Автобиографическая повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2003
Дина Макарова (Наумова) родилась в Ленинграде. Первые стихи опубликовала в возрасте 10 лет, первый рассказ — в журнале “Нева” (1967). Повести и рассказы печатались в альманахе “Молодой Ленинград”, сборниках “Точка опоры”, в журналах. В 1989 году вышла в свет ее первая книги “Анкета для незамужних”. По специальности Дина Макарова — искусствовед, окончила Академию художеств, но, имея техническое образование, в основном работала инженером в НИИ, внештатным корреспондентом ведущих ленинградских газет. С 1990-го по 1994 год издавала частную литературную газету “Алло!”, сборники прозы и поэзии “Автограф” и “Оригинал”.
“Нева” публикует повесть Дины Макаровой в журнальном варианте, в значительном сокращении.
Светлой памяти моих родителей — Ефросиньи Федоровны и Николая Герасимовича Наумовых — посвящается эта повесть
1
Вы не верите в СУДЬБУ? Нет?!
А я верю! И постараюсь доказать вам, что СУДЬБА есть и каждому из нас суждено прожить СВОЮ жизнь и умереть в определенный Богом день и час.
Начну с того, что мама моя, видимо, предчувствуя скорое начало войны, забеременев мною, решила избавиться от меня, второго ребенка. Аборты в то время были запрещены, и ей ничего не оставалось делать, как в один из трагических дней, после долгих раздумий, решительно… прыгнуть с не слишком высокого шкафа.
Несмотря на то, что я прожила в мамином животе всего каких-то несколько недель, Бог, видимо, уже наделил меня наследственным — от мамы — даром предвидения. Почуяв, что моему появлению на свет угрожает серьезная опасность, я сгруппировалась, как опытный спортсмен перед внезапным падением, обхватила голову руками, ногами обвила прочную пуповину, подававшую мне кислород, и, собрав все силы, благополучно приземлилась вместе с мамой на полу. А ровно через девять месяцев от зачатия огласила здоровым криком нашу комнату на первом этаже большой коммунальной квартиры.
Папа, уже смирившийся с появлением второй девочки и чувствовавший себя виноватым за то, что не желал моего рождения (он хотел мальчика, “…а то не с кем ни в баню сходить, ни на рыбалку”), ласково поглядывал на меня ясными голубыми глазами.
Но когда через восемь лет мама преподнесла ему третью девчонку, папаня, услышав это сообщение, саданул в отчаянии трубкой по стеклу уличного телефона. Кстати говоря, младшая дочь стала и была его любимицей до последних дней его жизни. Он умер в 67 лет, проболев меньше двух месяцев, и я не могу себе представить его старым и больным: это просто невозможно. Общительный, веселый, гостеприимный, папа любил танцевать и петь во время семейных праздников, вечерами просиживал перед стареньким приемником, слушая любимую музыку, мог сыграть и на аккордеоне, и на пианино, хотя таких инструментов у нас в доме не было, как не было и музыкального образования — все на слух. Наш домашний ансамбль состоял из двух мандолин и гитары, и, надо сказать, играли мы с большим удовольствием.
Однажды, ломая голову над тем, что подарить мне на день рождения, папа вдруг вспомнил, о чем я когда-то смущенно намекнула, вовсе не уверенная в том, что моя просьба не покажется отцу сумасбродной:
— Динка, давай я подарю тебе банджо? Ты же хотела… Ты быстро научишься, я знаю.
Банджо тогда было в моде. Мне нравились песни в стиле “кантри”, но я ни разу не видела, чтобы женщины или девушки играли на банджо. Мне очень хотелось хотя бы подержать в руках этот необычный для нас инструмент, но на такую покупку понадобилась бы, кажется, половина папиной зарплаты. Конечно, было приятно, что папа запомнил мои слова, сказанные однажды в шутку, но я отказалась от такого королевского подарка.
Много позже, когда я уже была замужем, папа старательно настраивал прямострунный рояль, который я купила по объявлению всего за 50 рублей и нахально водрузила посреди нашей единственной, совсем небольшой комнаты. Рояль был красивый: отделанный орехом резной пюпитр, точеные фигурные ножки… Просто загляденье! Но расстраивался этот инструмент так быстро, что папе чуть ли не каждый день приходилось его настраивать, замечу: без помощи камертона, на слух. Это действовало нам всем на нервы, и мы быстренько избавились от этого красавца.
Но я отклонилась от темы. А тема — СУДЬБА. Есть ли она у человека? И я утверждаю: ЕСТЬ!
2
8 апреля 1942 года мы на санках пустились в путь — к Финляндскому вокзалу, к Дороге жизни. В мою память врезался скрип полозьев по оттаявшей земле. Мы с сестрой к тому времени уже не стояли на ногах от истощения, и мама, посадив нас на санки и дав нам узел с бельем, медленно тащила санки к дороге. А было мне тогда всего два с половиной года, старшей сестре — четыре с половиной.
В эвакуации, куда мы прибыли по льду Ладожского озера, я умудрилась свалиться с лежанки высокой русской печки. Этого случая я не помню, но мама страдальческим голосом рассказывала, что, упав, я ударилась переносицей о чугунный утюг, стоявший на полу. К счастью, утюг был без углей, которыми обычно разогревался… По словам мамы, кровь текла у меня из носа, горла и даже ушей… Думаю, что от перенесенного ужаса она все несколько преувеличила, запечатлев это страшное событие в своем сознании. Ну, да Царствие ей небесное, моей любимой мамочке!
Однако форма носа у меня не пострадала, и даже внутренняя перегородка, которую многим специально выправляют при затрудненном дыхании, как ни странно, в полном порядке. Но главное — я была жива! А это значит, что умереть в младенческом возрасте мне была НЕ СУДЬБА.
3
Впервые я потеряла сознание лет в шесть, когда болела с очень высокой температурой — 40,2. Вероятно, этой температуры я не ощущала: встала в своей детской кроватке и потянулась к настенным часам, чтобы подтолкнуть остановившийся маятник. Когда я очнулась на руках у мамы, она, перепуганная до смерти, прижимала меня к себе и говорила:
— Сейчас… сейчас, моя детка… сейчас оденемся, пойдем на улицу, и я покатаю тебя на саночках. Хорошо?
— Мама, сейчас же лето! Ты что, забыла? — улыбнулась я, видимо, тут же успокоив маму тем, что пришла в себя, а ведь только что лежала бледная, без сознания, да еще с такой высокой температурой…
И мама, облегченно вздохнув, прижалась ко мне мокрым от слез лицом.
Обмороки случались со мной довольно часто: в душном вагоне трамвая, в жаркой парной бане на Железноводской улице, возле кабинета зубного врача, куда нас водили всем классом, и даже во время репетиции хора во Дворце пионеров, где я, видимо, просто перестаралась — так мне нравилось петь. Но петь на голодный желудок — тяжкое занятие.
Да, я неоднократно бывала ТАМ. Не знаю, можно ли это состояние назвать клинической смертью, но описание всех стадий ухода из ЭТОГО мира и возвращения в него я много лет спустя нашла в интересной книге Моуди “Жизнь после жизни”. Да, я много раз как бы наблюдала за собой с высоты, из угла под потолком того помещения, где случался обморок: видела свое бездыханное тело, склонившихся надо мной людей, слышала сквозь однотонный шум их голоса. Но прежде был головокружительный полет, ослепительный свет в конце тоннеля, какие-то картины в мягких, пастельных тонах — что-то вроде приятного сна. Возвращаться ОТТУДА не хотелось, потому что это возвращение всегда сопровождалось тошнотой; тяжелые веки не хотели подниматься: так чувствует себя заснувший, смертельно уставший человек, которого будят насильно и не дают спать.
Говорят, кого Бог любит, тому и дает много страданий. И хотя я не была крещеной, Бог явно следил за мною и беспрестанно посылал все новые и новые испытания, то слишком тяжкие, то вполне сносные, не позволяя покинуть землю раньше предопределенного им срока.
Это вовсе не значит, что жизнь моя, по крайней мере в молодости, состояла из одних неприятностей. Нет и еще раз нет! Я чувствовала себя вполне счастливой. Помню свою детскую формулу счастья: Я СЧАСТЛИВА, ЧТО РОДИЛАСЬ НА ЗЕМЛЕ. Я СЧАСТЛИВА, ЧТО ЖИВУ В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ. Я СЧАСТЛИВА, ЧТО РОДИЛАСЬ В ПРЕКРАСНОМ ГОРОДЕ — ЛЕНИНГРАДЕ. Я СЧАСТЛИВА, ЧТО У МЕНЯ ТАКАЯ ХОРОШАЯ МАМА.
Я искренне радовалась солнцу, весенней траве, цветам, первому снегу, купанию в заливе, до которого было рукой подать; ходила на танцы; влюблялась бесконечное число раз; много занималась спортом: волейболом, теннисом, бадминтоном, каталась на лыжах и коньках; выступала в концертах самодеятельности, играла в пьесах, писала рассказы и повести (только по вдохновению) и радовалась, когда их публиковали. Пение было моим привычным состоянием: арии из опер, романсы, модные шлягеры, мелодии, звучавшие в кино и по радио: Чайковский, Моцарт, Гайдн — всего не перечислишь, — пополняли мой репертуар постоянно.
