Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2004
Был такой город
Наших потомков, может быть, и удивит, почему все четыре переименования города, основанного Петром I в дельте Невы, пришлись на XX столетие. Потомков, но не тех, кто выстрадал закончившийся наконец XX век с его немыслимыми историческими кульбитами.
По мнению автора этой книги — В. Д. Савицкий. Моленый град Петров. — СПб.: Алетейя, 2003. — 288 с., ил. — (Петербургская серия), — за триста лет на берегах Невы сменили друг друга четыре различных, и не только по названию, мегаполиса: имперский Санкт-Петербург — Петроград — Ленинград — снова Санкт-Петербург, совсем новый город, еще с неясной судьбой в будущем. Их различие определило время, а точнее, политические реалии.
Хотим мы или нет, главными героями любых воспоминаний являются время, события, люди — все то, что определяет жизнь отдельного человека, в том числе мемуариста. Все эти составные части в полной мере присутствуют и в книге В. Савицкого, хотя безоговорочно отнести ее к мемуарному жанру нельзя, скорее, она состоит из эссе с элементами воспоминаний.
И главный герой в ней все-таки Город, где В. Савицкий живет и работает уже три четверти века. Именно так, неизменно с большой буквы, как о живом, одухотворенном существе, пишет автор о граде Петровом. Эпиграфом к своей книге он взял толкование из словаря Даля слова, вынесенного в заглавие: “мóленый”, “молéный” — сердечный, желанный, любезный, милый, дорогой, освященный, благословенный, выпрошенный, вымоленный. Пусть читатель выбирает любой смысл, все равно не ошибется.
Оставив в стороне Санкт-Петербург в обеих его ипостасях, имперской и нынешней, постсоветской, уделив внимание Петрограду (щедро цитируя современников, именитых жителей города-страдальца), автор обращается к тому периоду, что знаком ему лично, — к ленинградскому. Что вполне естественно: в Ленинград его привезли шестилетним ребенком, отсюда он уходил на фронт, оставив в блокаде мать и старенькую няню, сюда вернулся, уцелев. Ленинградский университет — “гнездо космополитов” — стал его Альма-матер, здесь жили и живут его друзья, кто реально (теперь уже в городе с возвращенным именем), кто — уже виртуально, в памяти автора. Здесь состоялся он как драматург, прозаик, писатель.
Личностным воспоминаниям посвящен целый раздел — “Мой город — моя судьба”. Забытые подробности старого быта, довоенного, блокадного, уже упрятанные в анналы истории. Все те же лабиринты питерских улиц и дворов, и все-таки другие: кипучая жизнь на набережных Невы и Фонтанки, переполненные ленинградские трамваи, штабеля дров во дворах — и суровые краски, обретенные Городом в годы войны и блокады, еще один опыт искусства выживания в условиях, когда выжить казалось невозможным.
Этюды о талантливых, прославившихся на весь мир ленинградцах — в основном деятелях культуры, с которыми автор был лично знаком, — составили раздел “Ленинградские резоны”. Рассказ о конкретных людях, легендарных личностях: руководителе Ленинградского театра комедии Н. Акимове, завлите Театра им. Горького Д. Шварце, о Л. Додине и Ф. Абрамове, создателях ставшего классикой при жизни авторов шедевра, поведавшего миру о страданиях и неисчерпаемом мужестве русской деревни, перемежается размышлениями об особенностях “ленинградской театральной школы”, о психологии искусства и творческой личности, призванной вести за собой театр. “Среди них были жрецы театральных храмов, утомленные личной славой, или погоней за ней, или славой своего предшественника и не утомленные ничем; были люди проницательные и поверхностные, истинно талантливые и милостиво допускавшие таланты других, были └свои” и варяги, молодые и старые. Самолюбивыми до изнеможения были все”. Впрочем, за собирательным портретом “главного режиссера” также проглядываются черты вполне конкретных жрецов театра. В. Савицкий был в числе создателей драматургической мастерской при ВТО, благодаря деятельности которой на афишах появились имена таких авторов, как Соколова, Красногоров, Сударев, Коковкин, Злотников, Галин. Многолетняя творческая дружба связывала его со словацким драматургом, прозаиком, публицистом П. Каравшем, что также нашло отражение на страницах книги.
