Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2004
В то жаркое лето 2002 года я посетил районный городишко в Новгородской области, который посещаю почти каждое лето вот уже в течение двух десятилетий, и, надо сказать, это посещение оказалось не совсем приятным.
Это потому, что стояла сильная жара, и это потому, что я стал стареть: растолстел, начал ходить тяжело и, соответственно, потерял интерес к собиранию ягод, хотя и не потерял интерес к собиранию грибов.
Грибов же в лесу не было, и было в лесу душно. Слепни и мухи донимали необыкновенно, особенно первые, которые прокусывали рубашку, принося резкую раздражающую боль. От них можно было укрыться только на реке, а вернее, в реке. Купание было самым приятным времяпровождением, но купание, как известно, дело молодое, мне же оно быстро наскучивало, и через час или два хотелось куда-нибудь удалиться в тень, несмотря на прекрасный вид текущей под солнцем реки. Да еще жизнерадостные крики юных купальщиков! Еще обнаженные женские тела и скольжение взад и вперед лодок с мотором или просто на веслах!
“Нет никакого сюжета в жизни”, — думал я, лежа на раскладушке в комнате, в тени рябины у распахнутого окна (легкий ветерок овевал меня), читая книжку и предаваясь скуке, в ожидании того часа, когда спадет жара. Тогда я тек в магазин и покупал спиртное: это было пиво или водка, а иногда я докатывался до портвейна — дешевый вкус, дешевые цены, и в результате на некоторое время оживает мысль, и воображение является заменой однообразного существования.
Я должен был “пасти” свою жену, которая любила проводить свой отпуск в этом городке, у себя на родине. Она прикасалась здесь к картинам своего детства — времена счастливые, говорила она, которые таким образом только и вернешь. Она отдыхала на родине душой и телом, набираясь сил и отправляясь в зиму в Ленинград, в бедную и скучную в постоянной работе жизнь. И месяц-полтора были для нее как распахнутое окно с видом на холмы и леса, как живая икона, где за профилем святой матери открывается прекрасный ландшафт, и этот ландшафт — моя родина.
Но в это жаркое лето ей было тоже достаточно скучно, знакомых в городке почти никого не осталось, а мое лежание с книгой в руке раздражало ее. Она стремилась в лес, даже в этот пустой жаркий лес, но одна пойти не могла: боялась преступников, которые в перестроечное время весьма расплодились в здешних местах. Доносились слухи: кого-то в лесу изнасиловали, кого-то ограбили или даже убили, говорили, что из “вологодского” лагеря бежали заключенные и теперь скрываются в окрестных лесах. Прогулка же по лесу с нашей собакой-дворняжкой была для нее нереальна: ничего, кроме отчаянного лая, наш Кузя не умел производить. А трусливый характер выдавал низменную натуру — следствие скрещения различных пород.
За два десятилетия, что я приезжал в этот расположенный на реке Мологе уютный городок, я мог наблюдать за изменениями, происходившими в его жизни и в жизни его обитателей.
В прежнее, советское время, жизнь здесь протекала незаметно. Улицы в основном состояли из деревянных домов, только центр был застроен несколькими каменными зданиями. Рынка не было, а в продуктовых магазинах на полках пылились какие-то банки с рыбными консервами и консервированными овощами; соки, хлеб, водка, красное вино, сигареты да соленая килька вместе с замороженным минтаем и хеком одиноко скучали на прилавках. Иногда привозили рыбную мелочь с соседских озер да куски мяса из местного мясокомбината; впрочем, в небольшом количестве было и молоко с молокозавода, и свежий “пошехонский” сыр. Все это было доступно по ценам и потому быстро разбиралось. Местное население ездило в Питер за сахаром и колбасой, везли с удовольствием свежие питерские булки и конфеты. Я всегда удивлялся множеству вещей у пассажиров, отъезжающих из Ленинграда. Перрон со встречающими этот поезд был всегда переполнен, встречали с тележками, велосипедами и с машинами. Нечто подобное я увидел в нынешнее время на маленьких станциях в Средней Азии при встрече поезда из Москвы.