4
Лет в пятнадцать (тогда я училась в техникуме на 11-й линии Васильевского острова), выйдя из автобуса возле перекрестка 9-й линии и Большого проспекта, я увидела возле стоящего трамвая толпу встревоженных людей: оказалось, что старая женщина, переходя дорогу, попала под трамвай… Стараясь больше не смотреть в ту сторону, я попыталась обогнуть толпу и все-таки боковым зрением заметила черную дерматиновую сумку, из которой выскользнули на асфальт то ли купленные, то ли предназначенные для сдачи в ломбард (рядом, через дорогу) суповые тарелки. Почему-то именно эти тарелки, разбудив неуемную фантазию, вызвали в моей душе такую жалость, такое горе, что я, закрыв лицо руками, зарыдала буквально в голос, представив, как эта старая женщина, ничего не подозревая о СВОЕЙ СТРАШНОЙ СУДЬБЕ, только что, несколько минут назад, переходила улицу, строила какие-то планы, и вдруг неведомая сила подтолкнула ее к смерти…
— Девочка! Это твоя мама?
— Тетя?
— Бабушка? — кричали из толпы.
Есть такие люди, которых хлебом не корми — дай поглазеть на подобную сцену. Кто-то пытался оторвать мои руки от лица, а я, боясь снова увидеть и эти отдельно лежащие ноги, и рассыпанные тарелки, все крепче вдавливала ладони в мокрое лицо, отрицательно мотая головой и желая, чтобы меня оставили в покос.
— Так что же ты плачешь? Разве можно так убиваться по незнакомому человеку?
— Такая молоденькая… Надо беречь нервы, — укоризненно произнес женский голос.
Наконец, очнувшись и вспомнив, что опоздала на первую лекцию, я рванула прочь от страшного места через Большой проспект и уже через несколько секунд… лежала на капоте легкового автомобиля, к счастью, не слыша тех слов, с которыми перепуганный насмерть водитель приводил меня в чувство. Придя в сознание и еще несколько секунд отдохнув от пережитого страха на теплом капоте машины, совершенно не ощущая боли от ушибов, я вскочила и, к явному удовольствию шофера, помчалась дальше, к техникуму, где за опоздание могли просто не пустить на занятия, да к тому же заставить убирать мусор во дворе учебного корпуса.
Как ни крепилась я, но дома все-таки рассказала маме и о женщине, попавшей под трамвай, и о своем приключении, тем более что коленки были разбиты и болели так, что я прихрамывала. Но это было несмертельно: многочисленные ссадины заживали на мне, как на собаке.
А значит, и умирать мне было еще рано. НЕ СУДЬБА.
5
Примерно в те же годы я проходила практику на одной из ТЭЦ и подрабатывала на ремонте котельного агрегата. Стоя на деревянном настиле внутри котла, я подавала тяжеленный обмуровочный кирпич мастеру, а он штопал прогоревшие места.
В это время один из монтажников, работавших примерно на высоте пятого этажа, уронил инструмент, и тот, прокатившись по трубам котла, стряхнул с них копившуюся годами угольно-газовую сажу… Через несколько секунд свет единственной лампочки, висевшей над настилом, поглотила кромешная тьма.
Ползая на коленках в поисках спасительного лаза, чтобы спуститься вниз и выйти на свет Божий, я со страхом и отвращением вдыхала густой колючий воздух. Сколько времени это продолжалось, я не могу сказать, но мне было страшно. Наверное, так чувствовал бы себя человек, голову которого затолкали в поддувало только что вытопленной печки… Но, как ни странно, все обошлось, и последующие флюорографии не показывали никаких патологий в моих, наверное, укрепленных постоянным пением и занятиями спортом легких.
В научно-исследовательский институт, куда я попала по распределению, мне приходилось добираться на двух автобусах, в лучшем случае за полтора часа в одну сторону (метро “Политехнический институт” и “Василеостровская” тогда не было и в помине). Долгая дорога утомляла. Возвращаясь домой, я наскоро ужинала и, дождавшись, пока опустеет коммунальная кухня, хватала в руки гитару, плотно закрывала дверь (соседи ложились спать рано, ни в одной из пяти комнат телевизора не было) и начинала разучивать какой-нибудь классический этюд или более сложные по технике произведения Вила-Лобоса, повторяя одну и ту же мелодию десятки раз, — мне это ничуть не надоедало! Но глаза постепенно слипались, а мысль, что завтра в шесть утра нужно быть на ногах, загоняла в постель.
Но один случай круто изменил мою дальнейшую жизнь…
6
В тот день я вышла в ночную смену и, с удовольствием щелкая переключателем потенциометра, заносила показания термопар в рабочий журнал. Установка в просторном экспериментальном цехе работала исправно, мерно гудел водяной насос, который совсем недавно я вычерчивала на листе ватмана. Нестерпимо хотелось спать.
— Дина, — сказал мне начальник лаборатории, видя, как я мучаюсь, — сходи попей чайку, а заодно прихвати эту ртуть наверх, поставь ее в лабораторный шкаф, — и он указал мне на высокую темную бутыль с приклеенной этикеткой, на которой огромными черными буквами была выведена формула ртути — Hg. И вышел..
Торопливо захлопнув журнал и предвкушая перемену обстановки, я схватила бутыль за горло с круглой притертой пробкой, и в ту же секунду, оказавшаяся непомерно, а главное — неожиданно тяжелой, она выскользнула из моей руки, грохнувшись о цементный пол. Возле моих ног тяжело колыхалась и медленно уползала в сторону, не меняя круглых своих очертаний, большая лужа из серебристого металла. Коричневые стеклянные осколки брызгами разлетелись в стороны, их даже не было видно, только массивная пробка маятником покачивалась у ножки лабораторного стола.
Получив неплохое техническое образование, я, к сожалению, даже и не подозревала, ЧТО Я НАТВОРИЛА, насколько ядовита ртуть и чем грозит мне и всем, кто будет работать позже в этом экспериментальном цехе, такое происшествие. Боялась я только одного: сейчас вернется начальник и сделает мне выговор. Десять килограммов! (Вес мы подсчитали потом, через много лет, вместе с моим третьим мужем — физикохимиком — по примерному объему бутыли и удельному весу ртути.)
Я схватила веник, тщательно собрала ускользавшую массу на совок — теперь мне было понятно выражение “живая как ртуть” — и, недолго думая, вылила ее в мусорный бачок, стоявший у входа…
Было мне тогда около 20 лет.
Довольно скоро я почувствовала, что поездки на работу теперь так утомляют меня, что впору увольняться. Но самое главное: о происшествии со ртутью я, кажется, так никому и не сказала: во-первых, боялась взбучки, а во-вторых, не придавала этому случаю серьезного значения и свое плохое самочувствие еще много-много лет никак не связывала с этим происшествием.
На очередном профосмотре, пожаловавшись врачу на слабость и головокружение, я попросила освободить меня от третьего — обязательного по условиям распределения — года работы в этой такой любимой лаборатории… Видимо, и анализы крови убедили врачей, что жалуюсь я не зря, и меня отпустили, хотя в то время такие исключения если и делались, то по очень серьезным причинам.
Вот я и покаялась. Простите меня, добрые люди, если можете. Я бы сделала это и раньше, если бы знала, что даже ртутный термометр разбивать не рекомендуется…
Как известно, неприятности не приходят поодиночке…
Надо сказать, что с детства я казалась общительной и веселой, но это — чисто внешне. Я почему-то стыдилась за своих одноклассников, когда они ставили учителей в тупик нелепыми вопросами или раздражали грубым непослушанием. Жутко боялась, когда у кого-то из парты пропадал завтрак, — а было и такое! — что подумают на меня. Теперь мне представляется, что я была намного старше своих сверстников, хотя все мы были одногодками. Войдя в трамвай или автобус, я буквально кидалась к кассе, чтобы поскорее опустить монету и оторвать билет. А когда однажды из кармана моего пальто исчезли тридцать копеек, предназначенные на дорогу, я решила идти пешком от Дворца имени Кирова, где была на празднике новогодней елки, до своего дома в конце переулка Каховского и чуть не отморозила ноги. Стояла редкая по нашим временам холодина — 34 градуса! — а на моих ногах были только хлопчатобумажные чулки и так называемые баретки, похожие на мужские полуботинки. Что мне стоило сесть в трамвай? Он ходил тогда по Большому проспекту, и кольцо четвертого номера, который довез бы меня почти до самого дома, было как раз перед дворцом. Думаю, что ни один кондуктор в такой мороз не выгнал бы ребенка из теплого трамвая на улицу… Но я не решилась и пошла пешком… Спасла меня от гибели, а в лучшем случае от обморожения ног, совершенно незнакомая женщина, как потом оказалось — кондуктор трамвая, приведя к себе в дом где-то в конце Большого проспекта. Этот случай я подробно описала в одном из опубликованных рассказов — “Перчатки без пальцев”.
Излишняя мнительность сохранилась у меня до сих пор, хотя я и не произвожу впечатление застенчивого человека, скорее, наоборот; мои раскованность, смелость, общительность — это результат усилия воли, многолетней тренировки, если хотите.
7
В один из жарких июльских дней, когда улицы города заметно пустеют, я поджидала автобус на круглой площади возле проспекта КИМа, собираясь на работу во вторую — любимую мною за то, что утром можно вволю отоспаться, — ночную смену. В полосатой блузочке и пышной расклешенной юбке, перетянутой в талии черным лакированным поясом, помню, я очень нравилась себе и предвкушала, какой фурор произведет в лаборатории мой хоть и дешевенький, но модный наряд, который я сшила накануне.
