Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2004
В романе А. С. Пушкина “Евгений Онегин” упоминается о модных салонных альбомах, “украшенных проворно Толстого кистью чудотворной”. Пушкин в письме Л. С. Пушкину и П. А. Плетневу 15 марта 1825 года высказал заветное желание, чтобы иллюстратором собрания его стихотворений стал этот художник, покоривший своим талантом современников: “Что, если б волшебная кисть Ф. Толстого… —
Нет! слишком дорога!
А ужасть как мила!”
Путь в искусство обладателя “чудотворной кисти” был необычным. Один из современников писал о нем: “Граф Федор Петрович принадлежит к числу самоучек. До сих пор мы встречали самоучек, пролагавших себе путь в мире художеств или науки с низших ступеней; в графе Федоре Петровиче мы видим самоучку, смело направившегося в храм искусства с высших ступеней русского общества”.
Федор Петрович Толстой принадлежал к роду известного дипломата петровской эпохи П. А. Толстого. После смерти Петра Толстой оказался в заточении на Соловках, где и окончил свою жизнь. Его вотчины и все нажитое богатство конфисковали, и его потомкам пришлось самим заботиться о себе. Отец Федора, Петр Андреевич Толстой, имел весьма скромный достаток: его честность и щепетильная порядочность не способствовали ни его служебной карьере, ни тем более обогащению. Его внучка Мария, дочь Федора Петровича, рассказывала, как ее дед, служа в комиссариате, однажды во время пожара с риском для жизни спас казну, которую в целости и представил начальнику. Но вместо благодарности услышал сокрушенное: “Дурак ты, граф Петр Андреевич, чистый дурак!” — “За что же ты ругаешься? — спросил удивленный граф. — Ведь тут все цело!” — “Знаю, знаю, батюшка, что у тебя все цело… Да вот оттого-то, что все цело, ты и дурак! набитый дурак! Огня-то, братец ты мой, мы считать бы не стали, что-нибудь наконец да могло бы сгореть… Жаль мне тебя, братец, жаль! Будешь ты беден всю свою жизнь…” Действительно, средств на то, чтобы покупать игрушки и нанимать учителей пяти сыновьям и двум дочерям, у Толстого не хватало. Его супруга Елизавета Егоровна сама давала начальное образование своим детям. Она была женщиной разносторонне одаренной, мастерила для детей куклы, плела изящные шляпки из соломки, любила вышивать пейзажи и цветы, хорошо рисовала. И всему, что умела, учила детей, поощряя их творческую фантазию. Глядя на нее, и маленький Федор увлекся рисованием. В семье на это детское пристрастие не обращали внимания. Судьба Федора была уже предрешена. По традиции века матушки Екатерины сразу же после крещения он был записан сержантом лейб-гвардии Преображенского полка. Родные озабоченно толковали о выгодах его будущей офицерской карьеры, а малолетний сержант самозабвенно рисовал героев любимых сказок — Ивана-царевича да Бову-королевича…
Когда Федору шел девятый год, его богатый и влиятельный дядя Петр Александрович Толстой увез мальчика под Вильну, где командовал полком, намереваясь к шестнадцати годам сделать племянника майором. Их родственник граф Н. Н. Салтыков прочил ему флигель-адъютантство. А пока Федор учился скакать на полковых клячах, сопровождал дядю и его приятелей на охоты, утомленно дремал на затянувшихся далеко за полночь офицерских пирушках… Но вступление на престол Павла I нарушило все семейные планы. Начались такие перемены и строгости, что дворянство затрепетало. Петр Александрович был отозван в столицу; двенадцатилетний Федор, с нетерпением ожидавший встречи с отцом, дослужившимся до генеральского чина, увиделся с ним… на гауптвахте. Тот за какую-то мелкую оплошность угодил под арест, после чего сразу же подал в отставку. Федора определили в Морской кадетский корпус, из которого он был выпущен в 1802 году мичманом, успев совершить плавание в Швецию, Данию и Норвегию. Но случилось так, что ему в третий раз пришлось начинать все сначала.
