Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2004
Владимир Константинович Арро родился в 1932 году в Ленинграде. В 1955 году окончил Педагогический институт им. Герцена. Прозаик, драматург, автор пьес “Высшая мера”, “Смотрите, кто пришел”, “Синее небо, а в нем облака”, “Трагики и комедианты”, романа-эссе “Дом прибежища” и многих повестей и рассказов. В настоящее время живет в Германии.
ВЫБОР
Весной 1989 года, когда пришел срок очередных перевыборов главы нашего творческого союза, мои товарищи, большинство из которых вышли, как и я, из общественной безвестности, выдвинули мою кандидатуру. При всей лестности предложения и некотором личном кураже я сразу представил, что потеряю: свободу, театральную среду, четыре летних месяца на эстонском хуторе, а может быть, и последнюю возможность писать. (Так оно и случилось.)
Но, черт возьми, дожили все-таки!
Я вспоминал, как прежде проходили выборы. Председатель правления Ленинградской писательской организации (так она официально именовалась) был номенклатурой, другими словами — назначенцем обкома партии. В сложной связке закулисных согласований: обком — райком — руководство российского союза — верхушке ленинградской организации было позволено лишь предложить кандидатуру. А дальше она (верхушка) должна была обеспечить выборы такого правления, которое без разногласий “выбрало” бы согласованного председателя, а также секретариат, тоже, разумеется, тщательно подобранный обкомом.
К счастью, события в стране в целом двигались в ином направлении. К марту 1989-го все решительнее заявляли о себе зачатки демократизма, гласности, здравомыслия. Вступал в действие закон о трудовых коллективах. Разрабатывался закон о печати. Литературно-издательская ситуация менялась стремительно. Из небытия возвращались тексты и судьбы. Работал дискуссионный клуб “Ленинградская трибуна”, появился проект кооперативного журнала, “Звезду” возглавил писатель, избранный общим собранием, — Геннадий Николаев. Это был, так сказать, “гуманитарный” этап демократической революции (в отличие от позднего — “экономического”), исполненный светлых надежд и эйфории.
Поэтому когда ленинградские литераторы решили проводить следующие выборы председателя правления прямым голосованием и на альтернативной основе, возразить никто не посмел. Больше того, на какое-то время обком и райком вообще утратили инициативу. Ею завладели сами писатели. Одна инициативная группа выставила кандидатом Бориса Никольского — другая меня. То, что раньше называлось опасным словом “групповщина”, на поверку оказалось обычным плюрализмом мнений. Условно говоря, водораздел проходил по сферам влияния журналов “Звезда” и “Нева” (Никольский был тогда и остается теперь главным редактором “Невы”). Антагонизма между этими направлениями, так же как между мною и Никольским, не существовало. Другими писателями были названы иные кандидатуры, так что к собранию нас было, по-моему, семеро. Никольский к тому же баллотировался на съезд народных депутатов от Ленинграда.
Что-то необратимо изменилось в интонации и в поведении наших партийных кураторов. Представители обкома-райкома сидели в зале (не в президиуме!) без былого хозяйского высокомерия. Каждый кандидат в председатели впервые в этих стенах выступал со своей никем не утвержденной программой, а они слушали! Вышел на эту трибуну и я. Начал с того, что мне казалось на тот момент самым главньм и от чего нас старательно уводили кураторы. Вот дословно этот текст. “В своих размышлениях о будущем нашей писательской организации я старался представить себе если не новую модель, то хотя бы новый притягательный образ нашего сообщества, в котором хотелось бы состоять независимо от того, кто будет избран его председателем. Я поставил бы в основание такого сообщества независимость и достоинство таланта. Союз должен взять на себя обязательство обеспечивать и защищать право писателя писать и публиковаться согласно своим убеждениям и художественным пристрастиям. Никакие политические кампании, никакие организации или должностные лица не вправе посягать на суверенность таланта. Из нашего обихода должны быть изгнаны навсегда такие унижающие достоинство писателя явления, как шельмование книг и имен по команде сверху, угодливое подписанство, обслуживание ведомств и памятных дат, └секретарская литература”, номенклатурные писатели и тому подобное”.
Чтобы в то время произнести этот текст, понятно, особого мужества не требовалось. Это было скорее символическое подведение черты под целой эпохой, прошедшей под знаком “партийности литературы” и “социалистического реализма”, от которых литература уже освобождалась явочным порядком. Это была декларация выхода писательского творчества из зоны страха и послушания в свое естественное состояние — безусловной свободы.
Второе, что, на мой взгляд, должен был взять на себя союз, — это защищать и отстаивать право писателя на общественно-политическую деятельность, право высказываться и совершать поступки согласно своим убеждениям. И хотя это тоже было не более чем декларация, мне показалось важным произнести это вслух в присутствии партийных функционеров, чтобы они не заблуждались относительно того, каким будет отныне союз. А они сидели и слушали эти дерзости, боюсь, что впервые. До полной потери власти им оставалось еще два с половиной года, но пока все было в их руках: и издательства, и журналы, и пресса, и полиграфическая база, и номенклатурное руководство, а главное — инструменты принуждения — от цензуры до партийных взысканий.
Далее речь шла о создании такой обстановки в союзе, при которой каждый член союза проявлялся бы как яркая и независимая художественная индивидуальность. Для достижения этого предлагалось несколько новых направлений работы (сейчас говорят — проектов), в каждом настойчиво повторялись одни и те же слова: независимость, самостоятельность, демократические начала. Кое-что из предложенного могло показаться прожектерством, прекраснодушным мечтательством. Я смотрю сейчас на тезисы своей программы: да нет, основное сделано. Жизнь увлекла нас даже намного дальше наших фантазий. Я еще вернусь к этим проектам, а пока нужно сказать, что после первого тура голосования в списке остались мы с Никольским. В ожидании итогов второго тура мы с ним уселись рядом на диванчике в одной из гостиных этакой идиллической парой. Наконец выяснилось, что я опередил его на десятка два голосов. Он меня поздравил. Позже я навещал его в Москве, в гостинице “Метрополь”, где он жил как депутат почти безвылазно. Иногда требовалась его помощь, и он не отказывал.
УГЛОВОЙ КАБИНЕТ
Кабинет, в котором я до этого бывал два или три раза, становился теперь местом моей постоянной работы. Не без душевного трепета я переступил его порог и прежде всего подошел к двери балкона. За нею открывался створ Шпалерной улицы (тогда еще Воинова) и угол Большого дома. До него было не более сотни шагов. Серая конструктивистская громада решительно уходила вверх, чтобы возвыситься над городом и охватить его мертвенным взглядом своих одинаковых окон с белыми занавесками, похожими на бельма. Не меня первого, наверное, поразила символическая близость тех кабинетов и этого. А даже беглый взгляд на нашу ближайшую историю убеждал, что между ними вообще расстояния не было. В иные моменты этот кабинет поразительно стремился стать (и становился!) одним из тех кабинетов. Здесь решалась творческая и личная судьба Заболоцкого и Хармса, Зощенко и Ахматовой, Бродского и Эткинда. Здесь вычеркивались из жизни и литературы более ста ленинградских писателей.
Я сел за стол и посидел несколько минут молча. В дверь постучались. Вошла Раиса Владимировна, наш оргсекретарь, с кем мне еще предстояло срабатываться. Следом за нею вошел молодой человек. Я его приметил еще в приемной, мы появились там одновременно, он нес кому-то букетик мимозы. Это был день, когда женщины принимали поздравления с праздником. Теперь посетитель был без цветов. “Вот познакомьтесь, — улыбаясь, сказала Раиса Владимировна. — Это наш новый председатель. А это наш куратор из Комитета госбезопасности”. Она назвала имя-отчество, которые я тут же забыл. Вероятно, я выглядел мрачным и неприветливым, чего никогда не позволял себе ни один хозяин этого кабинета. Более того, мне хотелось спросить: “А что вы здесь делаете?” Возможно, этот вопрос отпечатался на моем лице, потому что он тут же ретировался и больше никогда не приходил ко мне за все четыре года. Впрочем, нет, один визит был, это уже после 91-го. Он появился, очень возбужденный и приветливый, в компании нескольких сослуживцев и оператора. На служебную видеокамеру был запечатлен момент торжественной передачи Союзу писателей копии рукописи одного из репрессированных писателей. Посетители были так празднично оживлены, как будто им удалось воскресить не только рукопись, но и автора. Комитет нарабатывал себе новый имидж.
Все это не означает, что тогда, весной 1989 года, железная чекистская хватка разжалась, возможно, она стала слабее и эластичнее. Но присутствие этого ведомства в писательском союзе я ощущал с ясной неизбежностью еще несколько лет, как и ежедневный вид из окна с перспективой Шпалерной и углом мрачного, хотя и ярко освещенного дома. Оно начиналось прямо на вахте Дома писателей, где в застекленной будке дремали то ли отставные охранники, то ли следователи из этого ведомства, а заканчивалось Бог знает где.
Поначалу меня это раздражало, но потом я пришел к убеждению, что проблему не надо драматизировать. Никто не лез, не вмешивался, не преследовал. Следят? Ну и пусть следят. Прослушивают? Пускай прослушивают. Такова система. Мы ничуть не лучше других советских учреждений, нашпигованных агентами всех калибров: кадровыми сотрудниками, “доверенными лицами”, сексотами.
В кадровые сотрудники шли по убеждению и прошлому роду занятий, в доверенные лица — по занимаемой должности, а в осведомители — чаще всего по малодушию и запуганности. Один писатель позже в нашей газете “Литератор” чистосердечно рассказал, как это делалось. И не надо мне ничего говорить о моей якобы болезненной мнительности.
Напротив, меня чаще всего подводила беспечность. Открытия, которые я время от времени делал в течение четырех лет, лишь подтверждали это.
В качестве курьеза хочу упомянуть и о том, что утечка информации шла и в другом направлении — от КГБ к нам. Одно время в наш уютный полупустой ресторан повадились сотрудники Большого дома, благо надо было только перейти улицу. После шести вечера за одним-двумя столиками устраивались симпатичные и даже интеллигентные офицеры. Откуда они пришли, они и не скрывали. После нескольких рюмок коньяка их застолье становилось раскованным, словоохотливым, и было понятно, что говорят они не о женщинах, а о делах. В разговорах слышались какие-то технические термины, и будь среди нас шпион, он без труда понял бы, что это бьется неугасимая, вечно молодая чекистско-конструкторская мысль. Кто-то, видно, донес на них, а может быть, сработала техника, которой они себя отдавали, но только посещения их внезапно прекратились. Вскоре на Шпалерной, напротив Большого дома, специально для них было открыто кафе.
Вышло так, что с первого дня в новой должности я дистанцировался от официального представителя этого ведомства. Тем не менее жизнь вскоре заставила меня позвонить по вертушке самому председателю КГБ по Ленинграду и области и попросить о встрече. Но об этом — позднее.
На траверзе той же Шпалерной улицы, но в самом ее конце находилось и другое учреждение, десятилетиями определявшее нашу жизнь, — Смольный. Непосредственным вершителем писательских судеб был отдел культуры обкома, состоявший из нескольких решительного вида мужчин. Один из них, как выяснилось, писал стихи, совершенно беспомощные. Уполномоченным по писателям был некто Александр Александрович. Субтильный молодой человек с коротко стриженной головкой на тонкой студенческой шее, с насмешливым взглядом поверх очков, съехавших на маленький носик, при первой встрече не производил впечатление сильной, значительной личности. Но мало-помалу из сдержанно иронических реплик, из бегло-внимательных взглядов и даже веселого смеха проступала железная большевистская хватка.
Это он мог задержать выпуск очередного журнального номера, потребовать изъятия уже прошедшей цензуру повести, вмешаться и заставить переделать уже сверстанный план издательства “Советский писатель”, разрешить или отменить поездку писателя на заграничный симпозиум, вычеркнуть кандидатуру на писательский съезд и, напротив, вписать кандидатуру на награждение, вынудить подпись под коллективным письмом в газету “Правда”, дать команду на печатное поругание книги, без очереди и без достаточных оснований предоставить квартиру, дачу, машину, устроить в больницу, в правительственный санаторий, на худой конец — на престижное кладбище. (Большевистское попечение сопровождало писателя до могилы. Всем памятен скандал на панихиде по Федору Абрамову, когда обком был против некоторых выступлений, намеченных в списке, а вдова настаивала. Наши большевики одернули ее: “Ваше дело — скорбеть!”)
Власть отдела культуры в лице его уполномоченного над Союзом писателей и литературными учреждениями была безграничной. Но и не только над нами. Как-то уже позже я оказался в кабинете А. А. в момент телефонного разговора. Обычно сдержанно-ироничный, тут он рвал и метал — кто-то неведомый мне на другом конце провода был предметом жесткого партийного разноса. Только в конце визита, сопоставив кое-какие реплики и факты, я понял, что этот “кто-то” был, скорее всего, офицер “литературного отдела” КГБ.
Читая эти строки, А. А. усмехнется: “Экого демона из меня сделал!” Да не демона, а мелкого беса, кем и был в действительности в той иерархии, и я видел, как стушевывался, сходил на нет наш воитель в иных обстоятельствах. Ничего сам не решал, отчитывался за каждый шаг и за каждое слово, входил только в положенную по субординации дверь. Но от имени всемогущей организации оперативные полномочия в рамках проводимой линии имел большие — и на местном, и на московском уровне.
Забегая вперед, сделаю одно признание, которое, может быть, прояснит мое глубинное отношение к этой проблеме. Это уже сентябрь 1991 года. Гулкие до звона в ушах коридоры Смольного. В тишине слышишь только собственные шаги. Пустота, ни единой души, кабинеты опечатаны. Партии Ленина здесь больше нет. Ни шалых матросов Кронштадта, ни простодушного человека с ружьем, ни депутата Балтики. Ни парторга во френче, ни красного директора в косоворотке, ни чекиста с воспаленными от бессонницы глазами. Нет ни Кирова, ни Жданова, ни Романова, ни Гидаспова. Нет даже Александра Александровича, писательского куратора. Ни души. Абсурд почище чем в картинах Бергмана и Феллини.
В опечатанном Смольном работает комиссия Ленсовета, разбираются: была ли причастна партия к путчу ГКЧП или нет. Я — член комиссии. Конечно, причастна по самые уши, о чем разговор, но прямые улики отсутствуют. Несколько суток после провала путча без устали работали бумагорезательные машины, как если бы в город должен был войти неприятель. Ровно пятьдесят лет назад, в этом же сентябре, когда неприятеля в Ленинграде действительно ждали, таких машин еще не было, и по нашим улицам и дворам кружили черные хлопья. Сейчас жечь ничего не надо было — машина выдавала партийную “лапшу” тоннами. Но резали в особых, секретных отделах, как они назывались у них, черт сейчас упомнит. Тайны у партии от народа и от страны — скажите, пожалуйста! — оказывается, были, и видно по количеству “лапши” — немалые. Но все изрезать они не могли. И в кабинетах отделов документы наверняка хранились — несекретные, с грифом “для служебного пользования”. По гулким коридорам, погромыхивая ключами, ходил комендант. “Чего изволите, господа демократы?” — говорила вся его угодливая фигура. Я знал, чего мог бы изволить. Метрах в пятидесяти, этажом выше, в одном из отсеков, всего лишь за тремя печатями хранились тайны бесовских игрищ с русской литературой. Я имел право снять печати, ознакомиться с документами. Но я побрезговал рыться в их столах. Не следователь, видишь ли, я был, а писатель. Гордыня, гордыня в который раз подвела! А какой бы занятной могла стать эта книга.
Но возвращаюсь в 89-й. Итак, А. А. по долгу службы навещает нас в дни партийных и общих собраний. Проходит прямиком к Раисе Владимировне, там раздевается (оргсекретарь по положению — крупный партийный работник, до последнего времени этот кабинет занимали исключительно бывшие первые секретари райкомов). Затем идет в партбюро, знакомится с информацией, дает указания. На собраниях сидит в первом ряду с включенным диктофоном. Что-то на материале этих записей потом стряпает, куда-то их дает. Я рад, что он старательно обходит мой кабинет. В общении со мной он взял приветливый полуигривый тон. Ясно, что уже после моего предвыборного выступления он поставил на мне крест как на деловом партнере. А я и хотел, чтобы не было никаких иллюзий.
Но ветры дуют новые, а система незыблема. Ни одно издание не может выйти в свет без партийного решения. Партия по-прежнему единственный распорядитель финансов, бумаги, типографских мощностей. “Нам нужна газета, Александр, Александрович!” — “А как же! О чем говорить. Ведь собрание постановило. Вот только о финансировании надо подумать…” — “Надо восстанавливать журнал └Ленинград””. — “Кто ж спорит, конечно, надо! Вот только денег где взять?..”
Я скоро понял, что разговаривать с ним бесполезно, что он проводит установленную кем-то свыше линию на саботаж. Надо говорить с заказчиком. Только вот с кем? С заведующим отделом? С секретарем обкома по идеологии? Набравшись духу, звоню по вертушке первому секретарю Ленинградского обкома Юрию Соловьеву (вот открываю энциклопедический словарь, чтобы уточнить отчество, а среди полутора десятка Соловьевых его уже нет). Неожиданно приветливый голос поздравляет меня с избранием и уверяет, что крайне заинтересован в нашей скорейшей встрече. Вот только о дате мы условимся через референта. Но через две недели появляется сообщение о снятии Соловьева с высокого поста за допущенную личную нескромность — за покупку вне очереди подержанного иностранного автомобиля в комиссионном магазине. Чистота рядов и прочее, а при ближайшем рассмотрении банальные кадровые интриги. В Смольный пришел членкор химик Гидаспов. Пока он оглядывался на хозяйстве, привыкал, пока исключал из партии своего предшественника, прошел год.
Мы встретились, но это уже было другое время и другие проблемы.
Одним словом, на ближайший год я остался один на один с партийным столоначальником, который в общении с союзом все более приобретал черты провокатора. И я теперь уже в открытую говорил с трибуны, что о нем думаю. Но об этом речь впереди.
Чтобы внести полную ясность в положение углового кабинета в той системе координат, нужно сказать еще об одном уровне власти — о нашем московском писательском начальстве. Едва я проснулся на другое утро после подсчета голосов, зазвонил телефон, и в трубке зазвучал до боли знакомый, чуть сипловатый заикающийся тенор. Сергей Владимирович Михалков поздравлял меня с избранием уже из Москвы, куда он переместился за ночь. Это был мой новый начальник, поскольку формально наша организация входила в Союз писателей РСФСР на правах областной. (Придание ей республиканского статуса было одним из тезисов моей программы.) За четыре года общения я не раз попадал под обаяние этой незаурядной личности, был свидетелем его широты и щедрости, доброты и остроумия, но неизменно поражался космическому холоду, цинической расчетливости и неутолимому тщеславию.
В доме на Комсомольском проспекте мне приходилось бывать часто — по финансовым и другим делам. Но я ни разу не встретился там с Юрием Бондаревым, заместителем Михалкова, тот просто не счел нужным со мной познакомиться. Это-то меня впоследствии и потрясло: не сказав со мной и двух слов, увидев впервые лишь на трибуне, Бондарев счел возможным публично судить о делах в нашей организации и принимать решения по спасению “истинно русских писателей” в Ленинграде. Впрочем, у него были свои резоны не любить Ленинград: здесь не переносили цветистую манеру его выступлений. То, чему рукоплескали где-нибудь в российской глубинке, здесь недавно сочли просто дурным вкусом и этого не скрыли. Он уехал обиженным.
По целому ряду причин я гораздо охотней бывал в “Большом союзе”, в “доме Ростовых” на Поварской. К значимости и самодостаточности нашей организации здесь относились намного трезвее и прагматичнее, чем на уровне России. Наши голоса, наше суждение, высказанное публично, имело большой удельный вес в общей литературно-политической конъюнктуре и могло пригодиться. Карпову, как человеку пишущему и нетщеславному, все это было до лампочки, а Верченко, знаменитый и всемогущий оргсекретарь, он же генерал КГБ, надолго задерживал меня в своем кабинете, если я заходил к нему мимоходом по делу. Принимая посетителей — а люди к нему шли потоком, — он знакомил меня со всеми подряд, бросал в мою сторону короткие изучающие взгляды, в паузах задавал вопросы, испытывая на лояльность по одному лишь ему ведомым критериям, делился весьма деликатной, как я понимал, информацией, приглашая тем самым и меня к откровенности. Когда наступал час обеда, он коротко говорил: “Пошли” — и вел меня куда-то в подвал, в небольшую комнату под сводами, где обедали “рабочие” секретари. Это была дружная артель едоков, отбросивших всякие церемонии вместе с пиджаками, оставшихся в сорочках с подтяжками, каждый из которых принес из дому свою манеру застольного поведения. Пища была простая и даже скудная, приготовленная какой-то милой писательской вдовушкой вровень с количеством едоков, и я поневоле чувствовал себя здесь объедалой. К счастью, долго это не продолжалось, поскольку Верченко, видимо, понял, что погорячился в своих планах насчет меня, и потерял ко мне интерес. А вскоре вообще ушел на пенсию. Из секретарей той поры, с которыми интересно было общаться, выделялся литературовед Юрий Суровцев. С превеликим трудом он удерживал “братские литературы” в едином пока многонациональном пространстве, разъезжая по республиканским съездам, выслушивая кликушеские призывы вчерашних соратников к “самостийности” и “незалежности”, чувствуя, что советская империя трещит в первую очередь по этим элитно-культурным швам.
У этих визитов на Поварскую был и свой результат. Мне удалось заручиться поддержкой секретарей в предоставлении нашему Ленинградскому союзу статуса республиканской организации. 21 марта я выступил на пленуме Союза писателей СССР. Говорил о большом творческом потенциале нашей организации, способной самостоятельно, без российского секретариата решать вопросы о приеме в союз, говорил о блокадном журнальном пайке, с которым остался наш город, имевший до войны десятки, а до революции сотни художественных журналов, напоминал о лишении нас издательских прав и возможности иметь хотя бы одно собственное издательство, доход от которого можно было бы обратить на укрепление журнально-издательской базы, просил освободить нас от излишней опеки в сотрудничестве с зарубежными партнерами, особенно с писательскими союзами Балтийского региона. На лицах участников пленума, приехавших из других регионов, я не видел сочувствия, а в выступлениях звучал один и тот же мотив: а мы чем хуже? Со скрипом, в виде эксперимента нам все же даны были издательские права и возможность самостоятельно принимать писателей в союз. Правда, всего лишь на год. Российский секретариат не хотел терять ни грана власти над нами.
Для всех уровней власти — и для партии, и для охранительных органов, и для нашего ведомственного начальства, — на перекрестье которых традиционно существовала ленинградская писательская организация, мы были мелкой проходной фигурой в большой игре, ставкой в которой было само их существование. Лояльность Союза писателей к власти, готовность служить ей выражалась всегда с усердием и даже трепетом и не вызывала сомнений. Об этом неустанно заботилась литературная “аристократия”, надежно прикормленная. И партия правильно делала, что держала в тени, не допускала на первые роли, покуда могла, сомнительных людей нашего поколения. Потому что едва мы дорвались до этих первых ролей, мы не могли скрыть своего к ней глубокого омерзения. Однако мы не были анархистами. Мы не скрывали своих симпатий к новым росткам государственности, провозглашавшей в качестве главных принципов демократию, свободу слова, права человека. Под знаком непокорности, противостояния и новых иллюзий нам и суждено было жить ближайшие годы.