В финальном разделе “Тени” перед читателем предстают силуэты политиков, военных, литераторов, оказавших особое влияние на судьбы Города в XX веке. А. Блок, М. Горький, Г. Жуков, приехавший в Город в решающий момент его бытия, маршал Маннергейм, спасавший город своей юности от уничтожения. Это откровенный, без прикрас и недомолвок, рассказ о тенях, витавших и, быть может, витающих до сих пор над Городом. Одна из них — зловещая тень Г. Зиновьева, ближайшего сподвижника Ленина, при котором “в Ленинграде больше, чем где-либо, происходили бессмысленные расстрелы заложников, бывших аристократов, великих князей и других людей, повинных лишь в том, что они родились от неправильных родителей”. Именно при нем запросто, “в общем порядке”, расстреляли одного из виднейших деятелей культуры города (Н. Гумилева), подчеркнув тем самым “поточный метод” питерского террора. Варфоломеевская ночь, длившаяся без малого четыре года… И портрет большевика другой формации Сергея Кирова, чьи годы пребывания у власти (1926–1934) отмечены взаимной любовью, основанной на внимании руководства к нуждам и заботам простых людей.
“В честной книге о вчерашнем дне нашего Города — о Ленинграде — никак нельзя не упомянуть о тех унизительных, жестоких и несомненно теневых рамках, в которые систематически вколачивалась ленинградская творческая интеллигенция — и до, и после войны, — причем таланты особо яркие, └весомые”, вколачивались в эти рамки вдвойне тщательно, порой — жестоко”.
И В. Савицкий пишет о “закулисных”, трагических эпизодах культурной жизни Санкт-Петербурга, которые открылись ему много позднее, в послевоенное время: о расправах над старшими коллегами по “ленинградской литературе”, о травле Е. Замятина (20-е годы), Л. Добычина (30-е годы), о роли, которую сыграли в ней А. Толстой, Ю. Олеша, Л. Сейфуллина. “Двумя красками — белой и черной — при проникновении в литературный процесс не обойтись… Нельзя подгонять любого и каждого под некий образец, не оловянные же солдатики нас окружают, живые люди, нельзя по наитию красить одного черной краской, другого — белой…”
Много и взволнованно он размышляет об убийстве Кирова, о последовавших за ним массовых арестах и обысках, воспринимавшихся современниками как “недоразумения” и “ошибки”, если они касались близких, и являющихся доказательством виновности других, незнакомых. А был и собственный опыт: арест отчима, реакция райкомовца при вступлении юного Савицкого в комсомол: “…не указывай в анкете, они ведь не записаны”, косвенное участие в охоте за космополитами в послевоенном Ленинграде (присутствие на собраниях в Ленинградском университете, когда основы выдвинутых обвинений против ученых никто не отрицал). В. Савицкий пытается разобраться, почему все молчали, почему все происходящее принимали как само собой разумеющееся? Да и можно ли требовать от вступающих в жизнь подростков осознания пороков существующего режима? Вопросы, которые до сих пор мучают и современников тех событий, и новые поколения, считающие себя “открывателями истин”. Чтобы объективнее осветить восприятие “текущего момента” сверстниками, Савицкий щедро цитирует своих современников-ровесников: Д. Шварц, Д. А. Толстого, то полемизируя, то соглашаясь с ними.
И все-таки — идет ли речь об уничтожении рядовых граждан Петрограда — Ленинграда, о повседневной жизни города, о его обширной и оригинальной художественной сфере, — всюду присутствует удивительная аура Города, сумевшего выдержать и безжалостные волны “террора сверху”, и два жесточайшие голода за какие-нибудь двадцать лет, и дважды — неизбежную разруху. Дважды едва ли не наполовину сменилось в нем население, двукратно он возрождался. Многие поколения формировали духовный облик Города, а с ним и отражение этого облика в душах россиян. “Что-то неуловимо изящное было в этом названии — Ленинград — и в то же время, несомненно, соответствующее облику Города начиная с конца двадцатых годов. Некая изысканность, редкая и даже удивительная в годы, когда принято было бахвалиться └пролетарской” грубостью отношений. Это было связано, конечно же, и с тем, что марка └ЛЕНИНГРАД” обозначала и тогда, в двадцатые, и тридцатые, и в послевоенные годы крупные достижения современной мысли — пусть только в российских масштабах, зато по всем, решительно по всем направлениям. Нечто исключительно достоверное и толковое, деловое, достойное внимания и доверия, изучения, подражания гарантировала она — быть может, еще и потому, что за названием └Ленинград”, в отличие от названий других городов, не исключая и Москвы, читалось: └строгий” город”.
Через всю книгу автор проводит мысль о могучем, облагораживающем воздействии Города на созревающего в его черте Человека и об ответственности этого Человека перед Городом. Читатель найдет в этой книге все, что принято ждать от воспоминаний: время, события, люди… Но и нечто большее: В. Савицкому удалось поведать о таком феномене, как Душа Ленинграда, — и ей рано уходить в небытие.