Подкатил пыльный автобус, широко распахнув скрипучие двери. Я с готовностью вскочила в салон и, как обычно, бросилась к кассе — как раз напротив двери, — чтобы поскорее опустить в нее зажатый в кулаке пятачок (а вдруг водитель подумает, что я оторвала билет, не заплатив, пользуясь отсутствием пассажиров?). В это время шофер лихо развернул автобус на площади, почему-то не захлопнув дверей. В ту же минуту под воздействием центробежной силы я спиной вылетела через открытые двери наружу и распласталась на раскаленном булыжнике, не чувствуя ни боли, ни обволакивающей мягкости придорожной пыли, в которой покоилась моя бедная голова… Когда я очнулась, площадь была все так же пустынна. Автобус мчался по Железноводской улице на полной скорости… Я вспомнила, как моя черная сумочка с пропуском, паспортом, мизерными деньгами и дешевой косметикой летела через весь автобус, к кабине водителя…
Я рыдала, глядя на содранные до крови коленки и локти, на грязную полосатую блузочку, тщательно отглаженную час назад, а теперь порванную на локтях. Тупая боль в затылке уже давала о себе знать… Можно сказать, легко отделалась! А как я пойду на работу без пропуска? Меня же не пустят в институт! Да еще в таком вот виде…
На мое счастье, следующий автобус подъехал довольно быстро. Отряхнувшись, я уселась на заднем сиденье и дала волю слезам, пока не появились первые пассажиры. Одна из женщин участливо спросила меня: в чем дело? Всхлипывая больше от обиды на водителя, которому уже наверняка передали мою сумочку, а он так и не догадался остановиться, я рассказала о случившемся.
— Надо попросить нашего шофера, пусть он догонит тот автобус! Что же вы молчали? — возбужденно загалдели пассажиры, пересказывая друг другу мою историю и с жалостью разглядывая меня, мой модный испорченный наряд и разбитые в кровь локти и коленки.
Сама я постеснялась обратиться к шоферу: вряд ли он согласится гнать автобус без остановок, у него — свое расписание… Но кто-то сделал это за меня.
И вдруг, на мое удивление, машина, взревев, помчалась по улицам, минуя остановки. Вот пролетели Уральскую, Малый, Средний, Большой проспекты, выехали на мост Лейтенанта Шмидта, и, чуть притормозив на площади Труда, наш автобус обогнул задержавшуюся на остановке злополучную машину и встал перед ней, загораживая путь.
— Беги, девушка, пока он не отъехал! — крикнул наш водитель, отодвинув стекло и глядя на меня в переднее зеркало.
Пассажиры одобрительно загудели, подбадривая и радуясь за меня.
— Ты в суд на него подай, на этого негодяя! — крикнул кто-то вдогонку.
Я успела проскочить через захлопывающиеся двери и, стоя возле кабины водителя, который уже крутил баранку руля — дорога была свободна, — долго не могла справиться с душившими меня слезами обиды: неужели этот шофер и на самом деле ничего не заметил? Или просто хотел скрыться? А вдруг бы со мной случилось что-то серьезное, и нужна была бы срочная помощь?
Незнакомые люди смотрели на меня со своих мест с жалостью и любопытством.
— Вам передали черную сумочку? — заставив себя успокоиться, но все еще с трудом выговаривая слова распухшими от слез и ушиба губами, спросила я на одной из остановок, отодвинув стекло кабины. — Там у меня пропуск…
В автобусе воцарилась непривычная тишина, люди прислушивались к моим словам.
— Возьмите! — как ни в чем не бывало равнодушно изрек водитель, передавая мне сумку. — Хорошо еще, пассажиры честными оказались….
Может, он и правда не заметил моего исчезновения? Но я же одна была на остановке! Одна посреди пустой площади! Это просто невозможно! Для кого же он открывал двери автобуса? Хотя бы извинился…
Прижимая сумочку к себе, я вышла на улицу и в изнеможении от всего пережитого опустилась на скамейку в тени старых деревьев.
Несомненно, Бог хранил меня даже тогда, когда до моего крещения (в 1995 году) было еще много-много лет.
Я была жива и невредима и уже через день, как обычно, ходила, напевая то вслух, то про себя любимые песни. Или тихонько декламировала стихи, чаще всего “Смерть поэта”, “Анчар”, отрывки из “Евгения Онегина”, “Полтавской битвы”, “Над седой равниной моря…” Горького, стихи Саши Черного, эпиграммы Бёрнса в переводе Маршака. Анну Ахматову тогда, кажется, еще не издавали; первый — черный — томик ее стихов мне подарили только в 1977 году; с тех пор мой репертуар изменился.
Итак, я работала уже в другом институте… Шли годы, но СУДЬБА продолжала испытывать меня, охраняя от последнего вздоха.
В институте всегда был большой выбор дешевых, с профсоюзной скидкой, путевок, и я за два года, не имея никакой туристской подготовки, пешком прошла по Военно-Грузинской и Военно-Осетинской дорогам, перевалила вместе с бывалыми туристами через Мамисонский перевал — а это 3300 метров над уровнем моря! — и, хотя несколько раз тайком от всех плакала от боли в сбитых ногах или вывихнутой при спуске с горы ступне, ни разу не пожалела о том, что пустилась в столь дальний и тяжкий для нетренированного человека путь. Ходила в поход на шлюпках на Череменецкой турбазе и, хотя умела неплохо грести, натерла кровавые мозоли. Надо признать, что даже там, в туристских (не люблю слова “туристический”) походах, я попадала в такие ситуации, какие и не снились моим друзьям…
Ветхий домик (вернее шалаш) великого осетинского поэта Коста Хетагурова стоял на высокой скале, на берегу горной реки. Меня поразила бедность этого жилища: большой котел для приготовления еды, подвешенный к скрещенным шестам, овечьи шкуры, видимо, служившие постелью, керосиновая лампа…
Вернувшись в Ленинград, я выискивала в библиотеках литературу о Хетагурове. Оказывается, женой его была русская женщина, кажется, дворянского происхождения — Анна Цветова (если я не ошибаюсь).
Но я снова отвлеклась: ведь суть моей повести — СУДЬБА. И даже там, в Осетии, она вновь испытала меня на прочность…
8
Спустившись с одиноко стоявшей скалы — ноги сами несли к подножию, так крут был спуск, — я решила искупаться в речке, по берегу которой уже довольно далеко ушла моя группа. Быстро скинув с себя одежду, я смело бросилась в воду.
Темная гладь этой речушки, на вид такой спокойной, как широкий ручей где-нибудь на русской равнине, неожиданно обожгла меня и сбила с ног, как только я ступила в нее. Неведомая сила, которой невозможно было сопротивляться, понесла меня вперед, на острые камни, торчавшие из-под воды, тащила мимо скользких валунов, окаймленных водорослями. От неожиданности я оторопела, не пытаясь сопротивляться, потом кричала, звала на помощь уходящих все дальше и дальше своих попутчиков, но голос мой тонул в реве и грохоте кипящей воды, несущейся с гор с невообразимой скоростью. Это уже была не та тихая и мирная река, в воды которой я вошла возле дома поэта… Несколько раз меня затягивало с головой в ледяную воронку, и через несколько секунд выбрасывало на поверхность реки, и снова несло вперед, ударяя о камни.
Попутчики мои уже скрылись из виду за поворотом горной дороги. Они даже не заметили моего исчезновения.
Но, как видно, НЕ СУДЬБА была мне погибнуть так бесславно в бурных водах осетинской реки, норова которой я не знала… Метрах в пятидесяти от того места, где я сбросила рюкзак и одежду и ринулась в воду, мое тщедушное тело, к великому счастью, заклинило меж громадных камней. Отворачивая лицо от бурлящих накатов и брызг, чтобы не захлебнуться, зажмурив глаза, я отдыхала, переводя дыхание и, раскинув руки, крепко обнимала скользкие бока валунов. Случилось это неподалеку от берега, и я, ощутив под ногами твердое дно, цепляясь за выступающие камни, чтобы снова не унестись вместе с потоком бешеной воды, без конца поскальзываясь и сбивая в кровь ноги, рванулась к желанному берегу. Выкарабкавшись наконец, я без сил свалилась на горячий песок.
Высоко в небе, раскинув огромные крылья, кружил орел, планировал, замирая, и вдруг уселся на крышу домика Коста Хетагурова. Туда, к подножию этой одиноко стоящей скалы, мне еще предстояло вернуться, но я не спешила, согревая окоченевшее тело…
Потом была приветливая турбаза Алагира, где молодые осетинки, закончив мытье посуды, весело танцевали под звуки гармоники, на которой лихо играла девочка-подросток. Несколько мужчин в мягких, обтягивающих стройные ноги высоких сапожках, слегка смущаясь, сначала лишь ритмично топтались под музыку, затем, разгорячившись, вдруг высоко подпрыгивали, вставали на носочки, с размаху падая на колени, вертелись волчком, а гармоника набирала неистовый ритм.
Это был прекрасный танец сильных, гордых, свободных людей… Узнав, что в клубе турбазы есть пианино, я вошла в небольшой зал с рядами деревянных кресел и, закрыв окна, чтобы не позориться, потирая от нетерпения руки, уселась за инструмент. Я готова была и заночевать там, играя на приглушенной клавиатуре, только бы прикасаться к черно-белым клавишам и слушать извлекаемые мною звуки: пусть это будут одни только гаммы, самые простейшие гаммы…
Через некоторое время в дверь постучала и вошла молодая женщина с дочерью лет двенадцати. Девочка держала в руках домру, прижимая ее к груди, и, смущаясь, попросила меня аккомпанировать. Как ни странно, у нас получилось вполне сносно, хотя я и знала всего несколько аккордов. Вокруг нас уже толпились родственники Фатимы (так звали девочку) и просили играть еще и еще. Когда наш концерт закончился и клуб опустел, пришла еще одна женщина, ведя за руку маленькую девчушку.