Вот в таком кабинете я оказался мартовским днем 1989-го, испытывая страх и гордость, азарт и волнение, а главное — предчувствие, что скоро все пойдет по-другому, что наше поколение оказалось не только званым, но и избранным.
ОБЩЕЕ ДЕЛО
На работу я шел тем же маршрутом, что и двадцать пять лет назад, — по Пироговской набережной, через Литейный мост, на набережную Кутузова. Только тогда конечной целью был дом номер восемь. Институт образования взрослых, а теперь — номер четыре. Особняк Шереметева на Неве отражал всеми своими великолепными зеркальными окнами сияние весеннего неба. Что-то решительно менялось в моей судьбе, потому что и днем, и ночью сквозь сон я был во власти проблем, далеких от театра и драматургии. Я перебирал их, как колоду карт, снова и снова, уличая себя в симптомах зацикленности. Я давно мечтал о деле, в которое мог бы поверить. Это томление неизрасходованных сил я угадывал и во многих своих сверстниках. И вот теперь было ощущение реального, чистого дела в руках и лихое чувство освобожденности, азартная уверенность, что нам все по плечу и ничто не преграда. Одолевала старая русская болезнь — легковерие и нетерпение. Хотелось всего и сразу.
Мне вспоминался недавний переворот во Всесоюзном союзе кинематографистов, где вдруг власть захватили новые люди во главе с Андреем Смирновым. Их пьянило чувство независимости и товарищеского единения, вызывавшее общую зависть в творческих кругах. Что-то похожее на эту эйфорию испытывала теперь и наша команда. Двери в кабинете не закрывались, постоянными его посетителями, а лучше сказать, обитателями были Александр Нинов, Герман Балуев, Яков Гордин, Илья Фоняков, Лев Гаврилов, Михаил Чулаки, Александр Рубашкин, Валерий Попов, Михаил Глинка, Нина Катерли, Владимир Кавторин, Геннадий Петров и многие другие, кто принял работу в правлении как личное дело. Мы чувствовали искреннюю поддержку писателей старшего поколения. Идей и проектов было невпроворот, одно совещание следовало за другим, то и дело являлись люди из других творческих союзов, из всевозможных организаций и учреждений. “Нет, так жить нельзя!” — как-то в сердцах сказала Раиса Владимировна. Действительно, темп жизни был необычным для этих прежде степенных и в общем малолюдных покоев. И когда кто-нибудь по старой привычке заходил потрепаться или рассказать анекдот, долго ему рассиживаться не удавалось. Конечно, как я понимаю теперь, в нашей служебной лихорадке было много холостых ходов и суетного нетерпения. Я даже не пользовался положенным мне “творческим днем”, так как в лавине нахлынувших на меня дел считал это непозволительным расточительством времени. Да и голова была занята.
Моим заместителем был Герман Балуев, прозаик и известный в городе журналист — в прошлом главный редактор “Смены”. Мы сразу договорились, что он сосредоточится на газете. Когда нас выбирали, кто-то, кажется Яков Гордин, сказал: о дееспособности этого руководства будем судить по газете — сумеют выпустить ее через год, значит, мы не зря им доверили. Балуев в своей лаконичной и безапелляционной манере заявил на секретариате: газету выпустим через полгода, она будет самой лучшей в Ленинграде. Уже было ясно, что от обкома милостей ждать не приходится, поэтому решено было выпускать газету на хозрасчетной основе. Мы послали Балуева за счет союза на курсы по хозрасчету: кто-нибудь из нас ведь должен был разбираться в этом новом деле. Как только мне пришло приглашение в Швецию от председателя Союза писателей Петера Курмана, я переадресовал его Герману — пусть поучится у настоящих газетных магнатов. Одним словом, мрачноватый и замкнутый Герман Балуев вскоре набрал команду, мы выделили ему несколько комнат на третьем этаже, и — о чудо! — 21 октября 1989 года газета “Ленинградский литератор” явилась миру. Она вышла в половинном формате, зато на восьми полосах, тиражом 50 тысяч экземпляров. Было заявлено о желании сделать “газету мнений”, свободную от мифов и стереотипов, силами писателей и журналистов Ленинграда. Уже первый номер показал, что творческих сил газете не занимать: Сергей Андреев и Нина Катерли, Сергей Довлатов и Михаил Чулаки, Людмила Разумовская и Юрий Помпеев… Спектр обсуждаемых тем — от перспектив демократической революции (!) в стране до проблем торгово-закупочных кооперативов, от планов создания международной ассоциации русскоязычных издательств до очерка психологии деловой женщины. Одна из первых попыток вернуть русскому читателю имя Сергея Довлатова. Одна из первых исповедей советской писательницы о своих духовно-религиозных исканиях. Поздравление партийным работникам по поводу повышения им зарплаты. И так далее. А чтобы никто не сомневался, что у ленинградского союза отныне есть общественная трибуна, мы опубликовали письмо секретариата в различные инстанции в защиту журнала “Октябрь”, вызвавшего гнев литературных генералов России своими публикациями произведений Василия Гроссмана и Андрея Синявского. Газета не удержалась, чтобы не дать свой саркастический комментарий — напоминание об арестованном романе и арестованном писателе, к чему в свое время приложили свой “одобрямс” вершители нынешней кампании. Через месяц на пленуме нам припомнят это письмо, как и многое другое.
Что говорить, для Александра Александровича и его отдела наша газета была не подарок. Нет, она, конечно, прошла перед запуском в типографский станок обязательную цензуру (ну, там, насчет государственных тайн, пропаганды войны или порнографии), но идеологического досмотра, как все многотиражки в городе, миновала. Да уж не была ли это первая вольная газета в нашем городе? Уж слишком у нее было ярко выраженное демократическое направление. От нее за версту несло неслыханной дерзостью, независимостью и достоинством. Было от чего “почесать репу”.
И надо ж было случиться такому “совпадению”, что уже на втором номере типография газеты “На страже Родины”, где на коммерческих условиях (по договору и за хорошие деньги!) печатался “Литератор”, оказалась “под угрозой перегрузки” и в сотрудничестве нам отказала. Два месяца Герман Балуев вместе с типографией готовился к выпуску — расчистили и создали отдельный участок, закупили специальное оборудование. И вот оказалось, что “Литератор” создает угрозу изданию брошюр к выборам. “Но брошюры-то печатаются на других станках, — убеждал политработников Балуев, — а газетное оборудование типографии работает всего по несколько часов в день, остальное время простаивает”. Политработники были неумолимы. Я мобилизовал Михаила Дудина, и мы пошли с ним в политуправление округа. Генерал поулыбался, повздыхал, но дал понять, что сделать ничего не может. Было ясно как божий день, что поступило указание из Смольного. Наше поздравление с повышением зарплаты, видимо, задело их за живое. Выпуск газеты был под угрозой.
И тут Герман Балуев проявил выдержку и холодный расчет. Как ни в чем не бывало он заключил договор с типографией маленького городка Тосно. Увеличивались накладные расходы, но зато юридически взаимовыгодный союз был неуязвим. Так и провозили тираж все последующие годы на машине из Ленинградской области. Газета вскоре окрепла, обросла авторами и талантливыми сотрудниками, приобрела оригинальное художественное оформление. Не прошло и года, как она стала любимой газетой интеллигенции, раскупали ее нарасхват. Я сам видел ее в день выхода в руках чуть ли не у каждого депутата Ленсовета. Она пользовалась повышенным спросом не только в Ленинграде, но и в Москве, да и в других городах (говорили, что в Киеве ксерокопированный экземпляр нашего “Литератора” идет за рубль).
Творческо-производственное объединение, которое учредил Балуев вместе с союзом, затеяло издание литературных приложений к газете — два выпуска в месяц по полтора печатных листа каждый. Были выпущены бунинские “Окаянные дни”, что-то еще, но вскоре груз оказался непосильным. Один Бог ведает, как выкручивался главный редактор, когда резко подскочили цены на бумагу, краску и прочие расходы, как организовывал распространение, транспортировку, как расплачивался с сотрудниками. Конечно, газета забирала все его силы, и он не смог работать в союзе, поэтому вскоре моим заместителем стал Валерий Попов. Газета просуществовала три года, пройдя с нами всю череду волнующих и беспрецедентных событий, пока ее не задушило любимое детище демократии — рынок, за который мы вместе с нею боролись. Жалобы и мрачные прогнозы мы слышали и раньше, но однажды наш угрюмый главный редактор сказал решительно: “Всё, не могу”. И с того дня газета Петербургского союза писателей “Литератор” стала принадлежать только истории. Я и в самом деле убежден, что она останется в ее анналах ярким документом времени, более достоверным, чем какой-нибудь тогдашний официоз.
РУКОПИСЬ В СТОЛЕ
Никакие реформы не могли изменить самочувствия писателя, если в столе у него лежала неопубликованная рукопись. В Ленинграде было два адреса, куда мог направиться автор, — отделение издательства “Советский писатель” на Литейном и партийное издательство Лениздат в Доме печати на Фонтанке. Худлит выпускал в основном классику. (В более привилегированном положении были детские писатели со своим отделением всесоюзной “Детской литературы”.) Даже те рукописи, которым посчастливилось пройти жесткий идеологический и художественный отбор, надолго оседали в редакционных портфелях, дожидаясь своей очереди, хотя и постановка в тематический план не давала никаких гарантий. В редакторском корпусе и того и другого издательства были высокообразованные здравомыслящие люди, да и последний директор “Советского писателя” Трофимов был приличным человеком. Но не люди правили бал, а система, сломавшая не одну писательскую судьбу. Игольное ушко, в которое надо было войти автору, поддерживало партийно-государственную монополию и тотальный контроль над издательским делом. Мы понимали, что только появление альтернативных издательских возможностей способно подорвать эту систему. В нашей команде за это дело взялся Александр Нинов. Талантливый ученый, доктор филологии, он оказался мощным генератором обширного издательского проекта. С профессорской обстоятельностью, с чувством реальности, но и не без традиционной для русского человека толики прожектерства им и его комиссией был составлен трехступенчатый план журнально-издательской деятельности союза на ближайшие годы. Впрочем, Саша Нинов умел претворять в реальное дело самые фантастические планы, в чем мне далее не раз пришлось убеждаться. Первоочередными задачами были — газета, журнал, издательство. Газета вскоре у нас появилась. Теперь на очереди был журнал.
Много раз мы обращались в Ленинградский обком с предложением выполнить до конца решение Политбюро ЦК КПСС от 20 октября 1988 года о признании ошибочным постановления 46 года, в результате которого был закрыт журнал “Ленинград”, принадлежавший ленинградским писателям.
И вот 24 октября 1989 года, ровно через год, специальным постановлением Секретариата ЦК КПСС журнал был реабилитирован. Разрешалось его воссоздание в прежнем статусе — как органа Ленинградской писательской организации. Дело поручалось Госкомиздату СССР. Я побывал у его председателя Ефимова, и он заверил меня, что дело теперь за малым — за решением местных партийных властей. Я думаю, что именно в эти дни уже шла закулисная возня вокруг сценария 6-го пленума Союза писателей РСФСР, по которому журналу “Ленинград” готовилась совсем иная судьба. Уже через две недели нам стало ясно, почему ни Госкомиздат, ни областной комитет партии не торопились возвращать журнал писательской организации сомнительной направленности. Об этой драматической истории мне еще предстоит рассказать отдельно.
На второй месяц нашей работы комиссия Александра Нинова подготовила досье документов для открытия хозрасчетного издательства ленинградских писателей с нейтральным названием “Петроград”. По сложившейся к тому времени практике (и по закону!) его должны были зарегистрировать местные власти. Но райисполком переслал наши документы в горисполком, затем они вернулись обратно, и нам сказали, что мы должны пробивать его через Совет Министров. Это был явный саботаж, потому что точно такое же издательство недавно было зарегистрировано местными властями в Москве по представлению Союза кинематографистов. Город явно не спешил создавать конкурента мощному партийному Лениздату, который огребал 30 миллионов рублей в год чистой прибыли. Между тем обком вместе с Госкомпечати в эти же дни без всяких проволочек и затруднений открыл молодежный книжный центр “Васильевский остров” с государственным финансированием. Можно себе представить усмешку достопочтенного Александра Александровича Попова, листавшего наши проекты. Не пройдет и месяца, когда он даже не станет ее скрывать.
Той же осенью делегация ленинградских писателей участвовала в работе Московской книжной ярмарки. Результатом этой поездки было учреждение Международной ассоциации русскоязычных издателей (МАРИ) с центром в Ленинграде. Декларация о ее появлении была опубликована в “Книжном обозрении”.
Шагов в этом направлении было предпринято множество: переговоры с “Молодой гвардией” и Воениздатом об открытии ленинградских филиалов, попытка подключить к нашим издательским проблемам обком комсомола, у которого вдруг появились свободные деньги для коммерческой деятельности, контакты с издателями Франции, США, Италии, Швеции. Саша Нинов был неутомим и настойчив, но проблема пробуксовывала. Пройдет совсем немного времени, и она пробьет себе другое русло. И не только у нас, а по всей стране.
Между тем Союз писателей России пригласил нас на свой 6-й пленум. Повестка вроде бы была созвучна нашим насущным заботам: “Настоящее и будущее книгоиздательского дела в России и состояние литературно-художественных журналов Союза писателей РСФСР”.
Забегая немного вперед, надо сказать, что если истинные проблемы российского книгоиздания и книжного рынка и были известны устроителям пленума, то не в их интересах было публично в них разбираться. Мы и сами узнали о них в беспощадной конкретике цифр не на пленуме, а после него, из материалов ведущего специалиста Центрального коллектора научных библиотек Т. Жучковой (“Книжное обозрение”, 1990, № 9). Пресловутый бумажный дефицит, оказывается, во многом создавался искусственно. 80 процентов книжной продукции основных литературных издательств спросом читателей не пользовалось. Значит, издавалось то и в таких количествах, что нужно было кому-то, кроме читателей. Вся эта принудительная номенклатура оседала в государственных библиотеках и на книжных складах. Один миллиард книг из пятимиллиардного библиотечного фонда страны не был ни разу (!) востребован читателем. Не хватало бумаги на талантливых молодых писателей, на замученных и забытых, на изгнанных в зарубежье, ждали своей очереди на издание в России нобелевские лауреаты Солженицын и Бродский.
Но в те же 80-е годы нашлась бумага на два (!) собрания сочинений Юрия Бондарева. Кроме того, пять его книг были переизданы 70 раз тиражом около 20 млн. экземпляров! Мало того, за последние два года было выпущено еще шесть книг тиражом 850 тысяч. Но и это не все. За эти же годы вышло семь (!) книг о творчестве Юрия Бондарева тиражом более 300 тысяч экземпляров. Надо ли говорить, что все они пылились на складах. Единственная же в своем роде работа М. Чудаковой “Жизнеописание Михаила Булгакова” удостоилась лишь 50 тысяч и мгновенно исчезла с прилавков. В материалах были приведены не менее сенсационные сведения об аппетитах других “корифеев” российского секретариата: Анатолия Иванова, Петра Проскурина, Егора Исаева, того же Сергея Воронина, хотя они могли бы быть еще более внушительными, упомяни автор о тиражах Сергея Михалкова, Михаила Алексеева, Анатолия Алексина, Анатолия Софронова и других “генералов”.
(Много позже один автор писал: “В Советском Союзе дух капитализма зародился, вернее, возродился в литературе, в фигуре литератора — кустаря-одиночки и в миллионных тиражах советского маскульта. Психология дельца, человека с деньгами возродилась в сладкой жизни советского литератора” (Б. Парамонов. То, чего не было. “Звезда”, 1998, № 10). И это не такое уж преувеличение. Разумеется, речь идет о весьма узком круге литераторов, сомкнувшихся с властью в заповеднике партийно-советской номенклатуры, где, пользуясь положением, можно было многократно умножить свой капитал. Беззастенчивое стяжательство, как и во всяком капитализме, проходило по тонкой кромке закона и беззакония, но уж, конечно, находилось в вопиющем противоречии с теми жупелами “вещизма”, “накопительства”, “бездуховности”, которыми они в своих сочинениях стращали народ. Здесь знали, как заставить печатать тебя от Владивостока до Бреста, переводить на все языки мира, заставить о себе говорить. Надежно скрытые от общественного внимания, здесь были свои финансовые “схемы”, позволявшие избегать потерь за переиздание, система “бартера” и “отката”, методика распределения валютных средств, выделявшихся Союзу писателей государством, а также литературных премий, исчерпывающе продуманное освоение возможностей Литфонда, не говоря уже об использовании широких льгот, предоставляемых партией своей номенклатуре, а также депутатских привилегий.)
Понятно, что эта каста с пеной у рта защищала и отстаивала старый порядок вещей. Дело в том, что за последние годы некие “мародеры перестройки”, “цивилизованные варвары” попытались ревизовать установившуюся шкалу ценностей в русской литературе, посягнули на авторитеты и репутации, вытащили со свалки истории другие имена. В воздухе запахло такими понятиями, как “свобода слова”, “свобода творческого самовыражения”, “профессиональная независимость издательского коллектива”, “невмешательство учредителей” и даже “отмена цензуры”. Издатели и главные редакторы журналов на глазах отбивались от рук. Надо было что-то немедленно делать, чтобы переломить опасную тенденцию.
Нам стало известно, что сверхзадачей пленума станет изгнание А. Ананьева с поста главного редактора журнала “Октябрь” и наведение там порядка в назидание прочим. Несколько месяцев назад мы в Ленинграде пережили настойчивую попытку овладения этими же силами журналом “Звезда”. Несмотря на то, что главным редактором после Г. Холопова общим собранием писателей был избран прозаик Геннадий Николаев (журнал — орган Союза писателей СССР и Ленинградской писательской организации). Смольный пытался навязать другие кандидатуры — Е. Туинова и даже В. Козлова. Что было бы в этом случае с журналом, легко себе представить. (Об этой закулисной баталии подробно рассказал Г. Николаев в первом номере “Звезды” за 2001 год.) Поэтому мы решили на пленуме, не вдаваясь в наши издательские заботы, что было бы бессмысленно поднять вопрос об идеологии журнально-издательского дела в свете происходящих в обществе перемен.
ШЕСТОЙ ПЛЕНУМ
Передо мной стенограмма моего выступления, пестрящая ремарками чуть ли не после каждой фразы: “Возмущенные выкрики и шум в зале”, “Шум”, “Выкрики: └О Пушкине надо говорить! По делу! Хватит демагогии!””, “Шум, выкрики из зала: └Позор!””, “Выкрики: └Хватит! Надоело!””, “Шум, выкрики”. “Из зала: └Вы за честь русской литературы не опасайтесь! Опасайтесь за свою!” Бурные аплодисменты”. По сути, мне не давали говорить.
Уже перед началом заседания видно было, какой специфической публикой заполняется Большой зал ЦДЛ. Помимо членов правления, гостей из республик и областей, оживленно рассаживались по местам в центре зала будто в предвосхищении интересного зрелища молодые люди в чем-то схожего типа: удалые молодцы — это были, как потом выяснилось, журналисты и авторы “Нашего современника”, “Литературной России”, “Советской России” и просто “актив” союза. Это с их рядов начиналась обструкция неугодных ораторов, похоже, что для этого они сюда и были посажены. Почти в полном составе наличествовало наше “Содружество” во главе с Ворониным, мелькал возле них, вращая, словно птица, головой на тонкой шее, Александр Александрович. Бросалось в глаза почти полное отсутствие московской писательской интеллигенции. Несколько человек из нашей организации: Никольский, Балуев, Петров, не находя знакомых лиц, явно чувствовали себя здесь чужаками. Мы сидели с Сашей Ниновым тоже приунывшие. За столом президиума заняли места Михалков, Бондарев и некто Зимин, отставной адмирал, исполнявший обязанности оргсекретаря союза и, разумеется, иные, более деликатные. Высокая, державно-аристократическая фигура Сергея Владимировича Михалкова, поднявшаяся из-за стола, явно импонировала собравшимся. Я и позже убеждался, что его чуть барственная с ленивой грацией манера обращения к залу, легкое заикание в сочетании с безупречно правильной речью и тонким юмором завораживающе действуют на публику. Его любили люди российской провинции: он и свой, и немножко барин, он и привычно советский, и слегка дворянин. Подкупало и возносило в интригующе недоступные выси его авторство гимна, творческое сотрудничество с самим Сталиным (первую строчку — “Союз нерушимый республик свободных” — молва приписывала вождю). Сближала, почти уравнивала лукавая мудрость патриотических басен (“А сало русское едят!”). Легкие и простые детские книжки, выпускавшиеся ежегодным потоком всеми издательствами Советского Союза, имелись в каждом доме. Его присутствие облагораживало собрание, и публика это понимала. Бондарев, хоть и находился на том же Олимпе, был слишком свой: угрюмый, озабоченный, широкоскулый, — к нему такого почтения не было. Его председательское усердие на пленуме, когда приходил его черед, было слишком топорным, тенденциозным. Михалков же умел соблюдать меру, балансировать на самом острие непримиримых позиций, обращать, когда надо, неловкость оратора в шутку. Бондарев никогда бы не смог так изящно прочищать мизинцем ухо, как это время от времени проделывал Михалков. Впрочем, ведя пленум, от скрытых для публики требований заказчика он тоже далеко не отходил.
Два докладчика — от Госкомиздата и Союза писателей — в привычной бюрократической фразеологии констатировали то, что и так всем было хорошо известно, и никого не задели. Первые же ораторы расторопно стали “выковыривать изюм” из каравая проблемы. Главной “изюминкой”, как и ожидалось, было отступничество “Октября” во главе с Ананьевым и “русофобство” его авторов. Станислав Куняев, выступивший первым, не особо затруднял себя доказательствами и подбором выражений: “└Прогулки с Пушкиным” Синявского — русофобия и надругательство над Пушкиным. Совершенно ясно, что это хулиганство, причем не мелкое, а крупное”. Скоро обнаружилось, что текста публикации никто не читал. Ходило несколько вырванных фраз, вне контекста приобретавших скандальный смысл, на все лады склонялся псевдоним Абрам Терц. (Юван Шесталов, ленинградец, мансийский писатель: “Почему же так много в печати Терца? Только что в Ленинграде вышел первый номер газеты └Ленинградский литератор”, там: Терц, Терц, Терц!”)
В этом духе и продолжалось “обсуждение” отступников, приобретая временами оттенок национально-патриотической истерии, вплоть до его кульминации, когда Татьяна Глушкова под бурные аплодисменты зала с пафосом продекламировала, обращаясь персонально к Ананьеву, Шугаеву и ко мне: “И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь!”
