Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2004
Немота либо предшествует речи, либо обрывает высказывание. Молчание не отсутствие слова, но его ожидание.
Книга Марии Виролайнен “Речь и молчание” вышла в петербургском издательстве “Амфора”. Это сборник статей, уже опубликованных филологом, сотрудником Пушкинского дома в специальных периодических изданиях, журналах и альманахах. Теперь они доступны и непрофессиональным филологам. Тем, кто любит и читать, и рассуждать о прочитанном. В свободное от основного занятия время.
“Там есть один мотив…” Цитата из маленькой трагедии становится и названием любопытной работы. “Ты для него └Тарара” сочинил…” — напоминает пушкинский Моцарт своему собеседнику. Мало кто сейчас помнит оперу о злоключениях солдата Тарара. Но Пушкин знал ее, читал либретто Бомарше, слушал музыку Сальери. И не случайно вводит именно это произведение в разговор двух композиторов. “Сюжет оперы — сюжет зависти и соперничества — не мог не вернуть Моцарта в круг мрачных мыслей и подозрений, как только она была упомянута”. А дальше Виролайнен (вместе с соавтором, Н. В. Беляком) пускается в музыковедческие исследования, пытаясь отыскать ту мелодию, что напевал Моцарт за столом.
Эта статья — ярчайшее доказательство необходимости комментариев даже к самым известным текстам. Чем популярнее текст, тем очевиднее он и старше. А значит, его основание может быть уже заметено культурным слоем. И не одним. Впрочем, сам же автор пишет, что некоторые коллеги пытаются вычитать из текста и то, о чем не подозревал писатель. Но это не так странно, как может показаться сначала. Во-первых, текст столь же зависит от автора, сколько и от читателя. Во-вторых, создавая своих персонажей, автор приоткрывает ту часть своей души, до которой не дотянулся и самым изощренным сознанием. Попросту — проговаривается… В-третьих, и это главное для нашего автора, значительную часть любого текста (наверное, не только литературного) составляет — молчание. Для вдумчивого читателя важно не только, о чем ему рассказывает писатель, но и где он решает остановиться… Кстати, о соотношениях звука и паузы в поэзии есть плодотворная работа Елены Невзглядовой.
Но самая интересная и плодотворнейшая идея — это представление о характере смены эпох в русской культуре. В статье “Структура культурного космоса русской истории” автор предлагает нам четыре уровня нашего восприятия мира: “уровень канона, уровень парадигмы, уровень слова и уровень непосредственного бытия…” Канон предполагает, что человек живет в согласии со средой. Парадигма — закон, предписание, эталон
Беспокоит госпожу Виролайнен, что ближайшее историческое время представляет возможность лишь непосредственного бытия. “К 1980-м годам у нас выросло целое поколение немотствующих, для которых слово — излишество, девальвированная реальность, для которых вся жизненная экзистенция разворачивается на психофизиологическом уровне…” (с. 67) Выход из сегодняшнего состояния госпожа Виролайнен видит в создании некоего органа, который может восстановить четырехуровневый тип культуры, более других соответствующий русской культуре.
Возразить не сумею, но замечу лишь, что из всех уровней канон оказывается самым могущественным, после бытия, и умудряется подчинить себе даже поборников слова. Парадигма объясняет, как должно, канон сообщает, как принято. Иногда появляются любопытные сшибки. “Его воля не довлела над всеми, как воля Петра…” — пишет госпожа Виролайнен. Парадигма, например, словарь Даля, предписывает нам иное управление, иной падеж
И еще немного о непонятном. В тексте г-жи Виролайнен я несколько раз натыкался на смутно знакомое слово. “Отсутствие второго мощного полюса… порождает энтропийный процесс…” (с. 60) “Одноуровневый тип культуры… должен привести… к тотальному энтропийному процессу…” (с. 67) Как помнится мне из вузовского курса физики, энтропия есть некий параметр, мера порядка. Развитие системы может привести к изменению числа, но никак не отменить его существование либо способствовать его появлению. Да и вообще, энтропия — как характеристика состояния — есть продукт нашего мозга. Природа и не подозревает о ее существовании.
Но, может быть, филологи изобрели собственную дефиницию энтропии. Может быть, у них оно приобрело смысл, отличный от значения, которое используют естественники. Образовался новый омоним. Таким образом, филология надеется стать наукой. А ее адепты рассчитывают формализовать и объект своего внимания, и методы его изучения. Так, чтобы непосвященные держались по возможности дальше. Интересно, зачем им это понадобилось? Не лучше ли филологии оставаться по-прежнему — горячей любовью к слову?!.