— Извините, пожалуйста, это дочка моя… Она очень любит петь и хочет учиться музыке. Вы не смогли бы немножко позаниматься с ней? — робко обратилась она ко мне. Женщина, видимо, из обслуживающего персонала турбазы, была одета в простое ситцевое платье, черные волосы скрывала черная косынка, повязанная низко, почти у самых бровей. Я смутилась:
— Что вы! Я и сама-то не умею играть… Так просто — трынкаю…
— Но мы же слышали! Вы прекрасно исполняли какой-то вальс! — женщина явно не верила мне.
— Ах, вальс? Это и все, что я играю, — честно призналась я.
— Но, может быть, вы прослушаете мою дочку и скажете, стоит ли ей учиться музыке? А вдруг у нее и слуха-то нет… Музыкального. Хотя… Вряд ли … Она хорошо поет…
— Вот это я могу! Конечно, могу! — обрадовалась я. — Подойди сюда, девочка. Как тебя звать?
— Настя.
Девчушка приблизилась к пианино и встала, смущенно теребя косичку. Я нажимала по одной клавише, затем брала аккорд и просила девочку спеть по отдельности каждую ноту — она проделала это чисто, с явным удовольствием. И чувство ритма у нее было отменное: девчушка ни разу не сбилась, повторяя за мной несложные упражнения. Пораженная, я вскочила со стула и, подойдя к женщине, горячо заговорила:
— У вашей дочери отличный музыкальный слух и чувство ритма. Она очень музыкальная девочка! Очень! Ее обязательно надо учить! Непременно! Если у вас есть пианино…
— Нет. Пианино нет…
— Если вы можете купить инструмент…
— Нет, мы не можем…
— А взять напрокат?
— Как это? — не поняла женщина.
— Но ей необходимо учиться! Она у вас талантливая, поверьте мне! И чувство ритма у нее замечательное! Постарайтесь, ради Бога, как-нибудь постарайтесь отдать ее в музыкальную школу! Здесь есть музыкальная школа?
— Здесь — нет, — грустно сказала женщина. — Надо возить в город…
— Ну, договоритесь с директором клуба, он должен разрешить ей заниматься здесь.
— Что вы… — засомневалась женщина. — Здесь у нас кино, танцы в плохую погоду… Турбаза все-таки.
— Я вас умоляю: придумайте что-нибудь! Настя может стать знаменитой пианисткой или скрипачкой. И поет она прекрасно!
Женщина горько улыбнулась, тактично останавливая мои неуемные восторги:
— Сыграйте еще что-нибудь!
Стыдясь своих непослушных, все время сбивавшихся рук, я повторила тот единственный вальс, который разучила в далеком детстве на школьном пианино.
А утром следующего дня, когда наша туристская группа, отправляясь в Бурон, грузила свои рюкзаки в открытый кузов машины, ко мне подошла Фатима и протянула огромный пакет крупных красивых яблок и груш.
— Возьмите, пожалуйста! Мы вам очень благодарны… — сказала она. — Вы пришлете мне свою фотографию? — и девочка подала мне маршрутную карту, где был написан ее адрес.
Растроганная чуть не до слез, я сняла с себя нитку дешевеньких чешских бус и обвила ими тонкую смуглую шею молодой осетинки Фатимы.
— Что вы! Что вы! Не надо, это же дорогая вещь! — испугалась девочка, пытаясь помешать мне, но карие глаза ее радостно блестели.
— Это тебе на память, — сказала я. — Когда станешь знаменитой, купишь себе жемчужное ожерелье. Договорились?
Где вы, когда-то юная Фатима и маленькая Настя из Алагира? Как сложилась ваша СУДЬБА?
Итак, в моей биографии были три месяца жизни в пыльном Атбасаре — городе целинников, где наш студенческий отряд убирал пшеницу. Остров Валаам с его древними монастырями, лесистыми кручами, сплошь покрытыми ковром весенних фиалок, приветливый Алагир, высокогорная турбаза — Цей, окруженная ослепительно снежными вершинами Кавказа. Ереван с хранилищем древних рукописей: там мы побывали вместе с моей дочерью. Владикавказ (в то время — Орджоникидзе)…Там ребятишки, бесстрашно оседлав надутые автокамеры, катались по стремительным водам Терека. Это было небезопасно… В поселке Боржоми знаменитая целебная вода с помощью обычного насоса разливалась прямо в стеклянные бутылки. Пей, сколько хочешь!
Сухуми, первая в моей жизни подвесная дорога в Кутаиси… Рига, Таллин, Вильнюс, Каунас, Пярну, Запорожье, Друскининкай, Железноводск с живым медведем в клетке на самой вершине горы Железной, Новый Афон с Иверским монастырем высоко в горах, респектабельный Сочи, многолюдный Симферополь, лежащая в зеленой чаше Ялта. Турбаза Цихисдзири, где я впервые увидела, как растет бамбук, Туапсе… Там мы с маленькой дочкой неудачно сняли комнату: под окнами проходила местная железнодорожная ветка; скрежеща и пыхтя, сновал туда-сюда маленький дымный паровозик, не давая спать; и другой Туапсе (пригород, шикарный “Прометей”), откуда к морю с вершины горы вела длинная лестница с широкими ступенями и площадками для отдыха… Геленджик, город, в каждом дворике которого цвели необычные — огромные и ароматные — розы, море и песчаный пляж с видом на всегда окутанные голубым туманом горы; Баку, где я не видела ни одного пьяного, где на каждом углу — чайхана, где вам за тридцать пять копеек предлагали красивый фарфоровый чайник с ароматным напитком, утоляющим жажду, изящную, на тонкой ножке вазочку с горкой наколотого голубоватыми кусочками сахара и тонкий стеклянный стакан, как бы перетянутый “в талии” — таких я не видела нигде… Красавец Баку, напоенный ароматом цветущих кустов и деревьев, смешанным с запахом свежей нефти.
Естественно, я не могла удержаться от того, чтобы не влезть в эту необычайно прозрачную, лазурную воду Каспийского моря, сквозь которую просматривался каждый камешек на дне, любая проплывающая рыбка… Однако было самое начало апреля, температура воды в этом заманчивом море с чистейшим песчаным дном и пляжем, как оказалось, была всего 14 градусов! И я выскочила как ошпаренная… Вот бы приехать туда чуть позже! Но — не довелось…
Да, я успела кое-где побывать в советское время, но не за границей. Честно говоря, меня туда не очень-то и тянуло, да и дорого это было по тем временам. А кроме того, гриф секретности… хотя какие такие секреты я, простая лаборантка, могла открыть заинтересованным иностранным разведчикам? Думаю, они всегда знали все, о чем хотели знать…
Комичная история произошла со мной в самой последней дальней поездке — в Ялту. Поразительно, однако ревнивый Ньютон (назову своего друга, любовника, гражданского, а затем и законного мужа — как вам больше нравится — этим именем потому, что “на его голову, как и на голову известного гения, падали яблоки: то мелкие, то покрупнее, что приводило к патентованию очередного изобретения) со спокойным сердцем — по крайней мере, внешне — отпустил меня одну в этот двухнедельный отпуск. Авиабилеты в оба конца достались мне как блокаднице совершенно бесплатно. Именно этот довод ставила я во главу угла, договариваясь с Ньютоном о предыдущей поездке на юг: мне так хотелось на море, южное теплое море, в воды которого входишь без содрогания, не то что в Финский залив.
Черноморский город встретил меня ливнями, грозами, порывистым ветром. Местные жители говорили, что не припомнят такого холодного августа. В первые дни я ходила на пляж, пыталась даже загорать и купаться, но, когда выбиралась на берег и укладывалась на деревянный лежак, солнце, как назло, скрывалось за набежавшими из-за гор облаками, и становилось так холодно, что приходилось срочно одеваться. Но через несколько минут облака уплывали, купальщики устремлялись к воде, ловя момент. Чуть согревшись, я тоже шла к морю, оставляла у самой воды легкие, быстро сохнувшие льняные туфельки, спасавшие ноги от острых прибрежных камней, и бросалась навстречу волнам.
Очень скоро назойливые облака вновь выплывали из-за гор, курортники, чертыхаясь, нехотя выходили из воды и, ежась от порывов холодного ветра, натягивали свитера, куртки, джемперы — у кого что было. Я набрасывала на себя длинную юбку так, что широкая резинка пояса оказывалась на плечах, и, сжавшись от холода, сидела под этим шелковым колоколом, нетерпеливо глядя в небо и дожидаясь солнца.
Неожиданный сумасшедший ливень настиг меня, когда я возвращалась с пляжа. Буквально через несколько минут ялтинские улицы превратились в горные речушки, несущие в своем стремительном движении все, что попадалось на пути. Не снимая спасительных туфель, — а вдруг стекло? — я выискивала самые мелкие места для перехода через дороги, но потоки грязной воды, образуя водовороты на перекрестках, буквально сбивали с ног. Внезапно начавшийся ливень так же неожиданно прекратился, из-под воды показался чисто вымытый асфальт и задымился, мгновенно высыхая под жарким солнцем.