Местное население кормилось работой на двух заводах и одной швейной фабрике. Кроме того, была и своя хлебопекарня, и молокозавод, и мясокомбинат, и какая-то мебельная фабрика, но они были настолько малы и товары их столь редко поступали на местный рынок, что их можно было бы назвать артелями, если бы они себя сами не называли ясно и гордо: “завод”.
В двух заводских клубах, и в основном городском, работали несколько раз в неделю дискотеки. Там местная молодежь отплясывала под фонограмму до часу, а то и до трех часов ночи. Иногда выступали доморощенные артисты: муж и жена. Он аккомпанировал на электрогитаре, а она играла на пианино и пела. Толпы стояли перед клубом, гуляли по небольшому городскому садику, слышались смех и веселые голоса, парочки расходились по домам и кустам. В ночном небе были слышны песни, шли к реке, на берегу жгли костры, пили самогонку и красное вино. Иногда раздавались глухие удары, крики, мат, сопровождаемый женским визгом, возникали драки. Летом к часам четырем все смолкало, наступал чудесный рассвет, тек туман над рекой, из которого иногда выплывал рыбак с удочкой на берегу или в лодке, которая неподвижно стояла посередине реки или у моста. Через час, когда было уже светло и солнце вставало за рекой, еще не показываясь над лесом, раздавались шаги и приглушенные голоса ягодников и грибников. Все чаще был слышен храп проезжающих по шоссе машин. Иногда далеко раздавался проносящийся треск куда-то спешащего за город мотоцикла. Наступал обычный летний день, шла тихая и спокойная жизнь, занятая ежедневными необходимыми заботами. Помимо труда на производстве, надо было заготовить на зиму дров, грибов, ягод и овощей. Городок кормился по большей своей части огородами, окружавшими частные, иначе говоря, деревенские дома. На окраинах города и подальше, “в лесу”, имелись и так называемые заводские садоводства.
Районная газета “Коммунист” сообщала месячные сводки о надоях и заготовках кормовых и зерновых, сенажа и овощей в окрестных колхозах. А местные фенологи и поэты рассказывали о крае лесов и озер, где некогда побывал и поохотился замечательный русский писатель Михаил Пришвин.
На правом берегу Мологи стояла церковь, окруженная деревьями и кладбищенскими могилами; впрочем, это были только стены с арочным проходом насквозь с восточной и западной стороны. Она была восстановлена уже в конце девяностых не без помощи лесокомбината и прихожан.
Появились бородатые молодые и с виду интеллигентные два священника. Их видимым приличием и чистотой можно было полюбоваться, и они, очевидно, это чувствовали и, было видно, слегка сами собой любовались. Особенно когда шли по вытоптанным уличным тропинкам (по бокам росли лопух, подорожник и крапива) мимо опрятных домов, перед которыми часто лежали доски или обрезки из досок; горбыль и обрезки можно было купить по дешевым ценам работникам лесокомбината.
Днем из дворов иногда слышались звуки электрических пил и стук молотков, которые еще больше подчеркивали летнюю тишину этих “деревенских” домов, где за заборами были огороды, где под солнцем созревали картошка и огурец, где вовсю уже поднимался лук и укроп, а в парниках и на солнечных грядках цвел овеваемый мухами и пчелами кабачок и помидор. Там среди грядок можно было увидеть играющего ребенка или склоненную в полотье старуху.
Городок, казалось, чего-то ждал: день ждал вечера, вечер — ночь, ночь — утро, июнь ждал июль, и все, казалось, ждали лучшей жизни, хотя и эта — с ее поругиванием начальства, беспутных детей, пьяниц мужей, — в общем-то, если не случался пожар или смерть, всех устраивала, а некоторые случаи из жизни городка были просто анекдотичными. Но поскольку городок был мал и все было на виду, они (эти случаи) вскоре становились всем известными.
Однажды, когда я сошел с поезда и отправился к месту моего тамошнего проживания и отдыха, я услышал непрерывное гудение маневровых тепловозов. Кажется, их поддерживали и заводские гудки. Как оказалось, в городе поминали погибшего машиниста, шел он после работы пьяным вдоль реки Мологи, захотел попить, наклонился к реке, упал в воду и утонул.
