Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2004
Вероника Леонидовна Капустина родилась в Таллине. Окончила Педагогический институт им. А. И. Герцена. Автор двух поэтических книг. Член СП. Живет в г. Ломоносове.
* * * Привычное ему приятно - продукция знакомой фирмы, и может он смотреть стократно одни и те же кинофильмы. В его глазу такая призма, такой увеличитель смелый, что весь лиризм социализма с его печалью черно-белой, и взгляд несчастный бегемота в хохочущей навзрыд рекламе - он замечает для чего-то, и жест изящный в пошлой драме. Нисколько пошлостью не ранен, проехав секс, как Бологое, ребенок видит на экране не то, что есть, - совсем другое: не длинноногую девицу, не встречу в зале двух премьеров, - ребенок все еще дивится изобретению Люмьеров. Водой облитый поливальщик стоит за кадром ошалело. Вот на него и смотрит мальчик, следит, пока не надоело, пока он не привыкнет то есть, что быть живым - совсем не странно… Еще его пугает поезд, что едет медленно с экрана. * * * Пройти в сентябре мимо красной кирпичной больницы, устало хромать вдоль забора, споткнувшись вначале, и взять да и сгинуть, пропасть, замереть, испариться, погаснуть совсем, чтоб они по золе изучали историю злого костра на окраине сада, да сдохнуть, и все! - без метафор и без аллегорий. И, свесившись с неба, смотреть нам, пожалуй, не надо на их неутешное, невозмутимое горе. Пускай доживают при медленно меркнущем свете. А мы - как-нибудь! Мы всегда были здесь неродные… Так что мы хотели в сто двадцать седьмом кабинете? Пришли, чтобы сделать рентген - исключить пневмонию. НЕВРОТИЧЕСКОЕ На Пятнадцатой линии, вечность тому назад, мы в больничной палате маялись вчетвером. За окном замерзал хронический старый сад, пациентами называемый "психодром". И терзал меня подлый кашель - такой невроз. Он в гортани скребся - черный весенний грач. А еще наблюдались потоки, ливни слез. Да и грозы тоже… Меня вызывала врач. И она, худая, высокая и в очках, прикасалась сухой ладонью к моей щеке, говорила: все, мол, теперь в твоих руках… Понимать не желая, что все в ее руке! А свою мне хотелось туго забинтовать, будто там у меня порез, ожог, ушиб, и, вернувшись в палату, лечь ничком на кровать, из шумов оставить только вздох и всхлип, и подумать, когда больницу оцепит ночь, что Васильевский остров - очень-очень большой, что никто никому никогда не мог помочь, все проходит само… И кашель к утру прошел. * * * Семидесятые. Кримпленовый костюм вишневым пугалом торчал на спинке стула. Во сне моем, угрюмом, словно трюм, ты медленно и буднично тонула. Отчаянно кричала я: "Плыви! Какие-то ну делай же движенья!" И я тогда проснулась от любви и просто поменяла положенье… Твой галстучек с пятном от киселя, и наш союз, тоскливо нерушимый, и детство, что, отчаянно пыля речевками, просвистывало мимо, тот ватный май, тяжелый, словно шмель, ужимки и смешки, гримаски боли, - весь этот оглушающий коктейль мне без предупреждения вкололи. И будней ровный гул, и ссоры взрыв, и скуки сквозняком уже тянуло… Я засыпала, этот холод скрыв, и ты во сне моем всегда тонула. * * * Катались в пыльных поездах по шумной нашей ветке. Состав бродил туда-сюда, как тигр в зеленой клетке. Пока он шлифовал пути, угрюмо и бесцельно, ждала, сидела взаперти какая-нибудь Стрельна. Стоял у пригородных касс тот человек и, маясь, велосипед обычный пас, возможно, даже "Аист". И ждал он, видимо, меня, чтоб усадить на раму и ехать до скончанья дня, упорно, быстро, прямо, мне позволяя думать: "Вот как он влюблен и пылок, как быстро он меня везет и дышит мне в затылок". И на дорожный этот бред наивно, глупо, смело платформа Университет, как бабочка, летела. И вместе с нею тот летел, кто не искал свиданья, стоял, как будто не у дел, молчал у расписанья. Он и стоял там для того, чтоб не попасться миру, чтоб не увидели его из окон пассажиры, чтоб я поверила тогда: все главное на свете без остановки поезда пройдут и не заметят. Но лето вдруг сбавляет ход, устав крутить педали, и что-то жалкое поет, как тетка на вокзале. Безумная, ищи-свищи под шлягер в ритме вальса платформу, расписанья щит, того, кто там скрывался.