Надо сказать, что еще в Петербурге мы договорились встретиться с моей старшей сестрой, улетевшей на юг несколькими днями раньше, в пансионате N., где она предполагала остановиться. И вот, дождавшись нормальной южной погоды, я решила навестить ее и пустилась в дальнюю дорогу, совершенно не представляя, где этот самый N. Но… язык до Киева доведет. Вышла из автобуса на маленькой остановке и налегке почти побежала вниз, к морю, по крутой дороге, чувствуя тонкими подошвами туфель тепло разогретого асфальта. Сестры в N. я не нашла и — надо же додуматься до такого! — пустилась в путь по морскому побережью, надеясь, что легко и быстро доберусь до Ф., где мы когда-то отдыхали с еще маленькой дочуркой. Теперь у поселка новое название, но его я не помню и потому обозначу одной буквой — Ф. Если сестра сняла жилье там (это был второй вариант), то в такой, как сегодня, день я найду ее на пляже…
Сначала я действительно шла по кромке берега, песку, даже сняла туфли, шлепая по воде уставшими ногами. Но потом берег перерезали какие-то толстенные трубы, через которые было не перелезть при всем желании, затем — немыслимые заборы, огораживающие чью-то неприкосновенную прибрежную зону. Я поднималась вверх, ища асфальтированную дорогу, наперекор своему желанию оказываясь все выше и выше, все дальше и дальше от моря, тем самым в несколько раз увеличивая продолжительность пути. Завидев очередной открытый пляж, я спускалась к парапету благоустроенной набережной и, заметив похожую женскую фигуру, распластавшуюся на песке спиной вверх, сначала робко, а затем все смелее выкрикивала имя сестры.
Женщины не отзывались. И я шла дальше.
Вот такой же, как у сестры, купальник, и стрижка, и даже цвет волос… но рядом сидит малыш — может, соседка просила “попасти”?
Смех, да и только! Похожие на мою сестру женщины провожали меня удивленными взглядами.
Самая легкая для такого дальнего перехода — асфальтированная — дорога иногда так резко взмывала вверх, что для передвижения по ней приходилось прилагать немалые усилия. Почему я не вышла на главную магистраль и не села на рейсовый автобус? Да я все еще надеялась разыскать сестру на пляже — ну не глупость ли в таком-то возрасте? И я продолжала шагать по асфальту, выбирая на развилке тот путь, что, по моим представлениям, вел к морю. Но дорога упорно тянула меня вверх, к домам, магазинам и бензоколонкам. Надо было поворачивать обратно.
Но черт стоял на моем пути… Обойдя то ли пансионат, то ли дом отдыха — какая разница! — и заметив тонкую тропинку, ведущую в гору, я решительно зашагала по ней, чтобы оттуда, с высоты, определить путь, который приведет меня к морю, к пляжу, а может быть, и к сестре. Через несколько минут я оказалась в нескольких шагах от одиноко стоящего дерева. Здесь, на вершине, не столь отдаленной от тихой асфальтированной дороги, как ни странно, на меня вдруг обрушился ветер ураганной силы. Но я еще не знала, не видела, не предчувствовала, что буквально в двух метрах от меня — отвесный, страшный обрыв, и если падать с него вниз, в море, то лететь не меньше километра…
И я сделала эти несколько шагов… И с ужасом увидела, что стою на самом краю утеса, а где-то далеко-далеко внизу — синяя гладь моря, расчерченная у берега тонкими белыми линиями прибоя. То ли от страха, то ли от сознания того, что порыв ветра такой силы может сбросить меня вниз, я будто бы ослепла на несколько секунд, в глазах потемнело, голова кружилась, а к горлу подступила знакомая тошнота. Почти теряя сознание, я — смешно сказать! — опустилась на четвереньки, чтобы не скатиться на край обрыва, и поползла к этому единственному спасительному деревцу, которое, наверное, с беспокойством наблюдало за мной. Оно, это почти безлистное дерево с еще тонким стволом, пожалуй, не так давно укоренилось на кромке скалы, небрежно глядя вниз с крутого утеса, где, наверное, не бывало тишины и ветры, то порывистые, такие, как сегодня, то ураганные, что вызывают на море осенние шторма, безжалостно трепали его когда-то зеленую крону, срывая последние листья.
Дотянувшись до подножия ствола с выступающими корнями, я вцепилась в него, понимая, что теперь никакой ураганный ветер не страшен мне. От шершавой коры исходило приятное тепло. Вот так, лежа на животе, я долго приходила в себя и набиралась сил для дальнейшего пути. Неужели здесь бывают туристы? Ведь это очень опасное место: обрыва не видно, пока не сделаешь два-три роковых шага… А если забежит сюда заигравшийся ребенок? Трагедии не избежать… И откуда здесь такой ветер? Там, шагах в двадцати, его и в помине не было!
Когда я наконец добралась до Ф. и там, без конца окуная горящие ступни со стертыми в кровь пальцами в теплую соленую воду, брела в полном изнеможении вдоль почти безлюдного к тому времени пляжа, я все еще не теряла надежды отыскать сестру: уж больно одиноко было мне в Ялте, где я за две недели не обмолвилась словом ни с одним человеком, кроме хозяйки, у которой снимала темную просторную комнату с тремя пустыми кроватями. Заводить знакомств не хотелось: без Ньютона меня не тянуло на разговоры, я и не думала, что так буду скучать без него… Оценив безуспешность своих поисков, я устремилась к случайному — о, счастье! — автобусу, который довез меня до моего временного жилья.
Ливни и ветры того ненастного августа в Ялте не прекращались, и я жалела, что уехала из Питера в то время, когда там установилось редкое для северной столицы жаркое лето. Я по-прежнему ходила на пляж — теперь в джинсах и куртке, — выбирала безлюдный волнорез, укладывалась спиной на холодный лежак и наблюдала, как высоченные волны, разбиваясь о бетонную преграду, окатывают лежаки, стоящие с края.
Что и говорить: если я и всегда боялась летать в самолетах, то в день возвращения в Петербург я ощущала такой всепоглощающий страх, что даже сидящая рядом девушка, заметив мое состояние, принялась усиленно отвлекать меня от созерцания непроницаемого белого тумана, неподвижно стоявшего за иллюминаторами идущего на посадку лайнера. Конечно, все обошлось благополучно; правда, город встретил меня таким холодным, пронзительным ветром, что ялтинское ненастье показалось мне покинутым раем.
Позже, рассказав о своих напрасных скитаниях старшей сестре, чем немало удивила ее, я узнала, что она действительно была в N., но не в главном здании, а в отдельном скромном домике, ниже по склону, ближе к морю… Вернувшись в Петербург, я встретилась с сестрой и мамочкой, по которой ужасно соскучилась.
Сестра достала привезенную с собой карту Крыма, и мы измерили линейкой тот путь, что я проделала пешком. По карте это было всего несколько сантиметров. Но я-то блуждала без всякой системы, заходя в тупики и возвращаясь обратно, спускаясь к побережью и снова поднимаясь наверх. Вверх-вниз, вверх-вниз, по несколько километров… Хорошо еще, что обошлось без приключений.
— Ну, Динка, ты и даешь! Ну разве так можно? — как всегда, то ли упрекая, то ли восхищаясь, говорила мамочка… Она не чуралась молодежного жаргона, и мы еще больше любили ее за это…
9
Но — вернусь в юность (я же описываю экстремальные ситуации)…
Прогуливаясь по Невскому проспекту летним жарким днем, я присела отдохнуть на лавочку возле Казанского собора. Голубое небо не предвещало грозы. Струи фонтана переливались радугой, мелкая водяная пыль с порывом ветра долетала до меня, приятно холодя лицо. Но вот внезапно набежали тучи, закрыв половину неба; ветер, усиливаясь с каждой минутой, трепал кусты сирени, разметая обломанные ветки, опрокидывая тяжелые мусорные вазы. Хлынул дождь. Проще было бы укрыться под колоннами собора, но я была уже на противоположной стороне улицы, которая “наиболее опасна”, и собиралась сесть в автобус. Зонтика в молодости у меня не было (я не чувствовала в нем особой необходимости, он мешал мне). Первый зонтик, кажется, привез мне из Египта мой первый муж (назову его Нихтенштейном, поскольку к теории относительности Эйнштейна он, будучи молодым ученым, относился с подозрительной предубежденностью, намереваясь со временем эту теорию опровергнуть). Но вскоре я его потеряла (сначала зонтик, а потом и мужа: мы развелись по взаимному согласию после долгих лет неудачного супружества, полного любви, страсти, а затем и ненависти, сменившейся доброжелательным равнодушием).
Спасаясь от ливня, я стояла под козырьком возле столовой напротив Казанского собора, где в холле часто пила свой любимый — очень густой — молочный коктейль. Сверкали молнии, гром несколько запаздывал, но тучи бежали по небу с невероятной скоростью — гроза приближалась к Невскому проспекту. Прохожие укрылись в ближайших подворотнях, внутри магазинов. Прислонясь спиной к массивным дверям закрытого на обед заведения, я с интересом наблюдала за бушевавшей стихией, уверенная в том, что пик ее уже позади и пора выходить из-под ненадежного укрытия, тем более что к остановке приближался нужный мне автобус. И вдруг с высоты второго этажа, вырванная порывом ветра, с ужасающим грохотом упала на асфальт огромная рама, разбрызгивая стеклянные осколки. Меня спас только козырек, так как это окно было как раз над моей головой! Это окно до сих пор украшает то здание на углу Невского проспекта… Я не забываю взглянуть на него, когда прохожу или проезжаю мимо. Ошеломленная, оглушенная страхом и грохотом рухнувшей рамы, я постепенно приходила в себя: всего один шаг отделял меня от неминуемой смерти… В абсолютно мирное время…
Будто бы излив свой гнев и обессилев, гроза быстро стихла, и только легкое шуршание множества шин по мокрому асфальту нарушало наступившую тишину. Потрясенная тем, что мне опять повезло, и совершенно не думавшая о Боге, который, вероятно, снова позаботился о моей СУДЬБЕ, я осторожно переступила через оставшуюся без стекла, но несломавшуюся дубовую раму и побрела к автобусной остановке.
