Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2004
Человек не умер, пока чья-нибудь память извлекает его из бездны вечности. Так говорят, и подчас верится в то, что мы носим в себе образы своих рано ушедших в мир иной близких. Во всяком случае, мой погибший на фронте в январе 1943-го отец, политрук Тарасов Иван Васильевич, словно находится где-то рядом со мною… Может быть, потому, что я помнила его таким молодым и не могла представить убитым… А может, потому, что мы не знаем, где его могила: отец пропал вез вести, растворившись в небытии.
Видно, я была “папина” дочка. На старых семейных фотографиях голова моя неизменно склонялась к его плечу. А вообще-то воспоминания об отце отрывочны. Не так много времени, вероятно, проводил он с семьей, принадлежа к тому поколению, от которого общество требовало служения прежде всего общественным интересам. Постоянные отъезды, командировки, потом та, не слишком популярная “зимняя война” 1939–1940 годов, после которой он, судя по сохранившимся, пожелтевшим от времени командировочным предписаниям Политуправления Ленинградского военного округа, так и не был демобилизован. А потом началась Великая Отечественная…
Память запечатлела лишь отдельные связывающие меня с отцом эпизоды. Вот я лежу в постели (у меня болит горло, трудно говорить) и молча смотрю на своего папу, который, сидя прямо на полу у раскрытого книжного шкафа темного дерева, разбирает свои любимые книги. То были в основном сочинения исторические. Затем он встает и, держа в руках одну из книг в красивом темно-красном переплете, садится на стул возле меня… Родилась я в ленинградской студенческой — и по образу жизни, и по духу — семье: отец кончал тогда истфак университета, а мама училась в Педагогическом институте имени Герцена. Впоследствии отец одно время работал в Публичной библиотеке — наверное, то были его лучшие годы.
А вот совсем другого характера воспоминания — эпизод из военной уже поры.
Сентябрьский солнечный день 1941 года. В городе объявлена воздушная тревога, а мы — отец, высокий, в командирской шинели, с двухлетней сестренкой Милочкой на руках, я и мама — бежим по улице Кронверкской, возвращаясь откуда-то домой (штаб 23-й армии, где служил отец, располагался в Осиновой Роще, и он иногда еще заезжал домой). Мы бежим по тротуару, а о каменные торцы мостовой, красиво искрясь, ударяются зажигалки. И вот мы сворачиваем во двор и, минуя череду арок нашего — известного как дом Кирова — огромного дома, оказывается в бомбоубежище.
Пожалуй, последние два — в цепочке моих воспоминаний — эпизода связаны с черными сухарями и белой булочкой. А также с крытым брезентовым тентом военным грузовиком.
В сентябре — ноябре 1941 года город бомбили все чаще и сильнее. И чувство голода уже стало нашим постоянным испытанием. Спасаясь от всего этого, мама решила пристроить нас с сестренкой хоть на время к родственникам в пригород. И вот мы идем пешком по Парголовскому шоссе (видимо, трамваи уже не ходили), усталые и продрогшие. И вдруг перед нами, словно в сказке, возникает отец — он вышел из проходившей мимо машины. Он что-то говорит маме и куда-то всех нас ведет. Вскоре мы, испытывая блаженство, уже греемся у железной печурки в какой-то солдатской казарме. Затем — о счастье! — нам приносят горячий-горячий чай в жестяных кружках и целую тарелку черных сухарей. Мы пьем чай, грызем сухари. Отец же стоит у окна и как-то серьезно и грустно смотрит на нас.
Кроме счастливого воспоминания о сухарях, есть и другое, мучительное, — о маленькой булочке. Мама рассказывала, что Новый 1942 год мы встретили в нашей промерзшей комнате, но с маленькой зеленой елочкой и пачкой пшенного концентрата, присланного с кем-то отцом. Отрывая от своего скудного пайка, он старался спасти нас. И все же в январе мы с сестренкой слегли, уже не могли ходить… Не знаю, выжили бы мы, если бы нас не вывезли по Дороге жизни ранней весной.
Прощание с отцом на “даче Вяземского” (эта красивая, с белыми колоннами, усадьба, сохранившаяся даже в войну, сгорела совсем недавно — уже в наши смутные дни), все в той же Осиновой Роще, куда собрали нас перед отправлением на Большую землю. И — о чудо! — белая круглая булочка, положенная на дорожку каждому ребенку. Я съела ее мгновенно… Зато потом, в эвакуации, однажды проплакала всю ночь — преследовала мысль, что не поделилась тогда с отцом. Видимо, мама написала ему об этом. Среди сохранившихся фронтовых писем есть одно, в котором отец просит свою Марию утешить дочку — мол, папа понимает все и ничуть на нее не в обиде, жалеет, что не было для дочурки больше ничего.
Читая эти письма из прошлого (а последние месяцы приходили лишь короткие фронтовые открытки с обязательной строчкой о победе над ненавистным врагом и о возможной вскоре счастливой встрече), я думала о том, что, спасая ценой своей жизни Родину и всех нас, наши отцы не ожесточились в то жестокое время и находили в душе для нас слова добра и утешения. И теперь мысль о них утешает нас, хотя мы давно уже значительно старше своих отцов, оставшихся вечно молодыми.