Другая история, связанная с рекой Мологой, была бы еще анекдотичней, если бы тоже не закончилась плачевно. Была весна, припекало, мужики расположились неподалеку от моста через реку на зеленом берегу. Стали выпивать. Вдруг увидели, как по мосту к ним приближается милицейская машина. Мужики испугались и стали разбегаться в разные стороны. А один прыгнул в воду и утонул. Было время борьбы с незаконным распитием напитков в неположенном месте. Оказаться в милиции, быть оштрафованным, получить “бумагу” по месту работы никому не хотелось.
Вообще смерти в городке в советское время носили какой-то дурацкий характер — то ли потому, что в это время вышло много дурацких законов и запретов, постепенно подорвавших доверие простого человека к власть имущим, то ли этот простой человек становился умнее окружающего миропорядка. Во всяком случае, я не раз слышал определенный вывод, сопровождаемый добродушным смехом: мол, что, поделаешь, когда мы живем в стране дураков и сами что ни на есть настоящие дураки.
Помню, местные жители, смеясь, рассказывали о том, как два шофера на “камазах” так спешили к закрытию магазина, где продавали спиртное (обычно они закрывались в пять-шесть часов вечера), что, выскочив с противоположных сторон улицы на большой скорости, столкнулись лоб в лоб кабинами и погибли. Говорили, что их “женки” только облегченно вздохнули, узнав об их гибели: наконец-то освободились от пьяниц.
Надо сказать, что все “алкогольные” запреты и ограничения, начавшиеся в “правление” Горбачева, только увеличили в городе пьянство. Стали гнать на продажу самогонку. Этим особенно промышляли цыгане. Кое-кто из них разбогател. А по городу стал ходить анекдот, что цыгане в знак благодарности собираются отлить из золота небольшой бюст Горбачева и подарить ему на день рождения.
В это же время мне рассказали и такой случай.
Женщина, председатель колхоза, что находился неподалеку от города, за успехи в сельском хозяйстве получила Героя. А поскольку это событие было, можно сказать, исключительное, она решила его “как следует обмыть”, пригласив райкомовских работников к себе, в деревню. По дороге они заехали в сельмаг. Там стояла очередь за только что привезенным из города хлебом и другими продуктами. Купив ящик водки, новоиспеченная героиня решила купить с черного хода еще и ящик сарделек, которые местное население по тому времени, как известно, очень редко видело. При этом начальство не постеснялось на глазах у стоявшей в очереди толпы погрузить этот ящик с сардельками в багажник машины.
— Чтоб вы подавились! — сказала в сердцах какая-то бабка из толпы, и сказала так, что отъезжающие в машине это слышали. И, разумеется, сглазила: во время застолья подавился и умер инструктор райкома партии, с виду ничем не примечательный человек, но, очевидно, по тем временам и местам большой начальник.
Вообще, сглаз в данной местности вполне реальная и действующая сила. Сглазом обладают, иногда того не ведая, многие местные женщины. Я с некоторых пор стал чувствовать это на себе: после встреч с местным женским контингентом, часто стоящим на улицах или сидящим перед домом на лавочке, у меня часто портилось настроение. Вот от чего с некоторых пор я стал стараться не смотреть на них и не вступать с ними в контакт, а побыстрее проходил мимо. Надо сказать, сделать это всегда было трудно. А вернее, неприятно. Это все равно что голым пройти под пристальными женскими взглядами. А уж если прямо смотреть им в глаза, то еще неизвестно, кто кого пересмотрел бы и к чему это могло бы привести. Или это могло оказаться яростью, подобно тому как бабуин при встрече смотрит в глаза более слабому бабуину, и этот слабый бабуин был бы я. Или это мог быть небольшой смешок и замечание: мол, что-то ты, мил человек, как-то не так идешь, что-то ты сегодня какой-то не такой, охромел, что ли. После чего к вечеру или на следующий день и в самом деле на некоторое время охромеешь.