“Мир гибнет потому, что люди пользуются приблизительными и неточными словами…” — утверждает коллега Виролайнен Борис Аверин. Его книга “Дар Мнемозины” тоже вышла в издательстве “Амфора”. Подзаголовок монографии — “Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции”. Контекст образовался обширный, и Набокову там вольготно. Аксаков, Герцен, Короленко, Белый, Бунин, Шестов, Бердяев — наследному принцу Великой Литературы было где и чему учиться.
По мнению Аверина, мемуаристы делятся на две категории: одни следуют некоей концепции, исследуя свое прошлое из вполне ощутимого настоящего, другие собирают его из случайных кусочков, складывая чудный узор. Как в детской игрушке. Повернешь трубочку так — одно ощущение мира, эдак — согреет совсем другое. В цитате, вынесенной на последнюю страницу обложки, ученица Аверина пытается подыскать имя для новой философии жизни, предложенной учителем: “…быть может, неоэкзистенциализм?..” Очень похоже. Если старый, сартровского пошиба, предполагал открытое будущее, новый, аверинский, видит случайным прошлое. Мол, в воспоминаниях наших вольны мы, как в подданных или рабах.
“Избирательная работа памяти движима своей собственной логикой… Значимым оказывается для памяти не содержательность эпизода, но интенсивность связанного с ним чувственного переживания…”
Автор последовательно сравнивает Набокова со всеми известными в российской словесности мемуаристами, а потом выстраивает для своего героя изысканную генеалогию. Андрей Белый, Вячеслав Иванов и, конечно же, Иван Бунин. Этот род продолжает и Владимир Набоков. Для четверых важно не то, о чем они вспоминают, но как! Да, Набоков умел видеть, слышать, чувствовать запахи. Люди, кстати, интересовали его куда меньше предметов… И все впечатления откладывались у него в дальнем уголке памяти, души, как в секретной шкатулочке, дедовском сундуке, бабушкином заветном ящичке. Кому же не случалось перелистывать старые альбомы, рассматривать старые фотографии, оживлять их памятью сердца… Но как долго можно жить, углубляясь в собственное прошлое? Бывает иногда, что и всю жизнь. Андре Моруа сказал о молочном запахе детской; ярчайшее воспоминание, которое пронесли до самой смерти Жан Кокто и Марсель Пруст.
Дар памяти, которым наделен был Набоков, который передавал он своим персонажам от Годунова-Чердынцева до Гумберта Гумберта, достался ему, извините за каламбур, не даром. Работа памяти подпитывается энергией, достигавшей человека из прошлого. “Исходным пунктом набоковского творчества, той самой центральной точкой является… счастливое детство автора…” (с. 261) Здесь Аверин цитирует американского коллегу, но, в общем, не пытается ему возражать. Он согласен. Я тоже поддерживаю их обоих, но еще больше мистера Мойнагана, увидевшего у Набокова “одержимость тоской по прошлому”. Аверину этот тезис не нравится, а я вижу точный выстрел в десятку.
Володе Набокову повезло. Он оказался рожденным прямиком в Рай. Какой еще русский мальчик в начале XX века мог загадывать, какой же лимузин отвезет его в школу? Главным в этом питерском Междуречье — от Мойки и до Невы — был, разумеется, отец — Владимир Дмитриевич Набоков. Пока он был жив, сына мало интересовало, что происходит в окружающем мире. Революция, войны мешали и раздражали подростка. Когда отец погиб — рай рухнул, стеклянный купол разбился, теплицы больше не существовало. Всю дальнейшую жизнь Владимир Владимирович пытался накрутить на себя новый кокон, но — неудачно. Он оказался слишком крупным экземпляром. Даже для Гарварда. Отчаянной тоской по утраченному детству Набоков заразил и своих героев. Годунов-Чердынцев вспоминает отца, Гумберт Гумберт — неудачный детский роман. ГГ потому тянется к девочкам, что надеется продлить пубертатный период. А может быть, он не ГГ, а ПП — Питер Пен, мальчик, не желающий подрастать. Любовник Лолиты откровенно побаивается взрослых женщин, ему тоскливо с ними и неудобно. Есть мужчины, которые могут вести интрижку лишь с представительницами низшей социальной группы. А Гумберт-мужчина чувствует себя уверенно с одними младенцами.