Живой и впечатлительный юноша пережил немало самых разнообразных увлечений: то занимался верховой вольтижировкой в манеже и фехтованием, то прилежно постигал математику, то под руководством знаменитого балетмейстера Дидло самозабвенно осваивал тонкости балетного танца. Своей пластикой и грацией Федор покорил учителя. “Он всем тогда говорил, — вспоминал Толстой, — что если бы я совсем посвятил себя этому искусству, то мог бы быть замечательным артистом”. Но самым сильным оказалось пробуждение забытого детского интереса к живописи. Как ни странно, способствовали этому учитель математики и Наполеон. Отец подарил Федору камею с изображением Наполеона, чье стремительное восхождение к вершинам славы волновало тогда русские умы. Федор сделал восковую копию камеи. Занимавшийся с Федором профессор математики похвалил эту работу, стал приносить ему медали для копирования, всячески поддерживал его новое увлечение и наконец посоветовал ходить вольнослушателем в Академию художеств. В ее стенах Федор и понял, в чем заключается его истинное призвание. И тогда он отважился на смелый шаг, воспринимавшийся в то время как нечто невероятное и в высшей степени скандальное. В 21 год он вышел в отставку, отказавшись от выгодной военной карьеры и протекций влиятельных родственников, и подал прошение о приеме в Академию художеств. Надо себе только представить, что это тогда значило: дворянину, графу обучаться профессии художника вместе с мещанскими детьми или бывшими крепостными, чтобы впоследствии зарабатывать на жизнь своим трудом? Это было равноценно тому, если бы он поступил подмастерьем в науку к сапожнику или портному. Одни преподаватели академии встретили “сиятельного” ученика с нескрываемым недоумением, другие, по воспоминаниям Толстого, на него “смотрели с каким-то негодованием, как на лицо, оскорбляющее и унижающее их своею страстию к искусству”. Родственники же и светские знакомые были глубоко шокированы: “Родные, особенно люди зрелого возраста, были вооружены против меня за то, что я избрал для моего служения отечеству неблагородную дорогу художника, в чем меня вообще многие из лиц знатных фамилий обвиняли, утверждая, что этим поступком бесчещу мою фамилию”.
Однако Федор отличался независимостью характера и шел наперекор и светским традициям, и общепринятой моде. Он одевался, как ему казалось удобней, вовсе не желая знать, какие жилеты и сюртуки предписывает носить светский вкус; не делал модных причесок, предоставляя копне вьющихся волос расти в согласии с естественной природой. Его не соответствующий аристократическим правилам внешний вид однажды так поразил богатого родственника, к тому же наслышанного о его необычных поступках, что тот немедленно известил отца Федора, жившего в Москве, о сумасшествии сына. Толстой рассказывал: “Письмо почтеннейшего дядюшки до того встревожило батюшку, что он тотчас собрался было ехать в Петербург”. К счастью, его вовремя успокоил один из знакомых, вернувшийся из столицы. А молодой художник беспечно предавался любимым занятиям, вполне довольный и нанятой скромной квартирой, и небольшим жалованьем, которое ему доставляло положение служащего при эрмитажных коллекциях. Его немудрящим домашним хозяйством заправляла строгая и заботливая нянюшка Матрена Ефремовна, не пожелавшая расстаться со своим подросшим любимцем. По рассказам дочери Федора Марии, “Матрена Ефремовна царствовала в доме воспитанника своего деспотически: жалованье его отбирала до копейки и распоряжалась всем по своему усмотрению”. Она же энергично занялась поисками дополнительных доходов. Толстой стал делать броши с восковыми камеями, которые нянюшка бойко распродавала на базаре. Или сама вязала чулки и носки на продажу. Между тем мастерство Толстого, отличного рисовальщика и медальера, завоевывало признание у профессионалов. Ему шел всего 25-й год, когда его избрали почетным членом Академии художеств.
