Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2004
В 1980-х годах в СССР стала нарастать девальвация всего: идеологии, денежных знаков, государственных наград, почетных, научных и воинских званий. Не осталась от этого в стороне и литература.
Когда в начале 1990-х годов окончательно рухнула коммунистическая система и распался “Союз нерушимый…”, в распродажу хлынул поток книг из домашних библиотек. Люди, бывало что и пудами, несли в книжные развалы издания советских литературных генералов — Бабаевского, Бубеннова, Грибачева, Кочетова, Маркова, Понновкина, Сартакова, Чаковского… Дошло до того, что книги подобных авторов стали отдавать библиотекам просто в дар — лишь бы избавиться! Обедневшие библиотеки принялись их выставлять на продажу — в фондах этих авторов накопилось в переизбытке! — по символической плате в один рубль за штуку. На вырученные средства можно было приобрести хоть канцелярские принадлежности…
Именно тогда я окончательно и разобрался, в чем принципиальная разница между журналистами и писателями: и тех, и других, конечно, читают, но перечитывают только писателей.
В этих запыленных монбланах книг порыться было и любопытно, и поучительно, а изредка и продуктивно. Иной раз за плевую цену можно было насмотреть и что-то стоящее. Так, однажды мне в руки попал двухтомник поэта Сергея Наровчатова, человека в свое время заметного — секретаря Союза писателей, депутата Верховного Совета РСФСР, Героя Социалистического Труда, редактора журнала “Новый мир”. Последнее на весах значимости литературного имени перетягивало все предыдущее.
Правда, мне он был более интересен как прозаик, как автор отлично написанных, исторически насыщенных рассказов “Абсолют” и “Диспут”, да отчасти и книг “Необычное литературоведение” и “Лирика Лермонтова”, составлявших основу его кандидатской диссертации. Хотя в последней, к моему огорчению, он почему-то обошел молчанием лучшую, на мой взгляд, строфу русской поэзии:
Выхожу один я на дорогу;
Предо мной кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит…
Прозаические вещи Наровчатова составляли второй том “избранного”, из очерков которого я и узнал, что в январе 1944 года автор в составе 2-й Ударной армии генерала Федюнинского был переброшен на Ораниенбаумский плацдарм, служил в армейской газете “Отважный воин”, участвовал в прорыве немецкого фронта из Ораниенбаума в направлении на Ропшу, сражался в боях за Нарву, освобождал Прибалтику. Войну закончил старшим лейтенантом в центральной Германии, был награжден медалями “За боевые заслуги” и “За оборону Ленинграда”…
Первый (стихотворный) том “избранного” я приобрел просто ради комплекта. Стихи Наровчатова были отягощены безоглядной партийностью, навязчивой гражданственностью и бесконечным перепевом мотивов последней войны, уже и без того набивших оскомину.
Но одно из его стихотворений резко выбивалось из этого ряда предельной искренностью, что в поэзии — в искусстве вообще — элемент едва ли не первейший. Я его знал и запомнил еще и потому, что слышал его в камерной обстановке и, что важнее, в авторском исполнении.
Произошло это на третьем этаже городского Дома культуры в Феодосии. Там в одной из комнатенок ютилось местное литературное объединение, которое во время бесконечных командировок посещал и я. Случилось то чтение где-то во второй половине 1970-х годов, точнее не помню. В те годы председателем феодосийского литобъединения был Яша Рудь. Особых литературных лавров, даже по феодосийским меркам, он не снискал, зато администратором был незаменимым — пробивным и вертким. Он старательно посещал в Симферополе Крымское отделение Союза писателей, знал там всех и вся, но особую пристрастность питал все же к Коктебелю.
Тогда возле Феодосии было две советских Мекки: торпедная — при Двуякорной бухте, где я участвовал в испытаниях самых современных отечественных торпед, и литературная — при Коктебельском заливе, на берегу которого процветал волошинский Дом творчества писателей.
Вот оттуда на наши литературные посиделки Яша время от времени и вытаскивал кого-нибудь из отдыхающих писателей, обеспечивая им транспорт и нечто вроде культурной программы в Феодосии. На моей памяти это были встречи с Виталием Закруткиным, Сергеем Антоновым, Евгением Евтушенко и вот — с Сергеем Наровчатовым.