Что говорить о писателе Набокове. Все пишущие о нем взахлеб пересказывают, как, каким образом Набоков видит мир. Мало кто отметил, что он в нем замечает. Ну, кроме сухой иголки, запутавшейся в паутине. Суждения Набокова о литературе, отмечает Аверин, суть рефлексия филолога. По его мнению, Набоков, так же как Иванов и Белый, — исследователь литературы
Конечно же, писателю не следует быть простым зеркалом. Не то что революции, но и всего мира. Да это и невозможно. Человек как оптическая система куда сложнее отшлифованного стекла. И вот набоковеды озабочены поисками алгоритма переработки впечатлений своего любимца, но при этом забывают сопоставить конечный образ с реальным объектом. Однако, если на выходе мы всегда встречаем одно и то же Я, может быть, сложная с виду функция окажется элементарным тождеством?..
“Нынешние писатели… пасуют перед жизнью. Не решаются создать └параллельный мир” — отсюда обвальный рост мемуаров. Дескать, я не смею ничего выдумывать, я смиренно вспоминаю…” Это Никита Елисеев осуждает современных нам литераторов. Набоков, конечно, гений воспоминания, но его последователи теряют энергию памяти. Фамилии перечислять не стану. Любопытный читатель сам найдет их в книге Никиты Елисеева “Предостережение пишущим”. Сборник выпустило петербургское издательство “Лимбус-пресс”, первой в серии эссеистики “Инстанция вкуса”. Инстанция достаточно высокая, и вкус автора этой книги меня устраивает.
“Да, господа, жесткий и жестокий реализм — вот что нам надобно…” Первая же статья сборника — дотошный и саркастический разбор нескольких книг, претендовавших на премию Букера. Список составлен был аж в 1998 году, дело прошлое, но не забытое. Книги живут не одним только днем. Подумаешь — премия! Авторов знают и до сих пор, а главное — тенденции живы и, увы, развиваются. Помню, как несколько лет назад тот же Никита Львович на собрании Союза писателей делал обзор журнальных публикаций. Ему не дали договорить, захлопали в лучших традициях депутатских посиделок. Может быть, первым сдвинул ладони некто, обидевшийся за свои творения? Что за мода, спрашивал тогда Елисеев, представлять себя обязательно в роли графа или маркиза? Неужели среди нас столько потомков титулованного дворянства?
Да нет же. Просто хочется чего-то большого и чистого. Вроде такого: “Никогда! — отрезала княгиня Машка, выбила соплю и утерлась кружевным покрывалом…” Кто же сейчас не пишет исторические романы, пьесы и телесценарии. Дворцы, перевороты, тайны и похищения…
“Можно догадаться, почему графоманов тянет к истории. Половина писательского дела сделана историей. Только напиши — Карл Великий или народоволец — и в голове читателя уже возникает образ. Патина времени сделает то, что должен был сделать писатель…”
А ведь Александр Дюма в лучшей книге ставит на первый план не кардинала, герцога или же — храни ее Бог! — королеву. Эта троица так и маячит сзади. Кто же в фокусе писательского внимания напоминать, надеюсь, пока что не нужно. Думаю, именно потому книга эта благополучно пережила минимум десяток поколений благодарных читателей. В то время как стольким королям, их женам, любовницам и миньонам так и не удалось добиться полновесного литературного существования. Королева Марго и та вынуждена пропустить вперед Ла Моля и Коконнаса. Ну, а красный граф Алексей Николаевич и его Петр Великий? — спросите вы. Хорошая книга, согласен, но — все-таки больше напоминает беллетризованный учебник и в этом качестве неприемлема профессиональным историкам.
Дотошные знатоки прошлого могут также рубиться на палашах и преломлять дротики вокруг книги покойного Георгия Владимова. Номера соединений, имена населенных пунктов, патроны к “дегтяреву” и “шмайсеру”, звездочки на погонах и ромбы в петлицах… Но в литературе “Генерал и его армия” занял видное место. “Роман интересно читать”, — твердо констатирует Елисеев, еще только приступая к разбору генеральных планов Фотия Ивановича Кобрисова. И тут я с ним соглашаюсь почти безоговорочно. “Почти” — означает, что я-то как раз не такой уж поклонник лауреатского сочинения. “Три минуты молчания” мне кажутся куда более значимыми… Но — также считаю, что главное в прозе — ее занимательность. Текст может казаться трудным, но не должен стать скучным!.. И, кстати, проза самого Никиты Елисеева мне всегда интересна. О чем бы он ни писал, над чем бы ни принялся размышлять. Будь то тексты современного поэта Сергея Стратановского, будь-то литературный ответ Бунина Достоевскому. Интереснейшее эссе и названное именами персонажей, где читателю демонстрируют приемы истинной литературной полемики. Как “Суходол” откликается на “Братьев Карамазовых”. Вот пример тщательного прочтения текста.
