Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2004
Василий Гаврилюк родился в 1980 году. Закончил химфак МГУ. В настоящий момент — аспирант-биохимик. Живет в Москве. Дебют в “Неве”.
И пока есть хоть одна душа, где наше дело живет и побеждает, это дело не погибнет.
В. Пелевин. Омон Ра
Я окончил школу № 1253, окончил с отличием.
Наша школа находится на станции метро “Парк культуры”, сливаясь с главным выходом со станции в единое целое. Если выйти из вестибюля к Крымскому мосту и обогнуть вестибюль слева, то вы попадете во дворик, где моя школа, собственно, и расположена. Можете как-нибудь выйти из метро и посмотреть, убедиться, что я вас не обманываю. Можете спросить про меня у нашего директора, Льва Сергеевича Подземного, он меня помнит. Передайте ему от меня привет.
В центре нашей школьной игровой площадки расположена вентиляционная шахта метрополитена. Зады школы плавно переходят в станцию “Парк культуры”, и не понять, где кончается школа и где начинается станция метро. И это не так уж и удивительно, ведь наша школа готовила кадры для метрополитена, а метрополитен был нашим предприятием-шефом.
Все мое детство пропитано метрополитеном, и до десятого класса, когда я, тяжело переболев скарлатиной, стал страдать острейшей клаустрофобией, я был твердо уверен, что буду водить поезда по темным тоннелям Московского метро, глядя на змеящиеся впереди серебряные рельсы, точно зная, когда угольная темнота разорвется великолепием сияющей станции, и даже знал, что моя линия будет Кольцевая. Вы только вслушайтесь в это название — Кольцевая линия. Все остальные линии могут быть названы “ветка”, а она, единственная, — нет. Только “линия”. Кольцевая всегда пленяла меня именно тем, что у нее нет ни конца, ни начала — О. Помню, в младших классах я мог бесконечно долго (ну, не бесконечно, а лишь до тех пор, пока учительница не замечала этого) смотреть на карту метрополитена, висевшую у нас в школе в каждом классе над доской, рядом с портретом Ленина, чье имя наш метрополитен носит. Смотреть и представлять себе безумных водителей Кольцевой линии, неистово наматывающих круги по бесконечному кольцу: глаза остановились, волосы на лбу слиплись от пота, руки срослись с рычагами: правый — газ, левый — тормоз, это в нашей школе знает даже первоклашка, ведь это один из обязательных вопросов на приемном экзамене, наряду со знанием названий всех станций.
Вообще, наша школа была насквозь пропитана духом метрополитена; обычным, нормальным, приемлемым было лишь то, что к нему, метрополитену, непосредственно относилось. Прочие, не связанные с метро явления характеризовали в школьных кругах эпитетом “внешний”. Школу и метрополитен, в который она плавно перетекала, окружал, таким образом, “внешний” мир.
Наша школа была не такая, как остальные. Все обычные предметы имели специфику: они подспудно готовили нас к жизни под землей, к служению метрополитену. На уроках математики мы рассчитывали, сколько времени займет путь со станции “Южная” до станции “Университет”, сколько человек перевезено по кольцу за сутки по часовой стрелке и сколько против. До сих пор помню одну остроумную задачу: Маша Ларина садится на “Спортивной”, входя на станцию со стороны центра и едет до “Юго-Западной”, а Петя Филимонов садится на “Библиотеке им. Ленина”, переходя на нее с “Боровицкой”, то есть с противоположной стороны, и едет до “Университета”. Имеют ли они шанс встретиться в метро, влюбиться с первого взгляда, пожениться и родить троих детей, если длина станций “Спортивная” и “Библиотека им. Ленина” равна 200 м, Маша ходит со скоростью 3 км/час, Петя — 3,5 км/час, а поезда метро приходят каждые полторы минуты? Все диктанты, все изложения — только на темы метро. “Дети лабиринта”, “Черная курица” — в обязательной программе. На уроках физики мы решали задачи про движение поезда, работу по поднятию пассажиров эскалатором, про сопротивление проводов. Устройство электромотора — очень важная тема. Геология рассматривала проблемы прокладки туннелей и методы борьбы с подземными водами и осыпями грунта. История подземного дела изучалась с третьего класса.
