Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2004
Городок был мал, старинные улицы его вымощены булыжником, между розовыми выпуклыми камнями била трава, солнце скользило над красными черепичными крышами.
— Сегодня мы имеем такую программу, — сказал Томазо, он показывал мне Тринидад, — встреча в городском комитете, храм, из которого Кортес отправился на завоевание Мексики, дом, в котором останавливался натуралист Гумбольдт, секундария — школа второй ступени, образцовая ферма. Наш город самый старый на Кубе, и он один сохранил облик средневекового города.
Он был серьезен и печален, этот партийный функционер. У него, наверное, было много других дел, кроме меня.
Солнце стремительно поднималось, дома и булыжники накалялись, крыши прогибались под тяжестью жары и толедской черепицы. Мы бродили по испанским улочкам в поисках тени, то и дело натыкаясь на врытые в землю бронзовые, почерневшие от времени пушечные стволы.
Я не знал, что делать с неизрасходованной фотопленкой. Около окна, закрытого деревянной решеткой, ссорилась пара — смуглый мужчина с короткими черными усиками, в клетчатой рубахе навыпуск и матерчатой широкополой шляпе и молодая женщина африканской черноты, в узком коротком ярко-желтом платье, в котором умещалось ее тугое тело. Они ссорились, крича друг на друга, около этой белой решетки, составленной из искусно выточенных катушек и планок. Чтобы отвлечь их, я показал на фотоаппарат, изобразил восхищение женщиной, вскинул вопросительно брови: вас можно снять? Мужчина зло нахмурился и покачал головой: нет, тысячу раз, нет!
— Си, синьор! — радостно сказала женщина, обняла парня за шею и звонко поцеловала его.
Пока длился поцелуй, я щелкнул.
— Обратите внимание, — сказал мой проводник, — решетки в каждом доме свои, в городе нет двух одинаковых. Решетки были предметом гордости хозяев. Обратите внимание.
Я вспомнил: решетки в домах были действительно разные — деревянные точеные, железные кованые, литые из чугуна; простые, сводимые к геометрическим фигурам, изощренные, как готическая вязь, тяжелые, как камень, и легкие, как паутина.
— Богатые люди заказывали их даже в Европе. Вон та привезена из Мурсии.
Мы отправились дальше бродить по городу. Прошли еще раз мимо приземистого, с гладкими неукрашенными стенами храма, перед которым безумный Кортес развернул знамя, чтобы вести свой крошечный отряд против целой страны. Прошли еще раз мимо врытых в землю пушек (орудий с кораблей, взятых в плен триста лет тому назад), мимо школы (каникулы и потому в классах тишина). И вдруг я понял, что мой провожатый меня ведет, упорно ведет к какой-то известной ему цели. Мы постепенно поднялись на гору и очутились на городской окраине. Здесь узкие глинистые улочки, змеясь, повторяли движение горы, домики стояли среди крошечных садов и огородов. Перед заборами в пыли под тяжестью петухов кряхтели куры, голуби и свиньи рылись около кухонь.
Томазо толкнул одну из калиток, пропустив меня, окликнул хозяев. Дом, перед которым мы стояли, был мал, окна без рам, дверь снята. Из дома вышла старая женщина, Томазо что-то сказал ей, и она, кивнув, куда-то ушла. Мы вошли в дом. В полупустой комнате стояла железная кровать и два табурета. Из окна за белым раздутым стволом сейбы был виден город. Были видны его чешуйчатые, похожие из рыбьи бока, крыши, розово-зеленые улицы, а за ними прямая, как нож, асфальтовая дорога к морю.
Вернулась старуха. С ней в комнату вошел старик, опрятный и легкий. Он сел на табурет и неторопливо поговорил о чем-то с Томазо. Старуха вынесла из соседней комнаты гитару. Он положил ее на колени, как кладут ребенка — головой к левой руке, и начал перебирать струны. Долго щипал аккорд, наклонялся, слушал его, начал было вполголоса, удивленно нахмурился, покачал головой и вдруг запел. Это была странная песня: хрипя и задыхаясь, он пел, и лицо его, до поры низко опущенное, поднималось. Оно поднималось все выше, он кого-то о чем-то просил. Пел, обращаясь к кому-то жестокому, и умолял, и почти плакал. Пел с небольшими перерывами и мой спутник, шевеля губами, беззвучно повторял за ним слова непонятой мне песни.