Особенно я стал бояться сглаза после того, как мне рассказали еще один случай, произошедший неподалеку от “нашего” дома.
Две стервы, мать и дочь, две сплетницы и две просто дурные женщины, так изводили одинокую женщину, жившую с ними в одном доме, так заклевывали ее по мелочам, доводя часто до слез, что она однажды не выдержала. До этого она часто предупреждала их, чтобы не приставали к ней, а то им будет худо. И когда они в очередной раз во дворе к ней пристали, став ее чем-то укорять и в чем-то ее упрекать, она не выдержала и сказала им просто и ясно: “Чтобы вас скосое..ло! Дуры вы поганые”. И после этого, ни слова не говоря, сразу же ушла в дом, в свою квартиру.
Еще некоторое время в доме слышали яростный крик двух осатанелых от злости русских провинциальных баб, но и они тоже вскоре ушли и закрылись в своей квартире. Казалось, инцидент был исчерпан.
Каково же было удивление жителей этого дома и окрестных домов, когда на следующий день эти двое, мать и дочь, с криком выкатились утром на улицу и, крича и причитая, со слезами на глазах, стали привлекать к себе внимание, как будто кого-то хотят хоронить и совершается обнос тела.
Их лица были перекошены. Они окривели каждая на один глаз, что производило отвратительное впечатление. Покричав во дворе перед домом и покудахтав на улице, они отправились сначала в милицию, а потом к прокурору.
Там это происшествие вызвало только улыбки: уж этих-то двоих, мать и дочь, хорошо знали в городе. Потолкавшись в милиции и подав заявление прокурору, они ушли ни с чем. Сглаза советская власть не признавала, а если и признавала, то и закона на сглаз не было. Так ничем и закончилась эта история. Одно известно: мать и дочь долго лечились у местных врачей. И, как вполне в духе справедливости повествует об этом местная легенда, у дочери все прошло — лицо стало нормальным, а вот мать так и осталась кривой.
Я удивлялся, приезжая в этот город, красотам окружающей природы, казалось, и люди должны быть здесь тоже красивыми. Но не тут-то было — прокопченные и серые лица встречались на каждом шагу, что говорило о физическом труде на улице и о какой-то неярко выраженной бедности с определенной тягой к спиртному. Реставрация капитализма, по крайней мере, через десятилетие явила внешнее обновление. Появилось много хорошо и чисто одетых людей. Стало больше красивых девиц, а мужская поросль стала почти ничем не отличаться от молодежи больших городов.
Кажется, все задвигалось и оживилось. Появилось много частных легковых машин, пооткрывались частные и вполне приличные магазины, вовсю заработал базар (рынок). Там повсеместно за прилавками сидели азербайджанцы и узкоглазые корейцы. Первые торговали овощами и фруктами, а вторые — “тряпками”. А на шоссе можно было часто увидеть рычащие лесовозы, они шли и шли упорно на север. Они стремились в большие города — в Новгород и в Питер, откуда лес шел дальше — за границу.
А на реке все больше собиралось отдыхающих из Москвы и Петербурга, с машинами и без машин. Возле реки на травке располагались семейства. Пили водку, играли в карты, жарили на костре мясо. Был слышен стук по мячу: то дети приезжих проводили время более культурно, чем их родители, что вызывало определенные надежды на какое-то обновление и вполне цивилизованную человеческую жизнь.
А по утрам, где-нибудь неподалеку от реки, можно было увидеть двух-трех человек, делающих утреннюю пробежку. Все это говорило о каком-то качественно новом сдвиге в жизни этого маленького города.
Впрочем, что касается спорта, о нем и в советское время местные власти проявляли заботу. Бывший директор лесокомбината, а ныне мэр, будучи сам некогда спортсменом, содержал замечательный стадион с гаревыми дорожками и с зеленым футбольным полем. На нем, как и в прежние времена, проходили футбольные матчи, а также тренировки юношеского летнего спортивного лагеря. А по Мологе, по чистой зеркальной глади скользили многовесельные и одиночные байдарки, в них сидели подростки и юницы, ими руководила решительная женщина с восточным типом лица, бывшая какая-то чемпионка по гребле.