Но когда в следующем, 1810 году Федор Петрович посватался к девушке-бесприданнице, которая из-за скудных достатков семьи не смогла даже закончить пансион, это привело в гневное изумление не только сановную родню, но даже нянюшку Матрену. “Хуже-то, видно, не нашел? — негодовала она. — Что, свет-то для тебя клином сошелся, что ли? Ни одной княжны, ни графини не осталось?” Но отец, зная упрямый характер сына, все же дал согласие на брак. Графская свадьба, по семейным рассказам, была более чем оригинальна. Молодые в сопровождении немногочисленных гостей вышли из дома тещи на Васильевском острове: “На нем был его неизменный морской мундирчик, на непокрытой голове развевались кудри… На ней было простое белое коленкоровое платье да из своего сада венок из живых цветов на голове. Держась рука с рукой, они пешком перешли через улицу и вступили в храм Благовещения, где Бог судил им соединиться навеки”. Не было ни пышных свадебных экипажей, ни положенного в таких случаях парадного обеда или званого вечера. Новобрачные и их молодые друзья, удовольствовавшись простыми закусками, отправились в сад и от души веселились там, играя в горелки. Анна Дудина, избранница Федора, отличалась строгой красотой, напоминающей гармонию античной скульптуры. Недаром именно с нее Толстой исполнил серию рисунков к поэме И. Ф. Богдановича “Душенька”, основанной на античных легендах. Но, видимо, не только этим Анна привлекла внимание художника. Она, как и Федор, была трудолюбива, самостоятельна и непритязательна в житейских запросах. Она сама занималась своим образованием, любила и хорошо знала русскую литературу, неплохо рисовала пером. Разделяя интересы и увлечения мужа, она всячески старалась помочь ему, став его домашним секретарем, и при необходимости вела его дела и переписку. Когда Федор, глубоко переживая события войны 1812 года, решил создать серию памятных медалей, Анна научилась отливать алебастровые слепки с них, чтобы избавить Федора от этой трудоемкой работы, оставив на его долю только художественную часть. Своих дочерей Лизу и Машу Анна сама учила грамоте и литературе. Простой и скромный быт графской семьи, в которой и детей приучали к труду, поражал окружающих. Маша вспоминала, как однажды зимой отец сам делал около дома снежную горку для детей, а она, в простом тулупчике и валенках, усердно таскала снег, стараясь захватить его побольше. Проходившая мимо дама, заинтересовавшись необычной сценой, спросила у няни, чья это девочка, работающая словно маленький мужичок. “Это наша графинюшка, Марья Федоровна, моя воспитанница”, — с гордостью отвечала няня. Дама, решив, что над ней подшутили, с негодованием фыркнула: “Ну уж графинюшка, нечего сказать! Не очень-то она у вас на графиню похожа: это не графиня, а какая-то лошадь!” Машины подружки, с которыми она играла на улице, похвастались, что их отец — надворный советник, и полюбопытствовали, какой чин у ее отца. Маша побежала к матери узнать, чем ей можно похвалиться, но та строго пресекла ее тщеславные намерения: “Скажи им, что твой папенька — мастеровой”. — “Неправда, неправда!” — покраснев от стыда, закричала Маша. “Как неправда? Разве ты забыла, как он сидел у окна в старом халате и колотил молотком? Ну и значит, что он мастеровой. Так им и скажи”. (В то время Толстой работал над чеканкой медалей, что требовало от него не только художественного таланта, но и большого физического труда.)
По вечерам в небольшом деревянном домике на 14-й линии Васильевского острова, где поселился Толстой, собирались молодые литераторы и художники. От рассуждений о литературе и искусстве незаметно переходили к общественным вопросам, и нередко здесь звучали горячие, крамольные по тем временам речи. Высокое служение музам не могло заглушить боли за горькую, нескладную судьбу родной земли. В своих “Записках” Федор Толстой писал: “Издавна многие удивлялись: почему в России внутреннее устройство было так плохо? У нас долгое время как министры, так и представляемые ими лица на посты губернаторов ‹…› видно, вполне были убеждены, что с получением эполет с толстой бахромой приобретаются всевозможные знания службы по всем должностям; эти господа, бывало, весьма храбро принимали на себя управление громадными областями либо целыми учреждениями, словом, брали на себя дело, к которому до того никогда не готовились и которого, следовательно, вовсе не знали”. Неприятие окружающих неустройств и несправедливостей, нетерпеливое желание найти пути к совершенствованию общественно-политических порядков привели Толстого в раннюю декабристскую организацию “Союз благоденствия”, где он вскоре стал одним из самых активных членов. Как показывают исследования М. В. Нечкиной (“Движение декабристов”, М., 1955), легальным прикрытием “Союза благоденствия” служила масонская ложа “Избранного Михаила”, которую возглавил Толстой. Название ложи напоминало о прецеденте всенародного избрания правителя в России XVII века. Соответственно и деятельность ложи заключалась не столько в постижении глубин масонской философии, сколько в стремлении подготовить общественное мнение к тому, что россиянам пора наконец проявить всеобщую инициативу и самим вершить исторические судьбы своего Отечества. Здесь велась разработка и пропаганда декабристских программ, изучались особенности оппозиционных настроений в обществе, шел поиск союзников, вербовались новые члены “Союза благоденствия”. Помощником Толстого был Ф. И. Глинка, членами ложи состояли А. А. Дельвиг, В. К. Кюхельбекер, Н. А. Бестужев и др. Федор Толстой входил в состав высшего органа “Союза благоденствия” — Коренной управы. Он председательствовал на знаменитом собрании 1820 года, где решался вопрос о государственном строе будущей России. Позднее на следствии по делу декабристов П. И. Пестель скажет, чем кончилось это собрание: “В заключение приняли все республиканское правление”.