Когда он кончил, заговорил Томазо:
— Мы сейчас уйдем, — сказал он, — но этот день в вашей жизни вы никогда не забудете. Вы слушали последнего певца, чья профессия сочинять и петь серенады. Я был тогда мальчишкой и приходил сюда с моим братом. Брат был влюбчив. Сюда можно было придти и заказать песню. Имя женщины, улица и номер дома — больше ничего. Тем же вечером она, на зависть соседям, будет стоять у окна и слушать, как страстно мой брат хочет быть рядом с ней… Когда тебе последний раз заказали серенаду, Теодоро? Вот видите — одиннадцать лет назад. Люди изменились — им не нужны больше серенады, они смотрят телевизор. А может быть, изменились поэты?
Старая женщина в углу улыбалась. Я понял, что она была когда-то пронзительно, по-кубински красива.
Мы вышли из дома и спустились с горы. Стреляя лиловым дымом, мимо нас, подпрыгивая на резиновых шинах, проехал трактор. За рулем сидел тот самый парень в матерчатой шляпе. Проезжая мимо меня, он отвернулся.
— Тринидад, это история, — сказал Томазо. — Эти дома и этих людей надо сохранить.
— Как вы догадались взять сегодня с собой именно меня?— спросил я. — Я потрясен — этот старик…
— Вы тут ни при чем. Я всех вожу к Теодоро, — ответил мой новый знакомый, друг и единомышленник, партийный функционер кубинец Томазо.
Окно на набережную
Зной постепенно спадал. Утомленная за день Гавана слабо шумела. Людей на тускло освещенной вечерними огнями набережной становилось все меньше. От кованых решеток, которыми были закрыты окна старинных каменных домов, несло жаром. Окна были без рам и стекол, и оттого люди, которые находились в комнатах первого этажа, оказывались для идущих по тротуару вдоль домов рядом, на расстоянии вытянутой руки.
Мой переводчик жил на острове третий год. Он тосковал по северному холодному Липецку.
— Постойте здесь, — сказал он мне, — мне надо позвонить, узнать, летим мы завтра или нет. Я скоро вернусь.
Он оставил меня около четырехэтажного дома с прихотливыми полуколоннами у входа. Через окно, около которого я стоял, была видна комната, заставленная старой испанской мебелью и освещенная огромной, подвешенной под потолком люстрой. Посреди комнаты сидел на горшке мальчик лет трех, смуглый, с круглой головой, из которой торчали уши и завитки рыжих волос. Тужась, он надувал живот и упирался ладонями в коленки. За ним у стены стояли резной красного дерева шкаф и металлическая узкая кровать. От неровного желтоватого света простыня на ней казалась грязной. Под простыней лежал, свесив к полу худую, узкую, как плеть, руку, старик с темным, почти черным лицом и белыми, приклеенными к черепу волосиками. Он лежал на спине, уставясь в потолок, на табурете перед ним стояли пузырьки с лекарствами и лежала серебряная ложка. Наискосок, отделяя его кровать, стояла ширма красного шелка. Она стояла ребром ко мне, ничего для меня не закрывая. За ней была видна еще одна кровать. На кровати, под большой в позолоченной раме картиной, лежали голые, мужчина и женщина. Черные волосы женщины были разбросаны по подушке, сочный кровавый рот открыт. Она лежала, закрыв глаза, а мужчина, лениво и устало улыбаясь, курил. Сигаретный дым в разогретом за день воздухе не мог подняться и опускался ему на грудь. Все четверо были на виду, как рыбы в аквариуме, их жизнь высвечена, вывернута наизнанку.
Задевая меня, мимо, смеясь, проходили пары, набережная пустела.
— Вот и я, — раздался голос моего переводчика. — Завтра летим. Пошли, нам рано вставать…
Утро застало нас в аэропорту, самолет на Ольгин запаздывал, на балконе аэровокзала стояла толпа провожающих. Все лица были повернуты в сторону большой бело-красной машины с надписью на борту “Иберия”.
— Объявляется посадка на Мадрид, — сказало радио.
Вереница людей с узелками и корзинками — у каждого неестественно много ручной клади — потянулась к самолету. На балконе прощально поднялись руки. Вереница пассажиров тащилась по бетону, изгибаясь, как змея. Матери волокли за руки детей, мужчины оглядывались.
“Покидают Кубу. Уезжают. У них вид беженцев”, — подумал я.
— Улетают те, у кого в Испании есть родственники. Или кто сумел сделать себе нужные документы, — объяснил мой переводчик. — Как вы переносите здешнюю жару? Я помираю. Сейчас еще ничего, а вот летом… — Он махнул рукой. — Надо было мне идти на скандинавские языки.