Что же касается некоторой резкости выражений, суровых предостережений коллегам, то… Во-первых, наши критики и вполовину не так злобятся, как их коллеги два века тому назад. А во-вторых, сам Елисеев четко формулирует принципы избранной профессии: “…злой зоил для того и существует, чтобы безжалостно и жестоко указывать писателю на его промахи, скупо хвалить за удачи”.
“Критик с елеем — конец литературы”.
Перечитал последнюю фразу и слегка поежился. Но тут же утешился, что сам я не критик, а только обозреватель. Из книг выбираю те, что ближе мне как читателю, и тороплюсь поделиться соображениями об удачной находке. Вот так набрел на недавний сборник Дмитрия Каралиса “Самовар графа Толстого”. Как раз книгу эту и выпустило издательство журнала “Нева”.
Заглавный рассказ — забавная байка о том, как некто Петров подарил от щедрой русской души своему венгерскому другу медный, позеленевший от старости самовар. Да еще приврал про графа Толстого, который якобы налил себе из этого краника пару стаканов. Венгр увозит подаренную игрушку, а в начале девяностых разбогатевший Петров оказывается в Европе. И в антикварном магазинчике города Амстердама покупает втридорога начищенное русское чудище в стеклянном футляре. Что-то знакомое и родное видится ему в очертаниях. “Хозяин лавочки рассказал, что… из этого устройства граф пил чай в продолжение двадцати лет, пока писал свой величайший роман └Война и мир”…” Такая вот смешная история, над которой призадумаешься, однако… Тенденция!..
Под черно-белым переплетом книги Каралиса собраны два цикла рассказов и две повести. Одна из них, думаю, только начало большой работы. “Из варяг в греки” переметнулся автор в поисках истинных корней своей необычной фамилии. Сперва представлял себя владельцем рыцарского замка где-то в Курляндии, потом цветная картинка заместилась виллой на островке в Ионическом море. Родословную свою Дмитрий Николаевич отыщет, а вот нужны ли ему владения в пределах земли чужой — не уверен. Потому как писатель, не ожидая подарков от недоброй судьбы, уже сумел выстроить надежное жилище вместе с семьей своего alter ego, лирического героя.
“Мы строим дом” — прозрачное, говорящее название. Я знал этот текст уже лет пятнадцать и думал, что все уже в нем уловил. Но, случайно зацепившись за какую-то из страниц, не мог оторваться, пока не долистал до конца. И понял, что такую повесть я еще не читал.
Слова там остались прежними, а вот читатель прожил еще какие-то годы, успел кое-что повидать и, надеюсь, осмыслить. Оттого-то знакомый, кажется, текст стал раскрываться, обнажая второй план; а там где-то смутно замаячил и третий… Весьма символичной и значимой показалась история семьи, строящей дачу на участке, которым владела уже давно, но пока не смогла толком распорядиться. Собирался строить загородное жилище отец, да заготовленный материал расхватали завистливые соседи. И вот два брата с двумя же зятьями спустя столько-то лет сами берутся за топоры и пилы. Но не разрушают обжитое жилье, а заботливо окружают его более современным.
“Если залезть на вершину сруба, то увидишь под собой крышу старого дома с законченным квадратом трубы. Дом стоит, как в просторной коробочке, обнесенной толстыми деревянными стенами, и ему, наверное, грустно. Он догадывается, что дни его сочтены, и новая крыша, высокая и шиферная, даст приют этим людям, которых так хорошо знает…”
Вот так, подмигивает писатель, и человеческая жизнь тоже должна не гнить, не разваливаться, а войти составной частью в существование следующих поколений. Отец и мать, пережившие трудные сороковые, погибшие старшие братья… Их путь продолжает Семья.