Ну что ж тут необычного — заурядный вариант советского собрания со сценарием литературной экзекуции, каких тьма в нашей истории. Поражала, правда, абсолютная глухота собравшихся во главе с президиумом ко времени: оно для них как будто остановилось.
Но ораторы пленума по-своему решали эту проблему. Один из них (Ю. Сбитнев) подошел к делу как теоретик. “Существует — и об этом надо смело сказать и прямо — существует две культуры! Покопаемся — найдем три культуры, так сказать… Мы должны смело и прямо посмотреть друг другу в глаза и сказать, что имеем две культуры, в частности, так сказать, — культуры национальные и культуры наднациональные. (Аплодисменты.) Почему мы должны идти на поводу у людей, которые не признают нашу культуру?”
Этот мотив встречался и у других авторов — назойливое желание объявить себя носителями “чисто русской” национальной культуры, причем тем более настойчивое, чем меньше они имели отношение к культуре вообще.
Клака, засевшая в середине зала, не позволяла произнести ни единого спокойного слова и давно уже превратила собрание в митинг. Общая его антикультурная направленность поначалу была лишь слегка приправлена антисемитским душком.
РАСКОЛ
Вот основная часть его выступления. “Нет ничего позорней для человечества, чем уничтожение одного народа другим. Я имею в виду чрезвычайно сложную обстановку в нашей Ленинградской писательской организации. Только по меньшей мере отсутствием элементарного уважительного отношения к нам, русским писателям, со стороны русскоязычной группы писателей, в которой подавляющее большинство литераторов еврейской национальности, можно объяснить то, что нас, русских писателей, в Ленинграде всего 20 процентов. Не более 80 человек из 430, и то в основном это старые и больные люди. Как же такое могло случиться? Причины этому есть. И одна из них — это то, что на протяжении всех послевоенных десятилетий шла планомерная борьба групповщиков за захват всех ключевых позиций. Чему потворствовало руководство и большого, и малого союзов писателей. Не был в стороне и Ленинградский обком партии. В итоге сегодня можно констатировать, что групповой клан достиг своей кульминационной цифры. Ленинградские журналы └Звезда”, └Нева”, └Аврора”, └Искусство Ленинграда”, └Костер”, └Искорка” захвачены групповщиной. Мы, русские писатели, нашли выход только в одном: выйти из состава Ленинградской писательской организации и создать ассоциацию └Содружество”. (Продолжительные аплодисменты.) Нам, русским писателям, нужен надежный подрост. И поэтому членом ассоциации могут быть не только писатели с членским билетом, но и те, кто имеет хотя бы одну публикацию в периодике. Я обращаюсь к пленуму, чтобы вы своим решением признали нашу ассоциацию └Содружество” как официальную и юридическую организацию, пользующуюся всеми правами. (Бурные аплодисменты.) В свое время, в 1946 году, был закрыт журнал └Ленинград”. Ныне журнал воссоздается. Изо всего мною сказанного о чрезвычайно сложной, болезненной обстановке в отношении к русским писателям будет справедливо передать └Ленинград” ассоциации └Содружество”. (Бурные аплодисменты.)”
Возникает вопрос: что мешало президиуму хотя бы для приличия проконсультироваться с нашей организацией? Ведь в зале сидело шесть ее секретарей, несколько членов правления. Ну, хоть кто-нибудь из зала в силу здравомыслия, или объективности, или хотя бы осторожности должен был потребовать дать слово другой стороне! Но это не входило в сценарий.
Пленум поверил Воронину на слово, причем сразу. В том, что описанная им картина и есть подлинная реальность ленинградской литературной жизни, сомнений ни у одного из участников пленума не возникало. Охотников защитить угнетаемых было много, среди них оказались и умные, талантливые люди (кстати сказать, никто из них в обозримом прошлом в нашем городе не был).
Валентин Распутин: “…ну, нельзя же действительно оставлять на заклание то национальное меньшинство, которое осталось в Ленинграде! (Бурные аплодисменты.) Хватит нам уже отступать, хватит!.. Что же делать! Наверное, Ленинградской писательской организации придется потесниться — и в финансовом, и в других отношениях (Возгласы одобрения, аплодисменты.)”.
Татьяна Глушкова: “…я решительно предлагаю безотлагательно поддержать не только создание ленинградской организации └Содружество”, но и передать ей журнал. И сделать это безотлагательно. Сколько же будут русские писатели, законные сыны земли Русской, как говорил Есенин, коренные русские стонать под пятой угнетателей, узурпаторов. Посмотрите, уже до седых волос дожили и Воронин, и Выходцев, а просят, страдают. В сущности, как палестинские дети (Аплодисменты.)”.
Василий Белов: “Мне удивительным кажется и то, как ведет себя секретариат Союза писателей РСФСР. На протяжении многих лет он идет на поводу у московских писателей, еврейской национальности в основном (аплодисменты), и ленинградских (аплодисменты)… Ладно, все… Я сказал свое мнение о секретариате и повторю его где угодно (Аплодисменты.)”.
Зал дышал ненавистью к “угнетателям и узурпаторам”, жаждой возмездия. Это была нешуточно накаленная атмосфера. Юрий Бондарев инсценировал импровизацию:
“Дорогие друзья, вот сейчас возникла мысль. А что если нам утвердить вторую писательскую организацию как областную? (Аплодисменты.)”
Что скрывать, я был ошеломлен. Попросил слова. Было трудно держать себя в руках, хотя я очень старался. И первые фразы произнес в тоне спокойной аргументации. Я привел справку Публичной библиотеки: Пикуль — пять миллионов книг за десятилетие, Воронин — четыре с половиной миллиона, Козлов — три с половиной миллиона и так далее, так что дискриминация — чистое измышление. “Существует группа писателей, находящаяся в конфронтации со всей писательской организацией Ленинграда. Но я думаю, что никто здесь всерьез не будет все-таки считать, что 400 ленинградских писателей — это групповщина, а 20 человек, входящих в └Содружество”, не групповщина. Я не против создания ассоциации…” А дальше самообладание покинуло меня, и, по-моему, я перешел на крик. “Но, товарищи, давайте одумаемся! Не будем делить по национальному признаку писателей, это нехорошо делить на чистых и нечистых! Мы опозорим себя на весь мир! Не надо этого делать, потому что мы на этом пути запутаемся. Как мы будем отделять чистых от нечистых? Вы подумайте, ведь это надо генеалогию изучать, это надо в конце концов пробу крови брать, заниматься антропологическими измерениями. Вы что, не понимаете, куда мы придем? Нельзя делить на чистых и нечистых писателей, нельзя — на русских и русскоязычных. Русская культура этого не заслужила…”
В стенограмме нет ремарок, я не думаю, что они пропущены, видимо, и в самом деле в зале была тишина. Во всяком случае, я помню, как Бондарев обратился ко мне негромко и как-то даже проникновенно: “Здесь вопрос идет о нравственной, о духовной атмосфере в вашей организации. Она — больна. Понимаете, в чем дело? Понимаете, какой микроб, что за эпидемия у вас? Понимаете, какой вирус? Вот в чем дело…” Он был в эту минуту как гуманный, но строгий врач, объяснявший пациенту, как тяжко он болен и что, хочешь не хочешь, придется соглашаться на операцию. Правда, пациента он видел в первый раз в жизни.
Выходили к микрофону и Саша Нинов, и Геннадий Петров со своими доводами и разъяснениями, но зал был неумолим.
В перерыве между заседаниями Михалков делал попытки успокоить меня, посластить пилюлю. “Не огорчайтесь, Владимир Константинович, пусть они уходят, вам же легче будет”. — “Вместе с ,,Ленинградом”?” — “Ну, └Ленинград” надо еще сделать. Откуда у них силы? Там же никого нет”. — “Но разве вы не понимаете, Сергей Владимирович, что создаете прецедент: когда на одной территории может быть несколько организаций, разделенных по национальному признаку, что вслед за нами может пойти повсеместный раскол и не только среди писателей?” — “Да, конечно, опасное дело, я его не одобряю. — Заикание его стало более заметным. — Это все ваш гу-гу-гусиный выпердыш”. — “Кто это?” — “Да этот, из Смольного”. Михалков был слишком умен и опытен, чтобы не думать о последствиях. Да и предупредил же Распутин в своей речи: “Отделится └Содружество” — ясно совершенно, что будут разделяться и другие писательские организации… Когда бы это ни началось, на нынешнем пленуме или на будущем, мы должны приготовиться к расколу, это неизбежно уже. Неизбежно, потому что вместе существовать и искать какого-то согласия в вещах, в которых мы не можем найти согласия, уже хватит!”
Мне кажется, что этот писательский пленум, при всей локальности его корпоративных проблем, и был первой ласточкой грядущих тотальных расколов — в творческих союзах, театрах, газетах, журналах, в партии, в обществе и, наконец, в стране.
Я еще раз выходил на трибуну, напоминая собравшимся, что журнал “Ленинград” по решению секретариата Союза писателей СССР возобновляется как орган Ленинградской писательской организации, но вызвал, как напоминает ремарка стенограммы, лишь “возмущение в зале”.
Постановление, принятое, по сути, единогласно, выделяло ассоциацию “Содружество” в “областную писательскую организацию” с передачей ей журнала “Ленинград”, с ходатайством о чем предписывалось “войти в вышестоящие инстанции”.
Правда, перед принятием решений произошел еще один драматический эпизод. На трибуну как-то устало поднялся Михаил Дудин, фронтовик, известный поэт. Я ждал его выступления, он не должен был промолчать. Защитить достоинство нашей организации было больше некому. Он начал тихо и неторопливо: “Я сижу на этом пленуме, и мне грустно. Потому что вокруг меня разрастается ненависть. И я-то хорошо знаю по опыту моей жизни, что ненависть рождает только ненависть. Поэт, художник должен осознать происходящее и занять в нем такую позицию, чтобы найти выход. Но нам станет лучше только в том случае, если мы будем делать не плохо, а хорошо своему ближнему. (Крики в зале: “Хватит проповедей!” Свист, хохот. Дудин начинает кричать, чтобы пересилить зал.) Я хотел вам сказать, до чего доводит человека ненависть! Ненависть, которая разжигается здесь, на нашем собрании! Поймите это, иначе вы попадете в очень страшную ситуацию! Я родился в крестьянской семье, я с детства знаю Некрасова и хочу вам напомнить его слова: “Люди холопского звания — сущие псы иногда. Чем тяжелей наказание, тем им милей господа”. Стенограмма сохранила реакцию зала на эти его слова: “Свист, топот”. Это уже был бег носорогов.
ЖИЗНЬ ВРОЗЬ
Ленинградские писатели были глубоко оскорблены и решениями пленума, и самим его духом. Мне было стыдно смотреть в глаза моим товарищам. Особенно мучителен для меня был взгляд Марии Григорьевны Рольникайте. Ее книга “Я должна рассказать…” о вильнюсском гетто потрясла мир, так же как “Дневник Анны Франк”. Для сопереживания этим книгам не надо было быть ни евреем, ни интернационалистом, ни космополитом, достаточно было быть просто цивилизованным и сердечным человеком. Что-то похожее на ожидание нового “культурного гетто”, не высказанное прямо, но подразумевающееся, было разлито во всей атмосфере пленума. То, что у нас, в Ленинграде, было экзотикой, нонсенсом, неприличным звуком, стало основным содержанием чуть ли не всех его речей. Не вникнув, не разобравшись, не проверив — сделать гнуснейшие обвинения Воронина основой решений на уровне Российской Федерации! Это было поистине национально-бюрократическим гангстеризмом. Будь он трижды полномочным, этот 6-й пленум, он не имел права поднять руку на огромный, самый большой после Москвы, писательский коллектив только на том основании, что в нем есть евреи и что они кому-то не нравятся. Он повел себя не как цивилизованный литературный, а как карательный орган. Все это было ясно как Божий день — и причины, и движущие силы, и подоплека. И на собраниях в секциях, и на общем собрании, где я докладывал о происшедшем на пленуме, вещи назывались своими именами. Гнев и отвращение ко всей этой истерии были безмерны. Позже, когда мы провели опрос, оказалось, что 90 процентов писателей хотят выйти из Российского союза. И только 4 процента за то, чтобы в нем остаться.
Состав нашей организации был, как и всюду в больших городах, многонациональным. Преобладали ли евреи по численному составу над другими национальностями? Не знаю. Не подсчитывал. Мы полагали подсчеты такого рода недостойными интеллигентных людей, тем более что национальная самоидентификация — глубоко личное дело. И вообще, не надо заблуждаться: даже если бы ни одного еврея в нашей организации не было, все равно бы проблема возникла. Произошла подмена, речь ведь шла о другом!
Зато мы не поленились и провели другие подсчеты. Мы попытались выяснить, кто же наша мафия, захватившая позиции в союзе, не дающая жить “русским писателям”. Оказалось, что в выборных органах разных уровней — в правлениях, секретариатах, бюро, советах, комиссиях — работает 160 человек. 52 из них выбраны в два и более органа, а около 30 участвуют более чем в трех выборных органах. Вот эти последние, вероятно, и есть “ленинградская еврейская групповщина”. Вот они поименно: Юрий Андреев, Андрей Арьев, Владимир Арро, Герман Балуев (в пяти выборных органах), Майя Борисова, Даниил Гранин, Михаил Глинка (в пяти), Гастон Горбовицкий, Яков Гордин, Михаил Дудин, Владимир Кавторин, Александр Нинов (в четырех), Алексей Павловский, Юрий Помпеев, Валерий Попов, Мария Рольникайте, Николай Сладков, Иван Сабило, Борис Стругацкий (в четырех), Риза Халит, Борис Хмельницкий, Анатолий Чепуров (в четырех), Михаил Чулаки (в четырех), Александр Шалимов, Вадим Шефнер. Вот эту работу за нас, пожалуй, и должен был проделать российский секретариат, прежде чем бесчинствовать на пленуме.
Что касается членов редсоветов издательств (85 писателей), журналов (55) и альманахов (более 40), откройте 1-й номер “Звезды” за 2001 год и в уже упоминавшемся материале Геннадия Николаева “Освобождение └Звезды”” прочтите о том, как даже в 1989 году обком партии выворачивал руки главному редактору, отстаивая свой состав редколлегии, в том числе не допуская “перекоса по национальности”. Так что если и говорить о “мафии” в Ленинграде тех лет, то только о партийной.
Но вот что правда, то правда — в ленинградской культурной и литературной жизни правила бал, задавала тон и стиль и, можно сказать, несмотря на все сопротивление, господствовала одна неодолимая сила. Имя ей — ленинградская интеллигенция. Благодаря ей в городе была своя шкала художественных ценностей, высокий уровень критериев литературного творчества. Было понятие интеллигентного поведения в споре, в самоутверждении, традиционный кодекс национальной терпимости, дух доброжелательства и помощи тем, кто тянется к культуре. Ну так это ведь город Эрмитажа и Пушкинского дома, университета и Института истории искусств, Русского музея и факультета народов Крайнего Севера. Я не идеализирую наш писательский союз, он выступал и не в благовидной роли, но ленинградское писательское сообщество всегда сознавало, что принадлежит тому же культурному ареалу, что и Анна Ахматова, Юрий Тынянов, Михаил Зощенко, Григорий Гуковский, Евгений Шварц, Виктор Жирмунский, Алексей Пантелеев, Дмитрий Лихачев, Лидия Гинзбург, Федор Абрамов. Их творческие судьбы питали духовное и нравственное самочувствие следующих литературных поколений, которые считали себя их духовными восприемниками.
И вот в этом было все дело.
Союз с помощью приемной комиссии (а ее долгие годы возглавлял честнейший Николай Иванович Сладков) оберегал себя от невежества, дилетантизма и национальной нетерпимости. А общее собрание, как могло, обороняло от этих сил свои выборные органы. На языке Воронина и его сообщников это называлось: “Ленинградская еврейская групповщина крепко охраняет свою цитадель”. Этим и подобными заклинаниями вскоре после пленума огласился ленинградский телеэфир. Странно и страшно они звучали на многомиллионную аудиторию — по существу, впервые после “дела врачей”. Но и жалко, и даже комично. Четыре здоровых мужика, называвшиеся писателями, сорок минут слезно жаловались, что их обижают, потому что они русские. Даже партийная “Ленинградская правда” на другой день разразилась резкой и едкой статьей. В этом же духе откликнулись и другие газеты. (Е. Туинов провел подсчет этих откликов, называя, разумеется, их “проработочной кампанией, свалившейся на наши головы”: двадцать два отклика!) А это было просто свидетельством общественного шока и возмущения.
Не молчали и оторопевшие телезрители — посыпались письма в редакции, в Союз писателей, в прокуратуру. Через несколько дней и наша организация выступила в телепередаче “Прошу слова!” — беседу вели писатели Илья Фоняков, Самуил Лурье и Николай Крыщук.
Разумеется, мы направили свои письма и резолюции по всем адресам, вплоть до Генеральной Прокуратуры. Действия эти протесты не возымели. Может быть, не дошли.
Я сидел над списком “Содружества”, который нам с большим трудом удалось заполучить, и пытался понять, какие обиды движут этими людьми, в чем исток объединившей их ненависти. И странные вещи открывались мне в этом сонме гонимых. П. Кочурин — двадцать лет редактор издательства “Художественная литература”, затем еще десять — главный редактор издательства “Советский писатель”. С. Воронин — восемь лет главный редактор журнала “Нева”. Н. Кутов — редактор отдела поэзии журнала “Звезда” с двадцатисемилетним стажем. А. Шевелев — многолетний завотделом поэзии журнала “Аврора”, редактор ленинградского радио. В. Козлов — завотделом прозы журнала “Аврора”. Е. Туинов — редактор издательства “Детская литература”. На кого жалуемся, господа?
Далее: П. Выходцев — заведующий кафедрой советской литературы ЛГУ, А. Хватов — заведующий одноименной кафедрой института имени Герцена. Уж помолчали бы о “гонителях” и “гонимых”. Подвиги их на этом поприще были хорошо известны.
Три лауреата Государственной премии. Орденоносцы. Все широко публикуемые (у кого, разумеется, есть что публиковать). Детский поэт Иван Демьянов вообще меня удивил. Пытаясь понять сколько у него книг, я просто сбился со счета. Но, оказывается, на два его текста написали музыку композиторы Прицкер и Шостакович. И тут они пролезли!
В Доме писателя, где “Содружеству” был предоставлен один клубный день в неделю, теперь стали появляться самоуверенные молодые люди, очевидно, новоиспеченные члены союза или жаждущие ими стать, воинственно настроенные бородачи, какие-то злобные тетушки, священники, блистающие наградами ветераны. Иногда играл духовой оркестр. Писательский клуб в эти дни походил на заштатный дом культуры. Но мы были категорически против требований выделить в нашем доме для областной организации специальные помещения. Дом был в хозяйственном ведении нашей организации с 1934 года. На нас давили, меня вызывали в Российский союз, грозили отобрать наши права. Но ничто не поколебало нашего сопротивления.
Несколько позже, в марте 1990 года, на отчетном годовом собрании мы уже могли подводить итоги случившемуся, поскольку четко обозначились позиции сторон. Вот выдержка из доклада нашего правления, который я представил собранию.
“Надо сказать, что позиция обкома КПСС, как бы по традиции курирующего нашу организацию, в эти трудные для нас месяцы была довольно противоречивой. По всем правилам ленинградская партийная организация, оказавшись перед лицом острых идеологических событий, прошумевших на весь мир, должна была дать им оценку — в статье ли, в обсуждении на бюро, да на худой конец, на собрании ленинградских писателей. Но обком промолчал.
Обком не только промолчал, но принял как должное новую организацию со всеми ее исходными позициями, со всей ее правовой, идеологической и моральной недоброкачественностью. 400 писателей Ленинграда, как уже случалось в истории, были поставлены под подозрение. Зато 28 истинных, └чистопородных” получили аудиенцию у т. Гидаспова, многомиллионную аудиторию телезрителей, приют в Петроградском райкоме партии, микрофон в └Юбилейном” на └Российских встречах”, добрую часть нашего бюджета, две наших ставки, пять тысяч рублей от российского союза └на обзаведение”, журнал └Ладога”. Это всего-то за 4 месяца! Экспериментальная организация! Из 28 человек! Не перестающая говорить о засилье евреев в литературе! Чудо, да и только.
Неужели Ленинградский обком коммунистической партии Советского Союза не понимает двусмысленности — не нашего, а своего положения?”
И серия митингов “Памяти” в Румянцевском саду летом 1988 года, и зловещая книжка Романенко “О классовой сущности сионизма”, вышедшая в партийном Лениздате с благословения обкома, и целый ряд других публикаций, и тихое закулисное выращивание писательского “Содружества” — все это были отравленные зерна, брошенные сознательно в общественную смуту и давшие богатые всходы к концу 1989-го и, особенно, в начале следующего года.
Апофеозом смычки национал-патриотов с властями стали события, происшедшие в нашем городе накануне выборов. Некий “Комитет спасения Невы, Ладоги и Онеги” выступил с инициативой, поддержанной ни более ни менее, как Советом Министров РСФСР. (Судя по грандиозности и дороговизне замысла, он и родился, и был поддержан совсем в других кабинетах, “комитет спасения” использовался как подставной.) За две недели до выборов в Ленсовет было решено провести в Ленинграде беспрецедентный пропагандистский марафон (с 17 по 25 февраля) — фестиваль “Российские встречи”.
Как только документ поступил в Ленинград, мне позвонили, не сговариваясь друг с другом, два человека и попросили заехать. Они сказали (разумеется, в конфиденциальном порядке) примерно одно и то же: “В городе затевается крупная провокация, надо что-то делать”. Первым звонившим был начальник Управления культуры Ленинграда, вторым — крупный аппаратный работник горкома партии. Честь им и хвала. Поскольку мероприятия носили в основном литературный уклон, ко мне и обратились. Мне был передан объемистый, в несколько машинописных страниц план “Встреч”, поражавший даже при беглом ознакомлении тщательной разработанностью. В нем значились не только масштабные общегородские мероприятия в самых престижных местах — Большой концертный зал “Октябрьский”, Спортивно-концертный комплекс, капелла, университет, Дом политического просвещения, Ленсовет, — но были задействованы крупнейшие заводы и фабрики, районные дома культуры и клубы, основные кинотеатры, библиотеки. Охвачен был — без преувеличения — весь город. Ожидался приезд около двухсот иногородних участников, а всего их планировалось — 420. Среди них значились имена Бондарева, Белова, Шафаревича, Шипунова, Жукова, Солоухина, Глушковой, Салуцкого, Кожинова и других, но не было ни одного имени ленинградского писателя — члена нашей организации. Лихачева, Гранина, Конецкого, Дудина, Стругацкого, Сосноры, Володина, Горбовского, Борисовой, Погодина и других в этом городе и в русской литературе как бы не существовало. Здесь были представлены журналы “Наш современник”, “Молодая гвардия”, даже “Кубань”, но ни “Звезды”, ни “Невы”, ни “Искусства Ленинграда” не было. Отсутствовали и творческие союзы. Можно было подумать, что российская писательская бригада осчастливила своим появлением столицу одной из союзных республик, где собственные литературные ресурсы отсутствуют или невероятно бедны.