Как я уже говорил, трудно было понять, где кончается школа и где начинается станция, а уж понять, где кончается станция, это было еще сложнее. Это для вас, людей далеких от метрополитена, людей поверхности, станция метро — это резко очерченный объем. На самом деле все не так: вокруг этого объема, “внешней станции”, как говорят у нас, земля источена различными подсобными помещениями на многие сотни метров. Из нашей школы можно было беспрепятственно попасть (через подвал, например) в эту сеть. Как было забавно, выйдя из неровно окрашенной оливковой краской двери с ничего не значащим для идущих мимо непрерывным потоком пассажиров номером Щ-587 в вестибюль “Парка культуры”, спуститься с ними вместе на эскалаторе вниз, к поездам, чувствуя себя носителем тайного знания.
Моим ближайшим школьным другом был парень со странным именем Блез Паскаль. Откуда оно такое взялось, он толком объяснить не мог, и о своем великом тезке он (да и я, впрочем, тоже) узнал только в десятом классе, на уроке истории подземного дела, и был несказанно этому удивлен. Блез был из метросемьи, как у нас говорили: отец водил поезда по Сокольнической ветке, мать продавала жетоны на “Речном вокзале”. Впрочем, в нашей школе большинство детей были из подобных семей. Многие, но не я — я был сиротой, меня взяли в школу на воспитание из детского дома. Дело в том, что наша школа совмещала в себе интернат с обычной школой, и, когда они, семейные дети, уходили из школы после занятий к домашнему обеду, ласке матерей, собственной комнате, игрушкам, к друзьям, мы, интернатские, смотрели с сумрачной завистью на них, уходящих, через окна нашей школы, ставшей для нас домом.
Блез был невысок ростом, плотен. Его зеленые глаза глядели пронзительно, и где-то в их глубине поблескивал лед, который не таял даже самым жарким летом. На правой руке у Блеза не было указательного пальца: его в третьем классе начисто отрезало электрофуганком на уроке труда. Помню, Блез тогда удивленно посмотрел на свой отрезанный палец, замотал его в носовой платок и быстро, ни с кем не прощаясь, ушел из класса, роняя алые капли. Вернувшись в класс через полчаса, он громко сказал, ни к кому конкретно не обращаясь: “Похоронил!” — и упал в обморок. Потеря крови. Придя в себя в “скорой”, он не смог вспомнить, где же похоронен его палец. Так что теперь никто не знает, где теперь указательный палец Блеза с его правой руки.
Поэтому полное имя Блеза в школе было Блез-не-знаю-где–палец, или, короче, просто Палец. Учился Палец средне, однако по профессиональной подготовке — Палец тоже, как и я, хотел стать водителем поездов — был одним из лучших учеников школы. В пятом классе он уже мог проехать Кольцевую вслепую: он не только знал на память расстояния между станциями — столько-то минут с такой-то скоростью, это не очень сложно, — но и помнил всю фактуру туннелей — где вверх, где вниз, где налево, где направо — и помнил ее так, что мог ориентироваться только по ощущениям своего вестибулярного аппарата, по малейшим ускорениям, в абсолютной темноте — а вот это уже был безусловный талант. Льдистые глаза Пальца, казалось, видели в абсолютной темноте, или, точнее, они знали. Подобный талант к ориентации появился у Пальца как раз после травмы, так что в школе считали (но Блезу об этом говорить побаивались), что он продал за него свой палец.
Самым любимым моим предметом в школе была история подземного дела, а самым любимым преподавателем — читавший ее Сергей Андреевич Крот. Сергей Андреевич был высокого роста, сутулый и носил аккуратную эспаньолку, которую имел привычку забирать в кулак и теребить, когда о чем-то думал. Глаза его смотрели на мир сквозь легкие стекла старомодного пенсне, и он курил маленькую, просто крошечную трубку.