Прозу Каралиса иногда упрекают за отсутствие в ней трагической нотки. Мол, писатель едва ли не сознательно тонирует стекла очков розовым цветом. Это неверно. Наш автор замечает драмы, переживает трагедии, надо только внимательно вчитаться в текст. Посчитайте, сколько смертей на пространстве в какие-то шесть с половиной листов. Война, блокада… думаю, не надо еще напоминать тяготы пути, пройденного героями Каралиса. Но они не просто переживают потери, они их — пере-живают. Проходят черную полосу и продолжают жить дальше. У них иная система ценностей, другая установка. Помянем прошлое, предлагают они, и будем ждать будущее. От такого тоста не откажешься…
Хотя иногда количество тостов следовало бы и ограничить. Этим озабочен герой и рассказчик повести Валерия Попова “Третье дыхание”. Журнал “Новый мир”, 2003, № 5, 6… “Скажи мне… ну зачем ты пьешь?” Многим из нас случалось задавать этот вопрос. Некоторым, увы, приходилось слышать. Валерий Георгиевич Попов, alter ego писателя Попова, обращается к своей жене. Мы уже наслышаны о подобных проблемах. Но до последнего времени ими были озабочены в других пределах. Спутницы великих, уверяют нас биографы, часто хватаются за рюмку, поскольку им надоедает просто быть рядом с мужьями. Больше им заняться вроде бы нечем. Теперь эта зараза докатилась до нас.
Нонна, жена Валерия Георгиевича, персонаж повести Валерия Попова, как человек не существует помимо своей болезни. Фабула гарцует вокруг единственной дилеммы — схватится сегодня за рюмку или сумеет сдержаться. Штука в том, что не слишком понятно, ради чего надо сдерживаться, ради чего оставаться человеком. Муж занят своей профессией, дочь выросла и живет другими делами. Свекру за девяносто, надо бы его обихаживать, но кому ж интересно заниматься чужим отцом?..
А начиналось все куда как лучше. Хорошо быть молодым — и танцевать, и петь, и пить. В юности замечательно пьется. А вот спустя несколько лет головная боль уже не проходит сама собой.
“И все мы счастливы: ну что может взять нас, веселых, красивых и — юных, но уже знаменитых, любимых всеми тут, даже милиционерами?..
Воспоминание второе.
Праздник закончился. Все, отплясав, делом занялись. Лишь она гуляет! Преуспевающие наши друзья интересуются ею все более отрывисто, лицемерно восхищаются: └Молодец! Поддерживает боевой дух!” Но лучше бы она его не поддерживала, дороговато это уже обходится — и ей, и мне!”
В этой длинной цитате (пропущена еще более длинная сцена) сформулирован замысел повести. История несчастной, неудачливой стрекозы, прискакавшей оттуда, из гремящих шестидесятых. “Хорошо ходить конем, власть держать над полным залом…” Но что же делать потом, когда силы уже иссякли, а воли не было и отродясь? Надеяться на мужа, опору и защиту? Но у того, нам уже известно, свои заботы: попасть в список мировой литературной элиты да отмыть — не миллионы — всего лишь белый ангорский свитер. Валерий Георгиевич сообщает подвыпившей жене: “А ведь ты загубила мне жизнь!” И та тут же через плечо красным вином в лицо мужу-юбиляру. “Все! Пропал свитерок! Весь залит красным! Уж не она будет его отстирывать! Все я! Быстро посыпать солью его — или дать сдачи?.. предпочел соль…” Господа, но ведь это даже не сто тысяч в камине, а вязаная душегрейка паршивенькая! Нет, соколы улетели!..
Валерий Попов бесстрашно дает своему персонажу полное свое имя. И порой кажется, что сложную функцию преобразования мира реального в литературный он нарочито сводит к простому тождеству. Но это неверно. У Валерия Попова (писателя) проза — метафорическое преобразование реальных проблем. Неважно — есть такая жена или нет. Повод для работы — он до сих пор не знает, как с нею управиться. Нонна тянется к рюмке, стакану, бутылке и — ждет. Нужного действия или волшебного слова. Заклинания, которого не знает рассказчик. Он ждет, что кто-нибудь произнесет это важное слово вместо него. Но напрасно. А жена продолжает свое: “На меня рука ее поднялась! Книжки, за всю жизнь мою написанные, вымела с полки. Меня пропила!..” Дальше — тишина. Но будем все-таки — ждать слова!..4
1 Возможно, канон со временем становится парадигмой.
2 “Довлеть кому, довольно, полно, достаточно. Довлеет каждому доля его…” Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Репринтное издание 1912 года.
“С недавних пор стало встречаться неправ. употребление этого слова в смысле └тяготеть на кем.-н.”…” Толковый словарь русского языка под ред. проф. Д. Н. Ушакова. Год издания 1935-й.
Таким образом, кажется, канон и превращается в парадигму!
3 Интересно, что бы сказал об этом Роман Якобсон?
4 Повесть Валерия Попова “Третье дыхание” получила премию “Нового мира” как лучшая проза, опубликованная в журнале за 2003 год, а также премию Белкина.