе, дабы проверить дошедшие до него слухи, что она безошибочно чует чужую смерть. Ее заживо замуровывают в Кремлевскую стену, но при помощи волшебного совка, в детстве подаренного ей монахом, — совка, который проходит сквозь любой камень, — она освобождается.
“На пустынной Красной площади… ее ждал адъютант министра войны.
— Тебя послал он? — с надеждой спросила Клюква.
— Нет, — сказал адъютант. — Генерал забыл тебя еще вчера. А я верил, что ты не умрешь, потому что за тебя ратуют ангелы.
— Я четвертую Империю на три неравные половины! — горько воскликнула Клюква. — Свою и трупа, а между ними пребудет область запустения и взаимного ужаса…”
Так она стала Матерью и Надеждой Мира и, во главе многоплеменного сброда, предваряемая огромным огненным колесом с антрацитовым зрачком на месте невидимой оси, шириной в триста сажен и семь вершков (подробность, которая позволяет и чудесное сделать обыденным, — вспомните земную ангелицу у Маркеса, которая живой улетела в небо, прихватив с собой зацепившуюся за ее ногу связку вывешенного на просушку белья), двинула на столицу. Ей подсылают спеленутого пластиковой взрывчаткой парламентера.
“Парламентер явился перед Надеждой Мира с гордо поднятой головой и, дерзко глядя в ее горизонтальные зрачки, сказал:
— Сегодня Империя победит тебя, а — сиротой — твой сброд не выстоит и суток.
— Меня нельзя победить, — рассудила Мать, — мной движет любовь”.
Победив и отхватив ту часть империи, которую обещала, героиня рассказа обменялась с мертвецом императором почетными заложниками. Она обменяла своего адъютанта, ставшего маршалом, на изменившего ей любовника, главнокомандующего вражеских войск. Она убила его кинжалом и на глазах придворных растаяла, как свеча; исчезла.
“Покойник, правящий живыми и сохранивший за собой Восток, тоже убил заложника. Он остался доволен, маршал Гесперии умирал двенадцать дней, но Надежда Мира не поднялась из тени”.
Так заканчивается рассказ “Сим победиши”. Он уже о судьбах империи, он чудесно испестрен и расцвечен, но идейная подоплека романа “Укус ангела”, в который он вошел без зазоров, была продумана Крусановым несколько позже. Предыстория ее такова.
Дело было 15 октября 1996 года. В опрятном саду Ветеринарного института неподалеку от Московских ворот блестели под солнцем голыми ветками различные насаждения за окошком уютной комнатки при котельной, где я в тот момент подвизался в качестве кочегара.
Сюда с заранее обговоренной целью — побеседовать о том, что такое “империя”, — сошлись мои приятели и знакомцы: сотрудники философского факультета Петербургского университета Александр Секацкий и Николай Иванов, литераторы Павел Крусанов, Сергей Коровин, Андрей Левкин, который вел и записывал, а потом расшифровывал и набирал на компьютере состоявшийся разговор.
К сожалению, публикация этой дискуссии тогда не состоялась из-за того, что накрылся журнал “Е”, во втором номере ее расшифровка должна была появиться. Однако разговор получился довольно емкий. Позволю себе привести краткие выдержки из него.
Секацкий: Империя должна жить в состоянии экспансии. Тотальной экспансии, как в глубины души, так и географической… А второе — о чем сказал Евгений. То, что империя не может быть национальной, националистической. Любая империя звание гражданина империи ставит гораздо выше национальности, и это, как ни странно, тоже является экзистенциальной формой.
Иванов: Если есть император, я точно знаю, что имею дело с империей. Если его нет — империя тоже не может существовать. Под императором я понимаю фигуру, которая… если он садится, он знает, что стул будет стоять сзади. Он не оглядывается. Это фигура, достоинство которой гарантировано. И в этом смысле тема империи как экзистенциала есть тема гарантированного достоинства бытия…
Звягин: Когда какой-нибудь китайский военачальник поднимал в своих легионах на границе восстание и шел на Пекин, занимал своими войсками площадь Небесного Спокойствия и арестовывал императора, то казнил его по обвинению в измене. Тонкий вопрос. Кто император? Тот, кто по закону престолонаследия занял этот ответственный пост, или тот, кто некими силами, не побоюсь их назвать провиденциальными, занял эту позицию? Момент истины заключается в том, насколько у человека, олицетворяющего империю, есть некий мандат на это олицетворение.
Крусанов: Все мы на своем личном историческом опыте осознаем очевидную вещь: имперское сознание отмирает гораздо дольше, чем отмирает сама империя…
Звягин: Мне очень по душе картина Комара и Меламиды “Сталин и музы”, мне очень близок этот красивый император на фоне заката, но знаю, что обязательно императора погубит обыватель.
Коровин: Но если верить Женьке, то по идее… а что такое обыватель? Который думает только о себе, о своем доме, маленьком круге. Империя существует только тогда, когда человек вынужден подчинить свои эгоистические моменты общему потоку. Как только она на секунду останавливается, так все…
Секацкий: Точно как велосипед.