Вся эта красота — скользящие по реке лебеди-байдарки, зеленые берега, белая церковь над рекой — разительно отличались от жизни обитателей этого ничем не примечательного города, где скука есть одна из доминантных составляющих человеческого существования, приводящая к пьянству, к болезням и преступлениям. А этот прекрасный речной вид и скользящие по реке байдарки словно утверждали, что может быть иная, лучшая, жизнь и что можно жить не так, как живет обычный провинциальный обыватель, заботясь только о хлебе насущном.
Но в то лето, как я уже говорил, я тоже жил не лучшим образом. Искупавшись утром в реке и не найдя в жарком лесу грибов, я возвращался домой и ложился в постель, чтобы предаться чтению двух известных авторов, с которых я всегда подсознательно брал пример. Я имею в виду Пушкина и Лермонтова, а книги были “Евгений Онегин” и “Герой нашего времени”.
Судьбы скучающего светского молодого человека и красивого желчного офицера от постоянного чтения вызывали во мне уже скуку, раб побеждал во мне, и, думая, что рабочему ослу трудно дотянуться до апулеевых роз, я к вечеру не спеша тек в магазин, где покупал спиртное, — дух свободы я на время замещал духом спиртным.
Нам оставалось прожить в этом месте (мне и жене), по нашим расчетам, где-то шесть или семь дней, когда некоторые события смяли нашу размеренную жизнь и заставили нас поспешно уехать домой, в родной город, в Питер.
Однажды под вечер, когда я сидел за кухонным столом и пил неплохое тверское пиво “Афанасий”, к нам пришла бывшая одноклассница моей жены. Как это часто принято в подобной ситуации, а вернее, в простой русской жизни, она пришла к нам не с пустыми руками — она пришла с бутылкой. Разумеется, от этой бутылки никак нельзя было отказаться, ибо это было бы в лучшем случае неуважением к хозяйке этой бутылки, а в худшем — оскорблением.
Стали пить водку, и она принялась рассказывать, что ее ближайшие родственники собираются в это время, летом, в день смерти отца, чтобы помянуть его.
— Это пока мать жива, собираемся вместе, — сказала она со вздохом, — а как умрет, собираться не будем. Мать еще всех объединяет.
Она рассказала (обращаясь больше ко мне, потому как я в первый раз с ней разговаривал и, думается, еще и потому, что я мужчина), что живет под Питером в Отрадном и что у нее там хорошее садоводство, муж — золотые руки — построил дом сам.
— Приезжайте к нам на дачу, — говорила она, — у нас так хорошо. Всегда можете отдохнуть.
Далее она рассказала, что у нее двое детей, сын и дочь. Дочь вышла в этом году замуж уже во второй раз (от первого брака у нее есть маленькая дочь), и в этот раз они не устраивали пышной свадьбы. Первый раз они очень истратились и сделали “все как положено: во дворце бракосочетания и с фатой для невесты”, и поэтому во второй раз они решили не тратиться: “как бы и этот брак не распался”.
Это она проговорила со вздохом, и я заметил некоторое недовольство, некоторое осуждение дочери, хотя она и сказала при этом, что “время-то вон какое, не то что наше, детям не везет — все друг друга обманывают, все друг другу изменяют”.
— Наше время было честнее, — сказала она, — хотя мы и жили беднее. Да вот она все знает, — кивнула она на мою жену.
Потом эта простая русская женщина, чье достоинство я оценил сразу же, стала рассказывать о сыне. О том, что у сына до армии было все хорошо и сам он был веселый, хорошо играл на гитаре и пел, но вот пока был в армии, потерял свою любовь.
“Уж так он ее любил, так он ее любил, а она-то красавица, настоящая красавица была, и вот не дождалась и вышла замуж”.
И после этого у сына пошло как-то все плохо, стал он грубый, стал много выпивать, во всем разочаровался и теперь вообще не хочет жить. “Не знаю, что теперь с ним делать. Не нравится он мне”.