10
Второй подобный случай произошел не так давно, когда солнечным мартовским днем я шла по Литейному проспекту: неожиданно раздался жуткий, с каждой секундой нараставший грохот — это по жестяной крыше, набирая скорость, съехала и рухнула в полуметре от меня, разлетевшись вдребезги, огромная глыба сверкающего льда. Еще шаг… Шедшая навстречу мне женщина вскрикнула и, поравнявшись со мной, сочувственно произнесла, качая головой: “Вам повезло…” Лицо ее было смертельно бледным. “Да, мне везет, — весело подтвердила я, — мне всегда везет”.
Значит, НЕ СУДЬБА была погибнуть так глупо — от какой-то оконной рамы или от ледяной глыбы, случайно свалившейся с крыши…
11
1972 год. Нихтенштейн, я и семилетняя Нулька — мы переезжаем в новую кооперативную трехкомнатную квартиру.
Чтобы скрыть дефекты паркетного пола в спальной комнате, я купила дешевый синтетический палас и очень радовалась тому, что страшный паркет будет надежно прикрыт. Но бежевый палас быстро стал серым, в пятнах, и портил праздничное настроение, когда оно появлялось. К нам приходили частые гости, и мы никогда не требовали, чтобы они снимали обувь, да к тому же спальная комната, наиболее просторная, служила нам “танцевальным залом”: там, на полу, стоял и старенький проигрыватель. Короче, через некоторое время я решила покрасить палас в немаркий лиловый цвет. Купила анилиновый краситель и, недолго думая, развела краску погуще: не в восьмилитровом ведре, как рекомендовалось в инструкции, а… в трехлитровой банке. Стоя босиком на теплом ковре, я включила пылесос и с помощью насадки стала распылять краску по всей его поверхности. Получалось очень красиво! Правда, подошвы ног долго не отмывались: анилиновая краска, видимо, была качественной, отечественного производства.
К приходу Нихтенштейна палас, естественно, был еще влажным, но мы, не задумываясь, поставили на него свою просторную двуспальную кровать и погасили свет… Через несколько минут меня буквально подбросило от леденящего приближения смерти: Я НЕ ДЫШАЛА! Не дышала — и все! Дыхание прекратилось само собой! А я была жива и даже смогла вскочить с постели довольно-таки резво. Такое со мной случилось впервые. Лихорадочно нащупав в темноте выключатель, я зажгла свет и заметалась по комнате, не зная, что предпринять. Из настенного зеркала на меня смотрело совершенно белое лицо с синими губами и вылезающими из орбит глазами. Стало жутко. Что со мной? Что нужно делать в таком вот случае? Сколько это может продолжаться? Я трясла сонного Нихтенштейна, жестами объясняя, что у меня НЕТ ДЫХАНИЯ! Он с ужасом смотрел на меня, не понимая, чего я хочу от него…
Все! Конец моему вечному везению, подумала я обреченно и вдруг — ВЗДОХНУЛА! И, будто ни в чем не бывало, задышала ровно, спокойно и радостно.
Да… И в тот момент НЕ СУДЬБА была мне покинуть этот мир. Для чего-то и кому-то я еще была нужна. Ну, конечно же, нужна: дочке, которая, к счастью, была в эти дни, кажется, у своей бабушки, в Зеленогорске, и своей мамочке, и отцу, и сестрам, и, без сомнения, Нихтенштейну, который часто уверял и устно, и письменно, что любит меня.
Отделалась я всего лишь кашлем, который мучил меня месяца три, но, как ни странно, я ни разу не связала этот изнуряющий кашель со своим первым опытом по окраске ковра анилиновым красителем в домашних условиях (Анилин. Смертельная доза при поступлении внутрь — 1 г. “Справочник практического врача”). Мне казалось, что я простудилась, загорая на ветру, на влажном песке на берегу залива. Бюллетень не требовался мне: я работала тогда “на договоре” в “Вечернем Ленинграде”, то есть была свободна, и потому к врачу не спешила. Но кашель донимал. Особенно мешало это во время интервью: внезапно, во время беседы с директором какого-нибудь крупного завода, я краснела, стараясь сдерживаться, лихорадочно доставала платок и в конце концов заходилась так, что из глаз начинали течь слезы, смывая тушь, — вы ж представляете, как это красиво? Интервью приходилось срочно заканчивать… Промучившись месяца три, я вызвала на дом платного врача и буквально через неделю была практически здорова: помог солутан, о котором прежде я не имела никакого понятия.
12
В начале 80-х годов, в октябре, мы с мамой решили навестить наших деревенских родственников на Псковщине. Я взяла на работе неделю за свой счет и предвкушала, как буду бродить по осенним лесам и полям, как наведаюсь в дом, который мы с Нихтенштейном купили когда-то за символическую цену на хуторе, где было всего двое соседей, да и то в отдалении. Теперь в том доме, в стареньком, но просторном бревенчатом доме с русской печью, в доме, который за два проведенных там лета я наполнила настоящей деревенской посудой: великолепными (дешевыми!) чугунками, изнутри глазурованными белой эмалью — их так удобно мыть! — глиняными крынками, деревянными ложками, расписными мисками, ведрами и ведерками, обитали чужие люди.
Билеты были уже куплены, но за день до отъезда я где-то простыла, и у меня поднялась температура. Я продолжала ходить на работу и упорно пыталась поправиться, лечилась, принимая каждые два часа по две больших таблетки сульфадимезина. Там, в деревне, температуру я, естественно, не мерила. Единственное, что беспокоило, — это появившееся на переносице небольшое бледно-розовое пятнышко. Оно бы не тревожило меня, но каждое утро, видя его, это злополучное пятнышко на своем всегда чистом лице, я, конечно же, расстраивалась, как расстраивается любая женщина из-за какого-нибудь прыщика. Но через неделю, как раз ко дню моего рождения, когда могли нагрянуть гости, это пятнышко неимоверно разрослось и начало буквально пульсировать, как назревшая на губах простуда… Пришлось отказаться от гостей. Я сходила на прием к известному врачу и… оказалась в больнице. На три месяца.
Когда молодой обходительный врач (вроде бы аспирант), собираясь делать мне биопсию, склонился надо мной, держа в руках огромный, как мне показалось, шприц с обезболивающим раствором, я кокетливо спросила его:
— Доктор, а вы не испортите мне личико?
Бедный аспирант был озадачен таким вопросом, и у него, видимо, от неожиданности дрогнула рука: кажется, наполненный шприц просто лопнул в крепко сжатых пальцах, и анестезирующий раствор щедро окропил меня.
К счастью, личико мое не пострадало. Уже через неделю на переносице совершенно исчезла едва заметная ниточка надреза. Но провалялась я в клинике долго, пройдя полное обследование. На моем плоском животе было очень удобно изучать анатомию, и часто какой-нибудь профессор подводил группу студентов к моей кровати и рассказывал, где и что расположено (слава Богу, не пользуясь при этом указкой). Живой экспонат — это вам не муляж и не раскрашенный плакат, это впечатляет гораздо сильнее и запоминается на всю жизнь… В качестве учебного пособия выступала я и после операции по поводу флегмонозного аппендицита (я долго не разрешала вызывать врача, думая, что это вовсе не аппендицит, так как, по моим представлениям, боль была вполне терпимой, а к подташниванию и легкому головокружению я давно уже относилась скептически); и после перелома ключицы — в молодости, на катке — меня почему-то выбирали на роль живого экспоната для обучения будущих медиков. Может быть, докторам нравился мой неунывающий вид? Или те реплики, какими я смешила молоденьких студентов?
Наконец в день выписки из больницы меня пригласили к главврачу, знаменитому профессору. Я нерешительно вошла в просторный холодный кабинет и остановилась на пороге, кутаясь в больничный фланелевый халат.
— Присаживайтесь, — сказал профессор, указывая на единственный стул, стоявший посередине затененного шторами от слепящего солнца мрачного кабинета.
Ожидая приговора, я села, положив застывшие руки на сдвинутые коленки, чтобы унять дрожь. Профессор решительно изъял другой стул из-под своего стола, неторопливо прошествовал на середину кабинета и расположился рядом со мной, внимательно разглядывая меня, поскольку видел впервые.
— Мы наконец определили диагноз вашей болезни, — торжественно заговорил профессор, будто слегка гордясь своим прозрением, быть может, отвоеванным в споре с молодыми аспирантами. — У вас… — и торжественный тон сменился трагическим полушепотом, и он назвал заболевание, о котором я уже слышала там, в больнице, от женщин, ставших за это долгое время моими приятельницами. У самой молоденькой пучками выпадали волосы, у другой женщины, среднего возраста, уже была вырезана треть прямой кишки, у третьей — оперирована грудь, у четвертой — перебинтованы всегда мокнувшие руки…
Мне стало страшно, хотя у меня ничего подобного не было, даже маленькое розовое пятнышко на переносице бесследно исчезло… Я с нетерпением дожидалась освобождения от больничной неволи, коротая время за чтением, вязанием и просмотром вечерних телепрограмм, и вот этот день наступил.
