Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2004
Когда-то пространство моей жизни ограничивалось двором. И до сих пор представляется мне, что двор на Фонтанке, 90, был богаче людьми и событиями, чем все страны, в которых потом пришлось побывать. Счастливая аберрация памяти.
Как все мальчишки, я обходился без часов, нечетко помнил, какой на земле год, а о веке и тем более тысячелетии, кажется, вообще не имел представления. Сведения, получаемые в школе, собирались, видимо, в какой-то коробочке, но к моей тогдашней жизни отношения не имели.
Фонтанка, 90, — центр города. Однако в замкнутом пространстве двора шла своя окраинная жизнь, с лабиринтами дровяных сараев, которые солдатам с девушками заменяли бульвар и гостиную, с общественной прачечной, телевизором в красном уголке, волейбольным пустырем и таинственной квартирой — в ней даже ночью горел свет, но хода в нее никто не знал.
Затяжной полет минувшей осени располагал к воспоминаниям и мемориальным прогулкам. Спустя годы я совершил-таки недалекое паломничество в двор своего детства.
От прошлого здесь, разумеется, ничего не осталось. Сад поредел, старушки и дети были все незнакомые, дома состарились и вросли в землю… Обо всем этом можно было, конечно, заранее догадаться, даже не обладая сверхъестественным воображением. История и итог подобных паломничеств хорошо известны. Не знал точно, зачем шел, но на что шел, в общем, догадывался. Рассказа же достойно только то, что восстановлению не подлежит.
В саду, который занимал весь двор, росли тогда два огромных петровского времени тополя с серебристой замшевой изнанкой листьев. В одном из них было дупло. Там кипели весной выводки зеленых дятлов. Ночью оно служило почтой. Где-то рядом бродил Дубровский.
В дальнем углу сада обыкновенно убивали. Но это уже вечером, когда мы спим. А днем там за сырыми столами мужчины курили, пили пиво, азартно играли в домино, ругались и хохотали. Все это было и непонятно, и неинтересно. Мне казалось, что я умнее и лучше мужчин. Это не было гордыней. Потому что вот собаки, например, собаки — другое дело, они и меня умнее.
Метаморфозы этого мира часто были непостижимы, порой дики. Днем, например, мы любили заходить в столярку к Матвею, подышать запахом древесного спирта, выклянчить звонкий брусочек. Не было человека добрее, чем Матвей, когда он работал. Но мы знали уже другого Матвея. Лицо его от водки гуттаперчево менялось. Вооружившись топором, он бегал через проходные парадные за женой и был слишком злодей, чтобы вызывать в нас что-нибудь, кроме веселого ужаса.
Утром мы пытались уловить в Матвее признаки вчерашнего преображения и не могли. Это придавало его облику таинственность.
Нам нравилось, прицепившись к грузовику, пробраться в расположение “пересылки”. Особенно на воскресное кино. Солдаты сажали нас к себе на колени и угощали семечками. Любимые запахи моего детства: запах кирзы, махорки, семечек и потного обмундирования.
На газонах росли маки. Мальчишки раньше срока срывали бутоны с королевской короной на них и жадно выгребали сердцевину.
Детство — это иерархия. Довольно прихотливая при этом.
Главными были дворники. Они стерегли двор и за всеми следили. Даже участковый был ниже их по званию, потому что следил только за преступниками.
Ленин на ордене Ленина на первой странице “Правды” еще до знакомства с его именем, жизнью и деятельностью был в звании учителя. В школу не хотелось.
Под окнами на открытой машине провозят гроб с покойником. Сверкают разложенные в ряд медали. За машиной идет духовой оркестр, выдувая в воздух скорбные мелодии. Завидую. Этот в гробу сейчас самый главный.
Все красивые женщины были умными, самостоятельными и невидящими. Ученый и писатель были словами. В жизни их никто не встречал. Шофер, постовой, водолаз, сварщик, бухгалтер — они знали про эту жизнь что-то, чего никто не знал.
Что же, смешно сказать, мог я найти из своего детства во дворе образца 2000 года? В саду не было даже маков с изумительно мятыми, сонными лепестками, что уж говорить обо всем прочем.
Да, если посмотреть на собственную жизнь, то вся она бурно течет и буйно зарастает. Инстинкты детства утеряны, масштабы изменились, герои постарели или умерли, призматический спектр погас. Вернуться невозможно.