Толстой считал, что необходимо не только отменить крепостное право, но и дать народу то, что веками у него отнималось, — возможность реализовать свои интеллектуальные и духовные потенциалы. Он утверждал: “Просвещение есть одна из важнейших причин могущества народного, порука общественного благосостояния и источник высоких государственных добродетелей и, так сказать, ключ к богатству общественному”. Толстой был одним из инициаторов создания народных школ по ланкастерской системе, заявляя: “Наша главнейшая цель состоит в том, чтобы стараться о быстрейшем распространении грамотности в простом народе”.
“Союз благоденствия” распался в 1821 году. В поздних декабристских организациях, Северном и Южном обществе, Толстой, по официальным сведениям, не состоял. Но кто знает, какие глубинные, до сих пор пока не выясненные связи соединяли его с декабристами? Братья Бестужевы и К. Ф. Рылеев были близкими его друзьями и осенью 1825 года, незадолго до восстания, веселились в доме Федора Петровича, устроившего бал-маскарад. А между тем владелец дома, видимо, вызвал у властей серьезные подозрения. По воспоминаниям Марии Толстой, в разгар праздника мимо хозяина проскользнула маска, встревоженно шепнув: “Граф, знаете ли вы, что у вас сегодня в гостях шпион Элькан?” Толстой, вспыхнув, громко объявил, что все должны немедленно снять маски. Гости повиновались, и только неизвестный в костюме французского маркиза ни за что не хотел открыть лицо и вынужден был по требованию хозяина покинуть дом. Неизвестно, был ли Толстой посвящен в план восстания 14 декабря. Но, узнав о выступивших на Сенатскую площадь полках, он, недавно получивший должность преподавателя медальерного класса в Академии художеств, прямо из стен академии отправился на площадь. Вряд ли им руководило простое любопытство, как он объяснял впоследствии. Пестель свидетельствовал о “Союзе благоденствия”: “Тайное наше общество было революционное с самого начала своего существования и во все свое продолжение не переставало быть таковым ‹…› И потому не было члена в союзе, на которого бы союз не надеялся именно для произведения революции, содействия ее успехам или участия в ней”. Толстой видел расстрел восставших, в его дом солдаты принесли раненого унтер-офицера, о котором хозяин заботился с нескрываемым сочувствием. Когда же раненого забрали в госпиталь, Федор Петрович навещал его каждый день. Но унтер-офицер скончался. Вскоре Федора Толстого арестовали. Однако после непродолжительных допросов, которые вел сам великий князь Михаил Павлович, он был отпущен. Декабристы старались всячески затушевать его роль в деятельности “Союза благоденствия”. Пестель отговаривался, что слышал фамилию Толстого, но как его зовут, где служит и где теперь находится — это ему “совершенно неизвестно”. А. Ф. Бригген, которого прямо спросили, за какой строй голосовал Толстой на совещании Коренной управы 1820 года, заявил, будто тот не дал какого-нибудь решительного ответа. Сам же Толстой показывал, что его интересовали только дела благотворительности, а не политика и о совещаниях Коренной управы он “никогда не знал и никогда на оных не находился”. И хотя императору Николаю было известно и о председательстве Толстого на совещании 1820 года, и об итогах голосования, он предпочел сделать вид, будто поверил художнику, и распорядился прекратить его дело. В документах Следственной комиссии значится: “По высочайшему повелению оставлено сие без внимания”. А отпущенный художник между тем открыто помогал осиротевшей семье государственного преступника Рылеева. Мария Толстая рассказывала, что супруге Рылеева удалось узнать, в каком месте на острове Голодае зарыты тела казненных, и она часто ходила туда, порой беря с собой и Машу.