Заранее прошу извинения у своих высокоумных и одаренных талантами друзей за то, что не пересказал и десятой части того, что содержится в распечатке нашей беседы — я хотел в основном передать некоторые из основных тез и саму интонацию разговора.
Во всяком случае, по загоревшимся глазам Павла Крусанова, по активности его во время беседы я понял, что для него поднятая тема чрезвычайно важна. Как говорится, “процесс пошел”.
Процесс пошел, и одно время казалось, что парень на этой теме завис, так как долгое время ни о чем другом говорить он уже не мог. Оказалось, однако, что он фрагментарно озвучивал тот процесс осмысления и фантазии, который кипел в его голове.
Так родился метаисторический роман “Укус ангела”, главный герой которого — офицер Иван Некитаев, выросший в обстановке стародворянского быта (описанного с потрясающим вкусом и смаком), действующий в мире современных вооружений и политтехнологий, а также бесед, близких в чем-то к вышепроцитированной; ставший наконец императором огромной империи, центральным узлом которой, разумеется, является Россия, завоевавшая пространства, куда обширнейшие, чем мог на то надеяться Советский Союз, включая заветные Босфор и Дарданеллы.
Императора прозвали Чума, и он “крутил педали” до самого конца, то есть до того момента, когда встал вопрос, применить ли супероружие, грозившее концом света; император не задумался его применить. Такова логика имперской экспансии, ничего не поделаешь.
На вопрос: “Кому на Руси жить хорошо?” — романист устами одного из своих героев ответил: никому, потому что Россия — это пята Бога, вот он ее и не замечает.
В общем, произведение Крусанова можно назвать скорее аналитическим, нежели собственно империалистическим, ибо, несмотря на некоторую романтизацию, империя рассматривается не как идеал, но как некий редкостный объект, предназначенный для восхищения и изучения; как культурно-внеисторический феномен.
Почти одновременно с “Укусом ангела” в Петербурге вышел первый из серии романов Хольма ван Зайчика “Плохих людей нет”, который называется “Дело жадного варвара”. Главные герои его — положительные и добрые люди, зло — наказуемо, а добро — торжествует.
“Цветущая Ордусь” — империя, в которой доминирует, при всей ее современности, китайско-монгольский элемент, Россия входит в состав одного из ее улусов, столица которого — София Александрийская — названа в честь Александра Невского.
Секретом процветания империи является тот псевдоисторический факт, что после татаро-монгольского нашествия русичи с монголами не рассорились, а побратались, как в благополучнейшей из империй — империи Франца-Иосифа — побратались венгры и венцы.
Этот факт явился толчком потрясающего подъема, всеобщей веро- и этнотерпимости. Главные герои цикла — разыскник Багатур Лобо по прозвищу Тайфэн (тайфун) и ученый-законник (прокурор) Богдан Рухович Оуянцев-Сю. В этом справедливейшем из государств никому и в голову не приходит усомниться в своей национальной идентичности, ибо всеобщее религиозное и национальное равенство обеспечено здесь традицией и законом.
“└Ты — русский?” — спрашивает Богдана Багатур. И тот, не задумываясь, отвечает: └Вполне!””
Цикл романов ван Зайчика успешно полемизирует с либеральной мифологией, весь пафос которой заключается в том, чтобы империю заклеймить; сдабривает его прозу вполне качественная струя школярски-научного да и простого человеческого остроумия.
И все-таки книга Крусанова, на мой взгляд, томов премногих тяжелей будет. Ее художественный удельный вес превосходит тот, что представлен в творениях ван Зайчика, которые, при всем остроумии и поучительности, выглядят, откровенно говоря, несколько более вялыми.
Я привел эту долгую параллель между романами Крусанова и ван Зайчика, ибо они наиболее заметные явления петербургского, а возможно, и всероссийского книжного рынка в метаисторическом жанре. Этот жанр, вообще говоря, нынче в моде, что имеет и свою отрицательную сторону.
Груды сочинений типа “фэнтези” и книг метаисторического жанра в последние годы обрушились на головы бедных читателей, особенно молодых, так что многие из них, убаюканные, боюсь, уже и не отличают, где — мифотворчество, а где — адекватная, насколько это возможно, историческая реальность. Далеко не все, сочиненное в указанном жанре, одинаково качественно. Прибавим сюда кучу тенденциозных и весьма недостоверных собственно “исторических” сочинений (приведу, к примеру, “Ермака” и “Илью Муромца” Бориса Алмазова). Мешанина, долженствующая произойти от этого бурного потока в умах простодушного читателя, попросту социально опасна и чревата черт знает чем.
Вернемся, однако, к сочинениям Павла Крусанова. Следующий его и пока что последний роман “Бом-бом” выдержан в излюбленном автором жанре, лидером которого, на мой взгляд, он является.
Приведу, чтобы с темой балкано-русских литературных аналогий, поднятых в начале моего опуса, наконец завязать, короткий отрывок из вышеупомянутого романа: “Кроме того, поговаривали, что князь умел угадывать вкус вина в еще не откупоренной бутылке, что, кидая камни в воду, всегда попадал в центр круга и что тень у него была ядовитой, как тень грецкого ореха, под которым не растет ничто живое, даже плесень”.
