Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2004
Апинян Т. А. Игра в пространстве серьезного. Игра, миф, ритуал, сон, искусство и другие. — СПб.: Изд-во СПбГУ, 2003. — 400 с.
Научные книжки об игре на прилавках не залеживаются. Есть некая приманка в самом слове “игра” — слове, что “принадлежит к числу величайших на языке человека и знаменует собой понятие необычайной широты”, как сказано было молодым спенсерианцем А. В. Луначарским в 1918 году.
Мы попытаемся в разговоре о новой монографии петербургского автора соединить — по уставу диалогического симпосиона (который тоже “всего лишь” игра) общую оценку книги с попутными размышлениями об исторической судьбе этой категории, интригующей мысль со времен допотопных.
Игра — термин культурологии и исторической эстетики в соответствии с истиной трактуется в книге как 1) онтогенетический исток деятельности, культуры, науки и цивилизации; 2) исходный тип “творческого поведения” (М. Пришвин); 3) бытийная мифологема, насыщенная сложной семантикой; 4) универсалия и доминанта социального бытия. Как в игре ребенка имитируются и закрепляются потребные в будущем типы поведения и ориентаций, так и культура в целом “не рождается из игры, как яблоко от яблони, а возникает как игра” (Й. Хёйзинга).
Добавим: новации петровской эпохи преднайдены в играх юного царя; в литературно-бытовой “галиматье” (выражение В. Жуковского) арзамасцев, как через столетие — в “зауми” футуристов экспериментально опробованы новые возможности искусства слова. Игра пародирует и хоронит омертвевшие формы культуры, генерирует новые (см. концепцию карнавала у М. Бахтина — при всем неприятии последним игры как творческой доминанты).
В качестве онтологической и социально-психологической категории игра, как показывает Тамара Апинян, освоена весьма рано: “играющий мальчик” Гераклита и игровая утопия Платона задала античным картинам космоса и социума игровые параметры, из которых европейская традиция так и не вышла.
Мы тоже помним, что игровое мироощущение знакомо греческой софистике и римскому скептицизму, дворцовой церемониальной эстетике Старого Китая (в штате императорского дома имелся чиновник по режиссуре дворцовых интриг), конфуцианству (в формах провокативного вопросно-ответного дискурса), дзэн-буддийской манере маргинального поведения (имитация детскости), чудачеству дервишей. В индуистской космогонии Вселенная порождена в номинативной игре Праджапати (мир вызван к бытию через произнесение имен <Шатапатха–брахмана. XI. X. 6, 3; ср.: Быт. 1, 3>); особым пиететом в раннем буддизме окружен такой памятник, как “Лалитавистара (Описание волшебной игры Будды)”. Ветхозаветная онтология включает образ Софии — Премудрости Божией, играющей “пред лицем Господа” (Кн. пр. Сол. 8, 27–31).
Средние века усиливают дидактические акценты игры (А. Августин, Фома Аквинский), проторенессанс культивирует условно игровую эстетику рыцарского эроса (куртуазная культура) и улегченной праздничной жизни.
Ведущие мыслители Возрождения приняли игру в качестве основного модуса человеческого бытия, — и в этом статусе она переходит в трактаты просветителей (Дюбо, Шиллер, Гёте, Кант), в педагогику Века Разума, в романтическую антропологию и философию творчества.
В русской культуре игра закрепляется вначале как феномен маргинального поведения (юродство), осложненный представлениями о святой и ангелически наивной детскости; в XVIII—XIX веках он получает разнообразные интерпретации в виде театрализованного поведения социальных групп (“помещик в усадьбе”, “вольнодумец в изгнании”; “уходы” всякого рода) или в рамках личной биографии (ролевые амплуа И. Крылова, А. Дельвига, А. Пушкина). Во второй половине XIX века мотивы “игры жизни”, “куклы”, “маски” и “личины” заняли центральное место в художественных картинах мира.
Встречный поток образовали эмпирические исследования ритуала в этнографии, фольклористика детских игр, игр животных — в биологии; психология и педагогика строили свои концепты.
Скажем попутно, что если ритуальную практику архаических культур считать также игровой (= зрелищно-театральной, магической, гадательной), то возникает сложность в отделении “игры по правилам” (обряд; спорт; агон), в которой свободе поставлены жесткие границы (литургия, мистерия / военный парад, состязание), от собственно игры как вольной жестово-мимической, словесно-образной или мыслительной комбинаторики. Трудно согласиться (если не быть специалистом по математической теории игр и конфликта) с утверждением: “Игра — область действия исключительно статистических закономерностей. Правила не закрепощают игру, но дают возможность для множества комбинаций”. Увы — “закрепощают”, коль скоро в игру вносится момент подневольной внешней детерминации. Потому-то для автора “в игре нет случайностей”. Как нам кажется, грош цена игре, которая сплошь предсказуема. Такая игра — “скука неприличнейшая”, как говорит карамазовский Черт, записанный “по отделу происшествий”, инициатор дьяблерийной событийности и генератор исторической новизны мира.
Историко-эстетические экскурсы в книге Т. А. Апинян обстоятельны и академически солидны в полноте привлеченного материала. Главная ценность книги — в тщательно разработанной аспектологии необъятной по сути проблемы. Здесь нашлось место и экзотическим поворотам старой темы: метафизика лицедейства и театр сновидений; игра со смертью и “как сыграть любовь”; скоморох и юродивый перед лицом угрюмой серьезности; шулерство, случай, судьба и удача в жизненных играх авантюриста; неомифология в свете своих игровых возможностей; мир как вечная детская творческого человечества.