Сохранилась записка Толстого о состоянии Российской империи, написанная, по мнению исследователей, или в ходе следствия, или вскоре после него. Автор записки не скрывал своего резкого неприятия существующей государственной системы: “Может быть, нет в Европе государства, где бы неправосудие и неправда являлись столь открыто и ненаказанно: потворство сильному, угнетение слабого…” Официальные заявления об укреплении благосостояния России на самом деле оборачивались полной противоположностью: “Общие несчастия, повсеместная бедность, цветущие города и губернии разорены, лучшие люди удалены и преследуемы, единство в управлении утеряно, и государственная машина представляет беспорядочную громаду…” Толстой считал гибельным для нации такое устройство государства, которое в первую очередь ориентирует человека на индивидуалистические интересы наживы, на служение “золотому тельцу”: “Роскошь… Это, так сказать, старость народная, влекущая за собой болезненное состояние царств, и признак ничтожества чувств и дел человеческих”. Как ни странно, но, несмотря на такую жизненную позицию, именно в царствование Николая I Толстой занял высокий пост вице-президента Академии художеств. Но ответственное назначение нисколько не изменило его внутренней сущности, и по-прежнему его необычные поступки давали повод для светских сплетен. Мария Толстая вспоминала, как в детстве она с недоверием и негодованием услышала рассказ знакомой, будто ее отец перед самой академией на виду у всего города вместе с прачкой тащил по мосту санки с бельем: “Граф идет, шуба распахивается, ленты и ордена все видны, а он впрягся с бабой в салазки и мокрое белье везет”. Маша бросилась к отцу, а тот спокойно подтвердил: “Шел я в девять часов к государю. На Исаакиевском мосту была гололедица страшная, и какая-то баба никак не могла стащить с места салазки с мокрым бельем; ну, я ей помог, вот и все”. Зато Толстой категорически воспротивился, когда узнал, что царская семья намерена удостоить его Машу высокой чести: пожаловать фрейлиной двора. Федор Петрович поехал объясняться к министру двора П. М. Волконскому, не постеснявшись прямо заявить, что считает безнравственную атмосферу придворной жизни не подходящей для своей дочери. Тот даже не нашел ответных слов и только в крайнем изумлении развел руками. Эту дерзость Толстому так же простили, как почему-то часто прощали его неприкрыто критическое отношение к властям предержащим.
Зато с большим вниманием Толстой относился к талантам из простонародья. В то время как президент академии художеств А. Н. Оленин высказывался, что пагубно принимать в академию людей, “принадлежащих к холопскому званию, столь уничижительному не только у нас, но и во всех землях”, Толстой добился разрешения на учебу для двух крестьянских мальчиков — братьев Чернецовых. И вскоре русская живопись получила талантливых и самобытных пейзажистов, которые, в отличие от многих своих современников, не пытались покорить зрителей роскошной южной экзотикой, а старались открыть им неброскую, но близкую душе красоту родной природы.
По отношению к императору Николаю Федор Петрович держатся независимо, твердо отстаивая свое мнение. Его дочь от второго брака Екатерина Юнге сообщала: “Мне известен случай, когда отец при всей свите и при всей академии заявил, что и не подумает исполнить приказание государя”. И напрасно император пытался привести в чувство строптивца своим леденящим взглядом. Толстой уверенно и веско аргументировал причины своего неповиновения, так что Николаю и на этот раз пришлось “оставить сие без внимания”. Зато царь порой был вынужден уступать настойчивым требованиям Толстого. Во время поездки в Италию в 1845 году Николай, заинтересовавшись выставкой иностранных художников, отменил посещение мастерской скульптора Н. А. Рамазанова, одного из лучших выпускников академии, стажировавшегося в Риме. Толстой, живший тогда в Италии, признавался: “Эта невнимательность и нелюбовь ко всему своему меня взбесила”. Никто из свиты государя не решился передать ему просьбу Толстого не менять план осмотра. “Если вы не смеете, то я смею”, — решительно заявил тогда Федор Петрович и, остановив Николая, садившегося в коляску, все-таки настоял, чтобы тот отправился к Рамазанову. У преемника Николая Александра II Толстой так же настойчиво добивался освобождения от солдатчины опального Т. Г. Шевченко. И хотя великая княгиня Мария Николаевна, ставшая в то время президентом Академии художеств, уверяла Федора Петровича, что список амнистированных не подлежит пересмотру и невозможно “просить за человека, которого государь сам вычеркнул”, граф Толстой сумел добиться своего. И жесткий, мстительный Николай I, и либеральный Александр II одинаково считались со своенравным художником и прощали ему многое. Видимо, оба руководствовались теми же соображениями, что и их предшественник Александр I, снисходительно отнесшийся к скандальному поступку юного графа, ради искусства отрекшегося от военного мундира. Царь сказал тогда: “Офицеров у меня много, и я могу их нажаловать, сколько мне угодно, а художников — нет…” Действительно, самый могущественный властитель не в состоянии пожаловать то, что дается только Богом, — талант.