Волшебство познания
Нет, еще ничего не случилось, только какие-то странные тени, шорохи, только ощущение чьего-то присутствия в пустынном, давно заброшенном доме, каких-то враждебных влияний, постепенно отнимающих уверенность и способность к решительным действиям. Да еще кладбищенский туман и затхлый дух погреба. И вот уже в предвкушении чего-то необъяснимого, жуткого, неописуемо кошмарного покрывает лица бледность, ноги и руки слабеют, становятся ватными, замирает сердце, затрудняется дыхание, по коже бегут мурашки. Сходные чувства испытывают и литературные герои, и читатели.
И эту книгу ужасов — Тютюнникова А. Хрестоматия страха “Девять привидений”. Триллер-гипертекст. СПб.: ООО “МАЮСТИК ТМ-центр”, “SAGITTARIA”, 2003. — 258 с., ил. — предлагают использовать в качестве учебного пособия для школьников и студентов?
А почему бы и нет? Разве современных деток, вскормленных “ужастиками” с телеэкрана, испугают готические кошмары? К тому же только одна из леденящих душу историй: Б. Стокер “В доме судьи” — заканчивается гибелью героя. В других рассказах из столкновений со сверхъестественными чудовищами: утопленниками и привидениями, выходцами с того света и зомби — победителем выходит человек.
Включенные в хрестоматию “страшилки” написаны в конце XIX — первой трети XX века, из авторов: А. Блэквуд, Ф. М. Кроуфорд, Т. Уайт, У. Ф. Гарви, Т. Бэрк, А. Бирс, Б. Стокер, Г. Уэллс, — далеко не все известны современным читателям. Для исследования темы страха составительница хрестоматии отобрала лучшие образцы “страшного рассказа” в англоязычной литературе и перемежила их своими комментариями.
Почему и откуда взялся образ “заброшенного дома”, дома с привидениями? Какая разница между привидением и живым мертвецом, между призраком и мертвецом? Где и как найти призраков? Существуют ли зомби? И каково происхождение черта, беса, русалки, домового, вампиров? Откуда берется суеверный ужас? Имеет ли он научное, рациональное объяснение? Как связаны с миром старых призраков новые герои: полтергейст, злые инопланетяне, радиоактивные мутанты, сгустки биомагнитных полей? Это перечень только некоторых ингредиентов, входящих в “удивительный коктейль, возникший в народном творчестве в результате христианских и языческих представлений”, отведать который предлагает А. Тютюнникова. Увлекательнейшее путешествие в мир древних мифов и “бабушкиных сказок” знакомит с законами, по которым жили наши далекие предки: культ духов-покровителей и культ предков, инициация и пограничные миры, царство мертвых и взаимоотношение с ним живых. В мифологии и фольклоре скрыты первобытные корни страха, получившие дальнейшее развитие и в литературе. “Давайте вместе исследовать страх”, — предлагает составительница, а уж как обозначить тему этого интерактивного исследования: “Средства художественного изображения страха в зарубежной литературе”, “Связь объектов, вызывающих чувства страха (испуга), и их вербальных обозначений”, “Путеводитель по миру страха”, — она предоставляет решать читателю.
По всей книге разбросаны своего рода крючки для любознательных: возможные темы для самостоятельного анализа, для собственных разработок, для внеклассных работ. (Например, анализ образов, переплетающих главы и эпизоды романа М. Булгакова “Мастер и Маргарита”, — жара, гроза, луна, тоска, — может вылиться в целую книгу.) А. Тютюнникова дает и “удочку” в руки тем, кто готов самостоятельно работать, — методику анализа.
Она учит своих читателей, как самим, опираясь на текст, определить, к какому времени он относится, как разобраться в сложных литературно-исторических конструкциях, как исследовать контекст в широком смысле слова. Читатель погружается в водоворот непонятных терминов: измерения речи, мнемонические приемы, интертексты, гипертексты, интертекстуальное пространство, контекстуальные “рамки” художественного произведения, постмодернизм. Но сложные дефиниции и скрывающийся за ними смысл становятся простыми и ясными, если о них рассказывает человек, обладающий даром популяризации. У А. Тютюнниковой такой дар есть. И легко усваиваются мнемонические приемы: рифма, фиксированные формулы — если в пример приводятся такие с детства знакомые конструкции, как “ой ты, гой еси, добрый молодец!”, “в некотором царстве, в некотором государстве, жили да были”. И уже не пугают литературоведческие понятия “сверхтекст”, “ситуативный контекст”, “рамка”, намекающие на “исследование того, что находится не только в самом тексте, но и вокруг него — в реальном мире, в литературе, в психике самого автора”. И вполне доступен гипертекст, ибо “любой текст может стать гипертекстом: все зависит от того, как его читать, а не как писать. Контекст — он ведь не только на бумаге, он в наших с вами головах, и у каждого он индивидуальный”.