“Ну-с, коллеги, приступим, — говорил он, быстро входя в класс и открывая журнал. — Что у нас на повестке сегодня?” Любимым его словечком было “глубоко”, и он использовал его в своей речи по поводу и без повода.
Сергей Андреевич страдал нервным расстройством, довольно широко распространенным среди работников метро — агорафобией, боязнью открытых пространств. Открытое пространство, небо вызывали у него панический ужас. Не было ничего невыносимее, по его мнению, чем авиаперелет. Боюсь, что, если бы он оказался в самолете, его сердце остановилось бы ровно в тот момент, когда шасси отрываются от земли. В связи с этим метрополитен выделил ему персональную двухкомнатную квартиру прямо на станции “Парк культуры”, а в классе истории подземного дела не было окон.
Сергей Андреевич не был просто учителем, он был больше. Он ваял молодые души, как скульптор. Его неофициальная роль в школе заключалась в том, чтобы направлять наиболее талантливых — и поэтому наименее управляемых, наиболее подверженных искушениям внешнего мира — учеников под землю, или, как это называлось на учительском жаргоне, “заглублять”.
Однажды, остановив меня после своего урока, он пригласил меня в гости. “Приходи сегодня к двум, — сказал он, — к двум ночи”. Я согласился, конечно, — это была большая честь. Когда я пришел, учитель уже ждал меня, сидя на скамейке рядом со своей дверью. Он задумчиво курил, пуская маленькие аккуратные колечки дыма. Рядом с ним на скамейке стояла чашечка кофе на блюдце.
“Садись”, — пригласил он меня. Я сел. Сергей Андреевич выпустил еще одно аккуратное колечко дыма. На станции стоял уютный полумрак (горело минимальное освещение), рельсы тускло поблескивали, уходя в обе стороны в угольную черноту тоннелей, стояла непривычная для метро тишина. “Ты хочешь водить поезда, ведь так?” — спросил он, и я утвердительно кивнул. “Собираешься посвятить этому свою жизнь?” — спросил он, и я кивнул еще раз. “А знаешь ли ты, что это значит — посвятить жизнь метрополитену? Всю свою жизнь, до последней ее капли? Достаточно ли ты тверд, решителен? Ведь ты еще не знаешь толком, что это такое — по четырнадцать часов в сутки вести свой поезд по одному и тому же маршруту, ты еще не видел лица человека, шагнувшего тебе под колеса, закрыв глаза, как будто прыгающего в холодную черную воду, солдатиком уходя в небытие, не слышал того звука, что получается при ударе тела поездом… А я все это видел, ведь до того, как я попал к нам в школу, я тоже водил поезда, по Кольцевой. До сих пор помню все повороты, все спуски и подъемы”. Учитель выпустил еще одно колечко дыма и о чем-то задумался, глядя на горящую вполнакала лампу.
“Что ж, — сказал он, немного подумав, — видимо, ты твердо решил стать настоящим метрополитеновцем. Тогда пора открыть тебе тайну. Только учти: узнавшему ее нет пути обратно, во внешний мир. Ты готов? Еще есть шанс повернуть назад”. Учитель глубоко заглянул мне в глаза. Если честно, то я испугался, но, видимо, я был слишком молод, и, наверное, разговаривая со мной так, учитель хорошо знал, что он делает, недаром его роль в школе была “заглублять” талантливых учеников. Он был хорошим психологом — и я выдохнул: “Я готов”. — “Что ж, ты сделал этот шаг… Тогда слушай и запоминай, больше тебе этого никогда рассказывать не будут, — сказал учитель, затянулся трубочкой и выпустил колечко дыма. — Ты думаешь, что основная роль метрополитена — это перевозка пассажиров? Это далеко не так. Скажи, зачем тогда все это великолепие станций, вся безумная сложность Системы? Разве ты не замечал, что метро постоянно разговаривает с тобой? Что ж, тогда знай: наш Московский метрополитен — это огромный ретранслятор шифрованной информации. Расписание поездов, надписи в вагонах, рекламные объявления, порядок ремонта эскалаторов, внезапно проезжающие мимо станции без остановки пустые поезда — всё это послания. Шесть вагонов, на каждом — номер, прочитай их — вот тебе целый зашифрованный текст…
При помощи этих посланий ведется координация действий различных организаций, тебе еще рано знать каких. Сами штаб-квартиры этих организаций тоже размещаются в метро. Ты замечал, что в некоторых вагонах на стекле, которое было бы лобовым, если бы выгон был локомотивом, имеется красная, трафаретом нанесенная надпись — └ИГЛА”. Задумывался, что это такое? Нет? Это один из шифров… Да просто сидя на станции и читая интервалы приходящих поездов, можно узнать очень многое! Если знать шифр, конечно.