— Вот и вторая его бросила. Но это потому, что он с нею был какой-то нехороший. Очевидно, не мог забыть предательства первой. Издевался над ней. Говорил, что все женщины — изменницы. А сейчас просто не хочет жить, — сказала, грустно вздохнув, эта женщина, и я уловил в ее голосе безнадежность. Очевидно, это было основной горестью ее жизни. И, очевидно, она только и думала об этом.
— Ну, как Лермонтов, как Лермонтов, — помнится, посочувствовал я ей, особенно не придавая значения этим словам, а скорее показывая, что я вполне понимаю ситуацию с ее сыном, и выказывая свое житейское и литературное знание.
Разговор за выпивкой шел где-то в течение часа, когда в дверь раздался стук. Жена пошла открывать, и вскоре на пороге показались двое симпатичных ребят. Один — подросток лет четырнадцати, другой — скромный молодой человек в сером костюме. Первый был сыном брата этой женщины, второй же оказался тем, о ком только что говорили. Он был пьян и весьма агрессивен.
— Кто тут нашу собаку съел? — сказал он при входе, обращаясь к моей жене. — Убью!
— Не ела, мой дорогой, я твою собаку, не ела! — сказала, улыбаясь, моя жена, явно желая его успокоить. — Не ела, мой дорогой, успокойся, не ела!
— Это мой сын, — сказала наша гостья, вставая из-за стола и направляясь к выходу. И они ушли.
Жена улыбалась:
— Я специально громко на всю лестницу сказала, что не ела я собаку, чтобы все в доме слышали. Он сильно пьян, и мне надо было его успокоить.
По слухам, собаку, которая принадлежала брату этой женщины, жившему ниже нас этажом, съели соседи, жившие налево от нас, через квартиру. Ему было лет сорок пять, и он уже несколько лет постоянно “не просыхал”. Складывалось ощущение, что это его нормальное состояние, из которого он не хочет выходить. Втравил в это дело вторую жену — молодую, веселую и разбитную бабенку. Оба годами не работали, промышляя, как это стало сейчас повсеместным, собиранием грибов и ягод. Один ребенок жил у бабушки, другой — в интернате, а третий — пятилетний сын — существовал с ними. Зимой доходов у безработных, живущих продажей грибов и ягод, очевидно, не хватало. И соседи сделали однозначный вывод, что собаку съели они. Тем более что их пятилетний ребенок, после того как собака неожиданно пропала, хвастался во дворе, что они вот уже несколько дней едят мясо.
Моя жена года два назад перед отъездом в Питер оставила им из жалости в пользование на зиму плохонький черно-белый телевизор. На следующий год телевизора уже у них не было, впрочем, в тот год они оба уже работали, и у них был свой телевизор. Всем своим видом они показывали нам, что они виноваты. Обещали вернуть телевизор. Но после произошедшего общение с ними у нас прекратилось, и, кроме “здравствуйте”, мы друг другу ничего не говорили. Один раз он заходил к нам занять на бутылку самогонки, предлагал и выпить, но я ему отказал.
Надо сказать, что самогонку он покупал у своей бывшей тещи, тетки Мани, жившей рядом с ним, как раз между нашими квартирами. При этом он с добродушной улыбкой хвастался, что тем самым помогает двум своим дочкам от первой жены.
Тетка Маня — живот вперед, платье до колен, на носу очки, на шестидесятилетнем лице детская уверенность в своей правоте. У тетки Мани — две дочки за тридцать пять и три внучки. А с зятьями не повезло. Один, как я уже говорил, жил с новой женой, за стенкой. А второй зять, по ее словам, был очень хороший, почти непьющий и работящий. Он отравился водкой в начале перестройки и умер. Поехал он с друзьями на озеро, на рыбалку, и была у них бутылка водки. Выпили они ее на троих. Двое попали в больницу, а зять потерял сознание и тут же, на рыбалке, и умер. История по тем временам банальная. Тогда много поумирало мужиков, в этом городе и не только в этом, но и по всей стране: было разрешено наживаться — наживались и на чужих смертях.