“Иберия” с ревом, почти касаясь верхушек пальм, поднялась. Объявили посадку и на наш маршрут…
Мы вернулись из Ольгина через месяц и вечером снова очутились на набережной. Темнеть на этот раз только начинало. Море подернулось пеплом. Я увидел, что мы опять стоим у того же окна, у того же дома. На этот раз окно было ярко освещено. Полная женщина стояла на лесенке посреди пустой комнаты и привязывала к люстре гирлянду разноцветных флажков. Пол был вымыт, стены обметены, темные квадраты на обоях выдавали места, где еще недавно стояли шкаф, кровати и висела картина.
Поблескивая черными икрами, женщина стала спускаться с лесенки. Она подошла к окну к увидела нас. Она, должно быть, решила, что мы пришли к прежним хозяевам.
— Он умер, синьоры, — сказала она. — Умер, а сын с семьей уехали. Сына мне не жалко, он был лентяй и альфонс, а старик — о, каким он был парикмахером! Когда-то он стриг в своей мастерской только богатых, и только белых. После революции он остался без работы. Что поделаешь — он не умел стричь жесткие курчавые волосы, такие, как у меня и моих детей.
Она раздвинула губи в черной веселой улыбке.
— Здесь будет детский сад, и я буду работать в нем. Так решил домовой комитет. Надо бы переклеить обои — что-нибудь веселенькое — не так ли, компаньерос?
Она кивнула и, покачивая бедрами, пошла в глубь комнаты, к своей лесенке.
Я вспомнил, что было нарисовано на картине. На ней была изображена сцена из первых лет испанского владычества. Красивые женщины в белых платьях и их кавалеры, в красных камзолах, с мушкетами и шпагами, стоят на морском песке и смотрят, как к берегу приближается прибывший из Испании корабль. Кучка голых индейцев — у каждого волосы собраны в пучок на макушке, оружия ни у кого нет — стоит поодаль. На палубе корабля можно различить женщин, коров и солдат.
“Интересно, как они представляли себе будущее?” — подумал я о людях на картине.
НАБЕРЕЖНАЯ МАЛИКОН
На ферму из гостиницы Гаваны нас повезли сразу после ланча. Огромные быки — желтые горбатые зебу и черные английские с низко опущенными рогами — маялись в стойлах. Они стояли, зажатые перегородками, и обреченно мычали.
— А это самое главное наше изобретение — станок, — сказал директор фермы, крошечный мулат. Глаза его радостно блестели.— Станок, чтобы он был похож на корову, мы раньше накрывали целиком шкурой. Даже приделывали к нему рога. Но потом поняли, что главное — запах, запах коровы! Вырезали из шкуры прямоугольный коврик и теперь набрасываем только его. Приводим быка и, когда он лег на станок, направляем животное. Сегодня показать все это я вам не смогу, поэтому посмотрим сразу результат, нашу гордость, наш банк!
Мы прошли за крошечным мулатом в отдельную, с белыми хирургическими стенами и люминисцентными лампами, сияющую, как фиеста, комнату. Директор громыхнул запором, отошла массивная бронированная дверь холодильника. На нас пахнуло холодом. В глубине камеры блестели открытые металлические коробки, в них вертикально стояли пробирки. На дне каждой лежал зеленый шарик — льдинка, которая вобрала в себя всю муку, нетерпение и восторг могучего животного.
— Но мы не стоим на месте! — захлебываясь от восторга, выкрикивал директор. — Крупный рогатый скот — это для нас пройденный этап. Сейчас мы начинаем работать с тонкорунными овцами и замахиваемся на птиц. У нас все впереди… Вопросы есть?
— Есть. Разве так можно? — не удержался я. — Вы разрушаете самое святое. Вы выбиваете из-под всего сушествующего твердь. Без нее мир рухнет. Помнится, я как-то написал рассказ. В нем я описал случай — то, чему свидетелем стал сам на острове Беринга. Убойная площадка. На нее отгоняют на забой котиков. И вот старый, грязный, измученней долгой дорогой от моря самец, прежде чем получить смертельный удар дубиной по голове, взобрался на лежащую рядом, такую же измученную, самочку…А Африка. В заповеднике Микуми лев сбил на землю пару антилоп в момент соития. Но лев не тронул беспомощную, уже носящую в себе семя, самку, а стал терзать полного сил, бьющего его копытами самца… А еще — израненные ухажерами, с окровавленными мордочками морские выдры-каланихи, они не замечают кровь, они прощают нанесенные им раны — самцы каланы иначе не могут. Самку надо держать, чтобы она не вырвалась… А вы!