Так вот, мой мальчик, когда ты будешь водить поезда, знай, что от точности выполнения тобой расписания зависит точность секретного послания. Ошибешься на две минуты — и неизвестно, что случится: может, погибнут люди, может, даже начнется война. На твоих плечах будет судьба мира, мальчик. Запомни это”.
Учитель замолк и долго смотрел на свои ладони, словно пытаясь прочитать в узоре их линий не только свое будущее, но и мое, и всего человечества. Потом он резко встал и обернулся ко мне, на лице его играла ласковая улыбка. “А теперь тебе пора идти, уже поздно, тебя давно ждут в школе”, — сказал он.
Учитель пожал мне руку, улыбнулся на прощание еще раз и, скрипнув дверью, скрылся в своей квартире. Я остался один в полумраке станции. Постояв немного, я медленно пошел к эскалатору — подниматься на поверхность. И я понял тогда, что моя жизнь пройдет здесь, под землей, в мире абсолютного спокойствия, в вечном подкопе под внешний мир, и, когда я умру, меня похоронят на одном из подземных кладбищ, где обычно и хоронят заслуженных работников метрополитена. Кладбища эти расположены точно под внешними — только закапывают на них гораздо глубже. Так, есть Новодевичье, есть Преображенское, есть Ваганьковское; я всегда хотел оказаться после смерти на Новодевичьем.
Новодевичье — одно из самых старых и больших, основанное тогда, когда еще умели строить. Больше всего оно похоже на станцию “Маяковская”, только, естественно, без путей, и вход в зал без эскалаторов, просто небольшая арка. Так как под землей строить большие площади — это не то, что снаружи, каждый кубометр — огромные затраты (более того, по секретной статистике метростата, на каждые 100 кубометров объема приходится одна жизнь метростроевца), то приходится экономить. Поэтому на подземных кладбищах хоронят вертикально, ногами вниз. Свежая могила, таким образом, представляет собой дырку в полу, глубиной 2,5 метра и диаметром 60 сантиметров. Так они и гниют, заслуженные работники метрополитена, — вытянувшись во фрунт, по стойке “смирно”, и после смерти отдавая честь. Как запутавшиеся в водорослях утопленники на дне Москвы-реки. Могилы на этих кладбищах, вследствие технологической сложности их рытья, выкапываются заранее, и новое кладбище больше всего похоже на пустые пчелиные соты, ждущие меда и личинок. “Нулевку”, то есть пустую могилу, каждый метростроевец получает при уходе на пенсию и обязан с этого момента за ней следить, ухаживать. Поскольку кладбища устраиваются в местах с хорошим, плотным, сухим грунтом, хозяева “нулевок”, до того как использовать по назначению, оборудуют в них погребки для хранения зимой различной сельскохозяйственной продукции с личного огорода. При заселении могилы все хранящееся внутри вынимается, а клиент, наоборот, помещается внутрь. Такой вот обмен.