В то время Наровчатов был уже в зените своей известности и как преданный партии поэт, и как литературный начальник, и как общественный деятель, но главное, — как редактор журнала “Новый мир” — вожделенного для всякого пишущего. В этом смысле его появление в нашем литературном объединении было равносильно явлению Христа народу — ни более, ни менее!
Наше ожидание этой встречи подогревалось и кое-какими знаниями одного из эпизодов его биографии. Нам было известно, что Коктебель, Судак, Старый Крым и Феодосию он избродил в молодости. В 1930-е годы, явившись в старокрымский дом Александра Грина, он предстал перед вдовой писателя в захудалой, сбитой обуви, почти босой. Узнав, что он забрел сюда специально на поклон могиле Грина, Нина Николаевна отдала ему старомодные, но еще крепкие ботинки мужа. Так в ботинках Александра Грина он впервые и притопал в Коктебель и на всю жизнь полюбил это волшебное место.
Такая биографическая подробность для любого феодосийца была, что бальзам на душу! Немного мы знали и о его поэтических пристрастиях. Он высоко ценил Максимилиана Волошина, Николая Гумилева и Анну Ахматову, имена которых тогда уже вовсю начинали продираться через идеологические кордоны.
И вот Наровчатов живьем предстал перед нами. Был он уже лысоват, но все еще неотразимо голубоглаз, немного грузноват и не крепок здоровьем. Поднимался к нам на верхотуру медленно, с лестничными передыхами. Его сопровождала, а точнее сказать, чутко опекала жена, крупная и очень располагавшая к себе женщина. Улыбаясь и приветливо глядя на нас, она села рядом с мужем.
Яша поприветствовал гостей и предоставил слово всегда задиристым и бодливым, но тут вдруг оробевшим литобъединенцам. Наровчатов терпеливо выслушал какие-то воробьиного писка вирши наших пиитов, оставив их без комментария. Когда же мы дружно стали просить и его прочесть что-нибудь, он резко отрицательно помотал головой.
— Нет. Нет!
Но его жена понимающе посмотрела на нас, ласково — на него и встала на нашу сторону.
— Прочти, Сережа. Ну, хоть одно.
Наровчатов досадливо сдался:
— Только одно… Только одно… — Кто-то из нас робко подсказал: “Пес, девчонка и поэт”. Брови у Наровчатова слегка дрогнули, нахмуренное лицо помягчело. Мы почтительно затихли. Он несколько секунд помолчал, собираясь с памятью, и, немного наклонившись вперед, глуховато сказал: — Ладно, “Пес, девчонка и поэт”.
Он прикрыл глаза и, спохватившись, поднял указательный палец:
— Но только это. Только это.
И чуть нараспев начал:
Я шел из места, что мне так знакомо,
Где цепкий хмель удерживает взгляд,
За что меня от дочки до профкома
По праву все безгрешные корят.
Я знал, что плохо поступил сегодня,
Раскаянья проснулись голоса,
Но тут-то я в январской подворотне
Увидел замерзающего пса.
Был грязен пес. И шерсть свалялась в клочья.
От голода теряя крохи сил,
Он, присужденный к смерти этой ночью,
На лапы буйну голову склонил.
Как в горести своей он был печален!
Слезился взгляд, молящий и немой…
Я во хмелю всегда сентиментален:
— Вставай-ка, брат! Пошли ко мне домой!
Соседям отказав в сутяжном иске,
Сказал я: — Безопасен этот зверь.
К тому ж он не нуждается в прописке! —
И с торжеством захлопнул нашу дверь.
Мы тогда еще не знали обстоятельств, положенных в основу этого стихотворения, которое он, что называется, выстрелил за один присест, но уже почувствовали нечто трагическое. А обстоятельства были такие: он шел на свидание с любимой дочкой, и по подсказке ее матери — своей первой жены — намеревался купить ей дорогую куклу, но по дороге повстречал каких-то приятелей, загулял с ними и пропил все свои деньги…
В аду от злости подыхали черти,
Пускались в пляс апостолы в раю,
Узнав, что друга верного до смерти
Я наконец нашел в родном краю.