Две дочки с малыми детьми остались фактически без кормильцев. Как это говорится, жить надо было, и тетка Маня стала продавать гонимую на дочкиных квартирах самогонку. Я сам однажды купил у нее пару бутылок, когда ко мне зашел сосед с нижнего этажа. Жидкость оказалась мутной и была заткнута серой газеткой. Это во мне родило воспоминания о послевоенном детстве в деревне: там тоже затыкали бутылку самогонки серой газеткой.
Самогонка оказала на меня отвратительное действие. После нескольких стопок меня начало тошнить. И когда я на следующий день, проходя мимо тетки Мани — живот вперед, на носу очки, — со смехом сказал ей, что же она такое мне продала, от чего меня стошнило, она среагировала сразу просто и ясно, от чего я только внутренне рассмеялся.
— Да пошел-ка ты на хрен! — сказала она. — Я тебя просила ее у меня покупать?! Шел бы ты в магазин! — и, выпятив вперед живот, уверенно прошла мимо.
Она всегда была прямолинейна со своими покупателями и, можно сказать, даже груба. Особенно с теми, кто не в первый раз просил у нее самогонку в долг. Громкие голоса иногда были слышны с лестницы днем и ночью.
— Ну, мы ей сделаем! — однажды услышали эту угрозу ее соседи от “прихожан”, ушедших как-то ночью ни с чем. И эта угроза стала актуальной в устах жителей этого дома и окружающих домов, когда за несколько месяцев до очередного нашего приезда, в мае, сгорели почти все сараи нашего дома с дровами и с бытовым инвентарем. Говорят, пожар начался с сарая тетки Мани. Сгорел и наш сарай с дровами. Дров, которых бы хватило на несколько летних посещений, больше не было.
В то лето я заметил, что за самогонкой к тетке Мане по-прежнему ходили и она по-прежнему с уверенностью несла свой живот и так же была груба и прямолинейна. Соседи утверждали, что грубость-то ее и подвела: чуть не сгорел дом, а домохозяйство вскоре построило бесплатно чуть подальше от дома новые сараи — длинный деревянный барак с перегородками.
После всего случившегося в доме стали поговаривать, что в следующий раз из-за тетки Мани сгорит и дом. Мы, я и моя жена, стали подумывать о продаже квартиры, тем более что одна из соседок так и поступила. Продав квартиру, она со взрослым сыном уехала “поближе к сестре” в Ярославскую область. Она несколько лет тому назад появилась из Молдавии после ее отделения от России. Как-то она сказала моей жене, что здесь не прижилась, потому что народ какой-то не такой, какой-то для нее непонятный: им говоришь одно, а они понимают другое; им сделаешь доброе, а они принимают это за слабость и от этого наглеют. Особенно в этом доме, где осуждение присуще почти каждому.
…Итак, эта женщина, соученица по школьному классу моей жены, приехавшая помянуть с родственниками своего отца и жившая у брата этажом ниже, ушла. Прошел ясный вечер, и все в доме вскоре смолкло и погрузилось в сон. Только за окнами неподвижно стояли деревья, капая с веток росой, да в отдалении были слышны веселые голоса гуляющей молодежи.
На следующий день часов в двенадцать раздался стук в нашу квартиру, и на пороге опять показалась эта женщина — бывшая соученица жены. За ночь она, мне показалось, как-то постарела: лицо ее осунулось и пожелтело. На голове у нее был черный платок, отчего в лице просматривалось что-то иконописное, что-то от потемневших от времени скорбных русских икон.
Сразу же с порога она нам сказала, что сына ее убили и что он сейчас лежит в морге. Несколько слезинок упало на ее пожелтевшее лицо. И еще она нам сказала, что завтра в полдень будут похороны.
Что-то говорить и что-то спрашивать было неуместно. Жена просто обняла ее за плечи, и так, молча, они постояли некоторое время. После этого женщина повернулась и молча ушла.
Я, можно сказать, опешил.
“Вот тебе и Лермонтов, — говорил я сам себе. — Вот тебе и неожиданное сравнение. Вот тебе, дубина стоеросовая, и напророчил!”