Я бросил последний взгляд на пустую полутемную станцию, включил стоявший эскалатор и поехал вверх. Рекламные щиты слепо проплывали мимо. Полумрак станции плавно перетек в полумрак школы; мои гулкие шаги в пустых темных коридорах звучали не менее удивительно, чем на станции. Добравшись наконец до своей комнаты, уже лежа в собственной постели, в темноте, блестя открытыми глазами в лунном свете, я долго думал над словами учителя, а потом незаметно для себя уснул. Я был абсолютно счастлив, и мне снилось, как я точно по графику веду свой поезд по Кольцевой линии, гордый тем, что всё вокруг меня: и поезд, и тоннели, и станции, и пассажиры, весь этот механизм работает точно и слаженно, четко передавая нужную информацию. Я чувствовал огромную любовь ко всем этим невидимым людям, которые под видом простых пассажиров читают скрытые послания, анализируют информацию, принимают решения. Я чувствовал себя винтиком, но необходимым винтиком в сложнейшей машине, вершащей судьбы мира. Я пытался узнать этих тайных агентов, всматриваясь в лица стоящих на станциях людей, и, как мне казалось, точно узнавал их, и улыбался им.
Но внезапно случилось трагическое событие, разрушившее всю мою жизнь, и все мои детские мечты пошли прахом.
Как-то раз — это было начало апреля, мы тогда учились в десятом классе — Палец за обедом сказал мне, что у него появилась девушка из внешних и что его очень тяготит то, что та никак не хочет связать свою жизнь с метрополитеном. “Понимаешь, — говорил Палец, ловко орудуя вилкой, зажатой в четырехпалой руке, — я ей говорю, давай я устрою тебя дежурной по эскалатору — а она смеется. Это же скукотища, говорит, и платят гроши. Не понимает она…” Палец сокрушенно качал головой. Надо заметить, что я в то время считался в школе мастером слова и мог, считалось, убедить кого угодно в чем угодно. Обо мне в школе ходила слава метафизика метрополитена, философа подземелья, и было совершенно понятно, чего хотел Палец — чтобы я повлиял на его девушку. Я предложил Блезу втроем пойти в воскресенье в ЦПКиО, и он радостно согласился.
У Пальца появилась надежда.
В воскресенье я пришел к главному входу в ЦПКиО точно в девять утра и никого, естественно, там не нашел. Ночью прошел дождь, и — наконец-то! — запахло весной. До этого проклюнувшаяся зелень была стерильна, она как бы зеленела только для себя, каждый листик отдельно. Теперь же все было пронизано общим пространством запахов, все слилось в общем порыве вверх. На черном от влаги асфальте под деревьями зеленели грязью сережки; те же сережки, как мохнатые гусеницы, висели на ветвях. Я ждал Пальца с его девушкой, и утреннее солнце постепенно вступало в свои права, и в его свете поблескивал стеклом ЦДХ.
Наконец они появились.
Они шли по Крымскому мосту — я издалека узнал коренастую фигуру Блеза, — взявшись за руки. Под ними проплывали неторопливые баржи, груженные желтым песком, — одна, вторая, третья, и они остановились, облокотившись на перила, посмотреть, как баржи исчезают под мостом. Я махнул им рукой и пошел навстречу. Блез заметил меня и махнул рукой в ответ.
“Лена”, — представилась девушка, протягивая руку под непонятным углом, то ли для пожатия, то ли для поцелуя. У нее были слегка раскосые зеленые глаза, смотревшие, когда она говорила, собеседнику куда-то на мочку левого уха (поначалу это немного нервировало), тяжелая коса до пояса и хрупкие кисти нервных рук с удивительно круглыми розовыми ногтями.
Мы уже втроем направились в парк.
Лена предложила покататься на американских горках: “Вы же любите поезда!”, и мы с Пальцем согласились. Отстояв положенную очередь, мы стали занимать места в поданном поезде. Я, в силу природной наглости, сел первым, причем оказалось, что во всем поезде осталось только два места — рядом со мной и еще одно, в другом вагончике. Я было встал, но Палец замахал руками, и Лена села рядом со мной, а Блез отдельно, впереди. “Ты боишься?” — спросила она. Я ответил, что нет. “Тогда я буду за тебя держаться”, — сказала Лена и взяла меня за руку. Поезд тронулся, медленно взбираясь на горку, чтобы потом оттуда ринуться вниз. Я смотрел на бритый затылок Пальца и вдруг почувствовал к нему беспричинную антипатию: его плотность, его какая-то демоническая целеустремленность вдруг стали меня раздражать. Поезд взобрался на горку, замер на мгновение и с грохотом устремился вниз; Лена завизжала и вцепилась в мою руку.