Необычное сочетание “триллер-гипертекст”, вынесенное в подзаголовок, получает расшифровку в процессе чтения. Становится понятным и почему в “Хрестоматии страха” именно девять рассказов, девять привидений, ибо в комментариях автор говорит и о тайных значениях чисел, о магических формулах, восходящих к незапамятным временам. “В чем тайна девятого привидения? Девятка как предел памяти, древнее число и последняя из цифр. За ней — только ноль, пустота, ничего”.
Это действительно очень странная книга. В ней на примере рассказа, набранного тремя разными шрифтами, демонстрируется, как меняется восприятие от шрифта. Обычным шрифтом набраны сами “привидения”, страшные рассказы, “леденящие кровь”, курсивом — рассуждения общего характера, анализ и синтез изложенного “призрачного материала”. В книге говорят и орнаментальные, выразительные иллюстрации (художник В. Малышев): черно-белые, выполненные в стиле модерн рисунки передают напряжение, контраст, чередование эмоций и событий, “проясняют” и “освещают” концепцию книги, фиксируя внимание читателя на определенных деталях, ключевых образах. В этой необычной книге содержание находится в середине. Книгу можно читать подряд, а можно начинать с любого места. Кому как нравится. От компьютерного текста взяты перекрестные ссылки, система навигации по книге. Все управляется и контролируется движением рук и глаз: сортировка, поиск, переход по ссылке. Сделана попытка, и удачная, использовать новые приемы, не виданные ранее возможности, которые пришли к нам с компьютером, не в электронном, а в бумажном варианте. Детям компьютерного времени и предложена игра с компьютерными возможностями, в которой они учатся видеть смысл за словами, расшифровывать недосказанное, понимать интертекстуальный текст. “Налево пойдешь — страху натерпишься, направо пойдешь — голову сломаешь. Есть вариант полегче — картинки рассматривать”.
В своем путешествии читатель найдет мифы, предания и сказки: русские, африканские, американские, скандинавские, кельтские. И ссылки на Библию и Старшую Эдду. На страницах книги мистический Гоголь соседствует с современными виртуозами фантастики Стругацкими. Тут же и Джеймс Джойс и его “Улисс”, грандиозный, необъятный и непостижимый монумент тому, что человек ХХ века способен сделать с текстом. И М. Павич, публикующий свои тексты сначала в сети, потом уже на бумаге. Любимые Толкин, С. Кинг, Конан-Дойл… А еще — Леонардо да Винчи, Боккаччо, Гофман, М. Шелли, Э. По, З. Фрейд, В. Я. Пропп, В. Топоров… Через игру, через неистребимый интерес к сверхъестественному, запредельному дети приобщаются к мировой культуре.
А страх? Есть ли от него противоядие? Проведя своего читателя по лабиринтам страха, автор предлагает ему открыть последнюю дверь, за которой скрывается девятое привидение, девятый рассказ, Дух страха. “Худшее, что преследует несчастных смертных, — там Страх! Страх во всей своей наготе. Страх, который не терпит ни света, ни звука, который неподвластен рассудку, который оглушает, ослепляет, ошеломляет. Это он шел за мной по коридору, это он бился со мной в комнате” (Г. Уэллс “Красная комната”).
Талант ко украшению России.
Талант, украсивший Россию
“Мелькнули мимо путников чудные башенки через Фонтанку; шепнули об оставленной волжской тишине заснеженные ветви Аничкова сада; громыхнул торговым шумом недостроенный Гостиный двор; благостно глянула Рождественская церковь” — таким в исходе февраля 1769 года Иван Петрович Кулибин (1735–1818) увидел Санкт-Петербург. Нижегородский механик-самоучка, приглашенный в столицу Российской империи самой Екатериной Великой, еще и не предполагал, что провести ему в неприютном, в нескончаемых туманах и моросях городе суждено более трех десятков лет.