Пес потучнел, и стала шерсть лосниться.
Поджатый хвост задрал он вверх трубой,
И кошки пса старались сторониться,
Кошачьей дорожа своей судьбой.
Когда ж на лоно матери-природы
Его я выводил в вечерний час,
Моей породы и его породы
Оглядывались женщины на нас.
Тут тоже много из его жизненных обстоятельств. В молодости красивым — неотразимо красивым парнем был Наровчатов! Женщины каким-то древним инстинктом чуяли в нем мужчину, способного не только безоглядно влюбляться, но и отдавать себя любви целиком.
Когда немцы взяли Париж, Наровчатов снова был в Коктебеле, где встретил недавно вышедшую из заключения Ольгу Берггольц. Эта светловолосая, много пережившая красавица его потрясла, и у него вспыхнул с нею ослепительный роман. Чувства Наровчатова были так сильны, что много позже он признался одному из своих друзей:
— Я тогда, наконец, понял, почему люди стреляются… из-за страсти.
Совместной жизни у двух поэтов так и не получилось, но друзьями они остались на всю жизнь.
Он и женился в первый раз так же страстно и стремительно на Нине Воркуновой — студентке ИФЛИ (институт истории, философии и литературы), в котором и сам учился. Вдвоем бродили по предвоенному Крыму. Подходя к Алуште, попали под ливень. Кинулись под первую попавшуюся крышу, оказалось — загс. Значит, судьба! И расписались. Нина и родила ему ту самую дочку, к которой он шел с деньгами и благими намерениями…
Мало кто догадывался, что он рискнул повторить волошинскую мистификацию с поэтессой Дмитриевой — Черубиной де Габриак: писал стихи и публиковал их под именем Нины. Иные знатоки уверяли даже, что жена его пишет посильнее, чем он!..
Великая Отечественная война их развела. Осталась дочка Ольга, которую он так любил…
Много позже в его жизнь вошла та женщина, с которой он пришел на наше литературное объединение — Галина Николаевна, ставшая его ангелом-хранителем. Она нежно, но и настороженно следила за тем, как читает нам свое стихотворение Наровчатов, готовая, если что, тут же кинуться ему на выручку. Видимо, знала, что на этом стихотворении у него может случиться и сердечный срыв.
А он продолжал:
Своей мечте ходили мы вдогонку
И как-то раз, не зря и неспроста,
Случайную заметили девчонку
Под четкой аркой черного моста.
Девчонка над перилами застыла,
Сложивши руки тонкие крестом,
И вдруг рывком оставила перила
И расплескала реку под мостом.
Но я не дал девице утопиться
И приказал послушливому псу:
— Я спас тебя, а ты спасай девицу. —
И умный пес в ответ сказал: — Спасу!
Когда ж девчонку, словно хворостинку,
В зубах принес он, лапами гребя,
Пришлось ей в горло вылить четвертинку,
Которую берег я для себя.
И дева повела вокруг очами,
Классически спросила: — Что со мной?
— Посмей еще топиться здесь ночами!
Вставай-ка, брат, пошли ко мне домой!
И мы девчонку бедную под руки
Тотчас же подхватили с верным псом
И привели от муки и разлуки
В открытый, сострадательный наш дом.
Наровчатов сделал паузу и вздохнул.
С утопленницей вышли неполадки:
Вода гостеприимнее земли —
Девицу вдруг предродовые схватки
Едва-едва в могилу не свели.
Что ж! На руки мы приняли мужчину,
Моих судеб приемником он стал,
А я, как и положено по чину,
Его наутро в паспорт записал.
Младенец рос, как в поле рожь густая,
За десять дней в сажень поднялся он,
Меня, и мать, и пса перерастая —
Ни дать ни взять, как сказочный Гвидон.
В три месяца, не говоря ни слова,
Узнал он все земные языки,
И постигая мудрости основы,
Упрямые сжимал он кулаки.
Наровчатов сделал еще одну паузу, тяжело вздохнул и трагически воскликнул:
Когда б я знал, перед какой пучиной
Меня поставят добрые дела:
Перемешалось следствие с причиной,
А мышь взяла да гору родила!