С умным человеком и поговорить любопытно. Даже пользуясь изобретенным сербским визионером приемом, оригинальный автор (а Крусанов по мастерству сюжетостроения, по органической силе дыхания, да и по многим качествам — автор в высшей степени оригинальный) не может использовать его “тик в тик”, “на автопилоте”, как поступил бы слепой подражатель, а шутит, иронизирует, “играет в классики”.
Доказательством моего аргумента может послужить простой физический опыт. Киньте камушки в воду — обязательно попадете в центры кругов, ими образуемых. Читывал Крусанов Козьму Пруткова, о чем и эпиграф к роману свидетельствует. Так что не верьте глазам своим: приведенный отрывок есть не только колоритный пассаж в духе Павича, но и милая литературная шутка, предназначенная сознанию, прости Господи, элитарному.
К слову сказать, настоящая вещь и должна быть многослойной, иначе кто же возьмется ее перечитывать? Но эффект многослойности есть проявление таланта незаурядного. Взявшись же перечитывать роман, еще острей понимаешь: автор тут подобрался к теме наиболее для него заветной и личной — к теме судеб собственно России.
Не люблю пересказывать сюжеты рецензируемых книг, так что сообщу коротенько: он закручен вокруг одной из нескольких чертовых колоколен, существующих якобы на земле. Они развернуты шпилями в землю, и, если спуститься в такую и позвонить в колокол-гневизов, происходят на планете серьезные сдвиги: возникают и рушатся государства, вершатся иные напасти и нестроения.
Пономарями одной из таких колоколен, ответственной за судьбы России, с незапамятных времен служат представители дворянского рода Норушкиных. История этого рода, сплетенная с судьбою его родины, представлена в потрясающе ярких живых картинах, возникающих на страницах романа “Бом-бом”. В финале автор немного схитрил, разделив тираж на две части, где прописаны две разные концовки: “счастливая” и “несчастливая”. Называю их так условно: современный нам Норушкин, по имени Андрей, — последний в роду, чем конец исторического процесса заведомо обеспечен, если верить в сакральную силу “башен”; этим и объясняется чудовищная тоска, охватившая Андрея в “счастливом” варианте финала. Ведь будущее вылупляется из прошлого только с болью.
Ошущение “конца истории”, столь явственное для историка Соловьева и его философа-сына, отнюдь не выдохлось с серебряным веком. Судя по двум последним книгам Павла Крусанова (вспомните Псов Гекаты, выпущенных Иваном Чумой в концовке “Укуса ангела”), оно явственно живо и для современного чутко мыслящего человека. Хотя не стоит забывать, что мы — в плюсе по отношению к предсказаниям Соловьевых на целых сто ужасных, но все-таки как-то прожитых человечеством лет. Сбудутся ли пророчества беллетриста Крусанова, и зазвонит ли колокол на “чертовой башне”, узнаем с течением времени.
Критика приняла “Бом-бом” несколько более холодно, нежели “Укус ангела”. Что и неудивительно. Вместо колоритных жестокостей Ивана Чумы и сдираемых с глаз интеллигента — основного потребителя книжной продукции — шор, мешающих ему трезвым и конструктивным взглядом оценить достоинства и недостатки имперского бытия — всешутейшее, скажем, морское сражение по взятию игрушечной Мальты, напоминающее, с одной стороны, картины из Стерна, а с другой — из “Трех мушкетеров”.
И неважно, что задумка чудаковатого императора Павла приобретает постепенно черты фантасмагории, данс-макабра, где льется живая кровь, — счастливый конец чуть не из “Барышни-крестьянки”, воссоединение героя с милой сердцу Констанцией Буо… пардон, Елизаветой Олимпиевой предрешен.
Вообще, читая роман, переживаешь много захватывающих, а то и счастливых минут. Ведь он не об умозрительной империи, а о милой сердцу, возможно, обреченной России и о русских, описанных с тем же чувством кровного родства, с каким Пушкин описывал какого-нибудь провинциального Троекурова.
Конечно, содержание романа глубже и разноплановее, но ведь и содержание гоголевского “Миргорода”, где вообще отсутствуют историософские упражнения, типа “Русь! Куда несешься ты?”, также не лишено глубины, согласитесь!
Сейчас Павел Крусанов работает над новым романом. Перед ним стоит задача отнюдь не легкая: использовать лучшие наработки, не наскучив читателю, изобрести новые ходы и при том удержаться на уровне того потрясающего вкуса и такта, которые он проявляет в тех случаях, когда касается вопросов “пожарно”-политических. Крусанова охотно печатают как либеральные, так и националистические издания. Это говорит, на мой взгляд, о широте его глазомера и, не побоюсь повториться, “многослойности” его прозы. Будет жаль, если он откажется от присущей ему многоплановости и “перекует траву” (понятие живое и органическое) на что-нибудь красивое и романтическое, но мертвое и бездушное — скажем, стилет.