В этой книге — Бубнова В. А. Кулибин: Историко-биографический роман. — СПб.: Издательский дом “Коло”, 2003. — 608 с. — все как и должно быть в книге об изобретателе: чудный мир механики, самодвижимые машины, “зеркальный фонарь”, семафорный телеграф, часовые диковинки (в том числе собранные Кулибиным знаменитые часы “Павлин”, гордость Эрмитажа, и серебряные часы в форме яйца, преподнесенные мастером Екатерине), механические и электрические игрушки. И, конечно, рассказ о том, как влюбленный в часовые механизмы мальчик из староверческой семьи потомственных торговцев мукой, вопреки расхожей истине “всякой соломине в свою копну лечь, не то затопчут”, сумел оттерпеть свою судьбу. Как вознаграждены были целеустремленность и готовность к лишениям, и самоучка из провинции стал во главе академических мастерских, сотрудничал с выдающимися учеными своего времени: академиками Л. Эйлером, С. Котельниковым, С. Г. Гмелином, С. Румовским, был принят при дворе, ценим радетелями российского просвещения А. Разумовским, И. Шуваловым, князем Бецким, пользовался покровительством императрицы и князя Потемкина.
И все-таки для традиционного жизнеописания в жанре историко-биографического романа эта книга необыкновенна.
“Оттерпеть свое счастье, оттерпеть любовь, оттерпеть все, что ни пошлет судьба, но окончить начатое дело. В миру жить — по-мирски кланяться. Свет — он уму кладезь, а на месте только мохом обрастать. Ведь оно как: хоть подавись, а свой кус в рот поклади”, — замечательные перлы живой русской речи разбросаны по всей книге, написанной удивительно сочным, пожалуй, уже и позабытым языком.
Но необычная стилистика, которая не позволяет мысли поверхностно скользить по тексту, понуждает вдумываться в повествование — это только одна из составляющих книги, выводящая ее далеко за рамки избитых трафаретов дежурных жизнеописаний.
Другой такой составляющей является колоссальная насыщенность книги персонажами, так или иначе связанными с Кулибиным: многочисленные родственники, помощники и единоверцы в его трудах, сослуживцы, соседи-нижегородцы и обитатели Волкова двора, академических мастерских на Васильевском острове; отечественные и иностранные ученые, заводчики и торговцы; блестящие вельможи екатерининской эпохи, сама императрица, двор большой и малый.
Жизнь изобретателя воссоздается на основе обширных материалов из архивов Петербурга, Москвы, Нижнего Новгорода, воспоминаний, личных писем. Реалии того времени, органично переплетаясь, образуют единое эпическое полотно: тут и высокая политика и мелкие интриги, пугачевщина и самозваная принцесса Елизабет, научные изыскания и “физические экспедиции” Академии наук для всестороннего изучения естественных богатств и климатических условий Российского государства, академические интриги и коммерческие происки, заводское строительство и установка Медного всадника. И в столице, и в российской глубинке еще живут отголоски петровских преобразований и староверческой борьбы за чистоту религиозного вероисповедания. Разорительные пожары и наводнения (в том числе и 1777 год, прочно вошедшее в историю Санкт-Петербурга) чередуются с торжествами по случаю успехов в войне с Турцией и знаменательных событий в жизни императорского дома. Каждый месяц фейерверки и иллюминации расцвечивали небеса, и самыми затейливыми были изобретения умельца Кулибина, тратящего свой талант на безделки. “Но когда в сумерках от зажженных помощником ламп яркими разбегающимися лучами вспыхнуло └солнце”, и в голубом сиянии └облаков” начал совершать свой круг Аполлон, в сверкающих розовых одеждах с кифарой в руках, и с высоты полилась торжественная музыка, и зеленый луч заскользил по буквам гимна бога света, померкла аллея и сами ворота”.
Характеры всех исторических лиц прописаны очень выразительно и ярко, не разрушая привычного нашего восприятия известных персон, автор добавляет и новые штрихи к их портретам. А глубина и накал страстей, сопровождающие любовные и семейные драмы простонародья, заставляют вспомнить такие романы, как “Вечный зов” А. Иванова или “Угрюм-река” В. Шишкова. (И да простит меня автор за такое тривиальное, но симптоматичное для нашего времени сравнение, но в сопоставлении с коллизиями этого историко-биографического романа современные телесериалы выглядят просто убого.)
Однако насыщенность романа персонажами и событиями не заслоняет центральной фигуры — самого Кулибина.
Ах, о радости я беспрестанно мечтаю,
Радости же я совсем не знаю.
И к любви я стремлюсь душою,
Ах, кому же я печаль свою открою.