— Мы выписали вам очень хорошее импортное лекарство, — жалостливым тоном продолжал профессор, — вы будете получать его бесплатно и принимать постоянно.
Профессора давно нет на этом свете, хотя в день нашей единственной встречи он был вовсе не стар. Многих из тех, кто лежал тогда со мной в одной палате, тоже. Я, слава Богу, — тьфу-тьфу! — “здорова, как корова”. Может быть, именно благодаря тому, что после выхода из больницы не приняла ни одной прописанной мне таблетки! Как следует отдохнув в больнице, я в первый же свободный день “на воле” побежала в родную Публичку, в Генеральный каталог, и заказала несколько медицинских книг, чтобы досконально изучить мою загадочную “смертельную”, как говорили мне больничные подруги, болезнь. Толстенный “Справочник практического врача” стал моей настольной книгой. Через неделю я была настоящим специалистом в области своего несуществующего недуга и догадывалась, что те монографии, которые я довольно подробно законспектировала в тихих залах главной библиотеки Ленинграда и купила в Доме книги на Невском, профессор, утвердивший диагноз болезни собственной подписью, вряд ли читал. Я нашла в этих книгах то, что и предполагала найти: оказывается, сульфадимезин, который я, простудившись, бездумно принимала горстями перед отъездом в деревню, как и другие сульфамиламидные препараты и даже некоторые виды транквилизаторов (о них в то время я не имела никакого понятия), могут дать картину той болезни, которую мне приписали… Берегитесь этих лекарств!!! Почему они до сих пор продаются в аптеках? Изъять немедленно! Изъяли? Ну и прекрасно!
Итак, я поняла, что моя “неизлечимая болезнь” всего лишь банальная лекарственная аллергия, спровоцированная неумеренным приемом сульфадимезина. Вполне возможно, что это была и обычная простуда, расположившаяся не на губе, как обычно, а на носу: я видела такую простуду у своей знакомой, чему очень удивилась… Вспомнила я и об аварии на ТЭЦ, где довольно продолжительное время дышала смесью угольной пыли и газовой копоти, разбитую бутыль со ртутью и анилиновый краситель… Да плюс сульфадимезин. Да плюс экология…. Организм возмутился от переизбытка всей этой отравы — вот и результат. А чего стоят первые неосторожные опыты в научно-исследовательских лабораториях с вредным литием, мало изученным тогда ракетным топливом — гептилом, которого мы боялись не больше чем водопроводной воды…
Надо сказать, что неверно установленный диагноз еще не раз портил мне жизнь и настроение. В одной клинике (я жаловалась на боль в пояснице) у меня нашли “блуждающую почку”; в другой, куда я обратилась гораздо позже, заверили, что никакой блуждающей почки у меня нет и не могло быть. Но поясница изредка продолжала беспокоить. В некоем медицинском учреждении меня положили на специальное кресло и долго и довольно болезненно врач-гинеколог мяла холодными пальцами мой тощий живот, тихо бормоча что-то, и вдруг с криком: “Шок! Шок!” — выскочила за дверь кабинета, видимо, собираясь призвать кого-то на помощь или консультацию, а может быть, просто боясь непредвиденных последствий, искала свидетелей… Воспользовавшись моментом, я вскочила с кресла (любопытно, что боль в пояснице бесследно исчезла!), быстро оделась, благо дело происходило летом, и, с трудом сориентировавшись в хитросплетениях длинных коридоров, устремилась к выходу. Только меня и видели…
Как-то раз Нихтенштейн был вынужден привести меня в одну из клиник после того, как мы вдвоем поставили в своей квартире только что купленную отечественную “стенку”, такую вместительную и недорогую, но тяжелую. Нихтенштейн вел меня под руку, мне было не разогнуться. Естественно, что первый врач, к которому меня направили, был гинекологом.
— Вы рожали? — спросил он.
— Конечно, — ответила я.
— И аборты были?
— Два.
— Удивительно… Ну, одевайтесь. Подождите за дверью…
Нихтенштейн жалостливо обнял меня за плечи, предполагая, что ему придется на время оставить меня в этой больнице.
Через несколько минут, распахнув дверь кабинета, на пороге появился тот же врач — молодой, здоровый детина с руками молотобойца — и зычным голосом эстрадного артиста, читающего стихи Маяковского, по-ленински выбросив вперед могучую волосатую руку с закатанным белым рукавом медицинского халата, торжественно произнес:
— Женщина! Вы можете гордиться своими гениталиями!
И я горжусь (втайне). Гениталии — слава Богу! — меня никогда не беспокоили.
13
В 1989 году, склонясь на уговоры Ньютона, я купила садовый участок подо Мгой — шесть соток, заросших осиной, березой, соснами и кустарником. Самые могучие деревья, естественно, выкорчевал с помощью лебедки Ньютон, успевая заниматься и своим требующим непрестанных трудов участком, уже предназначенным в качестве наследства сыну (назову его Жоржиком). Тоненькие, высокие березки я приноровилась выдирать самостоятельно, хотя, признаюсь, меня сильно мучила совесть, когда я губила живые, полные сил деревья. Убедив себя в том, что это необходимо, я научилась ловко оголять ветвистые корни, отдирая торфянистый дерн, орудовать топором, подрубая коричневые сплетения, а затем, обвязав ствол на высоте вытянутых рук и закрепив веревку узлом, тянула дерево на себя. Оно сопротивлялось, будто демонстративно раскачивая зеленой вершиной, гораздо сильнее, чем должно было в ответ на мои усилия, затем, жалобно скрипя подрубленными корнями и возмущенно шурша листьями, стремительно падало на землю, освобождая место для будущего сада и огорода.
Спала я в палатке, затем — в наспех сколоченном Ньютоном сарайчике, насквозь продуваемом ветрами. Но, укрываясь толстым ватным одеялом и накинув сверху старое зимнее пальто, я счастливо улыбалась, предвкушая утреннюю встречу с любимым. Он был совсем рядом, здесь, в пяти минутах ходьбы, и по нескольку раз в день забегал навестить меня втайне от жены (назову ее для краткости Липой), уверяя меня, что со дня встречи со мной — еще два года назад — прекратил с ней всякие интимные отношения. Мне хотелось верить в это — и я верила, оправдывая Ньютона, который не мог оставить без отеческого присмотра своего любимого сына Жоржика. Ньютон никогда не приходил с пустыми руками: то принесет первый желтый цветок мать-и-мачехи, высунувшийся из-под снега на пригорке, то букетик нежной, быстро вянущей ветреницы, то пучок лука с пушистыми сиреневыми шариками семян, то молоденького щавеля, то горсть собранной по дороге малины или черники… Время от времени забегая в несколько сумрачный сарайчик с одним окошком, затянутым полиэтиленовой пленкой, я любовалась этими скромными букетиками, стоявшими в банке на одноногом, сколоченном мною столе.
Бывало — “бывало, бывало…” (из романса, который я люблю), — среди ночи раздавался робкий стук в раму обтянутой рубероидом двери. Ньютон бросался ко мне, такой соскучившийся, такой по-мальчишески смущавшийся открытой ласки, чуть не со слезами на глазах… Иногда — и нередко — оставался и на всю ночь (когда Липа была в городе), а утром, с трудом заставив себя подняться, вскипятив чайник на костре — электричество подводить пока было некуда, — Ньютон заваривал чай из десяти трав, собранных и выращенных на своем участке, нарезал хлеб или булку неприлично толстыми ломтями, намазывал их маслом (точно так, как в известном анекдоте: “Вы маслицем-то мажьте, мажьте…”), и мы с аппетитом завтракали, придвинув к столу два тяжелых березовых чурбана.
Мы были счастливы! Но стрелки часов неумолимо приближались к двенадцати, могла нагрянуть Липа — не сюда, конечно, а в свой дом — и, не обнаружив там законного мужа, как обычно, устроить скандал. Этого Ньютон панически боялся. И это меня бесило.
Наконец с помощью старшей сестры я купила по случаю дешевые, почерневшие от старости бревна: толстые, крепкие, ровные. Ньютон с напарником погрузили их на грузовик, завезли на мой участок и аккуратно сложили их вдоль канавы, прикрыв от дождя полиэтиленом и рубероидом до поры до времени. Я наняла “халтурщиков”, нарисовала план будущего сруба — не большого, но и не слишком маленького — 36 квадратных метров! — и стала ждать окончания работ. Но халтурщики объявили, что бревен на сруб не хватит, нужны доски, рамы, а кроме того, каменные блоки, рубероид и прочее, и прочее… Я загрустила: мечта моя таяла на глазах. И вдруг — удача! В институте, где мы с Ньютоном еще работали, правда, в разных отделах, вместо причитающейся зарплаты выдали кому телевизор (Ньютонов телевизор, естественно, достался Липе), кому видеомагнитофон. Свой “видик”, так и не включив ни разу и даже не распаковав, я быстренько и безболезненно продала: обычные телевизионные программы и то смотреть некогда, так зачем мне этот “видик”?.. И вскоре, а конкретно — в конце ноября 1992 года, я вселилась в спроектированный мною и построенный уже настоящими строителями (местными кооператорами) домик с уютной верандой, маленькой кухней и довольно большой комнатой, где, кроме старого канцелярского столика, списанного и выкинутого во двор института, и пружинного матраца, поставленного на четыре березовых чурбана, ничего не было. Зато на веранде и в кухне я развесила новые светло-зеленые занавесочки, в комнате — бледно-сиреневые, затопила буржуйку и… стала жить да поживать, особенно не задумываясь о будущем.