Поезд мчался, закручиваясь спиралью, делая мертвую петлю, с грохотом устремляясь вниз, чтобы потом опять взлететь вверх, пассажиры истошно визжали, а я чувствовал только вонзившиеся в кисть ногти девушки, сладкую боль, ими причиняемую, чувствовал тепло ее бедра, прижатого к моей ноге… Когда поезд остановился, я, пошатываясь, встал и подал Лене руку. “Какие-то вы нервные, метрополитеновские!” — сказала она, пристально всматриваясь в мое бледное лицо. Блез подошел к нам, увидел мою расцарапанную руку и помрачнел. “Ну, что дальше?” — сказал он. “Я хочу мороженого, а потом — колесо обозрения!” — ответила Лена.
На прощание Лена, улыбнувшись, дала мне свой телефон.
В тот же вечер я понял, что безнадежно влюблен в девушку моего лучшего друга. Через три дня я позвонил Лене, и она предложила встретиться на “Маяковской”, у слепой стены. Она опоздала на тридцать минут. “Ну, куда пойдем?” — спросила она. Я ответил: куда угодно. Пошли гулять по весенней Тверской, потом свернули, купили мороженого — она ела у меня с рук, смеясь, и белые капли падали мне на брюки; она пыталась стереть, но только размазала. Дошли до сада Эрмитаж, посидели на скамейке — она рассказала, что учится в Гнесинке, будущая пианистка, и в качестве иллюстрации пустила руками что-то вроде волны на стадионе, улыбнулась.
Я провожал ее домой, мы доехали до ее станции — “Юго-Западная”. “Вот и моя западня!” — пошутила она, и мы вышли из вагона, держась за руки. Когда мы ехали на эскалаторе вверх, то, сами не поняв, как это получилось, стали целоваться. Я проводил ее до дома. Остановившись у дверей своего подъезда, Лена сказала, что сама расскажет обо всем Блезу. “Кстати, — сказала Лена, — я недавно переболела скарлатиной. Если заболеешь, то считай, что это от меня подарок”. Она улыбнулась, поцеловала меня и скользнула за дверь, оставив меня одного. Мысли мои были в полном беспорядке, я не понимал, что делать. Было ясно только, что я потерял своего лучшего друга.
На следующий день Блез не появился на уроках. Не появился он и через неделю. Все учителя делали вид, что его никогда не было. Его фамилия в школьном журнале была аккуратно заклеена.
В школе говорили, что Палец договорился с ней о встрече в парке в три часа ночи (Блез, как и все мы, ученики метрошколы, мог попасть и провести с собой на станцию кого угодно и когда угодно), чтобы поговорить. Предложил ей прокатиться на дрезине, и та согласилась. Видимо, услышав, что Лена его больше не любит, он свернул в тупик на полной скорости, и этот тупик стал им могилой.
К концу недели я слег с чудовищной скарлатиной, температура доходила до сорока градусов, я метался в бреду, наворачивая на себя влажное одеяло. Мне чудился мчащийся в темноте поезд с потушенными огнями, визг колес, снопы искр, истошный крик Лены… Поезд мчался по бесконечным тоннелям, как тогда, в парке аттракционов, — закручиваясь, спиралью, делая мертвую петлю, с грохотом устремляясь вниз, чтобы потом опять взлететь вверх. Я метался в постели, а в ушах моих стоял Ленин крик.
Когда температура спала, я понял, что больше никогда не спущусь в метро, в эту хищную темноту, прячущуюся за ярким электрическим светом и терпеливо ждущую свою жертву; в ту темноту, что живет под землей испокон веку и ждет нас всех после смерти; в темноту, которая и есть сама смерть. При одной мысли об этом липкий пот выступает у меня на спине, темнеет в глазах и из горла начинает рваться безумный крик. Я боюсь закрывать дверь своей квартиры на замок, а окна у меня всегда открыты, даже зимой.