Это подлинные стихи Ивана Петровича, сохранившиеся в заветной тетрадке с надписью “Перпетуум мобиле”. В юности ему пришлось, уступив требованиям отца, отказаться от любимой девушки, стоявшей много ниже его по социальной лестнице, жениться не по любви, сесть в мучную лавку. После смерти отца он бросил торговлю и посвятил всю свою жизнь творчеству. Бессребреник, всегда готовый просить за других: то жилье, то включение в штатные должности, то жалованье ученикам и подмастерьям — и никогда не просивший из личной выгоды, хотя тратил на опыты свои собственные средства. И быть бы ему нищим, если бы не опека высоких покровителей, понимавших, что “Ивану талан ко украшению России дан” и что “для России добрый механик вровь с хорошим полководцем станется”.
Многие идеи Кулибина рождались из гуманистических побуждений: инвалидное кресло для соседки-калеки, протезы для инвалидов турецкой войны, одноарочный мост через Неву, чтобы не допустить гибели людей во время ледостава и ледохода, самодвижимые машины, призванные облегчить труд бурлаков и рабочих. Он предвосхитил многие изобретения будущего. Его проекты поворовывали, его работы присваивали себе иностранцы, но, о чем бы ни шла речь (громоотвод и куранты Петропавловской крепости, электрические машины и игрушки), он никогда не ввязывался ни в какие в распри. Он терпеливо переносил придирки и норовы сменяющихся один за другим директоров академии. “В него упрешься — переломишься, не переупрямить”, — считала первая супруга Кулибина. Но это было упрямством удивительно целеустремленного человека, превыше всего ставившего возможность заниматься любимым делом.
При желании читатель может порассуждать о нелегкой судьбе талантов в России (а бывают ли у талантливых людей легкие судьбы?), о приоритетах государственной политики, о западном прагматизме и русском фатализме, о взаимоотношениях культур, созданных людьми с разными менталитетами, о притягательности той императорской России для иностранцев, об уважении к труду и неистребимом стремлении к свободе, характерных для русского народа. Может, ибо посылов для подобных размышлений достаточно. Однако несомненным достоинством романа является независимость от сиюминутной, современной конъюнктуры, попытка — удавшаяся попытка — дать неискаженное историческое представление об ушедшей эпохе второй половины XVIII века, о сложных процессах времени, в котором жил и работал талантливый человек, чье имя сделалось нарицательным, — Иван Петрович Кулибин.
Флора Санкт-Петербургская
В декабре 2003 года при вручении Анциферовской премии за лучшие работы по истории Петербурга, опубликованные в 2000–2003 годах (премия учреждена в 1995 году, посвящена памяти краеведа и просветителя Н. Анциферова, 1889–1958), лауреатом в номинации “Популярные работы” стала книга Т. Горышиной “Зеленый мир старого Петербурга”.
Неторопливо прогуливаясь, пробегая или проезжая в спешке по улицам и площадям Петербурга, мы вряд ли отдаем себе отчет в том, что 300 лет назад в дельте Невы была самая настоящая тайга: ельники с сопутствующими им мхами, черникой, кислицей, седмичником, на возвышенных местах — сосняки, по поймам рек — ива и ольха. Половину приневских земель занимали мшистые болотины, поросшие багульником, голубикой, клюквой, сфагнумом, кукушкиным льном.
Как долго леса вокруг новорожденной столицы оставались настоящими таежными дебрями, дремучими и густыми? Уцелело ли что-нибудь под натиском застройки и сельскохозяйственных угодий? Какой новый своеобразный мир появился в результате деятельности человека?
Узнать все это можно, взяв в руки книгу: Горышина Т. К. Зеленый мир старого Петербурга. СПб.: Искусство-СПб., 2003. — 416 с., ил. — и совершив вместе с автором, ботаником, влюбленным в историю города, путешествие во времени и пространстве. По “великой роще березовой”, что была на месте нынешнего Гостиного двора, по “ольховому большому лесу”, вытесненному конюшенным двором и Казанской церковью, по ельнику на Крестовском острове, по болотам, что простирались там, где ныне Коломна, площади Искусств, Театральная и Сенная, по замечательным лугам, так долго сохранявшимся в имперской столице.
Зеленый мир города — это не только островки “дикой” растительности, клочки лесов и лугов, но и парки, сады, скверы, газоны, случайные поселенцы на обочинах дорог, декоративные цветочные культуры и уличные сорняки, пустыри и огородные грядки, оранжерейные и комнатные растения. И растения-литофиты, обитающие в расщелинах между камнями и плитами на парапетах набережных и даже крышах, и водная растительность — ниточные водоросли, влаголюбивые мхи, цветковые растения в реках, каналах, мелких прудах и в фонтанах. Волшебные названия: лобелия Дортмана, шильник… И урбанофобы — боящиеся города растения.
За два века, а речь в книге идет о периоде XVIII — начала XX веков, неоднократно изменялся городской ландшафт, менялись моды и вкусы петербуржцев, их отношение к растительному миру.