Потом приходит осознание себя в истории, и жить становится теснее. Даже фантазия подчиняется уже некоторым правилам и вынуждена считаться с фактами. Время обнимает тебя, и ты словно уменьшаешься в размерах. И тогда понимаешь вдруг, что оно похоже вовсе не на умалишенную реку или брошенное людьми поле, а на вечное дерево, которое, выпуская новые побеги и накапливая морщины, все же нерушимо держится своих корней и смотрит в одно и то же небо.
С 1787 года в моем дворе располагались казармы местных войск, еще через двадцать лет там образовался Фельдъегерский корпус, а перед Первой мировой войной квартировала 1-я Гвардейская пехотная дивизия. Значит, и военный трибунал, находящийся на одной лестнице со мной, тоже, скорее всего, был здесь с XVIII века.
Не раз конвойный плоским штыком прижимал меня, идущего в школу, к лестничной стене. Мне запомнилось, что заключенные были обыкновенно людьми веселыми, хотя некоторые из них за несколько минут до того выслушали приговор о смертной казни. Поскольку руки у них были за спиной, конвойные помогали им забраться на ступеньки “воронка”. Друзей и родственников отталкивали решительно. И не было случая, чтобы конвоируемый не обернулся к родной толпе, не посмотрел на всех ясными глазами и не крикнул что-нибудь вроде: “Не плачь, мамка!”
Значит, также по моей лестнице проводили несчастных и сто, и двести лет назад. Правда, вряд ли на пути им встречался в те времена бессмысленный школьник — жертва советского “уплотнения”.
Поразительно мало изменилась административная карта старого города. Учреждения, как и живая природа, обладают способностью к воспроизводству. Понятно, когда речь идет о церквах, заводах, музеях, театрах, тюрьмах, даже больницах. Но вот, например, ломбард на Владимирской площади, во дворе которого я провел с мамой не один томительный день, был открыт еще в 1870 году. Аптеке на углу Фонтанки и Невского не меньше 150 лет. Сытный рынок был построен еще при Петре — в 1715 году. В Серебряных торговых рядах у Думы перед витринами ювелирного магазина сегодня ловят клиентов уличные художники.
Там, где когда-то находилась Экспедиция заготовления государственных бумаг, теперь Гознак. Монетный двор в Петропавловке никуда не переезжал с 1824 года. Возвращаются на свои места и банки. На Адмиралтейской набережной, где при советской власти было Управление торговли и сейфные комнаты, снова поселился банк. Даже Географическое общество вот уже 150 лет находится все в том же Демидовом (ныне переулок Гривцова) переулке.
Консерватизм иностранцев как-то более понятен. Так, консульство США по-прежнему находится на Фурштатской, где прежде было посольство. Удивительнее консерватизм отечественный.
С 1825-го по 1880-й на набережной Фонтанки, 16 находилось печально известное III отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии. С 1880-го до революции — Департамент полиции. В советские годы здесь поселился областной и городской суд, где судили, в частности, Иосифа Бродского. Такая вот полицейская преемственность.
Вероятно, историческая память не менее сильна, чем генетическая. В революционной и перестроечной эйфории мы это как-то мало осознавали.
То, что каждым отдельным индивидуумом в своем кратком существовании воспринимается как глобальные реформы, возможно, просто косметический ремонт. Но и этот ремонт пугает его, унижает, умаляет, подрезает корни, заставляет доигрывать жизнь в чужих декорациях. Суверенным он может быть теперь только в собственных воспоминаниях.
Недалеко от моего дома недавно открылась французская кондитерская “Ontrome”. Слово это выведено неоном небрежно, вроде росчерка. Ясно, что всякий читающий и так поймет. А я и так, и так не пойму. Даже не знаю, человек это, провинция или сорт эклера. Заглянул однажды сдуру, посмотрел на цены и выскочил, угорелый, зная, что никогда уже не вернусь.
Фирмы, бутики, салоны интимной стрижки, пейджерные конторы, ночные клубы, подвалы с “однорукими бандитами”, общества пирсингистов…
Стены домов постепенно заполнились нитяными неоновыми пауками, металлическими верблюдиками с лазерным взглядом, стеклянными мухами, водяными конькобежцами варварского, с зарубежными корнями новояза и аббревиатур. В каждой — важный скрытый смысл. За каждой — невидимая власть. Они давно стали хозяевами жизни.
Хозяев в восточных шароварах с кусочком шавермы на бороде сменили корректные, коротко стриженные романтики бирж и тайных “наездов”. Вечерами они отбрасывают тень, которая при втором приближении оказывается телохранителем. Никого невозможно даже по имени окликнуть, чтобы спросить, в чем теперь, собственно, смысл. Да никто и не ответит.