Тому горестному вздоху и трагическому восклицанию в жизни Наровчатова была причина — после войны пил он крепко. И как влюблялся — безоглядно, вгоняя себя в болезни. Напряженная творческая и общественная жизнь, постоянное стрессовое состояние, хронически подавляемое алкоголем, привели к тому, что у него стало барахлить сердце и обнаружился диабет. А эта такая коварная болезнь, которая исподтишка так и ищет слабое место в организме. И такое место она у Наровчатова без труда обнаружила — ноги! Он их отморозил еще в Финскую войну. Военная романтика тогда была сильна среди молодежи. Студенты ИФЛИ добровольцами ринулись на фронт, и среди первых — Наровчатов. Но реальность оказалась суровой: лыжный батальон, с которым Наровчатов ушел по тылам противника, был практически полностью истреблен. Наровчатов и еще несколько человек, обессиленные и обмороженные, все же сумели попасть к своим. В госпитале у него обнаружились признаки мокрой гангрены. Грозила ампутация ног, но врачи его все же выходили. Организм пациента оказался на редкость крепким и живучим. После госпиталей он оправился настолько, что много даже бродил по стране, а когда грянула Великая Отечественная, прошагал ее от начала и до Победы. Вернулся домой живым, только с одной царапиной, ошалевшим от счастья, что поэзия стала его призванием. Но фронтовая привычка к “ворошиловским 100 грамм” не только с ним одним сыграла злую шутку. Потребление алкоголя вошло у него в привычку. Лишь силой воли, да благодаря сильной встряске он “завязал”.
В моем рассказе можно усомниться
Не потому, что ирреален он,
Но потому, что водка не водица,
А я давно уж ввел сухой закон.
И в финале стихотворения он с оглушительной беспощадностью к себе резанул правду-матку:
И в этот вечер я не встал со стула.
История мне не простит вовек,
Что пес замерз, девчонка утонула,
Великий не родился человек!
Видно было, как тяжело дались Наровчатову эти исповедальные строки. Он почти бессильно опустил на грудь подбородок, шумно вздохнул и оцепенел, не поднимая глаз от пола. Несколько секунд в нашей комнате висела тишайшая пауза, а затем мы бурно зааплодировали, стали просить автора почитать что-нибудь еще, но он резко помотал головой.
— Нет. Нет!
Галина Николаевна умоляюще посмотрела на нас и жестом показала, что он больше читать не сможет. Они поднялись и пошли к выходу. Мы, стоя, аплодисментами проводили их до выхода. Яша кинулся провожать гостей до приготовленной машины…
В 1981 году диабет все же сделал свое черное дело. У Наровчатова, который, как обычно, проводил лето в Коктебеле, хотя врачи и не советовали, резко ухудшилось состояние здоровья, разболелись и совсем отказали ноги, участились сердечные припадки. А Галины Николаевны рядом с ним уже не было. В тот год она скоропостижно скончалась от инфаркта. Наровчатова срочно отвезли в городскую больницу Феодосии.
Я хорошо знаю ее возможности. Год спустя и меня, едва что не из заводского цеха, отвезли туда же с приступом токсико-аллергического гепатита (не инфекционного, а приобретенного во вредном торпедном цехе, да еще и от изрядных послестрессовых возлияний “Жидкости Каши” — казенного “шила”, — спирта попросту. Диабет на этой почве настиг меня лет через пятнадцать). Лечили меня по стандартным методикам, но безрезультатно. В конце концов моя жена вывезла меня самолетом в Ленинград и через руководство ЦНИИ “Гидроприбор устроила в Военно-медицинскую академию. Там меня на ноги и поставили. Жив до сих пор, хотя и с диабетом…
Через несколько дней к Наровчатову из Москвы срочно командировали столичных специалистов. Пришлось поэту отнимать ногу, но было уже поздно. Он скончался, как Иосип-Броз Тито, после ампутации ноги у него на почве диабета отказали почки. Правда, югославскому Маршалу было уже за 86, а Наровчатову только 62 года…
Теперь вот пора и признаться, для чего я все это написал. Прозу Наровчатова я нет-нет да и перечитываю, а стихотворный томик его, едва попадет мне в руки, волшебным образом сам раскрывается на стихотворении “Пес, девчонка и поэт”…