О многогранности содержания книги говорят наименования глав: “О судьбе дикой растительности в городе”, “Город на болотах”, “Приглашенные иноземцы”, “Домашние растения петербуржцев”. Отдельные главы посвящены истории уличного озеленения, петербургским садам и садикам, огородам и огородникам, ботаническим и зимним садам, оранжерейному делу.
Легендой выглядят ныне воспоминания заезжих гостей, которым утопавший в зелени город казался сплошным садом, сады широким кольцом окружали и столицу, сливаясь с подходящими к ней лесами. В XVIII веке сады, огороды, цветники были естественной частью царских дворцов, дворянских усадеб, домиков петербургских обывателей и работных людей, зеленые насаждения окружали соборы, храмы и монастыри. Газеты пестрели объявлениями, подобными этому: “Продается дом у Пяти углов с изрядным садом, в котором фруктовые деревья и пруд с рыбой”. Уже с XIX века город стал отвоевывать территории не только у болот, но и у своих зеленых легких. И сейчас мы можем видеть только остатки былой роскоши: самого крупного в Петербурге еще в начале XIX века Меншиковского, или Кадетского, сада на Васильевском острове, несколько деревьев от Шереметевского сада позади Фонтанного дома, клочки огромного Итальянского сада — сквер во дворе дома 57 по Литейному и напротив — у Мариинской больницы. Список утраченных садов Петербурга составляет не одну страницу. Давно исчез бульвар посередине Невского, современник Пушкина. Жалкое существование влачит прекрасный когда-то Екатерингофский парк, загубленный фабриками, в первую очередь смердящим костеобжигательным заводом еще столетие назад. В качестве компенсации уничтожаемых садов в XIX веке стали появляться общественные парки, бульвары, скверы, садики на площадях и улицах. Создавались они за счет казны и на пожертвования частных лиц. От XIX века до нас дошли Адмиралтейский и Конногвардейский бульвары, два Александровских парка — у Адмиралтейства и на Кронверке. На сбережение уникального бульвара Большого проспекта Васильевского острова, окончательно сформировавшегося только к 1932 году, поднялись уже сегодняшние петербуржцы.
При чтении книги Т. Горышиной еще раз понимаешь, как хрупок мир живой природы. Исчезали реликтовые клочки первоначальной растительности, опоясывающие город болота сменялись огородами, по мере загрязнения среды пропали с улиц города чувствительные хвойные, почти полностью погибла водная растительность, на замощенных улицах, в дворах-колодцах места не оставалось даже сорнякам, не то что луговым травам. Первые петербуржцы отчаянно сражались с болотами, прокладывали дороги, мостили гати, забивали сваи в топкие берега. Теперь сражение идет за болота: в 1991 году в районе Лахты был создан охраняемый заказник “Юнтолово”, где чудом сохранились самые большие в Европе заросли редкого болотного кустарника — восковницы, мирта болотного, занесенного в Красную книгу СССР. Уцелеет ли осколочек огромного болотного массива, или строящиеся дома поглотят и его? А кто сейчас помнит и знает такие обычные когда-то для Петербурга растения: дёрен шведский, лесная орхидея тайник, полукустарник солнцецвет монетчатый, колокольчики широколистный и персиколистный? Под угрозой находится даже ландыш, обильно росший на местах посуше и повыше. Один из ботаников в 1736 году даже посвятил петербургскому ландышу специальный труд на латинском языке. “Если сейчас не принять охранных мер, не будут ли ботаники через двести лет удивляться тому, что в окрестностях Петербурга росли черемуха, купальница, белая ветреница?” — предупреждает профессиональный ботаник Т. Горышина.
Первым лесоохранные меры ввел Петр Великий. (Он вообще во всем был первым: первый садовод, огородник, цветовод. Он с не меньшим рвением, чем строительством, занимался зеленым убранством города, разбивал сады и парки, плодовые сады и цветники, подбирал ассортимент растений, выписывал семена из-за рубежа, составлял гербарии. Имя Петра и подробные очерки его деятельности мы найдем практически во всех главах.) Но ни штрафы, ни битье батогами, ни каторга, ни угроза смертной казни не спасли заповедные леса. По картам XVIII–XIX веков наглядно видно, как исчезали леса, уступая место застройке и транспортным магистралям. И уже в начале XX века общественность била тревогу, опасаясь, что липовые парки превратятся в парки трамвайные.