Однако специальное мероприятие — “Встреча Б. Гидаспова с русскими писателями” — не оставляло сомнений, что это все-таки Ленинград.
Мне ничего не оставалось делать, как собрать Координационный совет творческих союзов Ленинграда, который к тому времени уже был создан и коего я был председателем, а также представителей средств массовой информации и познакомить их с этим планом. Мнение наше было единодушно — провокация. Через несколько дней об этом уже знал весь город.
К властям обратилась городская избирательная комиссия с просьбой вывести фестиваль “Российские встречи” за пределы избирательной кампании и провести его в более удобное время, скажем, летом. Наше писательское обращение поддержало это предложение, добавив, что хорошо бы к тому же сделать его девизом — единство многонациональной России, а не противопоставление одних наций другим. Газеты опубликовали письма и обращения ленинградской научной и творческой интеллигенции. Свое отрицательное отношение к этой авантюре высказали Управление культуры, комсомол, даже зампред исполкома Т. Захарова. Но все было напрасно. Я спросил у председателя комиссии по культуре Ленсовета В. Зайцева: имела ли его комиссия право решающего голоса по этой проблеме? “Какого решающего? У нас вообще нет власти, — ответил Зайцев. — Что мы можем решать?” — “А кто решал?” — “Естественно, идеологический отдел обкома”.
О переносе речи не могло быть. Властям нужны были именно избиратели. Социологический опрос неумолимо показывал: грядущие выборы в Ленсовет партия проиграет. На все беспокойные вопросы журналистов Гидаспов с неизменной улыбочкой, которая уже всех раздражала, отвечал: “А что тут особенного? Это всего лишь встречи любимых народом писателей со своими почитателями”. В том же духе высказывался и Ходырев, председатель исполкома: “Если сами редакции журналов договорились с дворцами культуры о встречах, то это право и компетенция этих учреждений”. Так и повисли в воздухе обращенные к ним вопросы: кто и где принимал решение, кто финансировал фестиваль, кто и на каких принципах формировал программу, кто определял состав участников и публики (оказавшейся, как потом выяснилось, на редкость однородной), как распространялись билеты?
“Российские встречи”, разумеется, состоялись, хотя и по сокращенной программе. О них ленинградскими, да и центральными газетами опубликовано много отчетов, комментариев, читательских писем. Наблюдателей поражало редкое единодушие шеститысячного зала, надрывно-истерическая и даже какая-то воинственная его атмосфера со всеми этими молодыми людьми в форме офицеров старой русской армии, дружными вставаниями, призывами, овациями под звуки военного оркестра. Рассказывалось о стычках журналистов с устроителями при бездействии милиции. Цитировались строки экзальтированной декламации: “Николай Чудотворец, спаси же Россию от срама, от потливых назойливых рук, иудейских торгашеских лиц”. Приводились звучавшие под овации зала проклятия в адрес Яковлева, Примакова, Ельцина, сионистов, Межрегиональной группы, “пятой колонны”, “Пятого колеса”, распоясавшейся прессы, общества “Мемориал”. Ни у кого уже не оставалось сомнений, что заявленный “фестиваль русской культуры” был лишь прикрытием для мощной пропагандистской акции всех крайне правых политических сил под руководством обкома. Прошедшие в скором времени выборы в Ленсовет показали, что большинство ленинградцев разделяет совсем другие взгляды.
В появившемся вслед за этим в печати исступленном “Письме писателей России” реакция ленинградской интеллигенции и прессы на “Российские встречи” названа “возмутительной провокацией”. Так же как печатные отклики на скандальный 6-й пленум правления СП РСФСР — “крупномасштабной провокацией”. Впрочем, и протесты писателей на шовинистский погром в ЦДЛ тоже были объявлены в этом письме “истерической провокацией”. Что-то эта иезуитская тактика мучительно напоминала, где-то и кем-то уже был использован этот прием. Но где и кем?
В своем письме писателям России мы заявили, что выступаем против превращения Союза писателей в политическую партию, в националистическую организацию, наследующую худшие традиции великодержавной заносчивости. Монополия на патриотизм, претензии выступать от имени русского народа, присвоенная частью российских писателей, явно входит в противоречие с волей самого народа, в ходе недавних выборов почти всюду отказавшего в доверии так называемому “блоку национально-патриотических сил”. Мы заявили также, что решительно возражаем против планов вывода Российского союза из Союза писателей СССР, а выступаем за пересмотр его тоталитарной структуры.
С подобным письмом в адрес членов Политбюро выступила и большая группа московских писателей.
Все ответы мы получим только через полтора года. Их нам даст сама жизнь, но никак не те, к кому мы обращались.
ОБОРОНА “ЛЕНИНГРАДА”
Я уже писал, что затягивание выпуска журнала “Ленинград” в конце 1989 года не было случайностью. Отдавать нашей организации печатный орган, в котором мы со своими перестроечными идеями резвились бы, как хотели, в планы Ленинградского обкома КПСС не входило. В этом его поддерживало и российское писательское начальство, — а что они согласовывали свои действия, сомневаться не приходилось. Сроки подпирали, ведь со времени постановления Политбюро прошел уже год. Вышло и решение Секретариата ЦК КПСС, обязавшее Госкомпечать восстановить журнал в прежнем статусе. Я даже думаю, что во всей этой заварухе проблема журнала была первичной, и в поисках приемлемого варианта в обкоме (а может быть, и в ведомстве Михалкова–Бондарева) родилась счастливая идея: создать параллельную писательскую организацию из ассоциации “Содружество” и ей передать журнал. Во всяком случае, та резвость, которую они проявили на б пленуме, показала, что идея была отнюдь не импровизацией, а хорошо выношена и согласована. Для пущей убедительности к новой ленинградской организации присоединили писательские отделения Новгородской, Псковской и Калининской областей. Таким образом, журнал должен был стать региональным. Но что же, выходило, что партия и во второй раз ошиблась? И теперь снова должна будет подвергнуть ревизии свое же решение? Чувствовалось, что ситуация, принявшая такой оборот, тяготит самих ее инициаторов.
Руководство Союза писателей СССР, к которому мы апеллировали, хотя и относилось к нам сочувственно, вмешиваться не хотело. Но это ведь его решением журнал передавался нам. Теперь-то понятно: просто они знали больше нас и были повязаны этим знанием.
Между тем проблема журнала “Ленинград” вышла на первый план литературно-идеологического противостояния и грозила стать поводом для еще более глубокого раскола в Ленинграде, и не только в литературной среде. Сразу же после пленума в печати появилось гневное письмо Дмитрия Лихачева, Лидии Гинзбург, Адриана Македонова, Михаила Дудина, Даниила Гранина, Александра Володина, Кирилла Чистова, Анатолия Чепурова, Поэля Карпа, Виктора Конецкого, Бориса Егорова. Письмо называлось “Кто мешает возрождению “Ленинграда”. Потом последовала целая череда откликов на решения пленума в ленинградской и центральной печати, и то, как поступили с журналом, большинство считало самоуправством и произволом. Общественные страсти накалились настолько, что городская избирательная комиссия призвала всех воздержаться от публичных дискуссий хотя бы на предвыборный период.
А новоявленная “экспериментальная” организация не дремала — через неделю прошли выборы главного редактора журнала “Ленинград”, им стал, конечно, Воронин.
Мы назначили свои выборы. На общем собрании пять претендентов оспаривали право возглавить журнал: Михаил Глинка, Николай Крыщук, Лев Куклин, Александр Нинов, Иван Сабило. Образ будущего “Ленинграда” возникал в их программах в самых разных вариантах — от журнала, который будет читать Европа (А. Нинов), до издания — оплота революционно-демократических идеалов и принципов реалистического искусства (И. Сабило). Голосование происходило в два тура. Большинству понравился проект Николая Крыщука: деполитизированный журнал высокого литературного толка, обращенный к душе человека и его частной жизни. Теперь у нас был свой редактор, концепция, но журнала по-прежнему не было.
Решено было добиваться встречи с заведующим отделом культуры ЦК КПСС. В назначенный день мы отправились в Москву втроем: Николай Крыщук, Владимир Кавторин и я. Никто из нас в этом учреждении на Старой площади прежде не был. Впечатления мои были сходны с теми, о которых впоследствии рассказал Геннадий Николаев, побывавший здесь же, в отделе культуры, в конце 1988 года в качестве одного из кандидатов на пост главного редактора “Звезды”. Конкурентами его были те же Козлов и Туинов — ставленники Ленинградского обкома (подробности — “Звезда”, 2001, № 1). История повторялась настолько, что мы были приняты одним и тем же лицом — заместителем заведующего В. К. Егоровым. Но прошел год — да какой! — и в самочувствии обитателей этого казенного муравейника, слегка поворошенного событиями, видимо, многое изменилось. Они еще владели главными ключами культуры, но некоторые уже не подходили к замкам или прокручивались, и от этого появилась тревога. Что-то ведь заставило хозяина кабинета при нашем появлении сделать приветливое лицо и немного подсуетиться, воскликнув: “Смотрите, кто пришел!” Незамедлительно был подан чай с печеньем. Думаю, что таких мрачных, отчужденно неприветливых посетителей, как мы, в прошлом году здесь еще не могло быть. Мы изложили наше видение решений 6-го пленума о журнале “Ленинград”, но никаких открытий для нашего собеседника, естественно, не сделали — в этом кабинете были обо всем прекрасно осведомлены. Более того, именно здесь и сходились все нити интриги. Лицо Егорова выражало понимание и немного наигранную солидарность. Аккуратно подобранные слова также сводились к пожеланию, чтобы справедливость восторжествовала. Но, сказал он, теперь все будет зависеть от позиции Ленинградского обкома. И мы передаем вопрос на его усмотрение.
Встретились мы 18 января 1990 года, а решение на бюро обкома было принято 23-го, стало быть, к моменту нашего разговора все между ними было уже договорено, и разговор носил ритуальный характер. (Пять дней спустя в постановлении бюро мы прочтем: “…по согласованию с ЦК КПСС…”) С нами не только не советовались, но в принятую договоренность и не посвящали. А мы еще на что-то надеялись. Встреча была недолгой, но, когда мы вышли из кабинета, приемная была полна людей, на стульях вдоль стены сидели мужчины в темных костюмах, видимо, аппарат отдела — все эти зав подотделами, секторами, столоначальники. Последнее впечатление в этом здании — череда обжигающих ненавистью взглядов, я не преувеличиваю — ненавистью. Они знали, кто мы и откуда.
Из ЦК мы поехали в ЦДЛ, там было намечено собрание движения “Апрель”, и к назначенному часу зал был полон. Собрание началось. Мы сидели где-то в середине, и внезапно за нашими спинами раздались истерические выкрики, усиленные мегафоном. Я обернулся: люди, плотно заполнявшие последние ряды, вздымали вверх транспаранты, плакаты, а стоявший посреди них человек и выкрикивал в мегафон антисемитские лозунги. Далее в зале началась потасовка.
Об этих событиях много написано. Мы были свидетелями и в этом качестве позже давали письменные показания следствию. Мы, правда, могли добавить, что утром были в ЦК партии по этому же вопросу и воспринимаем впечатления дня как единый процесс, происходящий на разных уровнях. И что 6-й пленум, судьба журнала “Ленинград”, погром в ЦДЛ — это все звенья одной цепи. Но об этом догадывались и без нас. Московский прокурор А.Селиховкин, комментируя события в ЦДЛ, говорил журналистам в те дни: “Согласен с теми, кто говорит, что началось это не 18 января, а гораздо раньше — возможно, с тех самых выступлений на шестом пленуме Союза писателей РСФСР. Кстати, прокуратура затребовала стенограмму этого пленума”.
А суть событий точнее и лаконичнее всех раскрыл Владимир Дудинцев в “Литературной газете”: “Антиеврейские крики у нас всегда служили в качестве дымовой завесы. Появление этого симптома — вернейший сигнал об общественной опасности, грозящей всем, кто прогрессивно мыслит. И, конечно, не только евреям, но и нам, возрождающимся русским интеллигентам, чьими интересами неуклюже прикрываются экстремисты из └Памяти””.
Через день мы вернулись в Ленинград к своим проблемам.
Журнала все не было, а биография его продолжалась, 22-го из Москвы позвонил С. Михалков и попросил на завтра собрать секретариат, так как он приедет для окончательного решения по журналу. Зачем ему понадобилось тревожить людей, если он и не собирался посвящать нас в тайну уже принятого решения? Собрав нас, наш пастырь и опытный старший товарищ мог сказать: коллеги, вот такой есть проект, что вы об этом думаете? Или: решение будет таким-то, но обсуждать его с вами я не уполномочен. Вместо этого он лишь сказал: в споре за журнал роль “третейского судьи” берет на себя бюро обкома, на которое мы сейчас с вашим председателем и поедем. И даже в машине, когда мы были одни, он хранил партийную тайну. Она была доверена мне лишь в кабинете за пять минут до начала заседания. Сказано было следующее: областная организация журнал “Ленинград” не получит, он остается за вами. А чтобы не было кривотолков, принадлежать он будет городу. Но это чисто формально, вы будете издавать его вместе с Ленгорсоветом, ведь у них же нет своих писателей! А в ваше исключительное ведение мы отдадим “Неву”, и, таким образом, у вас будет два журнала. А для региона из четырех областей мы откроем новый журнал — “Ладога”.
Когда-то, на заседании Оргбюро ЦК ВКП(б) Жданов формулировал: “Ввиду отсутствия должных литературных сил для издания двух журналов издание └Ленинграда” прекратить. Впредь до улучшения обстановки и притока новых кадров”. Сталин его дополнял: “Пойдут дела хорошо — можно открыть второй, и третий, и даже пятый журнал…” Видно, такое время наступило.
В коридоре, по пути в зал Михалков убеждал меня: “Это исключительно мудрое и выгодное предложение, Владимир Константинович, не отказывайтесь, вы горя не будете знать ни с бумагой, ни с типографией, ни с финансированием”. И, должен сказать, эти посулы смутили меня, и я вяло подумал: а почему бы нет? А тут еще обстановка добавила паралича: благоговейная тишина зала, торжественный, несколько театральный выход из задней двери всесильного ареопага. Я невнимательно слушал записку идеологического отдела, излагающую вопрос, которую зачитывал его заведующий Воронцов. Я обдумывал ситуацию и боюсь, что ясности в моей голове на тот момент не было. И не с кем было посоветоваться. И когда вдруг мне неожиданно предоставили слово, я вышел и кратко сказал, что предлагаемое решение считаю компромиссным, а чтобы восстановить справедливость, журнал должен быть передан тем, у кого его отобрали. Я много раз потом укорял себя за то, что не воспользовался случаем и не сказал всего, что думаю об этой ситуации в целом. Более-менее я пришел в себя уже за дверью, где на нас с Михалковым и Ворониным набросилось телевидение.
Сергей Владимирович Михалков выступил перед телезрителями в амплуа миротворца: “Мне бы хотелось сказать, что мне очень обидно, и больно, и горько, что Ленинградская писательская организация пошла на это деление”. Корреспондент: “Не Ленинградская писательская организация, а пленум, шестой пленум”. Михалков: “Да, пленум. Но дело не в этом. Это уже результат. Я просто хочу сказать, что мне обидно, и горько, и больно, что существуют сейчас две писательские организации, а не одна”.
Через минуту, идя по коридору, я слышал, как за моей спиной, на два шага позади, Михалков и А. А. ублажали Воронина: “Откроем! Нисколько не затянется! Мы уже вышли с ходатайством”. — “А пять тысяч обещали?” — “И пять тысяч дадим! Все дадим!..”
Когда постановление было опубликовано, я внимательно вчитался в центральный пункт: “Учитывая, что передача журнала └Ленинград” одной из двух писательских организаций будет способствовать углублению раскола в писательской среде, по согласованию с ЦК КПСС определить в качестве издателя журнала └Ленинград” Леноблгорсоветы народных депутатов”.
Все-таки это было их поражение. Во-первых, выполнить бредовое решение 6-го пленума не удалось. Во-вторых, они не представляли, как они в очередной раз подставились. На них обрушилась такая лавина общественного негодования, которая превосходила во много раз ту, первую. В защиту журнала выступили все творческие союзы, главные редакторы “толстых” журналов, писатели, научная интеллигенция. Теперь уже не руководство писательского союза творило произвол, а партия, в том же самом Смольном, где в 1946 году у писателей отбирался в первый раз тот же самый журнал. Свидетель той, ждановской, экзекуции Владимир Григорьевич Адмони на открытом партийном собрании в нашем союзе говорил: “Это было трагическое и позорное событие. То, что происходит сегодня, — его повторение. Это кощунство. Я предлагаю обратиться в Комитет конституционного надзора, ибо принятое решение прежде всего незаконно…” Накал негодования был не виданным в этом зале.
И тут произошло то, чего никак не ожидали ни мы, ни обитатели Смольного. По предложению партбюро, его секретаря Ивана Сабило собрание приняло такое решение: выразить политическое недоверие Ленинградскому обкому партии, присоединиться к тем парторганизациям, которые требуют созыва внеочередной партконференции. И совсем уже беспрецедентное: “Не желая дальше материально поддерживать партийный аппарат, работающий осужденными методами, собрание решает приостановить перечисление партийных взносов вышестоящим партийным органам до выборов нового состава горкома и обкома партии”.
Вслед за этим мы отправили телеграммы М. С. Горбачеву и В. А. Медведеву. Даже член бюро обкома Жорес Алферов, будущий нобелевский лауреат, выразил на партийном пленуме свое особое мнение: “У нас… специалист по технической химии, возглавив Ленинградский обком, считает уже себя достаточно квалифицированным, чтобы решать вопрос, кому издавать литературно-художественный журнал”.
Гидаспов вынужден был оправдываться в газетном интервью: “Бюро обкома судьбу журналов, естественно, не решало. Просто в Ленинградской писательской организации сложилась такая ситуация, что они сами никак не могли прийти к какому-то консенсусу… По сути дела, сама писательская организация просила обком партии выступить в роли арбитра. Хотя это не наша функция, я согласен с этим”. Имелся в виду, видимо, Михалков, потому что мы с такой просьбой не обращались.
Но самой интересной оказалась реакция председателя исполкома В. Я. Ходырева. Поначалу он с энтузиазмом принял партийное поручение. На вопрос корреспондента он бодро отвечал: “Я вам хочу сказать так: я прагматик и считаю, что чем больше исполком будет иметь у себя, тем будет лучше. Кстати говоря, журнал — это доходное предприятие”. Он даже представил обкому (еще до бюро!) соображения “о порядке назначения главного редактора и мерах, обеспечивающих выход в свет первого номера журнала с июля 1990 года”. Но, видимо, очень скоро понял, во что ввязался. Возможно, кто-то ему объяснил, сколько будет хлопот, когда в редколлегии и в штате сотрудников одного издания сойдутся люди прямо противоположных убеждений.
Наконец и в ЦК догадались, что “теряют лицо”. Ситуацию на этот раз комментировал в газете “Смена” заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК Александр Дегтярев, выходец, кстати сказать, из того же Ленинградского обкома. “…Появилось новое предложение, сформулированное в решении бюро обкома партии, которое вы упомянули. В Москве оно изучается. Однако нового решения ЦК по этому поводу не было — действует принятое 24 октября 1989 года. И здесь, в Ленинграде, почему-то не учли вторую фразу из этого короткого постановления: └Передать вопрос на рассмотрение Госкомитета СССР по печати”. На днях мне позвонил председатель Госкомитета Николай Иванович Ефимов и с иронической обидой спросил: └Почему все распоряжаются журналом? Решать-то поручено нам. Приказ уже подготовили, осталось только подписать”. Что было в проекте приказа? Скорее всего, поскольку т. Ефимов работает не под руководством Ленинградского обкома, он сообразовался с рекомендациями Центрального Комитета…” Фарисейства было в этом интервью столько же, сколько в “обиде” председателя Госкомитета. Но Бог с ними. Главное, что они публично признали свое поражение.
Так закончилась “идеологическая” часть эпопеи борьбы за “Ленинград”. Ну, а потом, естественно, начался “технический” саботаж. Как-то так “случайно” выяснилось, что в “Ленинграде” на исходе лимиты бумаги, что сильно изношено типографское оборудование… Как раз в эти дни город захлестнула кампания, направленная на срыв выборов. А потом состоялись сами выборы. И в городском хозяйстве, что неизбежно при коренной смене власти, возник небольшой хаос. И хотя новый Ленсовет принял постановление, признающее за нашей организацией исключительное право на возобновление журнала, реальной возможности для этого уже действительно не было. Партийно-государственная машина, с которой мы с таким упорством боролись, на наших глазах теряла колеса, шестерни, приводные ремни… Я и сам, работая в Ленсовете, возглавляя комиссию по гласности, способствовал этому распаду. Ходырев теперь был рядовым депутатом и сидел на последней скамье. К принятому вскоре Верховным Советом “Закону о печати” мы с ним, естественно, отнеслись по-разному.
Новый закон делал все недавние страсти вокруг журнала достоянием истории. Отныне каждый гражданин страны при желании и возможностях мог издавать газету или журнал, заводить издательство. Мы в писательском союзе тоже воспользовались этим правом. Нельзя сказать, что это сильно увеличило наши издательские площадки — экономическим механизмом теперь был хозрасчет. Но мы считали делом чести довести наши усилия до реального результата — до встречи журнала с читателем.
Николай Крыщук с участием нашего союза учредил товарищество “Таврический сад” и получил издательскую лицензию. Два года ушло на поиски средств. Журнал вышел, но уже в другой стране, в другом городе, на другой улице и даже под другим названием — “Петербургский журнал”. Единственное, что было неизменным, — номер дома в почтовом адресе — 18. И читатели у него теперь были другие. К ним с лирическим письмом обращался первый неподцензурный главный редактор: “Мы давно вышли навстречу друг другу и наконец встретились…” Ну, а при встрече, как заведено, вспомнили прошлое. Воспоминания начинались с воспроизведенной обложки того последнего сдвоенного номера “Ленинграда” с казенным штампом: “Изъято”. Прежний и новый журналы роднило и то, что так возмущало вождя: “Почему я недолюбливаю людей вроде Зощенко? Потому что они пишут что-то похожее на рвотный порошок… Если у Ахматовой есть чепуха, а у вас нет мужества прямо про это сказать, зачем поэтессу-старуху приспосабливать к журналу?.. Разве Анна Ахматова может воспитывать? Разве этот дурак, балаганный рассказчик, писака Зощенко может воспитывать?..”
Здесь можно было бы подставить любое имя авторов 1993 года — Валерия Попова, Александра Кушнера, Игоря Померанцева, Михаила Еремина, Льва Лосева — и с уверенностью ответить: “Нет, не может”.
“Петербургский журнал” вышел сдвоенным — в двух книжках. Но только однажды. К сожалению, на большее пороху не хватило. На этот раз его изъял рынок. Журнал “Ленинград” так и остался литературным фантомом.