Впоследствии мы узнали обстоятельства этой гибели. О том, что сын этой женщины после прихода к нам и после агрессивного: “Убью! Кто тут собаку съел?!” — поехал к бабушке в деревню. Там он кого-то оскорбил, кого-то вывел из себя, и тот в ярости заколол его вилами, нанеся ему множество ударов в живот и в грудь.
Эта обыденность, обычность смерти в России, где, кажется, человеческая жизнь никогда не ценилась (еще “вчера” был пришедший из армии сын, юноша, мальчик, и вот теперь лежит уже в морге; как говорится, растили его, учили, пестовали в течение двух десятилетий и на вот, просто-напросто взяли и убили), настолько потрясла меня, что я стал ходить взад и вперед по комнате и, подобно тому как если бы у меня сильно болел зуб, производить какие-то мычащие звуки, перемежаемые междометиями. Я внезапно почувствовал всю трагедию, постигшую эту простую русскую семью. “Теперь у них жизнь пойдет совсем по-другому”, — думал я и вспоминал деревенские престольные праздники в моем детстве. Тогда ни один из праздников в округе не кончался просто так: обязательно кого-нибудь изобьют или убьют. Словно праздник без драки не праздник, а убийство — обычный ритуал: жертвоприношение, пришедшее еще с языческих времен.
— За что?! — спрашивал меня отец убитого, “работяга”, похожий на провинциального интеллигента в очках. — Я всю жизнь честно работал на заводе! Я так хотел сына! И на вот тебе! За что?!
И это “за что?!”, которое не имело ответа, не раз звучало в течение моей жизни. Это “за что?!” было явлением нашего времени и других, предшествующих, поколений. В минуты потрясений это говорили мой дед и мой отец. Это говорили мои и их соседи. Это говорили “при Сталине”, когда страна была отдана в руки одного властителя, построившего “великие” каналы и концлагеря. Это я слышал и в “демократические” времена, когда смерть невинно убиенных доносила звуки похоронных маршей, и плач отцов и матерей заглушали выстрелы прощального салюта, и только слышалось это восклицание “за что?!”. Было ли это обращение к людям? Или к власть имущим? Или, наконец, к Богу? Никто не скажет, ибо оно не имело ответа. Как, очевидно, не имеет ответа слово “смерть” и — русское бездушие.
И на следующий день, в полдень, открытый гроб стоял на табуретах перед домом. В нем в сером костюме лежал красивый молодой парень, а вернее, все, что от него после смерти осталось. Образовавшаяся небольшая толпа почти целиком состояла из повязанных в черные платки женщин.
Мать убиенного не плакала, а как-то даже посуровела. И во всей ее фигуре, в ее лице было нечто должно-торжественное. Она была главной распорядительницей на похоронах, как, очевидно, была ею и дома. Тут же с открытой задней дверцей стоял похоронный автобус. И после прощания (я тоже подержался правой рукой за край гроба) крышку гроба закрыли по указанию матери. Гроб качнули три раза и задвинули его в автобус.
Шофер проверил, хорошо ли закрыта задняя дверца, и автобус медленно тронулся в сторону кладбища, до которого было от дома километра два. И человек пятнадцать в черных платках и в каких-то невзрачных одеждах женщин разом пошагали вслед за автобусом по дорожной пыли.
Был жаркий день, и на лицах женщин было написано какое-то терпеливое упрямство. А решительность шага этих уже немолодых женщин напомнила мне решительный шаг стареющих кобылиц какого-нибудь конного полка или подразделения. Смотреть на этот пыльный поход, на эту шагающую вслед за автобусом процессию было невыносимо. Я отвернулся и пошел с улицы в дом.
В этот день по приходу жены с кладбища я напился.
А на следующий день, утром, мы быстро собрались и уехали из этого небольшого городка в свой родной и большой город. По сторонам от поезда шли прекрасные картины: леса, поля, деревни, деревушки, небольшие речки, ручейки. Но любоваться ими, смотреть на них в этот раз не хотелось.