Эти страницы читаются с захватывающим интересом, в них предъявлена хорошо продуманная новая историко-культурная фактология. Игра предстает во всем поведенческом креативном универсализме.
Действительно, писатели-мыслители (Ф. Достоевский, Л. Толстой) и наши адепты позитивного знания включали игру в список основных категорий творческой деятельности.
Теоретическая эстетика на Западе и в России развивается как игровая по преимуществу; мимо игры не прошел ни один из крупных философов и художников-мыслителей ХХ столетия. Игровой становится в XIX—ХХ веках теория социального поведения (с неявной опорой на платоновскую мифологему “люди=куклы” — от “социальной логики” Г. Тарда, с ее “законами подражания”, до ролевых концепций, социометрии Дж. Морено и “языковых игр” Л. Витгенштейна в мире общения.
На этом фоне появление эстетских программ “магического театра” (Г. Гессе, Ф. Сологуб), “монодрамы” (Н. Евреинов), “творческой самоорганизации” (Ф. Степун) и прочих форм “театра для себя” было лишь концептуальным оформлением симптомов повальной эстетической эпидемии “жизнетворчества”, которой одержим был серебряный век.
Итогом этих усилий стала инверсия банальной формулы “все — игра” в спасительное для Homo Ludens “игра — это все”. С этого момента в мире не осталось ничего, что не может быть описано в терминах игры, кроме самой “игры”: снятие в семантической фактуре термина контрастных значений (“серьезное/несерьезное”, “умное/глупое”, “трагическое/смешное”, “ответственное/безответственное” и т. п.) придало слову “игра” сомнительную репутацию самодостаточного аргумента в широчайшем спектре дискурсивного применения — от возвышенного и даже академического до цинического и демонического. Если мир “развернут” в игре свободного воления Демиурга, то почему же “игре” не развернуться в человеческом творчестве истории?
Здесь, однако, легко впасть в соблазн перед рецептами игрового жития. Не избежала этого греха и Т. А. Апинян. Так, излагается кукольная утопия Платона, в которой человек — “это какая-то выдуманная игрушка богов”, и, стало быть, “надо жить играя, что же это за игра? Жертвоприношения, песни, пляски…” Вывод автора: “Если бы правительства руководствовались платоновской идеологией! Людям жилось бы легче”. Все с точностью до наоборот: в игровом социуме Платона подана модель тоталитарно-казарменной державы. Не о ней ли напоминает реплика Великого Инквизитора: “О, мы устроим им жизнь, как детскую игру, с песнями, хором и плясками!”? Давно ли мы распевали известный советский шлягер: “Мы будем петь и смеяться, как дети”? Так что, вопреки мнению автора монографии, “жить стало лучше, стало веселее” именно в те злопамятные годы, когда “правительство руководствовалось платоновской идеологией”…
Всматриваясь в обилие трактовок игры мыслителями ХХ века, задаешься вопросом о судьбе этой формы существования в будущем. Вспомним: в попытке понять истоки эстетизованных форм философии Т. Манн изобретает (применительно к Ницше) выражение “игра всерьез”, чтобы подчеркнуть угрозу трагедии, что таит в себе избыточно игровая свобода творящего духа. Если дольнее творчество — это “большая сознательная игра, называемая искусством” (М. Пришвин), то в горнем итоге ее мы предстоим открытому и незавершимому будущему, в котором “времени уже не будет” (Откр. 10, 6). Как же быть с игрой, весь пафос которой — в разоблачении омертвевших во времени самозваных форм культуры и в насыщении обитаемого пространства неведомыми ему новыми артефактами, эстетическими иллюзионами и фантазиями, что норовят стать реальностями?
Вопрос “будет ли спасена игра?” не слишком праздный, поскольку речь идет о спасении культурных ценностей; для того и создано было Г. П. Федотовым так называемое богословие культуры (“О Св. Духе в природе и культуре”, 1932); его развили С. Франк и Н. Арсеньев. Наши “апокалиптики” эпохи духовного ренессанса (Н. Бердяев, например) были уверены, что в Иоанновой перспективе эсхатологического финала дольней истории культура обречена — и так ей и надо. Это не слишком далеко от культурофобии позднего Л. Толстого, отрекшегося от своих художественных опытов в пользу “плодов просвещения” — “Азбуки”, для яснополянских детей написанной.
Думается, что, если люди быта и личности творчества перестанут играть, упразднится мировая событийность как таковая. Мировая ткань обдрябнет и провиснет в серой мгле мировой бессмыслицы, в слепом кружении мертвых миров. В объятиях бескрылой и беспорывной жизни окажутся бывшие зиждители истории, и первенец Ничто восторжествует. Как тут не понять Ивана Карамазова, который мира, лишенного игры, “не может согласиться принять” и “билет Творцу” намерен “почтительнейше вернуть”?
Талантливая книга Тамары Апинян убеждает: игра не покинет нас на путях бытия и инобытия, коль скоро, как хорошо ею сказано, “в игре, как в зеркале, отражаются константы человеческой культуры”.
Исследование петербургского философа не просто монография, посвященная вопросам истории и теории творчества; это и своего рода небольшая проблемная культурологическая энциклопедия, и учебник, который найдет свое место на рабочих полках студентов гуманитарных специальностей, и, наконец, просто ярко и взволнованно написанная вещь, которую и писателю не грех полистать.
Много или мало это для современного читателя?
Тем и ценны хорошие книги, что с ними можно вступать в отношения игрового диалога. Пожелаем нашему автору следующих умных сочинений об “игре, мифе, ритуале, сне, искусстве и других”.
КОНСТАНТИН ИСУПОВ