ВСПЫШКА ОСВОБОЖДЕНИЯ
В эти годы наш писательский союз оказался в самом пекле идеологических бурь и страстей. У нас теперь появилась не только общественная, но и государственная трибуна: Д. С. Лихачев, Д. А. Гранин и Б. Н. Никольский работали в высшем органе власти. Зал нашего дома бывал битком набит, когда мы приглашали народных депутатов СССР А. Собчака, А. Денисова, Б. Ельцина, Г. Лисичкина, А. Щелканова. Под самонадеянным лозунгом “За вашу и нашу свободу!” мы провели встречи с представителями общественных движений Прибалтики. У нас публично обсуждались такие острые вопросы, о которых мы раньше и заикнуться не смели.
Годы лжи и бесправия отвратили нас от общественной деятельности. То, что на официальном языке называлось “общественной работой”, чаще всего было ее имитацией и у нормального человека ничего, кроме скуки, не вызывало. Если писатели что-то и пытались делать для общества, то вопреки официозу, в борьбе с ним, и называлось это чаще всего диссидентством. Другие, не деятели (в их числе я), рассуждали так: мое оружие — слово. И тоже были по-своему правы.
А вот теперь многие наши писатели, движимые свободньм гражданским чувством, стали заметными общественными фигурами в самых разных областях деятельности. Геннадий Черкашин поднимает общественность и добивается воссоздания Музея обороны Ленинграда и передачи Михайловского замка Русскому музею. Владимир Кавторин ежемесячно собирает научную и художественную интеллигенцию города на дискуссии “Ленинградской трибуны”. Михаил Чулаки становится одним из организаторов Ленинградского народного фронта и Фонда возрождения Ленинграда. Нина Катерли на свой страх и риск ведет долгую судебную тяжбу с небезызвестным Романенко, а в дальнейшем учреждает антифашистский журнал. Дмитрий Притула и Жанна Браун активно работают как депутаты местных советов. Поэль Карп ведет яркий публицистический цикл в “Книжном обозрении”. Михаил Глинка издает сборник литературных и политических документов “Своевременные мысли”. Захар Дичаров готовит книгу в память репрессированных ленинградских писателей. Игнатий Ивановский создает Шведский клуб. Александр Мелихов — городскую службу по предупреждению суицида. Список писательских инициатив можно было бы продолжить. Я уж не говорю о тех, кто активно работал внутри союза. Мы вдруг обнаружили рядом с собой недюжинных политиков, ораторов, организаторов. Даже вызывающе антиобщественные фигуры, в прошлом, можно сказать, нигилисты проявили вкус к общей работе.
А с другой стороны, многие, кто был активен в прежние годы, теперь отошли от дел, притихли, замкнулись. Это меня беспокоило. Я пытался кое с кем говорить, но чувствовал во взгляде легкую поволоку личной обиды, да и не в ней часто было дело, а скорее во внутреннем неприятии основного вектора перемен. Спорить об этом было бессмысленно. Одному из них я даже уступил свое место для поездки в Китай. Как член правления он поехал руководителем делегации. (Кстати сказать, отсутствие председателя принимающую сторону обидело.) Но и это не помогло — он оставался в глухой оппозиции, как и некоторые другие. Здесь и накапливалась отрицательная энергия для нашего второго раскола.
По-моему, в эти годы оживилась работа наших девяти секций — творческое общение стало более интенсивным, искренним. Или мне это только казалось? Для многих из нас эта “вспышка освобождения” принесла не только новые возможности, но и новые творческие и психологические проблемы: писать свободно, бесцензурно, безоглядно оказалось не так уж легко. Гораздо легче было говорить о свободе публично, чем пользоваться ее плодами наедине с собой. Возможностей публично рассуждать о свободе творчества по-прежнему было сколько угодно.
Основным литературным событием 1989 года были Ахматовские дни, когда мы принимали у себя крупнейших литераторов мира, открыли Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме, провели научную конференцию в Малом зале филармонии, посетили кладбище в Комарове. Это был не просто триумф поэзии, но и общение близких по духу людей, отодвинувшее как что-то третьестепенное все политические и литературные склоки. Праздник был общегородским, власти, надо отдать им должное, многое для него сделали (В. Ходырев, В. Матвиенко), но основную работу взяли на себя Михаил Дудин, Майя Борисова, Александр Нинов и другие писатели.
Рискуя скатиться в жанр ведомственного отчета, я все же обязан перечислить заметные литературные события тех лет, в которые было вложено много труда моих коллег и товарищей.
Валерий Попов как-то собрал за “круглым столом” в нашем доме влиятельных московских и местных критиков для обсуждения проблем ленинградской прозы. Москвичи Владимир Новиков и Наталья Иванова отметили, какая у нас уютно-интеллигентная, несколько даже старомодная атмосфера. А что касается прозы, произрастающей в нашем городе, ей тоже было отдано должное за ее несуетное своеобразие. По-моему, она и сейчас такая.
Борис Стругацкий со своим дружным объединением писателей-фантастов весною 1990 года в Комарове организовал всесоюзные Ефремовские чтения. Понятие спонсор тогда еще только входило в наш обиход, а они уже вручали три литературные премии, учрежденные научно-производственным объединением “Буревестник”.
Меня поразило количество стран и университетов, приславших своих представителей на Булгаковские чтения, организованные в том же году в нашем доме стараниями Александра Нинова. Саша умел удивительным образом объединять людей и для делового, и для дружеского общения. Чтения эти стали потом проводиться один раз в два года.
Переводчики провели интереснейшую встречу с большой группой поэтов и деятелей искусства Франции с “круглым столом” и поэтическим вечером. Наши поэты принимали гостей из Болгарии. Детские писатели общались с коллегами из Греции. Прошли двусторонние обмены с писателями Дрездена, Пловдива, Гданьска, Сантьяго-де-Куба, позже — Шанхая, с молодыми драматургами Нью-Йорка. И наконец началась серия встреч с Союзом писателей Швеции во главе с Петером Курманом, перешедшая в дружбу и приведшая к головокружительному проекту, о котором у меня еще будет случай рассказать.
Литературные и издательские организации зарубежных стран охотнее шли на установление прямых контактов с нами, нежели через московских литературных посредников. И это можно было понять. Как-то к нам (по совету Андрея Битова) обратилось европейское сообщество интеллектуалов “Гулливер” с просьбой принять их на несколько дней для проведения конференции. Московская иностранная комиссия поворчала, но все же согласилась. Обсуждали тему “Роль города в строительстве Европы”. Это были первые ласточки глобализма. Такого массива невнятной по смыслу фразеологии я еще не встречал. Но это, как говорят, “мои проблемы”.
Вообще, надо сказать, мы были открыты всем европейским ветрам — для встречи с нами приходили (по их просьбе) консулы Болгарии, Венгрии, Польши, Франции, США. Побеседовать с писателями напрашивались всякие непрофильные делегации, ну и, разумеется, многочисленные журналисты. И дело здесь заключалось не только в нас, но и в имидже самого города, к тому времени избравшего демократический Ленсовет.
Это было время знаменательных возвращений. С “Гулливером” впервые после изгнания у нас побывали Андрей Синявский с Марией Розановой. Такого количества фотовспышек наш дом, я думаю, еще не видел. На первый Конгресс соотечественников с большой группой эмигрантов всех поколений приехал Георгий Владимов. Самостоятельно из Соединенных Штатов и одновременно из серебряного века нас посетила Нина Берберова. Сидели только что не на люстре.
А на Ахматовских чтениях мы после долгих лет впервые встретились с Ефимом Эткиндом. Ефим Григорьевич пришел в сопровождении Михаила Яснова, у меня в это время находились Саша Нинов и Герман Балуев. Он перешагнул порог кабинета, где когда-то сломали его судьбу. Первое, что я сделал после приветствий, — предложил Ефиму Григорьевичу сесть за председательский стол. Он оценил эту горькую шутку, сел и стал куда-то звонить. Но судьбу изменить уже было нельзя. Мы выпили водки и сфотографировались.
Ну, а членом нашего союза незадолго до этого стала Ирина Николаевна Одоевцева. Я все собирался ее навестить, но, признаться, страшно боялся, и, пока комплексовал, случилась ее кончина. В день ее похорон — так совпало — провожали в последний путь директора Эрмитажа Бориса Борисовича Пиотровского, и весь ленинградский бомонд, включая литературный, был на его панихиде. Я пошел проститься с Ириной Николаевной и на отпевании был едва ли не единственный из литераторов Ленинграда. Ее отпевали вместе с усопшими разночинными жителями — семь гробов стояли в ряд в Преображенском соборе, священник по-хозяйски ходил вдоль них, помахивая кадилом, выкликая иногда среди других имен имя “рабы Божией Ираиды”.
Странное было время. С эмигрантами встречаться можно было, а установить ксерокс — нельзя. Когда мы озаботились этой проблемой, оказалось, что только по специальному разрешению КГБ. Пришла женщина-офицер, осмотрела наши помещения и сказала, что подходящего — чтобы наглухо изолированного, куда бы никому не было доступа, со специальным окошечком в двери — у нас не имеется. К счастью, через несколько месяцев инструкцию отменили, и проблема решилась.
ОТСТАВШИЕ ОТ ПОЕЗДА
Между тем противостояние в российской писательской среде нарастало и все более завязывалось на идеологии. Литературой как таковой уже никто не интересовался. Тема “заговора сионистов” тоже как-то ушла на задний план. Главным стал вопрос о власти, целиком зависевший от вопросов большой политики: вперед или назад? Писательское размежевание было слепком с того мощного тектонического разлома, который уже угрожающе погромыхивал на съездах народных депутатов и партийных пленумах, отзываясь в республиках. Неуемные публицистические перья с обоих писательских флангов время от времени переводили события на язык метафор и лишь нагоняли страху.
В феврале—марте 1990 года партия коммунистов под давлением общества отказалась от монополии на власть. Важнее этого события ничего не было.
В конце марта в Москве один за другим прошли два писательских пленума: всесоюзный и российский. “Большой” Союз писателей почувствовал в надвигающихся событиях угрозу своему существованию. И не без оснований. Кто-то и в самом деле в республиках, да и в центре уже поговаривал, что такой союз в условиях республиканских суверенитетов не нужен. Не в силах сдержать центробежные процессы (да это было не под силу и Горбачеву) руководство союза выдвинуло идею федеративной структуры: все решается в независимых республиканских союзах, а Москва только координирует, выступает ходатаем писателей перед государством. Ну, и разумеется, — и это главное! — владеет и управляет через Литфонд общесоюзной писательской собственностью, а также берет на себя международные связи (валюту!). За это фундаментальное право оно будет стоять до конца. На этих основах и был разработан проект нового устава, который обсуждался в конце марта на пленуме правления СП СССР.
Все было гладко лишь на бумаге. Структура отражала краеугольный державный принцип: пятнадцать республик — пятнадцать писательских союзов. Москва — рядит-судит и распределяет. Ставка по-прежнему делалась на писателя-конформиста, послушного местной власти, и на республиканский союз, целиком зависящий от Москвы. Строптивая реальность ломала стройность фантазии литературных чиновников. Делегат от Литвы, например, заявил, что Литовский союз писателей отныне никому, кроме правительства республики, подчиняться не намерен. Другие делегаты говорили, что некоторые литературы вообще не имеют своей территории (российско-немецкая, крымско-татарская и другие) и предлагали федерацию не союзов, а “литератур”. Я же напомнил, что создан прецедент, когда на одной территории, как, например, в Ленинграде имеют место две писательские организации, а значит, это не возбраняется ни союзной республике, ни областям. И если руководство Союза писателей РСФСР в своем официальном заявлении указывает тем, кто не разделяет его курса, на дверь, то куда же деваться несогласным — ассоциации “Апрель” или нам, ленинградцам, или писателям из других городов? Выход будет один: создавать параллельную организацию и не драматизировать это обстоятельство. Главное — при расставании не поливать друг друга грязью, не оскорблять, не унижаться до грубой брани, а тем более не хвалиться чистотой крови и происхождения. Кстати, Ленинград давно уже претендует на статус республиканской организации, поскольку имеет для этого все основания так же, как и Москва. Поэтому я внес предложение сформулировать основной структурный пункт иначе: не “республиканские союзы”, а “независимые писательские союзы”. Это, по моему мнению, должно было заложить в наш устав запас прочности, поскольку, по всей вероятности, бурные общественные процессы и стремление каждой писательской личности к самоопределению приведут нас в ближайшем будущем к писательским объединениям по разным принципам: территориальным и региональным, идейным и творческим, эстетическим и языковым и даже, возможно, религиозным.
Мы еще не знали, чем закончатся “бурные общественные процессы”, когда никакой запас прочности не спасет. Словно предчувствуя это, оба писательских руководителя — В. Карпов, союзный, и республиканский С. Михалков — подали в отставку. Им было отказано. Это, по сути, все, что объединяло два пленума.
Российский 7-й пленум, по мнению Михалкова, “прошедший лучше, чем предыдущий”, действительно на этот раз не носил характера националистического разгула. Не считать же серьезными инцидентами выходку С. Куняева, преподнесшего Михалкову для передачи Ананьеву “русофобские” мужские трусы “от Абрама Терца” с профилем Татьяны Лариной, или ритуальное заклинание, произнесенное “под занавес” пленума неким Лещенко из Ташкента: “Сколько мы будем позволять им гулять на нашей земле, доколе иуда сионизм будет травить и истреблять наш народ, сколько мы это можем терпеть?” Ну, подумаешь, — крики одобрения и бурные аплодисменты. Это все пустяки.
Были вещи и посерьезней, как, например, заявление А. Проханова, с которого, кстати, и начались прения, о “ренессансном движении”, возникшем “в среде русских писателей”, которое “захватило широкие круги культуры, вылилось в рабочую, научно-техническую, армейскую среду”. “По существу, это зародыш будущей партии национального возрождения”, вещал Проханов. Ни больше ни меньше. Политической платформой “будущей партии” можно было считать итоговое “Обращение к народам России” (не путать с “Письмом писателей России”), которое специальная резолюция пленума предписывала всем низовым организациям публиковать и изучать. И как бы вторя вождю, Бондарев предостерегал членов союза от фракционной борьбы, поскольку “плюрализм необходим во времена первых поисков”, а дальше вступают в действие единомыслие и дисциплина. Не было только призыва обменивать писательские билеты на партийные.
Но нарушать обстановку единодушия на пленуме было некому: инакомыслящие московские писатели на эти мероприятия уже не ходили. Лишь мы, ленинградские отщепенцы, сидели тут, как заложники, со слабой надеждой все-таки еще что-нибудь изменить. Наши выступления — А. Нинова, И. Фонякова, мое — выслушивались с нескрываемой враждебностью. Скажем, когда в порядке обсуждения устава я пытался доказать, что принцип “демократического централизма” для творческой организации не подходит, что это мы, писательские союзы России, должны решать, какую из наших функций делегировать наверх, в Москву, а какую оставить себе, а не наоборот, — они даже не поняли, о чем я говорю.
Это не означает, что писатели России все как один следовали курсу своего московского руководства. Кроме Москвы и Ленинграда, оппозиционные настроения были сильны в Казани, Петрозаводске, Новосибирске, Иркутске, Свердловске, Тюмени, Краснодаре, Ставрополе и в других городах. Да иначе и быть не могло: писатели же в основном мыслящие, демократически ориентированные люди. Но литературные бонзы на Комсомольском проспекте в Москве их как бы не замечали. Казалось, угроза распада союзного государства, а вместе с ним и единого союза на почве протеста против безраздельного диктата центра этих людей нисколько не настораживала. Напротив, им пьянила головы перспектива этого же диктата, теперь уже полностью бесконтрольного, в рамках российского суверенитета. Они не прочь были не только выйти из Союза писателей СССР, но и взять на себя его функции и, разумеется, собственность, что вскоре и попытались сделать. По поводу несогласных бондаревцы писали в своем заявлении: “Пусть лучше нас будет меньше, зато обстановка будет здоровее”.
К осени маховик общественно-политического возбуждения в стране раскрутился настолько, что все намерения и проекты, не успевая родиться, тут же устаревали. Вот и руководство “большого” Союза писателей пребывало в панике: стройная система федеративного устройства, так тщательно разработанная весной и ожидавшая утверждения на съезде, осенью уже никого не устраивала, потому что новой ситуации не соответствовала. Прибалтийские союзы писателей теперь были практически в зоне недосягаемости и соглашались лишь на договорные отношения. Бунтовали, смыкаясь с национальными народными фронтами, писатели Украины и Белоруссии. Ноябрьский пленум СП СССР констатировал: суверенитет и иерархия не уживаются друг с другом, ни на какое централизованное управление республиканские союзы уже не пойдут. Устав от административной опеки, из-под власти СП СССР уходили журналы, отчуждались издательства. Яростно отбивались от нее “Литературная газета” и Литфонд — главные кормильцы союза. Имперское “министерство литературы” доживало последний год, как и сама империя. Пытаясь спасти хоть что-то, чиновники теперь готовы были преобразовать союз в “Конфедерацию советских писателей”, а московскую штаб-квартиру — в координационный центр. Но расстаться с главными, наиболее “питательными” атрибутами централизованной власти — финансово-хозяйственными функциями и международными делами — они были не в состоянии. И недалекое будущее покажет: едва они лишатся этого — их как ветром сдунет.
В эти же самые дни руководство Российского союза держалось по-прежнему бодро. “Единодушие” пленумов внушало ему уверенность в незыблемости централизованной системы и в скором достижении идеологического единомыслия. Эти упования должен был закрепить съезд.
VII съезд писателей России был назначен на середину декабря 1990 года в Большом Кремлевском дворце. Но заседавший там Верховный Совет РСФСР неожиданно продлил работу. Впервые за свою историю столь представительное писательское собрание вынуждено было искать себе пристанище по другую сторону кремлевской стены. Выручило Политуправление армии, предоставив съезду свой театр. Для размещения делегатов не нашлось подходящей гостиницы в центре, пришлось мириться с общежитием слушателей бывшей Высшей партийной школы. Статус писателя в обществе падал на глазах. Раздраженный Олег Михайлов заявил даже в первый день съезда: “Такое происходит не впервые. Так уже было в 1612 году, когда в Кремле сидели самозванцы и проигрывали в карты русских детей”. Вообще, первый день был отдан всевозможным проклятиям, которые, впрочем, несмотря на изощренную образность и крайнюю дерзостность, звучали уже ритуально. Доставалось Горбачеву, которого какой-то политический хулиган сравнил с Гитлером, доставалось Ельцину как главному “кремлевскому самозванцу”, “желтобрюхим газетам и журналам”, “наемным убийцам русской культуры”, ну и, конечно, “сионистам”. Надежды связывались с главой российской компартии Полозковым и с армией. Раздавались и здравые голоса: Виктора Астафьева, Владимира Крупина. С мудрой речью выступил наш старейший писатель, делегат I съезда 1934 года Адриан Владимирович Македонов, но слушали его плохо. К сожалению, тон на съезде, как и прежде на пленумах, задавали клакеры, литературная чернь. Кому-то очень хотелось обострить обстановку: в развернутом в вестибюле книжном киоске был большой выбор антисемитской литературы и даже “Майн кампф”, по поводу чего мы заявили протест.
Наша организация была представлена пятьюдесятью делегатами, которые выбирались по секциям, а затем утверждались общим собранием. Мы сразу поняли, что апеллировать к съезду по поводу клеветы и произвола, обрушившихся на нашу организацию на 6-м пленуме, бессмысленно. У всех хватало своих проблем. Жестко повела себя делегация из Татарии, вообще отказавшись участвовать в съезде. Свои претензии предъявили башкирские писатели. Это было время, когда президент предложил республикам брать столько власти у центра, “сколько можете”, поэтому командно-центристские тенденции московского писательского руководства выглядели анахронизмом и многих раздражали. Об этом я и сказал, выступив на второй день. Я также попытался привлечь внимание съезда к итогам литературного четырехлетия.
На мой взгляд, российская наша словесность переживала такое великолепное время, отмеченное такими блистательными событиями, которые нашим предшественникам и не снились: отменой цензуры, свободой книгопечатания, возвращением книг и имен.
Говоря обо всем этом, я, конечно, немного лукавил, понимая, что для кое-кого из присутствующих, особенно сидящих в президиуме, события эти вовсе не в радость. Посетовал же когда-то тот же Сергей Владимирович Михалков после доклада о преступлениях Сталина: “Двадцать лет работы — псу под хвост”. По этой морали, конечно же, на первый план теперь выступала проблема, останется ли наш председатель автором гимна, а вовсе не “отечество наше свободное” и его судьба (время покажет: отечество исчезнет, автор гимна останется).
Я пытался также протестовать против устава, в котором все сказано о правах центра и ничего о правах местных организаций, обязанных лишь выполнять принятые в Москве решения, но из зала мне стали настойчиво напоминать о регламенте.
Наше бесправие в писательском союзе России подтвердилось очень скоро, когда начались выборы. Без второго тура голосования, обязательного по регламенту, а простой переуступкой голосов одного из кандидатов другому главой российского Союза писателей стал делегат от Новгорода Борис Романов. Манипулирование фамилиями, голосами и списками сопровождало и выборы правления. Ну, а полный абсурд и произвол ждали нас при выборах делегатов на всесоюзный съезд. В шуме и криках зала началось самовыдвижение. В список вошло несколько сот фамилий, в основном людей одного направления, так что пришлось образовывать согласительную комиссию. Но и на ней царила полная неразбериха. В результате от нашей организации, имевшей право, согласно квоте, на 34 мандата, в списке осталось лишь 12 фамилий. От Ленинградской же областной вместо полагавшихся трех было вписано 7 фамилий. Множество несуразностей обнаружили и другие делегации. Не в силах перебороть шум и натиск и добиться справедливости мы отказались от голосования. Счетная комиссия так и не справилась с этой вакханалией. Съезд закрылся, а результаты голосования остались неизвестны и, разумеется, не утверждены. Лишь через месяц нам сообщат по телефону, кого нам (по решению пленума!) разрешено послать на съезд. Конечно, мы обратились в оргкомитет всесоюзного съезда с протестом, и нам разрешили выбрать своих делегатов на нашем общем собрании.
Как и ожидалось, съезд в Театре Советской армии закрепил консервативные тенденции в Российском союзе и публично поддержал реакционные силы общества, толкавшие развитие событий в стране вправо, а по сути дела, назад. Вершился “ползучий” антидемократический переворот, о котором многие, в том числе и мы, предупреждали. Союз писателей России еще скажет свое веское “Слово к народу”, которое нельзя будет трактовать иначе, чем идеологическое обеспечение августовского путча 1991 года. Но этим и закончится советский период его истории, его безраздельная власть. Он пожнет то же, что когда-то посеял сам, — раскол. И окажется в общественной изоляции в России и в мире. К отечественному литературному процессу он будет иметь весьма косвенное отношение.