Мы забыли, утеряли многие секреты наших дедов и прадедов, усердных огородников и цветоводов, на протяжении двух веков удовлетворявших потребности своих сограждан в овощах, фруктах, цветах. Частично утерян и генофонд огородных культур. А ведь выращивали зрелую землянику в марте, с декабря—января — огурцы, с февраля по январь на рынки города поступал парниковый картофель, в марте — щавель, редька, салаты. Среди угасших культур — вишня и барбарис обыкновенный, артишоки и поручейник сахарный, многие пряные травы и листовые овощи. Ананасы и виноград поспевали в таком количестве, что владельцы оранжерей давали в газетах объявления о свободной продаже. Утомленные снежной белизной глаза петербуржца требовали зелени, и, к удивлению иностранцев, в зимнем Петербурге предлагали цветущие кусты калины, живую белую сирень, покрытые цветами деревца карликовой махровой сливы. Некоторые истинно петербургские способы растениеводства — получение спаржи зимой, ранней выгонки клубники — приведены в книге.
Падение петербургского овощеводства началось сто лет назад, когда появилась возможность перевозить скоропортящуюся продукцию из-за рубежа. Угасло и оранжерейное дело, достигшее к началу XX века наивысшего расцвета, — после 17 года новая материальная культура стала проще и примитивнее.
С началом градостроительства началось и великое переселение растений. Местные виды уступали место пришельцам, сорнякам, “мусорным” растениям и экзотам. Вместе с людьми, с домашним скотом, с зерном, фуражом, сеном в столицу со всех уголков России попадали семена сорных растений: конопли, крапивы, подорожников, чистотела, лопухов. Стараниями человека прижились в чуждой климатической зоне клен, вяз, каштан, рябина. Экзотические растения, вывезенные со всех уголков мира и произраставшие в ухоженных цветниках и ботанических садах, “убегали” на улицы: астры ранние, маргаритки среднеевропейские, ромашка пахучая, топинамбур. Наряду со знакомыми еще с “Домостроя” овощами: капустой, горохом, морковью, брюквой, огурцами, — начали культивировать и новые, заезжие: редис, пряная зелень, спаржа, шампиньоны. Петербуржцы привыкали к вкусу “чертова яблока” — картофеля — и “амурного яблока” — помидора. Любовь к цветам порой достигала истинного какого-то “цветобесия”. История санкт-петербургской флоры — это и история созидания.
Воссоздавая историю петербургской растительности, исследовательница обращается к работам ученых, ботаников и географов, к запискам иностранцев, к сохранившимся свидетельствам очевидцев, к художественной литературе (всего в библиографическом списке значится около 200 источников). Свежий взгляд на место и роль растительности в мире “отраженном” — топонимике, беллетристике, поэзии, петербургской мифологии — это еще одна неожиданная для читателей тема книги. Так, опираясь на двухвековое поэтическое наследие, Т. Горышина прослеживает, как менялся на протяжении десятилетий и веков мотив “города на болоте”: от легкого ужаса перед дерзкой закладкой не просто города — столицы! — на болоте, от победных интонаций XVIII века до мрачных, гибельных интонаций начала XX века. “И чем меньше болот оставалось в Петербурге, тем чаще и мрачнее звучали └болотные” мотивы в литературе, — вот один из поистине петербургских парадоксов!” Впрочем, трагизм мироощущения усугубляло и наступление каменных джунглей, наполнявшее ужасом сердца современников.
Огромный иллюстративный материал: планы, карты, рисунки исчезнувших и редких растений, старинные гравюры и литографии, старинные и современные фотографии — позволяет читателю воочию видеть то, о чем рассказывается в книге: райские кущи в зимних и висячих садах вельмож, скромные горки с геранями и бальзаминчиками в обывательских квартирках, лопух, бурно разросшийся среди гранитных блоков набережной у Кадетского корпуса, пасущийся скот у здания Двенадцати коллегий, сенокосный луг у Смольного института.
Удивительно, но история петербургской природы и ее взаимоотношений с жизнью города — тема, которая практически еще не затрагивалась петербургским историческим краеведением. Более того, если в XVIII веке флору Петербурга изучали одиннадцать ученых, то в XIX — начале XX века петербургские ботаники гораздо больше внимания уделяли исследованию растительного мира центральных районов и отдаленных окраин Российской империи, чем столицы. И сегодня, в отличие от многих крупных городов мира, Петербург не имеет полного списка обитающих в нем видов.
Актуальность книги Т. Горышиной несомненна. Это не только вклад в науку, но достойный вклад в ту упорную борьбу, которую сегодня петербуржцы ведут за сохранение парков и крохотных зеленых уголков, за каждое деревце и кустик.
Елена Зиновьева