— Вы ничего не понимаете. Вы ретроград, — оборвал меня крошечный мулат. — Вы думаете, что правда у вас, что она одна? Правда как просыпанный рис, она рассеяна по щелям и каждый добывает ее сам. Что мне ваши каланы? Тысячи людей каждый год, задыхаясь от ужаса, стыда и любопытства, наблюдают, как мы получаем жидкость, только из которой может родиться новая жизнь. Вы устарели. Вы не поняли ничего…
Мы возвращались в Гавану затемно. Проехали тускло освещенные средневековые улицы, проскочили мимо крепости, запиравшей некогда вход в гавань, и остановились на набережной Маликон. Ленивый и безразличный ко всему океан лежал за нагроможденными у воды бетонными блоками. Мне захотелось выскочить из машины и броситься бежать по набережной. Бежать от самого себя. Я, действительно, устарел. И, действительно, ничего не понял.
ЧЕ
На Востоке Кубы, где река Тоа режет невысокую горную цепь, каменная стена горы испещрена большими черными дырами. Ветвистые деревья почти касаются их кронами. Эти дыры — устья пещер, прорытых подземными водами.
Мой проводник, студент Гаванского университета Хуан делает знак. Он зовет меня подойти поближе к пещере. Нестерпимым запахом навоза несет из нее.
— Летучие мыши, — объясняет мне Хуан. — В этих пещерах прячутся несколько миллионов мышей. Они висят под потолком головами вниз, и их помет покрывает дно пещеры сплошным ковром. Обратите внимание на деревья, видите, на многих из них змеи?
Действительно, на деревьях, растущих перед пещерами, тут и там висят словно подвешенные за хвосты полутораметровые желтые с темными пятнами удавчики.
— Мы постоим тут, дождемся вечера, хорошо? — спрашивает Хуан. — Дождемся, когда они начнут вылетать из пещер. Они будут лететь мимо змей… Змеи редко покидают деревья… Дождемся вечера, ладно?
На берегах Тоа мы очутились случайно. После обязательного для гостя посещения места, где высадились полстолетия назад Фидель Кастро и его небольшой отряд бородатых повстанцев, нам понадобилось отремонтировать автомобиль. Мы оставили его в подвернувшейся по пути мастерской, а меня Хуан уговорил посетить Тоа.
— Вы были теперь в Сьера Маэстра, в Десембарка дель Гранма, — сказал мне Хуан. — Не забывайте, среди партизан Фиделя был сам Че Гевара. Он был самим отважным. Я докажу вам это. Мы будем проезжать Санта Клару, и я покажу вам памятник. Вагон, стоящий на двух железнодорожных рельсах. Из таких вагонов состоял целый эшелон батистовцев. Их было несколько сот, а у Че всего человек тридцать. Но батистовцы сдались. Вот почему этот вагон до сих пор стоит посреди города.
Ночь подкралась незаметно. Солнце стремительно скатилось за вершины деревьев. Похолодало. В пещере, около которой мы стояли, послышался гул, тысячи слабых голосов, сливаясь, напоминали гул моря. Над моей головой, едва не задев волосы, что-то мелькнуло. Хуан включил фонарь и осветил висящих на деревьях змей. Удавчики покачивались. В желтом свете фонаря мимо них проносились первые, вылетающие из пещеры, мыши. Наконец, ближайший ко мне удавчик сделал резкое движение головой, и в пасти его забила крыльями пойманная мышь. Теперь покидающие свое дневное убежище неслись потоком. Они неслись мимо извивающихся в воздухе, отыскивающих очередную жертву змей.
— А вы знаете, ведь и я мог встретиться с Че, — сказал я. — Когда я был в Африке, в Дар эс Саламе мне показали домик на территории кубинского посольства. Там после неудачной поездки в восставшее Конго и после подхваченной там болезни скрывался Гевара. Впрочем, ерунда: между моим визитом и его посещением Танзании прошло не менее десяти лет.
— Да, было у него и Конго. И была Боливия, — неохотно подтвердил Хуан.— Его расстрелял какой-то капрал.
Он замолчал…
Остаток ночи мы провели в палатке с толстым марлевым пологом. Непрерывное гудение москитов напоминало мне звуки пещеры.
Следующие полдня мы прождали. Машина пришла в полдень. Дорога до Санта Клара оказалась длиннее, чем я думал. Город мы проехали в сумерки. Хуан показал мне в темноте знаменитый вагон.
Он не запомнился мне. Человеческая память прихотлива. От поездки по Кубе я запомнил слова Хуана: “Его расстрелял какой-то капрал” — и гирлянды толстых коричневых змей, в ожидании висящих на деревьях перед устьем пещеры.