Почему же мы не вышли из Союза писателей РСФСР, имея для этого столько веских причин и поводов? Предложения в пользу такого решения на наших собраниях и секретариатах поступали постоянно. Напомню, что, согласно опросу, 90 процентов членов организации выступали за самостоятельный статус в рамках Союза писателей СССР. И только 4,5, значит, около 20 человек, были против (дальнейшие события показали, что их в два раза больше). Когда я поделился нашими заботами с мэром Анатолием Александровичем Собчаком, он сказал, что город поддержал бы такое решение. И все-таки мне казалось, что торопиться не следует.
Прежде всего меня беспокоило, что для желаемого нами статуса нет правовой базы. Ну, выйдем, зарегистрируемся (по закону это уже было возможно). Но тут же выпадем из системы централизованного финансирования. Чем платить зарплату сотрудникам, даже если сократить аппарат? Немалые сложности возникнут и для писателей, выходящих на пенсию: все документы, подтверждающие стаж работы, по закону оформляются исключительно на Комсомольском проспекте. Имеем ли мы право ставить их в такое двусмысленное положение? А сохраним ли мы за собой наш шереметевский особняк? По каким-то документам, составленным в 1932 году и ныне благополучно утраченным, он передан тогдашним правительством в пользование ленинградским писателям, что звучит весьма неопределенно. Союз писателей РСФСР как главное юридическое лицо, выступающее от имени писателей России, сможет распорядиться им по своему усмотрению. Передать его? Кому? Законному правонаследнику? Кто он? А вот тут-то и появляется весьма реальный вариант, возникший из всей совокупности переживаемых нами обстоятельств.
Нашу конфронтацию с руководством Российского союза в Ленинграде поддерживали не все члены нашей организации. Особенно раздражал некоторых писателей левый радикализм, нетерпимость к инакомыслию, которым, в частности, грешило движение “Писатели в поддержку перестройки” (“Апрель”). Его элитарно-московский самодостаточный характер действительно мог не всем нравиться. В нем было немало людей, склонных к безапелляционным суждениям, с легкостью навешивающих оппонентам ярлыки типа “фашизм”.
Как-то на волне общественного возбуждения наши горячие головы создали ленинградский “Апрель”. В него вошло несколько десятков человек, которые ни разу не собрались и ничем себя не проявили, кроме того, что присягнули на верность перестройке. Вскоре они заявили о самороспуске. Но след оставили. Особенно болезненно восприняли эту акцию наши “умеренные”. Положение усугублялось и тем, что перестроечные процессы в стране приобрели не столько созидательный характер, сколько разрушительный: трещали по швам, замешиваясь порою на крови, межнациональные отношения, падало производство, не хватало продовольствия — во многих местах его уже выдавали по талонам. Разобраться во всем этом, найти истинные причинно-следственные связи, выявить подлинных виновников катастрофы было не под силу не только писателям, но и многим политикам и экономистам. Побеждали эмоции и поверхностные суждения.
Спектр отношений к понятию “демократия” в сложном писательском сообществе вообще не мог не быть весьма широким и пестрым. Люди переживали не только мировоззренческую, но и душевную ломку. Отношение к прошлому — к советской истории, жизнеустройству, духовным и нравственным ценностям, искусству, литературе, да и к самой идеологии социализма — не могло и не должно было быть одинаковым. Стремление левых радикалов преобразить картину отечества по флотскому принципу “Все вдруг!” напоминало теорию и практику большевизма и вызывало протест.
Я с недоверием относился к тем, кто с шумными эффектами сдавал партийный билет. Но и те, кто тоску по утраченным привилегиям выдавал за преданность идеалам, симпатии не вызывали. Между крайностями всегда есть люди, не спешащие с окончательными решениями, есть и убежденные “центристы”, так сказать, “умеренные” по взглядам и темпераменту. А возле них всегда находятся охотники ими поруководить. Не удалось в одном месте, удастся в другом.
Так из этих неторопких людей была сколочена группа “независимых”. Ее инициаторами были секретарь парторганизации Иван Сабило и прозаик Евгений Кутузов. Надо отдать им должное — они хорошо потрудились. Пройдя список организации вдоль и поперек, они поговорили с каждым, кто по тем или иным причинам стоял в стороне от союза или был чем-то недоволен. Их набралось около сорока человек. В том, что группа появилась, была и моя вина как председателя правления. Это были в основном люди “неохваченные”, не востребованные союзом. Там было свое коммунистическое крыло, к ним примыкали военные писатели, ну и, как обычно, те, у кого были трудности с публикациями. (Такое же движение “неприсоединившихся”, ушедших и от “правых”, и от “левых”, как они говорили, “в литературу”, наблюдалось и в Москве, оно возглавлялось бывшим председателем Московской организации Ал. Михайловым.)
“Независимые” формально оставались в рамках нашей организации, но на своих бурных собраниях требовали своего представительства во всех органах управления, в редакционных советах, а главное, угрожали, что в случае нашего выхода из Союза писателей РСФСР они в нем останутся на правах самостоятельной организации. На съезде в ЦТСА это было демонстративно подтверждено: в какой-то острый момент моего выступления по поводу то ли регламента, то ли устава со своего места вскочил возбужденный Евгений Кутузов и прокричал на весь зал: “Мы с вами, россияне!” Это не осталось не замеченным журналистами. Когда корреспондент “Литературной газеты” спрашивал у меня: что, снова раскол? — я отвечал, что, по моему убеждению, непреодолимых противоречий с “независимыми” у нас не имеется. И это действительно было так. Той скверной подоплеки, которая разделила нас с “Содружеством”, здесь не было, и мы могли договариваться и работать сообща. Но до поры до времени. Случись нам обособиться и самоопределиться, они тут же почувствовали бы себя хозяевами положения.
Вот эти причины и удерживали нас от форсирования событий. Мы возлагали надежды на предстоящий всесоюзный съезд, где могли попытаться (вместе с Московской организацией) обрести новый статус.
Город наш готовился стать свободной экономической зоной, субъектом всесоюзного права, при этом никак не умалялась его принадлежность России. Почему же наши вполне законные желания объявлялись чуть ли не изменой народу? Мы надеялись, что республиканские союзы, ставшие суверенными, нас поймут и поддержат.
Однако события пошли в другом направлении.
Три дня и три ночи Ленинграда в августе 1991 года, наполненные тревожным ожиданием, решимостью населения защищать демократию, стойкостью законно избранной власти, подробно — час за часом — описаны в документальной книге “Противостояние”, в воспоминаниях А. Собчака. Писательское слово поддержки этих усилий прозвучало в опубликованном нами заявлении, в выступлениях Дмитрия Лихачева и Виктора Конецкого на стотысячном митинге утром 20-го. В одном из помещений нашего дома тайно работал ксерокс, печатая листовки. Я как депутат участвовал в работе чрезвычайной сессии Ленсовета.
Три дня и три ночи в Ленинграде прошли, к счастью, бескровно. Но они отделили одну эпоху от другой. Через две недели городу будет возвращено его историческое имя. Около трехсот партийных чиновников, державших его на протяжении семидесяти лет в страхе, навсегда покинут Смольный. Над ним взовьется российский трехцветный флаг. Не станет лучше ни с промышленностью, ни с продовольствием, но ощущение моральной победы овладеет подавляющим большинством горожан — теперь уже петербуржцев.
Для писательского союза страны эти события принесли катастрофу. Он рухнул. Руководство в эти дни проявило полную недееспособность и, судя по всему, было готово к любому исходу событий. Инициативу перехватил ПЕН-центр, который уже утром 20-го разослал телеграмму с осуждением заговорщиков в 80 адресов. Через два дня левым крылом московских писателей был образован новый секретариат во главе с Е. Евтушенко с временными полномочиями (до съезда или всесоюзного писательского собрания). Как только не называли его: “хунтой”, “группой захвата”, “узурпаторами”. Легитимность его и в самом деле была сомнительна, но на волне всесокрушающего российского суверенитета в образовавшуюся нишу вот-вот должен был хлынуть мутный поток, и тогда уж поздно было бы разбираться, кому принадлежит “дом Ростовых” на Поварской, кто вершит дальнейшую судьбу “большого” писательского союза и в каком направлении. В эту минуту у писателей страны не было иной альтернативы, кроме как довериться выбору, который сделали Владимир Маканин, Андрей Битов, Виктор Астафьев, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Белла Ахмадулина, Владимир Корнилов, Даниил Гранин, Владимир Соколов, Чингиз Айтматов, Василь Быков, Фазиль Искандер, Алесь Адамович и все другие участники чрезвычайного писательского собрания.
Российский союз после августовского испытания быстро пришел в себя. Торжество российской государственности, крах Союза писателей СССР, открывшаяся перспектива правопреемства компенсировали горечь несбывшихся надежд. Приободрила и сорвавшаяся попытка префекта Центрального округа Москвы приостановить деятельность союза за идеологическое пособничество путчистам. Мы участвовали в работе пленума 30–31 августа и не скрывали своего отношения к тем, кто подписал “Слово к народу” и снова сидел в президиуме. А от нас не скрывали, что мы приходимся не ко двору и наше место совсем в другой компании. Нам давали понять, что нас есть кем заменить. К тому времени их отношения с нашими “независимыми” были самые солидарные. После того, что произошло, обстановка в старом особняке на Комсомольском проспекте была особенно удушающей, это чувствовали не только мы, но и находившиеся там корреспонденты московских изданий. Пленум объявил о суверенитете, с негодованием отмел “клеветнические обвинения в шовинизме, идейной поддержке хунты”, публично приветствовал “победу демократических сил, сорвавших замыслы путчистов и преградивших путь тоталитаризму и военной диктатуре”. И тут же взял под свою юрисдикцию газету “День”, назначив главным редактором А. Проханова, еще вчера открыто поддержавшего гэкачепистов, которые теперь уже сидели в Лефортово. Верноподданнические строки постановлений явно не вязались со смыслом выступлений ораторов и общей атмосферой зала. Распад “большого союза”, несмотря на уверения в необходимости “единства и дальнейшего сотрудничества”, оборачивался чуть ли не национальным торжеством. Один из руководителей Российского союза несколько позже откровенно вещал: “Ранее мы выглядели лишь какой-то └правой”, └оппозиционной” ветвью в └большом” Союзе писателей. Теперь у нас свой устав, своя платформа, патриотический национально-государственный характер которой мы не скрывали и не скрываем”. Было объявлено о перерегистрации членов союза. Другими словами, предстояла присяга на верность этой платформе, истинный характер и подоплеку которой мы слишком хорошо знали.
Но и на “большом” пленуме в ЦДЛ, куда мы перешли в тот же день, не было совершенства. Здравомыслящие интеллигентные люди, составлявшие новое руководство, не имели навыков аппаратной работы, составления юридически выверенных документов да и элементарной выдержки. Зал жаждал единства, но никто не мог отказать себе в изъявлении особого мнения. Старались придерживаться демократических принципов, но побеждали эмоции. Болели за судьбу России в целом, но в основном скатывались к московским делам.
Мы оставались наедине со своими проблемами. Сомнений больше не было: надо строить новый, демократический союз российских писателей.
По возвращении из Москвы мы составили обращение к писателям России.
К письму была приложена “Декларация учредителей” и “Организационные принципы Ассоциации писателей России”. Все это мы отослали в Москву. А специальная наша комиссия во главе с Ильей Фоняковым засела за учредительные документы Союза писателей Санкт-Петербурга.
ЗИМА ТРЕВОГИ
Осенью 1991-го вместо Союза писателей СССР было образовано Содружество союзов писателей со штаб-квартирой на Поварской. А зимою был учрежден Союз российских писателей, альтернативный Союзу писателей России во главе с Романовым (читай — с Бондаревым и Михалковым). В осуществлении этих проектов была и наша доля усилий: бесконечные поездки в Москву на оргкомитеты, работа над уставом, а в дальнейшем участие в выборных органах. В новый союз подали заявления и были приняты около 350 петербургских писателей.
В эти дни закручивалась крупная правовая интрига вокруг писательской собственности, растянувшаяся в дальнейшем на многие годы — с апелляциями к правительству, с привлечением “омоновцев”, с заменой замков и сжиганием чучел, — не завершившаяся и по сей день. Меня с самого начала отталкивала эта московская междоусобица, в которой уже прочитывались не столько идейные противоречия, сколько групповые амбиции, личные счеты, а иногда и корысть. Привыкнув к безотказной и часто самоотверженной работе членов нашей питерской команды, я с недоумением воспринимал непробиваемый индивидуализм некоторых своих московских партнеров, еще накануне ярко вещавших с трибуны. Один опоздает на важное совещание (“Ты что, не мог встать пораньше?” — “А я всегда так встаю”), другой не откажет себе в самый важный момент сыграть партию на бильярде, третий, заварив крупное дело и взбудоражив людей, вдруг на следующее утро неожиданно для всех окажется в Нью-Йорке, да еще смертельно обидится и бросит дело, когда его упрекнут. Поэтому я не слишком удивился, когда демократические лидеры стали попрекать друг друга числом зарубежных поездок, совершенных за казенный счет. Понять, что там, в “доме Ростовых”, творится, нам в Петербурге было затруднительно. Мы подписывали какие-то письма вместе с москвичами, однажды я даже был участником визита группы писателей в Белый дом, к Филатову, только заступившему тогда на пост главы ельцинской администрации. Но для “глубокого погружения” в эти проблемы надо было жить в Москве.
Еще в большей растерянности находились, вероятно, писатели других городов, решившие примкнуть к новому союзу. Тогда их было не так много, потому что в отличие от нас, петербуржцев и москвичей, разрыв с местной организацией сулил для каждого уйму лишений. Это сейчас, когда чуть ли не в шестидесяти областях работают полноценные альтернативные союзы, имеющие и издательства, и альманахи, и признание местных властей, независимость их стала неоспоримым фактом. А тогда это была просто жертвенная самоизоляция. Мне казалось, что их нельзя бросать, надо морально поддержать, помочь организоваться. Но тут оказывалось, что нет денег на почтовые расходы. Я и по сей день не могу понять, почему лидеры нового демократического союза, имея в своих рядах самых влиятельных писателей страны, а под боком — демократическое правительство, так и продолжают ютиться на задворках других литературных организаций, так и не смогли добиться для своих членов равных имущественных, финансовых и социальных прав. (Чего стоит одна “слезница” Риммы Казаковой, опубликованная “Литературной газетой” (2002, № 9), в адрес все того же Сергея Михалкова, ставшего ныне хозяином “дома Ростовых” на Поварской. От имени полутора тысяч писателей Москвы она умоляет выделить в особняке хотя бы еще одну комнату.) А нынешние шумные вспышки писательской активности вокруг литфонда, подозреваю, имеют в подоплеке весьма локальный вопрос — приватизацию переделкинских дач.
Но возвращаюсь на десять лет назад. В январе 1992 года был зарегистрирован как самостоятельное юридическое лицо Союз писателей Санкт-Петербурга. К этому моменту в нем числилось 424 человека. Однако около 40 “независимых”, как и ожидалось, образовали местную организацию Союза писателей России. Москва поспешила объявить ее правопреемником, а стало быть, и хозяином нашего особняка. Но Петербургский комитет Госкомимущества оспорил эти претензии, такое же решение вынес в дальнейшем и арбитражный суд. Мы оставались в одном доме, поделив помещения, сообразно пропорциям нашего численного состава. Каждая организация жила по своему плану и разумению, а поскольку глубоких разногласий между нами не существовало, некоторые наши мероприятия были совместными. Я вообще считаю, что если бы не амбиции двух-трех человек, наши контакты были бы еще полнее.
Мы не лишились (до поры!) и финансирования, но его съедала инфляция. Аппарат пришлось сократить, в основном за счет референтуры, оставив лишь то, что непосредственно работает на социальную защиту писателя. Нужно было находить внебюджетные источники и вообще проявлять коммерческую сноровку, которой, к сожалению, я не обладал.
Когда от этих проблем стоишь на дистанции, кажется, чего проще — организовать финансирование небольшого союза. Вот и я фантазировал, приступая к работе. Имеет союз издательство “Советский писатель”, Ленинградский его филиал, богатеющий за счет наших писателей? Имеет. Пусть делятся прибылью. Три наших журнала — “Звезда”, “Нева” и “Аврора” — зарабатывают на нас? Пусть делают отчисления. Бюро пропаганды получает за каждое писательское выступление более ста рублей? Получает. Почему же писатель из них видит только пятнадцать? И так далее, и тому подобное — и все, как мне казалось, в рамках здравого смысла. Но мы жили в мире лукавом, изначально умышленном: все деньги перекачивались в Москву или частично в бюджет города, из которого мы — то ли общественная организация, то ли учреждение — и получали свою ничтожную долю. Да еще вдобавок иногда нам давали понять, что мы чуть ли не захребетники трудового народа. Переломить что-нибудь в этой системе и даже разобраться в ней нам было не под силу.
Ну, а когда жизнь стала принимать реальные очертания, оказалось, что мы несколько преувеличивали потребность общества в наших сочинениях и выступлениях. Издательские планы на наших глазах скукоживались. Журнальные тиражи сокращались. У предприятий и школ на встречи с писателями не было денег, а может быть, и желания.
Единственным источником подпитки бюджета был дом, то есть та его часть, которая считалась деловой. Мы со своими службами потеснились и стали размещать в некоторых его комнатах нами же учрежденные издательства и журналы. Прибыли они, как правило, не имели (или не указывали, а просить отчета как-то было не принято), но переводили на наш счет скромную сумму за аренду помещения. Некоторые, едва сводившие концы с концами, были до лучшей поры и от этого взноса освобождены. Да и не в деньгах было дело, главное, что они давали возможность писателям печататься и зарабатывать. Боже, как я гордился, когда наш служебный флигель гудел, как улей, заполненный деловыми, озабоченными людьми — сотрудниками и авторами издательства “Северо-Запад”, газеты “Литератор”, журналов “Всемирное слово”, “Искусство Ленинграда”, “Ленинград”, агентства “Балтийский путь”. Вот таким и должен быть Дом писателя — литературной ярмаркой, а не чиновничьим лежбищем. Конечно, становясь на ноги, набирая силу и вес, некоторые наши компаньоны понемногу отчуждались, уходили в собственные интересы, нам неведомые. Иные не выдерживали, сворачивали дело. Все шло по законам рынка, которые поначалу, будучи еще отвлеченным прогрессивным понятием, увлекали нас, а позже коробили. Большинство из нас ничего не умело и не хотело уметь, считая по русской интеллигентской традиции коммерцию “низшей действительностью”. Беда состояла в том, что у нас не было человека, способного с холодной головой выстраивать всю эту затейливую экономическую композицию: вести отношения с партнерами, не упуская нашу выгоду, разумно расходовать наш моральный и материальный капитал. Я для этой роли решительно не подходил. Тот, кто подходил, вел свое дело. Кого только я не примеривал на эту работу. Были и такие варианты, что теперь думаешь: Бог уберег.
Самым солидным и преуспевающим было издательство “Северо-Запад”. Талантливый главный редактор Вадим Назаров, проявивший себя в дальнейшем и как тонкий оригинальный прозаик, был чуток и к потребностям книжного рынка, и к хорошей литературе. Это последнее качество оценили наши переводчики и с охотой пошли на сотрудничество. Года за два “Северо-Западом” было издано 150 книг в переводах членов нашего союза. Были среди них и авторы оригинальных произведений, и составители сборников, но все-таки предпочтение отдавалось переводной литературе. Издательство раньше всех распознало спрос на жанр “фэнтези” и первым издало Джона Толкиена.
Удивительный проект осуществил Александр Нинов. Как-то он принес мне французский литературный журнал большого формата под названием “Lettre internationale”. Издателем был парижанин Антонин Лим. В журнале оказались материалы, освещавшие литературную жизнь всей Европы. Своеобразие его заключалось в том, что журнал имел одиннадцать национальных редакций в главных европейских столицах. Каждая редакция, помимо своих собственных материалов, переводила и перепечатывала самое интересное из других десяти. Не было там только ни звука о литературной жизни в России. Вот этот пробел и решил восполнить Саша Нинов. Мы послали Лиму письмо, вскоре ответ был получен, и в нашем доме в январе 1991 года появилось новое акционерное издательское предприятие — товарищество “Всемирное слово”. Так мы вписались в еще один общеевропейский культурный проект. Авторами многоязыкого журнального монстра стали наши публицисты, прозаики, эссеисты, литературоведы. Товариществом выпускались и книги.
В помещении нашего Бюро пропаганды начинало свою деятельность ныне вполне успешное издательство “Лимбус-пресс”.
Оглядываясь назад, с ужасом теперь вижу, над какими пропастями балансировал, в какие проекты легкомысленно готов был ввязаться, пытаясь укрепить экономическое положение союза. Охотников использовать нашу “крышу” и наш особняк, главным образом, ресторан с окнами на Неву, было тогда немало. Попадались среди них и “крутые”, они приезжали на “мерседесах”, щеголяли входившими тогда в моду мобильниками и заграничными названиями своих фирм, часто бессмысленными, вроде “Нордик хауз”. Особенно любили вворачивать “интернешенл”. Я их всех выводил на совет, чтобы каждый мог вообразить их присутствие в нашем особняке в качестве компаньонов. Мы с интересом разглядывали и выслушивали этих первых гонцов “новорусского” племени, жаждущих овладеть нашим “вишневым садом”. Было странно думать, что эти коротко стриженные косноязычные парни смогут помочь петербургской литературе выжить. В нас побеждало, видимо, чувство стиля — симпатий почти никто не внушал. А если бы кто-то и внушил, жестоких законов бизнеса это бы не отменило. Плоды осуществившегося сотрудничества писателей с “новыми русскими” “самых лучших правил” можно наблюдать теперь на примерах Центрального дома литераторов и Центральной писательской поликлиники в Москве. Думаю, и мы бы не убереглись, если бы другая беда нас не подстерегла: в марте 1993-го наш особняк сгорел.
Жизнь дорожала безудержно, писателям кормиться литературным трудом или пенсией становилось все труднее. Литфонд утратил свою былую щедрость, когда можно было один месяц в году бесплатно прожить в Комарове или получить от него иную поддержку. Писательский труд на глазах терял статус самостоятельной и престижной профессии. Заниматься им можно было лишь совмещая с другим, более доходным делом. Для тех, кто по разным причинам не имел такой возможности, встал вопрос о выживании. Особенно трудным мне представлялось положение писателей среднего, предпенсионного возраста.
Нам удалось выхлопотать в деловом и издательском мире двенадцать годовых стипендий для особо нуждающихся. Но это была капля в море. Я обратился к А. Собчаку с предложением учредить вместе с нами Фонд поддержки и поощрения литературы. Мэр согласился, выделил 200 тысяч рублей. Из разных других источников набралось еще столько же.
Председателем правления фонда стала Майя Борисова. На правлении мы решили, что будем поддерживать только лишь то, что связано с литературой, не подменяя собою Литфонд. Но разве разберешь, где у писателя кончается быт и начинается творчество, поэтому мы просто принимали заявления на материальную помощь, не вдаваясь в подробности, и некоторым давали ее ежемесячно. Фонд выделял деньги на литературные премии и вечера, помогал оплачивать путевки в Дом творчества, лекарства и операции, закупал и выдавал талоны на бесплатные обеды в нашей столовой. Мы даже пытались реанимировать газету “Литератор”, истратив на нее 5 тысяч, но это ей не помогло. Фонд публиковал отчеты о своей деятельности. К сожалению, средства его скоро иссякли, а новые не поступали, потому что только у нас спонсор благотворительных фондов не пользуется налоговыми льготами. А ходить и выпрашивать никто из членов правления не хотел.