Толстой же в самом деле был мастером, каких мало: и художник, и медальер, и скульптор, и вместе с тем широко образованный, обладающий глубокой эрудицией искусствовед. В своих художественных исканиях Толстой был так же независим и самобытен, как и в жизни. В то время как в академической исторической живописи царила пышная и бессистемная театральная условность интерьеров, костюмов и аксессуаров, рисунки Толстого к поэме “Душенька” поражали не только изяществом линий, но прежде всего тонким, научным знанием быта и обрядности древних греков: их одежды, обуви, головных уборов, повседневной утвари, оружия, упряжек и т. д. Сам Толстой признавался, что, работая над рисунками, он прилежно “стал читать и изучать все, что было написано о нравах, обычаях, внешней и домашней жизни этого знаменитого, отличавшегося необыкновенным, изящным вкусом и образованнейшего народа”. Увлекшись древностью, Толстой даже написал сюжеты балетов, в которых воспроизводились бы костюмы, обычаи, танцы, обрядовые действа народов античности и скандинавов. Этими балетами заинтересовался Николай I, желавший видеть их постановку. Но театр той эпохи просто не был готов к таким этнографически познавательным представлениям. Создавая рисунки к балладам В. А. Жуковского, Толстой глубоко проникся поэтикой романтического мировосприятия. А его цикл медалей, посвященных войне 1812 года, предваряет философско-историческую концепцию Л. Н. Толстого, изложенную в романе “Война и мир”. Главными героями в работах Ф. П. Толстого также стали не императоры и прославленные полководцы, а солдаты и ополченцы, с беззаветной отвагой защищавшие свою землю. Помимо всего прочего, Федор Толстой оказался непревзойденным в редком и оригинальном искусстве “обманок”. Он мог нарисовать цветы так, что они казались засушенным, прикрепленным к бумаге гербарием; мог кистью создавать “коллекции” жуков и бабочек, которые, будучи помещены в стеклянный ящик, не вызывали сомнения в подлинности. Нарисованные им на листке бумаги капельки воды вводили в заблуждение зрителя, порывавшегося их заботливо стряхнуть. Современник Толстого П. П. Каменский с восторгом писал о нем: “Граф Ф. П. Толстой принадлежит к числу тех редких художников, которые при всей своей самобытности носят на себе почти непостижимый характер многосторонности и разнообразия”.
Федор Толстой прожил долгую девяностолетнюю жизнь. Ему довелось стать свидетелем грандиозной правительственной “обманки” — реформы 1861 года. Умудренный богатым жизненным опытом граф, в отличие от многих, не питал на этот счет никаких иллюзий. Он давно знал истинную цену и правительственным обещаниям, и показному министерскому рвению, и государевым милостям. В доме Толстого любили собираться литераторы, художники, артисты, ученые. Т. П. Пассек в своих воспоминаниях рассказывала: “В кругу графа возбуждаемы были интересы как отечественного просвещения, так и общественного благоустройства, политики, поэзии, литературы, науки; всему он сочувствовал, все ему было близко, все им изучено и ставило его высоко как художника и как просвещенного человека. Несмотря на все это, он был так прост, непритязателен и исполнен только стремлением к пользе общей, что перед авторитетом его, которого он не давал и заметить, рождалась не робость, не чувство своего ничтожества, но порывы к прекрасному, бодрость духа и желание деятельности”.