Жить было трудно, но, как всегда бывает в переломные годы в России, особенно на пороге общественного обновления, художественная жизнь обострялась, жадно осваивала новые открывшиеся территории, слегка пьянея от сознания собственной свободы и неистощимости. А главное — жила вера в скорые и благотворные перемены. Об отчаянии, безнадежности ожиданий речи тогда не было.
Я помню чувство гордости за наше время, за Россию, которое мы испытывали, когда принимали у себя участников первого “Конгресса соотечественников”, потомков первой русской эмиграции. Он проходил в дни путча, в самый накал событий, и в переломную ночь с 20 на 21 августа делегаты ехали в “Красной стреле” из Москвы в Ленинград, а оказались уже в Петербурге. Мы устроили им прием сначала у нас, на Шпалерной, а затем в подвале “Бродячей собаки”, где еще даже не началась реставрация. Но в сыром, правда, уже очищенном подвале, где на сводах слабо просвечивала фреска Судейкина, чопорные официанты во фраках из “Европейской” накрыли столы крахмальными скатертями и расставили на них хрусталь и серебро. Мало кто понимал, какая машина времени включилась в эти минуты, и вообще осознать масштаб происходящего гостям было трудно, но те, кто помоложе, говорил нам: мы вам завидуем, у вас такие события, так весело, а в Европе сытая скука и мертвый застой.
Ощущение праздничного обновления еще долго нас не покидало. Я просматриваю “Информационный бюллетень”, который мы выпустили в сентябре 1992 года, и с ностальгическим удовольствием отмечаю интенсивность и разнообразие жизни нашего независимого союза. В этом перечне запечатлелись и осуществленные проекты, и намерения, и “высокие” и “низкие” материи жизни, и это только часть ее, поскольку то, что происходило в жанровых секциях или в писательском клубе, или в Бюро пропаганды, или в Литфонде, в бюллетене почти не отражено. Приведу из него некоторые выдержки, все-таки документ эпохи.
1. Приемной комиссией (председатель Борис Стругацкий) разработано новое положение о приеме в СП С.-Петербурга. Утверждено также положение об ассоциированных членах СП СПб (список их уточняется). Первым принятым в Союз в этом статусе стал Дмитрий Бобышев (США).
2. Разработан образец членского билета СП СПб. Решением совета размер годовых членских взносов установлен в 100 рублей. Просим погасить задолженность, иначе изготовление членских билетов сильно затянется.
3. Председателем правления Дома писателя стал Семен Ласкин, его заместителем — Виктор Топоров. Они готовы принять предложения по работе Дома.
4. Иностранная комиссия бывшего СП СССР прекратила свое существование. Все, что от нее осталось, переведено на Комсомольский проспект. Содружество Союзов писателей, Союз российских писателей, журнал “Иностранная литература”, “Знамя” и ряд других организаций создали Ассоциацию по литературным и культурным связям с зарубежными странами. Союз писателей СПб учредил отделение этой Ассоциации в Петербурге. Председателем избран Михаил Глинка.
5. Союзом писателей СПб совместно с Союзами композиторов и архитекторов при участии Агентства “Балтийский путь” учрежден и зарегистрирован Набоковский фонд. Председателем правления избран Андрей Битов, заместителем — Виктор Максимов, ответственным секретарем Вадим Старк. Планируется создание музея Набокова и литературного центра русского зарубежья по адресу: Б. Морская, 47.
6. Союз писателей СПб вошел в число учредителей Агентства “Балтийский путь”. Директором назначен Александр Житинский. Агентство будет выполнять информационные, туристические и литагентские функции. Первые 22 автора уже представлены Агентством на Международной книжной ярмарке в Гётеборге.
7. Союз писателей СПб заявил городским властям о своем желании приобрести (на основе акционирования) книжный магазин № 15 по адресу: Большой проспект П. С., дом № 57 — и организовать в нем писательский магазин-салон “Зеленая лампа”. Предложение рассматривается.
8. На издание сборника произведений репрессированных ленинградских писателей усилиями Захара Дичарова собрано 82 тыс. рублей. Изготовлен макет книги. На ее производство нужно еще около 200 тысяч. Советы и деньги принимаются в мемориальной комиссии.
9. Секция поэзии Союза писателей СПб выпустила первый номер альманаха “Речитатив” (поэзия, эстетика, критика). Составитель и главный редактор Андрей Крыжановский. Тираж — 50 экз. При необходимости будет допечатываться. Цена номера 30 рублей.
10. Продолжается конкурс на соискание литературной премии Союза писателей СПб. В жюри — В. Акимов, Н. Банк, В. Лавров, Б. Стругацкий, Н. Сладков, М. Яснов, И. Знаменская, А. Кушнер, Н. Крыщук. В январе 1993 г. заканчивается прием рукописей. Подведение итогов в мае.
11. 25 октября на вечере в Доме писателя будут подведены итоги литературного конкурса среди школьников Петербурга. Жюри в составе Б. Стругацкого, Я. Гордина, В. Сосноры, Н. Рахмановой, М. Борисовой оценит около 50 рукописей в разных жанрах. Литературное объединение школьников работает каждую среду с 17 ч. Руководитель — Ольга Лебединская.
12. Две литературные премии Италии присуждены И. М. Меттеру как лучшему зарубежному писателю года. Заслуги Ю. Б. Корнеева в знакомстве русских читателей с французской литературой отмечены специальной медалью Франции. Ю. Д. Левин избран президентом Ассоциации современных гуманитарных исследований, Международной организации филологической и исторической литературы.
13. Союз писателей СПб совместно с финской общественностью и АО “Балтийский путь” летом провел две конференции — в честь 100-летия Эдит Седергран (14–16 июня) и посвященную связям Петербурга и Финляндии (29–30 июля). Кроме того, “Балтийский путь” был организатором европейской конференции “Небо Европы”.
14. В Международной книжной ярмарке (Гётеборг) участвовали М. Палей, Н. Кононов, А. Житинский, М. Глинка, Д. Каралис, В. Максимов. В симпозиуме “Литература и власть” в Норвичском университете (штат Вермонт) — А. Арьев, Я. Гордин, В. Уфлянд. В конференции по созданию центра писателей и переводчиков стран Балтики (о. Готланд) — М. Глинка, А. Бранский. В антифашистском семинаре (Прага) — Н. Катерли, М. Рольникайте, П. Карп.
15. Готовятся литературные вечера памяти Марины Цветаевой, “Поздние петербуржцы”, “Фольклор ГУЛАГа”. 16 октября — встреча с А. Синявским и М. Розановой.
16. Установлены мемориальные доски памяти А. Куприна, Вс. Рождественского, Ф. Абрамова.
17. Если вы получили двухтысячную скидку на путевку в Комарово, то это стало возможным благодаря помощи Международного литфонда, “Библиотеки └Звезды””, Дома писателей, Книжной лавки писателей, Фонда поддержки и поощрения литературы.
18. Летом получена и распределена гуманитарная помощь (сухое молоко) среди 87 пенсионеров Союза. В течение года спонсор, пожелавший оставаться неизвестным, передавал на нужды престарелых писателей более 1 тысячи рублей ежемесячно. Это был недавно ушедший из жизни Генрих Рябкин.
19. Совет Союза писателей СПб обеспечил финансирование Фонда поддержки и поощрения литературы в сумме 200 тыс. рублей, комиссии по работе с молодыми — 100 тыс. рублей.
(Эти 100 тысяч были потрачены на традиционную конференцию молодых писателей Северо-Запада, с которой многие из нас начинали свое вхождение в литературу. Ныне она была проведена в Комарове и оказалась последней, по счету, по-моему, двадцатая.)
Но, пожалуй, пиком нашей активности был проект, осуществленный совместно с Союзом писателей Швеции.
ПЛЫТЬ НЕОБХОДИМО!
Это изречение римского полководца Помпея напомнил Александр Нинов, когда рассказывал об итогах проекта в своем журнале “Всемирное слово” (1994, № 7).
Еще в конце 1989 года какой-то поэт и романтик из Стокгольма прислал мне странное, полное фантастических предложений письмо. Это был председатель Союза писателей Швеции Петер Курман.
“Давайте продемонстрируем миру нашу общность в области литературы! Давайте на конкретном примере покажем, что мы, писатели, сидим в одной и той же лодке, невзирая на то, на каком именно берегу Балтики нам довелось жить. Короче говоря, мы предлагаем: мы добываем большой пароход, загружаем его писателями и переводчиками, человек по пятнадцать из каждой страны Балтики, обеспечиваем еду и питье для двухнедельного круиза и отправляемся в наше общее море. Мы будем причаливать во всех городах Балтики подряд и устраивать чтения и дискуссии. Представляете, ваш Ленинград, Хельсинки, Стокгольм, Таллинн, Рига, Гданьск, Любек, Копенгаген…”
Нет, он в самом деле ненормальный, думал я с радостью, что-то в нем есть от наших русских фантазеров. Незадолго до этого на заседании иностранной комиссии один из наших ветеранов войны Владимир Савицкий со свойственным этому возрасту безответственным простодушием вслух помечтал об интернациональном писательском корабле. Писатели помоложе одарили его ироническими взглядами: мечтать, мол, не вредно. И я был среди скептиков: какой корабль? На какие деньги? А главное — кто разрешит? Как бы предвидя все это, Петер Курман спрашивал:
“Это безумная идея? Но ведь миром движет не только мудрость. Давайте обратим взоры к верхушкам мачт и посмотрим, какую силу настоящего ветра способны выдержать наши воображаемые паруса. Почему бы не созвать в Ленинграде писательское собрание с привлечением участников из всех наших стран? В любом случае оно может стать писательским праздником, который побьет все рекорды. И кто знает, возможно, нам удастся совместными усилиями взять на абордаж этот корабль мечты уже летом 1991 года. Если Вацлав Гавел сумел стать президентом, уж матросы-то из нас должны получиться!”
Нет, он мне нравился, этот стокгольмский мечтатель! Мы ответили незамедлительно и, конечно, согласием. Наши коллеги на Западе, разумеется, не понимали, что страх, чувство опасности, зависимости еще вчера были реальными компонентами художественной атмосферы нашего города. Встречи с иностранцами, чтение изданных на Западе книг могло закончиться (и часто заканчивалось!) получением тюремного срока. Давно ли завершилась тюремная эпопея нашего товарища, переводчика Константина Азадовского? Давно ли мы работаем без государственной и партийной цензуры, без надзора и сыска? Вот почему мысль о конгрессе с нашим участием была поистине фантастической, головокружительной мыслью, знаком нашего окончательного освобождения.
А дальше я повстречался с Петером Курманом в Переделкине, на торжествах в честь столетнего юбилея Бориса Пастернака. Это было в феврале 1990 года. И познакомил нас не кто иной, как Константин Азадовский. Идея писательского конгресса на Балтике, пока еще в туманной форме, уже овладела нами. Бродя по хрустким дорожкам заснеженного поселка, мы впервые нащупывали ее реальные контуры. Решили готовить круиз. Спонсоров предстояло найти. Вернувшись домой, я рассказал о встрече членам иностранной комиссии. Ну, что говорить — энтузиазм сменялся иронией, серьезные размышления трепом, но все же было решено учредить акционерное общество “Балтийский путь”, которое имело бы все права вести дела с обозначившимися партнерами в полном объеме, поскольку наш союз тогда еще не был юридическим лицом. Вместе с союзом соучредителями его стали четыре небольшие издательства: “Новый геликон” (Александр Житинский), “Мансарда” (Михаил Глинка), “Библиотека └Звезды”” (Владимир Кавторин и Борис Хмельницкий) и “Текст” (Дмитрий Каралис). Это было первый практический шаг на пути к авантюрному замыслу.
Честно сказать, поверить в его осуществление было трудно и позже, в октябре, когда несколько писателей из Стокгольма и Ленинграда сошлись на пароходе под загадочным для европейского уха названием “Ильич”. (Для нас и это название было знаковым, потому что именно он, Ильич, в конце сентября 1922 года отправил “философский” пароход из Петрограда в Германию. Не этот ли рейс пробороздил на Балтике роковую межу, разделившую нас на семь десятилетий?) Именно там, покачиваясь на крепкой осенней волне, мы сочинили воззвание, которое отправили затем во все писательские союзы Балтийского региона.
Читая его членам нашего правления, я видел, что вряд ли кто-то воспринимает все это всерьез. Надвигались заботы более реальные: инфляция, экономическая катастрофа в журналах и издательствах. Мы же замышляли нечто “пира во время чумы”. Пожалуй, один человек выслушал меня с должной мерой серьезного и доверчивого внимания. Это был мэр Ленинграда Анатолий Собчак. Он пообещал содействие, и мы ощутили его в полной мере и очень скоро, когда вели предварительные переговоры с Балтийским морским пароходством.
Политическая обстановка в стране изменялась стремительно. Надвигался “ползучий переворот”, способный перечеркнуть все, что было достигнуто. В предчувствии его торопились со своим независимым статусом прибалтийские республики. Он уже на всех уровнях становился фактом. А мы готовили конференцию писательских союзов стран Балтики, которую решили собрать в Ленинграде. Петер Курман позже рассказывал:
“Примерно за неделю до встречи меня пригласил на обед в свою резиденцию посол Советского Союза в Стокгольме Успенский. После обсуждения переменчивого клева в Стокгольмских шхерах он предложил посодействовать тому, чтобы нам предоставили советский корабль при условии, что я обращусь к Горбачеву с официальным письмом. Когда я вежливо, но настойчиво подчеркнул, что наш проект следует рассматривать скорее как проект Ганзейского союза, а не как совместный проект нескольких государств, он помрачнел. Растаяла последняя возможность втиснуть прибалтийские государства в понятие └советские республики”” (“Всемирное слово”, № 7).
И действительно, на столах конференции, которая открылась 23 апреля 1991 года в нашем Доме писателя, в череде национальных флажков Швеции, Финляндии, Норвегии, Польши, Германии и Дании стояли флажки Эстонии, Литвы, Латвии и России, что соответствовало достигнутому к тому времени политическому размежеванию. “Балтийский путь” предложил участникам проект и деловой, и культурной программы будущего конгресса. Рассказал и о предварительной договоренности с Балтийским морским пароходством. Было продумано все до мелочей. Дело оставалось за малым — за деньгами. Их требовалось, как я помню, около 180 тысяч. Разумеется, в долларовом исчислении.
И хотя уникальность этой первой встречи подчеркивали все делегации и необходимость конгресса никто не отрицал, проявилось традиционное опасливое предубеждение, особенно со стороны писателей Польши и Дании: а не задумали ли русские новую пропагандистскую акцию? Поэтому, вежливо выслушав наш проект, решили все же в оставшееся время поискать альтернативу. Мы не возражали.
И, может быть, впервые некоторые участники конференции поняли, что имеют дело с новой Россией, только на встрече с Анатолием Собчаком. Он принял нас в своем кабинете в Мариинском дворце и не отпускал полтора часа, хотя планировалась получасовая беседа. Сдержанных северян, привыкших к демагогии своего восточного соседа, к заверениям в лучших намерениях, прочитанным по бумажке, страстная импровизация Собчака о будущем Петербурга и увлекла, и задела. Возможно, они в первый раз встречались с российским политиком, который внушает доверие. Да что они, у нас, россиян, было точно такое же ощущение. Собчак говорил, что наша “культурная Ганза” — это первый шаг к тому, о чем он мечтает и во имя чего работает, что она откроет своим примером новые возможности и для деловых людей, и для политиков, поможет возродить экономическое сотрудничество на Балтике. Он пообещал обратиться с письмом к мэрам тех городов, где мы хотим побывать. (Свое обещание он выполнил.)
Гости уехали, договорившись встретиться осенью в Швеции для окончательного решения.
А потом было 19 августа. Я встретил его на эстонском хуторе. Собираясь в Ленинград, я оставил жене адреса наших эстонских родственников. А подумав, внизу приписал адрес Петера Курмана. На всякий случай. Я не сомневался, что слова о солидарности, произнесенные участниками конференции много раз в апреле, если понадобится, обернутся делом в августе. И не ошибался. Петер Курман позже писал об этих днях: “Уве Фризель, председатель немецкого Союза писателей, предложил в факсе, чтобы наша октябрьская встреча приобрела характер встречи солидарности с русскими писателями. Следовало создать общий фронт борьбы с новой диктатурой в Советском Союзе. Затем произошло радостное, во всяком случае на тот момент, разрешение кризиса”.
И действительно, нам не пришлось вызволять друг друга из тюрем. Но ведь чем черт не шутит, а мы, россияне, люди пуганые и в этом случае не спешим с утвердительной интонацией. Поэтому, готовясь к конгрессу и вспоминая тот августовский день, я решил предложить в заключительный документ такие слова: “Мы будем проявлять солидарность в отстаивании наших профессиональных, гражданских и человеческих прав, а в случае их грубого нарушения сообща апеллировать к правительствам, закону и общественному мнению”. Они были приняты.
За полтора года, пока мы собирались в круиз, на нашей Балтике чего только не произошло! Эстония, Латвия и Литва стали независимыми государствами. Германия перестала быть Восточной и Западной. Распался Советский Союз, а на Балтике появилось новое суверенное демократическое государство — Россия с анклавом, называвшимся по-прежнему Калининградской областью. Крупнейший российский город и порт вновь стал Петербургом. Прежде такие крупные геополитические изменения могли возникнуть только в результате мировых войн. Ныне все, слава Богу, обходилось миром.
Осенью подготовка к конгрессу возобновилась. Конференция в Хессельбю, хотя и не обошлась без раздумий и колебаний, в целом подтвердила наше общее намерение выйти в море и назвала конкретную дату и конкретный корабль: 25 февраля 1992 года, русский теплоход “Константин Симонов”. Нас принимали в Шведской академии, в Государственном совете по культуре, в мэрии, но самой важной фигурой во всех этих переговорах оказалась хрупкая миловидная брюнетка Соня Мартинссон-Упман, которая представляла в Швеции некую международную организацию “Аре Балтика” со штаб-квартирой в германском городе Киле. Оказывается, Северная Европа уже давно позаботилась о том, чтобы исторические узы и ценности, возникшие в регионе со времен Ганзейского союза, не погибли и давали плоды. На счету “Аре Балтики” уже были многочисленные культурные проекты: передвижные выставки, музыкальные фестивали, кинонедели и прочее. Нам оставалось только надеяться, что и наш проект отвечает основным устремлениям этой организации.
И вот однажды ночью в моем доме длинно и настойчиво зазвонил телефон. Это был Стокгольм, Петер Курман: Владимир, я достал доллары! “Аре Балтика” согласилась стать генеральным спонсором нашего круиза!
И даже когда у нас на руках был договор, подписанный Балтийским морским пароходством, и другой договор — со Шведским союзом писателей, гарантировавшим финансирование, нас не покидало ощущение нереальности происходящего, утопичности нашего плана. Директор круиза Александр Житинский, в двадцатый раз перечитывая договор, подписанный им и Петером Курманом, с неопределенной полуулыбкой задерживался на последнем пункте, где было сказано, что в случае невыполнения обязательств он будет привлечен к ответственности по шведским законам и в шведском суде. “Ну, вот это реально, это я вижу, — бормотал он, — уютная камера в шведской тюрьме, трехразовое питание, я сижу и наконец-то пишу роман… А круиз… нет, не вижу”.
С этого момента началась интенсивная подготовка. Давно я не видал таких азартных, таких неугомонных работников в стенах Дома писателей. В Стокгольме у них был достойный партнер — прекрасная Ева Кумлин, превратившая в европейский штаб круиза свою собственную квартиру. Два штаба — питерский и стокгольмский — постоянно обменивались факсами. Навещая “Балтийский путь” в комнатах иностранной комиссии, где беспрестанно трещала, мигала, мерцала всевозможная аппаратура, где на стенах висели эскизы плакатов и схемы следования, писатели Петербурга наконец-то начали понимать, что здесь и в самом деле готовится что-то нешуточное и небывалое. А когда были объявлены сроки оформления документов, даже самые отъявленные скептики заволновались: что, правда едем?
Едем, да не все. Из четырехсот писателей в круиз могли отправиться чуть более пятидесяти. Как отбирать? Нам предстояло участвовать не просто в увлекательном путешествии, а в Международном конгрессе с его разнообразными семинарами. С одной стороны, хотелось предстать перед западными коллегами в великолепии петербургских имен, знакомых им по переводам, с другой — трудно было удержаться от соблазна познакомить литературную Балтику с новыми именами. В конечном итоге жанровые секции сами назвали участников конгресса. Часть делегатских мест была отдана писателям, занимающимся издательской деятельностью. По факсу мы получили списки зарубежных делегатов конгресса. В общей сложности нас набиралось около трехсот. Назревала ситуация, достойная книги Гиннесса. Никогда еще в истории мореплавания не было корабля с такой высокой концентрацией литературных дарований. С другой стороны, в истории литературы еще не было случая, чтобы такое количество литераторов вместе так далеко отплывали от берега.
День настал, из Скандинавии прилетели наши коллеги, и тут же после жарких объятий мы проводили их на поджидавший нас элегантный и комфортабельный теплоход польской постройки “Константин Симонов”. Когда они спросили, кто такой Константин Симонов, мы ответили, что это тоже писатель, но такой, который всегда умел оказаться вовремя в нужном месте, вот как сейчас. На следующий день загрузились и мы. И вот — отплываем! Пока медленно шли по морскому каналу, Петер покачивал головой и все повторял: “Фантастика!..” И уже через час мы торжественно открыли конгресс.
И далее мы 16 дней плыли по Балтике, делая остановки в Таллинне, Гданьске, Любеке, Копенгагене, Висбю, Стокгольме, Хельсинки. Нас встречали оркестрами и приемами в мэрии, грандиозными банкетами и льготными условиями стоянки в порту (без портовых сборов). Всюду нас ждали автобусные и пешие экскурсии. И с каждой остановкой число пассажиров нашего судна возрастало. На борт поднимались то импозантные европейские джентльмены с приветливыми улыбками, то экстравагантные парни, шумные и удалые. В холлы и рестораны проникло праздничное оживление и мотовство, бары пенились и искрились. Все, кто имел с собой какой-нибудь инструмент (их набралось с десяток), сбились в джаз-бэнд. Во всю силу развернулись ансамбли, приглашенные нами в круиз для украшения жизни: “Колибри” и “Два самолета”. Ночью корабль долго не мог угомониться, шум стоял на всю Балтику.
Не буду преувеличивать плодотворность прошедших на борту семинаров, хотя они порой проходили бурно, программа их была актуальна для всех: теория и практика художественного перевода, авторское право, проблемы книгоиздания и книготорговли, использование компьютеров в писательском и издательском деле, экология Балтийского моря. Сменяющие друг друга вечера национальных литератур были любопытны, но теряли оттого, что требовали перевода, и часто двойного — с английского (он был рабочим языком общения наряду с русским, но знали его не все). Как и всякое массовое мероприятие, наш конгресс был ценен в основном тем, что оставалось в осадке, — личными контактами. Но это, понятно, штучное дело.
Был конец февраля, в Европе зеленела трава, зацветали кустарники, в прудах плавали лебеди. Города лоснились чистыми стеклами и отмытыми камнями тротуаров. Узкие дома под островерхими черепичными крышами, тесно прижавшиеся друг к другу, прихотливо покрашенные, производили впечатление театральной декорации. Было много памятников и колокольного звона, всевозможной еды и пива. В городской атмосфере отсутствовала тревога, казалось, главные жизненные вопросы решены здесь давно и навсегда. И оттого лица людей были приветливыми и спокойными. Трудно было поверить, что и Гданьск, и Любек когда-то лежали в руинах. А у нас все снова рухнуло, и надо начинать жизнь заново, как после войны. И где взять силы, и сколько понадобится времени, чтобы сравняться в партнерстве? Но, возвращаясь на корабль, в разноязычную, но одноименно заряженную среду, мы как-то чувствовали, что с литературой у нас все в порядке. В какой-то момент мне даже показалось, что нашим интересней всего друг с другом и они ни в ком не нуждаются. И еще неизвестно, кому и какую дистанцию надо преодолевать. Так мы и покинули судно — бедные, но несломленные.
Ощутимыми плодами круиза, помимо личных контактов (которые, я знаю, многими затем были продолжены), были прекрасно изданная в Швеции антология, названная “Корабль дураков” — с текстами, рисунками и фотографиями, а также Балтийский литературный центр на острове Готланд, куда каждый писатель теперь может приехать для работы. (Через год мы побывали на его открытии — едва только разрезали ленточку, в порту города Висбю загудели все стоявшие там корабли.) Был еще большой фильм, снятый специальной бригадой “Пятого колеса”, но, на мой взгляд, неудачный. От конгресса остались и полагающиеся в таких случаях документы, совокупным итогом которых был все тот же лозунг римского полководца Помпея: “Плыть необходимо”.
И действительно, через три года мы поплыли во второй раз (я был уже в качестве гостя). Организаторами выступали все те же — стокгольмский мечтатель Петер Курман и прекрасная Ева Кумлин. Судно на этот раз было греческое — “Мир ренессанса”, а маршрут пролегал по теплым морям: Черному и Эгейскому. Писатели суровой Балтики (в том числе 30 петербуржцев) посетили Одессу, Констанцу, Варну, Стамбул, Измир и Афины, вовлекая в партнерство и разгул коллег из этого региона, в том числе наших бывших сограждан, а теперь иностранцев: украинцев и молдаван, грузин и абхазов. Поговаривали о морях более южных широт на дальнюю перспективу. Но это уже не представлялось такой фантастикой.
Я проработал в союзе четыре года и в ноябре 1992-го отошел от дел, передав их Михаилу Чулаки.
НАШ ДОМ
На “Константине Симонове” мы несколько раз крутили видеофильм о нашем Доме писателя. Мониторы в разных углах холла под английский текст показывали до боли знакомые интерьеры. Я пробовал отчуждать взгляд и смотреть фильм глазами, например, датчан или шведов, в скромных писательских штаб-квартирах которых побывал. Что это за лестница белого мрамора, куда она ведет плавным своим поворотом? Чей это двусветный зал с роскошной люстрой и искусной лепниной? А это кому принадлежит: зеркальная гостиная с дворцовой мебелью, “золотая гостиная”, “красная”, “готическая” с мозаичным профилем Данте, “мавританская” с затейливым резным орнаментом? Нам, нам все это принадлежит, бедным петербургским писателям. А два ресторанных зала с видом на Неву? Тоже нам. Это наше бесценное достояние. Вряд ли какой-нибудь европейский союз писателей обладает такой роскошью, и, надо сказать, почти даром. Этот особняк одного из представителей старинного российского рода Шереметевых был отдан советской властью под Союз писателей и писательский клуб.
В роковом для него 1993 году шел 59-й клубный сезон. (Я тогда уже не работал в союзе.)
На какой-то старой карте времен основания Петербурга я обнаружил в аккурат на этом месте небольшое поселение под названием Вральщина. Так и подмывало напомнить об этом в разгар иных доперестроечных наших собраний. Что и говорить, в этих стенах за последние пятьдесят с лишним лет было произнесено немало лживых речей, совершено много жестокостей и предательств. Кто-то, символически мыслящий, склонен был в пожаре усматривать мистику, роковое возмездие. Но тогда бы у петербуржцев в глазах темнело от пожарищ. Ответственность за преступления должны нести люди, а не здания. Особенно горько было думать, что особняк погиб в относительно благополучный период своей истории. Даже в огневые блокадные годы он уцелел. Огневые — в прямом смысле: и потому, что в нем жили люди, пытавшиеся рискованными способами обогреться, и потому, что в окрестностях полыхали дома, подожженные термитными бомбами. А соседний, тот, в котором позже размещался Институт астрономии, был уничтожен прямым попаданием фугасной. Его фасад с зияющими окнами, без крыши дольше всех, по-моему, до начала 60-х напоминал о ленинградской трагедии.
Для литераторов моего поколения особняк был судьбой. С ним были связаны и надежды, и первые успехи, и комплексы, и становление. И просто человеческие привязанности. Как-то мы говорили меж собой, что и ногами вперед нас вынесут из этого дома.
Что делает творческий клуб притягательным и необходимым для пишущего человека? Прежде всего возможность освободиться от одиночества, неизбежного состояния людей нашей профессии. Кто-то умеет извлекать и из него радость и обращать его в энергию творчества, кто-то страдает, но справляется собственными силами или с помощью близких. Но большинство нуждается в профессиональном общении, пусть в случайном, пусть в беглом, пусть за рюмкой водки, когда и о литературе-то ни слова не будет сказано, но всегда солидарном, корпоративно-интимном.
Дом наш то наполняется гулом большого скопления людей, возбужденных встречей, то пребывает в тишине и полумраке, и только стук бильярдных шаров напоминает, что он обитаем. Тут всегда есть несколько человек с печатью тщательно скрываемого одиночества, с острым желанием поделиться и в то же время с невозможностью это сделать, с веселой улыбкой при печальных глазах. Наш дом все-таки был клубом одиноких сердец. И слава Богу. Публичное одиночество — вот его назначение. Иногда, правда, удавалось переходить этот барьер, и тогда возникало упоительное чувство единения. Я испытал его дважды: в самом начале, когда состоял в секции детской литературы, и в самом конце, когда ежедневно ходил в дом на службу.
Вначале, по молодости, на Воинова, 18 тянуло неумолимо, каждый вечер. Твое присутствие в доме, в кругу собратьев по перу было равнозначно твоему присутствию в литературе. Казалось, тебя там нет, а замышляется нечто важное, все там, а о тебе уже забыли. И на пути к нему, еще на Литейном мосту, не спуская глаз с освещенных окон фасада, испытывал сладостное волнение. Входил, но ничего особенного здесь не происходило. В ресторане в окружении своих авторов выпивал директор Детгиза Антоныч. Писатель П., как всегда, играл на бильярде, писатель Д. ходил от столика к столику, громко матерясь. Наверху заседали поэты, в зале шел фильм. Вот и всё.
В более зрелые годы дом, как ни странно, приобретал для тебя противоположное достоинство, был ценен тем, что в него можно было не ходить или ходить от случая к случаю. Все там, что-то происходит, а тебя нет, и это почему-то тоже приносило удовлетворение. Всё главное — теперь ты это знал — совершается на твоем письменном столе.
Но никто не мог представить себе пустоты по адресу Шпалерная, 18 или набережная Кутузова, 2. Это означало бы зияющую рану в твоей личной судьбе.
Об истории и художественных ценностях особняка много и неплохо написано, хотя в полном объеме этим уникальным объектом петербургско-ленинградской культуры еще никто не занимался. А жаль. Мне довелось познакомиться с ним достаточно близко в переломную пору, которую одни называют “перестройкой”, другие — “безвременьем”. И то и другое название передает основную суть той эпохи. И, отвергая в принципе мистические подоплеки событий, нужно признать, что именно в такие периоды горят библиотеки, особняки и мемориальные усадьбы, взрываются электростанции и газопроводы, происходит множество других непоправимых бед.
Дом в своей организационно-хозяйственной части подчинялся Литфонду, им финансировался, укомплектовывался кадрами. Творческой работой его наполнял союз, руководил ею через совет дома. Последним председателем совета был Семен Ласкин, его заместителем — Виктор Топоров.
Нас многим не устраивал наш дом, и мы привычно ворчали, когда речь заходила о его деятельности. Осуждали небрежность хранения уникальной библиотеки в тесноте перегруженных помещений. Поругивали общепитовскую затрапезность ресторана с его бумажными салфетками, разрезанными на шестнадцать частей, и коронным блюдом — “мясом по-писательски”. Поторапливали дирекцию с реставрационными работами, которые закончились как раз незадолго до пожара. Привычно злословили насчет оборудования туалетных комнат, приводивших в шок наших зарубежных гостей. Перебороть заскорузлую провинциальность дома оказалось не под силу даже нашей команде. Единственное, что изменилось за четыре года, — были расселены жилые квартиры флигеля, предназначенные когда-то для графской обслуги. Одна из них была оборудована под книгохранилище, остальные приспособлены для редакции газеты “Литератор”.
И трудно сказать, что было главной проблемой: скудное финансирование или рутина литфондовской системы. А теперь, когда ничего нет, понимаешь, что и в этой провинциальной рутине была своя уютность, особый позднепетербургский стиль, когда демос захватывает барские покои и обустраивается в них по своему разумению, по-домашнему. Можно даже сказать, как воробьи в орлином гнезде. И в этом все дело. На контрапункте позолоченного канделябра и испорченного сливного бачка и возрастала советская творческая интеллигенция. Мы привычно, как и подобает обслуге, входили в особняк через черный ход, а парадным пользовались лишь за гранью бытия: дубовые двери отворяли только для “выноса тела”.
Дирекция дома не упускала возможности заработать внебюджетные средства. То наши парадные интерьеры использовались для очередных костюмных киносъемок с потугами изобразить “высший свет” и атмосферу минувшего века. То, напротив, отдавались “низшим” силам общества, и тогда ресторан оглашался криками “Горько!”, а на мраморной лестнице выяснялись отношения по принципу “Ты меня уважаешь?”. Как-то мы обратили внимание, что нам уже не первый день досаждают резкие звуки: во дворе кто-то без устали колотит железом по железу. Спустившись вниз, мы обнаружили пожилого армянина, возившегося с полуразобранной легковой автомашиной. Директор Юрий Фаранов объяснил, что сдает “бокс”, что это входит в понятие “хозрасчет”, хотя бы частичный, но настаивать не стал, видимо, оберегая подробности. Армянин исчез.
Вскоре мы убедились, что рыночная экономика, дело, как нам казалось, хорошее, рождает и немало соблазнов, вводит во грех, создает нелепые ситуации. Вот в один прекрасный день наше фирменное издательство “Советский писатель” взяло да и отделилось. Молодая дама, бывший корректор, дослужившаяся до директора, убедила трудовой коллектив, что отныне надо работать по своему разумению и только лишь на себя и никакой Союз писателей издательству не нужен. По букве нового закона выходило все правильно, но по существу дела — нелепо. В издательстве все, до последней скрепки, было приобретено на писательские деньги. Даже оконные шторы, выполненные на заказ, были увенчаны вензелем СП. Да и престижное помещение на Литейном, в доме Некрасова и Панаева, было получено под высокий престиж союза. Это все равно как если бы персонал нашего Дома писателя вздумал зарегистрироваться на правах акционерного общества с ограниченной, как водится, ответственностью, а писателей бы обслуживал в свободное от коммерции время. Нет, я не хочу сказать, что к этому шло дело, с персоналом у нас были братские отношения, и сепаратистских настроений не наблюдалось. Но в деятельности директора с его заместителем появилась какая-то непрозрачность, неведомые нам предпочтения. Мне, скажем, было непонятно, почему наш микроавтобус (кстати, подаренный дому писателем) постоянно работает на стороне, а когда нужно доставить наших гостей из театра в гостиницу, в условленный час не прибывает, причем дважды (отговорка — “испортился”). Или, допустим, зачем заместителю, молодому парню, выгороженная в конце кабинета “комната отдыха”. И как истолковать упорно ходившие слухи о сауне, якобы оборудованной в подвале дома. (Моя экскурсия по запутанному подвалу в сопровождении директора слухов не подтвердила.)
Я упоминаю обо всем этом вовсе не по злопамятности, а исключительно имея в виду тему будущего пожара. Потому что даже неопытный следователь, выстраивая цепочку события, не торопится спрямлять путь от причины к следствию, а как учили, окинет мысленным взором периферию, попробует начать издалека. Правда, их учат начинать с вопроса “Кому это выгодно?”. Вот и мы поначалу не устояли перед соблазном заподозрить злой умысел. Кому выгодно было устроить пожар? Конкурентам издательства “Северо-Запад”? Недругам демократического Союза писателей?
Нет, мне все больше кажется, что не было спички в руке поджигателя. И вообще злого умысла не было А что же было? Роковое стечение обстоятельств, случайная встреча разнородных, разноименно заряженных стихий, тянувшихся друг к другу, предназначенных друг для друга, то есть встреча такая же случайная, как и закономерная.
Первая стихия, как следует из вышесказанного, — российско-советское разгильдяйство, умноженное бесконтрольностью, усиленное спецификой перераспределения стимулов. Если усиливается интерес личный, стало быть, ослабляется общественный или должностной, как угодно. Полеживая на диване в “комнате отдыха”, прикидывая то и это, где уж там думать о всяких должностных мелочах, как, скажем, о какой-то ничтожной дыре, продавленной в сухой штукатурке, которую необходимо заделать, поскольку там, за нею, какие-то пустоты, свои воздушные течения, кромешная тьма вентиляционных потоков и старинной системы обогрева здания, и кто знает, может быть, конец света. Черная эта дыра величиной со спичечный коробок, ей-богу, не плод моего воображения, хотя она настолько нам примелькалась в коротком изогнутом тамбуре перед входом в “золотую” гостиную, что не каждый о ней и вспомнит. Я тоже поначалу забыл, увлекшись криминальными версиями, происками врагов и завистников, а потом она так и встала перед глазами, покуда еще невинная и безобидная. Но — черная! Была, была дыра! Как раз под домовой церковью, в которой размещалось издательство “Северо-Запад”. Но оставим ее на время, займемся материями более достойными.
Ах, наши литературные посиделки в великолепии не нами созданных и не нам предназначенных интерьеров! За окнами мерцает Нева, отражая огни дальнего берега, в свете фонарей вспыхивают серебром и гаснут косые нити дождя, на улице промозгло, а здесь, в гостиных, тепло, уютно, хотя камины бездействуют, зато душа согрета. (Будем вспоминать лишь хорошее!) Кто только не приносил сюда свое самое сокровенное, выношенное и выстраданное, еще не известное никому, а тем более широкому кругу читателей. Вот и за неделю до рокового дня в “красной” гостиной звучала устная книга стихов Наталии Галкиной под названием “Святки”. А накануне пожара секция научно-художественной и фантастической литературы обсуждала творчество доктора биологии, профессора М. Козлова.
Многолюден был и последний в истории дома вечер. Старейший петербургский литературовед и искусствовед Абрам Акимович Гозенпуд делился с публикой, собравшейся в Белом зале, воспоминаниями о встречах с Ахматовой и Шостаковичем. Вел его знаменитый пушкинист Вадим Эразмович Вацуро. И быть бы ему одним из долгой череды вечеров, если бы все шло по плану. Вот передо мной последний “План работы Дома писателя им. Маяковского” на март 1993 года. За 16 марта, кроме этого вечера, ничего больше не значится. Но это видимость. В реальности же было не так. Пока многопочтенная публика, кивая и улыбаясь знакомым, рассаживалась в Белом зале, мимо его дверей, минуя лестничную площадку, означенный тамбур и “золотую” гостиную, тянулась вереница целеустремленных молодых людей, отнюдь не завсегдатаев дома, не членов союза, но и не чуждых литературе. В “красной” гостиной собирался необъявленный вечер поэта Виктора Ширали. Ведущим его был заместитель председателя совета дома Виктор Топоров. Сразу предупреждаю, я никаким образом не хочу бросить тень ни на него, ни на поэта, ни на молодых людей. Это был не первый вечер такого рода. Так получилось, что в городе было несколько поколений талантливой поэтической молодежи, отторгаемой официальным союзом, его поэтической секцией по неведомым мне причинам — то ли вкусовым, то ли политическим, то ли национальным или еще каким-то. Что ж удивляться, если вне союза в разные периоды были Иосиф Бродский, Владимир Уфлянд, Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев, Олег Григорьев, Виктор Кривулин, Елена Шварц и многие другие. (Как, впрочем, и некоторые прозаики, ставшие впоследствии украшением петербургской литературы.) Нет, с ними “работали”, их подбадривали и опекали на северо-западных конференциях, в многочисленных литературных объединениях (иногда, правда, судили за тунеядство), но и надзирали, как, например, в клубе “Круг”. Но не издавали, нет, и вследствие этого не принимали в союз, потому что для вступления нужно было иметь два поэтических сборника. Все это привело к тому, что в городе постепенно сложилась “вторая” литература, прославившийся на Западе “андерграунд”. В последние годы мы старались исправлять эту несправедливость, многих приняли, но столкнулись и с тем, что в молодежной среде “не вступление” в союз уже считалось хорошим тоном, знаком особой избранности. У одних эта гордыня подпитывалась книжками, изданными на Западе, у других — известностью в окололитературной среде. Для третьих же была просто камуфляжем того печального обстоятельства, что для вступления не имелось решительно никаких оснований. Так накапливалась энергия отрицания, принимавшая разные протестные формы — от амбициозных заявлений до выпуска “неформальных” изданий. (Как-то мне удалось вывезти группу молодых ленинградских драматургов в Соединенные Штаты. В интервью для “Нью-Йорк таймс” один из них сказал: “Я никогда не вступлю в эту преступную организацию”. Другой добавил: “А я вступил в нее, чтобы взорвать ее изнутри!” А я-то, простодушный, старался…) Поэтому естественно, что, оказываясь в стенах “этой преступной организации”, молодые нигилисты не только не испытывали к ним почтения, но проявляли рассеянную небрежность, этакое богемное высокомерие.
Вот мы и подошли ко второй стихии. Я уже предупреждал, что они разнородны и по отдельности ни одна из них домов не зажигает. Как-то позднее я напомнил Виктору Ширали, что именно после его вечера сгорел особняк. Он почти с восторгом воскликнул: значит, мои стихи таковы, что воспламеняют особняки! Что ж, такая самонадеянность поэту простительна. Он в самозабвении читал или выпевал свои сочинения, как и полагается виновнику вечера, когда со всего города стеклись почитатели, и тут одной из его поклонниц приспичило покурить. Почему-то мне кажется, что это была именно молодая женщина с грациозно-ленивой пластикой, с рассеянным поэтическим взором. И с неудачной судьбой. Она вышла в “золотую” гостиную, зажгла сигарету, но, чтобы не упускать драгоценных строк, далее не пошла, благо тут уже курили. Может быть, даже она свернула “рожок” из клочка бумаги, а может быть, кто-то предложил ей свой. А дальше ее рассеянный взгляд стал искать, куда бы все это выкинуть, она сделала несколько шагов в тамбур, и на глаза ей попалась дыра. Она примяла “рожок” и сунула его в пропасть. Тут они и встретились.
Заместитель директора, молодой увалень, давал потом показания: да, прошел, да, проверил, да, закрыл, нет, никаких признаков дыма не было. Но это он лукавил, была дымовая горчинка, не могло не быть, бумажный рожок уже тлел, а ему было удобнее думать, что просто накурили. И он прошел мимо черной дыры, уже готовой поглотить дом, как тысячу раз проходил.
Реконструируя это незначительное событие, я несколько раз ловил себя на том, что увлекаюсь, расходую много слов, вместо того чтобы отчеканить лозунг: “Рассеянность плюс разгильдяйство приводят к пожару!” — и на этом закончить. Что и делаю.
После гибели дома жизнь писательского союза вступила в новое качество. Погорельцам помогали, давали приют, но все для разовых мероприятий, где, как во всяких гостях, нужно и честь знать. Да и другие привычные очаги писательского общения стали исчезать один за другим. Удивительно, как прежде много было мест, где можно было перемолвиться словом, да и узнать друг друга поближе. Дома творчества, и прежде всего “Комарово”. Издательства. Писательский отдел Книжной лавки. А как сближали, как открывали много нового в людях поездки на всякие там “декады” и “дни”, а особенно в зарубежные страны. Ничего из этого не осталось. Мы уже горько шутили, что встречаемся теперь только на панихидах.
Никогда не забуду, как в последний раз побывал в “Комарове”. Я тогда работал на радио и выкроил несколько дней. Стояла глубокая осень 1993 года, дом закрывался, уезжали последние его обитатели. Обычно в это время он бывал полон, так как ничто не способствует творчеству лучше, чем серенький день за окном, кружение желтых листьев, короткая прогулка по сквозящему лесу. А теперь путевки так вздорожали, что поселенцев стало немного и отапливать дом на полную мощность, содержать кухню и прочие службы было накладно. Дом решили закрыть. То ли до лета, то ли насовсем. Одними из последних уезжали, как мы их называли, “Красовские” — Вера Михайловна с Давидом Иосифовичем, самые несгибаемые комаровские жильцы, а раз и они уехали, делать здесь и правда было больше нечего. В обезлюдевшем доме нас оставалось двое: я и Глеб Горбовский. Я писал пьесу, Горбовский — стихи, и с интервалом примерно в час он заходил ко мне и читал то, что у него получилось. Получалось, как всегда, удалое отчаяние, веселая безнадёга. Это был не лучший этап в его жизни, он опять оказался бездомным, хмельным и от тоски, как рассказывали, “кричал кикиморой”.
В день моего отъезда он занял у меня денег и отправился в магазин. Я его ждал, сколько мог, чтобы попрощаться, он не возвращался, и тогда я уехал. Так мы разыграли с ним в современном варианте финал “Вишневого сада”: он Фирса, я, стало быть, Яшу.
* * *
Заканчивался “гуманитарный” период российских реформ, бурный, легковерный и романтический. Наступили суровые экономические преобразования, принесшие одним писателям успех, другим — разочарования, третьим — безвестность и нищету.
В том, что старый тоталитарный строй прогнил и требовал замены заодно со своим “министерством соцреализма”, загубившим несметное число талантов, сомнений у нас не было, думаю, и сейчас нет, хотя порой и вздыхаем по прежним временам. Ностальгия — неточная, коварная штука. Она отсеивает, лакирует, примиряет, умасливает. Но если чего и жалко из прошлого по-настоящему, то это молодости. И наших великих иллюзий.