Справедливости ради, стоит сказать, что отделывать новый домик изнутри помогал мне мой уже второй официальный муж (назовем его Венецием). Перед тем, как начать работу над повестью, я случайно услышала это имя и сразу же решила вставить его в свое повествование. Вот какие имена давали своим детям счастливые советские люди!
В отличие от Ньютона, возлюбленного моего Ньютона, с Венецием мы довольно быстро заключили самый настоящий, самый официальный брак, подтвержденный документально. И вышла я за него… по любви (невозможно не любить такого эрудированного, добропорядочного, элегантного, уважаемого, симпатичного, всегда аккуратного мужчину, который готов стать твоим мужем, хотя тебе уже не тридцать и даже не сорок пять). На какое-то время я успокоилась, стараясь не думать о Ньютоне. Он все не мог порвать со своей Липой, давным-давно опостылевшей ему Липой, — так он сам говорил мне. Но главной причиной его нерешительности по-прежнему оставался Жоржик, остро нуждавшийся, по словам Ньютона, в беспрестанной отцовской опеке, несмотря на свой уже давно не мальчишеский возраст. Спорить на эту тему с Ньютоном было совершенно бесполезно; он и сейчас старается заставить сына делать то, что считает нужным, хотя это не всегда удается. Я упорно встаю на сторону Жоржика, пытаясь защитить право вполне взрослого человека выбирать себе занятия по душе, например, музыку. Но Ньютона не переспоришь: пусть сын сначала станет инженером…
Я поняла, что вряд ли дождусь, пока мой Ньютон созреет для решительных действий по расторжению брака с Липой. Если уж он в течение многих лет не находит времени для того, чтобы подобрать себе подходящие очки, то вряд ли когда-нибудь доберется до загса, чтобы оформить там свое заявление на развод с Липой. Ему не до походов по всяческим паспортным столам, нотариальным конторам и прочим многолюдным заведениям. И разве все это важно — какие-то бумажки, штампы, чьи-то подписи? Главное — любовь! А раз Я—ТАК, тогда о чем говорить… “Делай, как тебе лучше, Диночка”.
Что ж… Договорились! Значит, просто не любит. И пусть катится ко всем чертям!
С Венецием мы были знакомы давно, учились когда-то в одном техникуме, но вряд ли прежде разговаривали или танцевали, хотя он и был начальником целинного студенческого отряда, с которым я побывала в Казахстане. Венеций — лет на десять старше, такой весь ухоженный, прилично одетый, неприступный — короче, не для меня, так мне тогда казалось. И вдруг — случайная встреча через много лет, и Венеций говорит мне, что недавно овдовел: умерла жена, с которой он прожил много счастливых лет… Есть взрослая дочь, старенькая мама… Просторная квартира в престижном районе, огромная библиотека, великолепная дача, машина…
Прожив с Венецием три зимы и два лета в моей однокомнатной квартирке в 15 квадратных метров, три полных года, мы мирно разошлись. Фактический разрыв произошел летом, когда я отказалась ехать с Венецием в его любимый профилакторий, а заодно и призналась, что все еще люблю Ньютона и не могу без него жить.
Итак, РАЗВЕЛАСЬ Я, а не мой милый Ньютон. Время нашего знакомства к тому времени перевалило за шесть лет — за вычетом тех вполне спокойных трех, что я была замужем. Надо сказать, что Ньютон исподволь прилагал усилия к разрушению нашего недолгого союза с Венецием: он появлялся как бы вовсе неожиданно: сначала на моей территории в шесть ничем не огороженных соток, затем в сарайчике, а потом и в новом домике в качестве гостя (сперва лишь в присутствии Венеция, а затем и в его отсутствие): “Не хотите ли свеженькой редисочки? А зелененького салатика с укропчиком?”, “Рассады цветной капусты принести? Очень хороший сорт. Районированный. У меня много осталось…”, “А вот и первая клубничка… Это еще не самая крупная”, “Несколько помидорчиков вам к обеду, надеюсь, не помешают?..”
14
В тот роковой день — 20 августа 1994 года — мы с Ньютоном выколачивали пыль из старого дивана, буквально в десяти шагах от дома, да так увлеклись, что даже не слышали крика ближайших соседей: “Пожар!!!”
Я подняла голову и ужаснулась: внезапно охватившее крышу пламя с обратной стороны дома, с угла, уже перекинулось на ель, росшую поблизости. А ведь только что, минут пять назад, я выносила из кухни ведро с горячей водой — было все в полном порядке!
Ньютон кинулся к дому, я побежала следом, проскочила кухню и как вкопанная остановилась у дверей комнаты: огня было не видно, однако белесый дым почему-то не шел наружу, а, словно светло-серая штора, неподвижно висел в дверном проеме, скрывая от меня фигуру Ньютона. Наконец он выскочил оттуда: с красным от жара лицом, обгоревшими бровями и ресницами, и, чуть не столкнув меня с ног, помчался к колодцу.
Со всех сторон сбегались соседи с ведрами, но доставать воду из колодца с помощью скрипучего ворота было делом небыстрым, да уже и бесполезным… Я без сил опустилась на травянистый бугорок неподалеку от злосчастного дивана и наблюдала за тем, как остервенело огонь пожирает мой милый домик с зелеными и сиреневыми занавесочками.
Палатка, сарайчик и, наконец, НАШ СОБСТВЕННЫЙ ДОМ, где мы с Ньютоном успели испытать полное счастье настоящей семейной жизни. И по утрам, когда он угощал меня кофе. И в течение дня, когда я, распевая дуэтом то с одной, то с другой радиостанцией знакомые песни, готовила скромный обед, приправляя его всевозможной огородной зеленью. И перед сном, когда любовалась тем, как Ньютон, весело насвистывая, загружает на ночь буржуйку с таким расчетом, чтобы дрова прогорали медленно и грели до утра.
Именно об этом вспоминала я, наблюдая за всем, что творится вокруг, и запечатлевая в сознании каждую мелочь: вот легкий, спортивный Ньютон бежит с полным ведром к горящему дому; вот и наш Сосед — приземистый, мускулистый мужчина в своей обычной амуниции, в фуражке с кокардой, самоотверженно спешит туда же, тяжело топая кирзовыми сапогами (честно говоря, я не ожидала от него таких подвигов). Он лез прямо в огонь, стараясь выплеснуть воду в самое пекло, и было страшно, что вот-вот ему на голову может вывалиться горящая рама или дверь.
— Не надо! Отойдите! Это опасно! — кричала я тем, кто слишком близко подходил к уже обреченному дому. — Ради Бога, не надо! Это уже бесполезно! — но ни Сосед, ни Ньютон не обращали на мои вопли никакого внимания, а может быть, и не слышали их. Только однажды, когда я спросила Ньютона, не видел ли он нашего кота Маркиза, он крикнул на бегу:
— Да ты за него не волнуйся! Он наверняка убежал!
Хорошо, если так… Но Маркиз любил спать на чердаке, зарывшись в стружки, а прыгать с большой высоты боялся и потому спускался вниз по лестнице, приставленной к стенке… Но сейчас там, внутри дома, было пекло. Господи, где же мой Маркиз?
Обхватив колени руками, словно в оцепенении, я сидела на траве и, чувствуя, как усиливается жар, обжигающий мое лицо, потихоньку отодвигалась все дальше. Клубничные кусты за моей спиной буквально на глазах скручивали в трубочку обожженные листья. Вспыхнув, мгновенно обуглилась вершина невысокой сосны метрах в десяти от дома.
Вдруг приоткрылась еще не сгоревшая, щедро политая Соседом входная дверь, и, опасливо оглядываясь, на крыльце появился… мой рыжий Маркиз и мгновенно исчез под дымящимися бревнами.
— Маркиз! Стой! Куда ты? Сгоришь! — в отчаянии кричала я, пытаясь как можно ближе подойти к пожарищу и выманить кота наружу, но его уже не было видно. Может, сообразил выскочить с другой стороны? Дай-то Бог!
Я вернулась на прежнее место. Если рассуждать философски, то в сравнении с тем, что уже пережито мною: блокада, болезнь дочери (когда легче умереть самой), неожиданная смерть прежде почти не болевшего отца, прошедшего две войны без единого ранения, то пожар — это не самое страшное из того, что уже было. И моя взрослая дочь, которой некогда ездить на дачу, и мой любимый Ньютон, и я, и даже умный Маркиз — мы живы, а ведь могло быть иначе: причина внезапного возгорания пока неизвестна. Буржуйка? Она топилась всегда, когда в доме было холодно или прохладно. И даже ночами. Короткое замыкание? Проводку делал профессионал — Венеций. Вряд ли в этом причина. Все произошло молниеносно, буквально на наших глазах!
Хорошо еще, что нет ветра: огонь легко может перекинуться на соседний участок, там уже дымится туалет. Но соседи начеку: они включили, кажется, водяной насос и поливают свои строения…
Минут через десять после начала пожара, лопнув, рассыпались стекла веранды, и в розовом полыхании огня на фоне темнеющего неба четко обозначился остов того, что еще сегодня называлось домом, моим, НАШИМ вполне счастливым домом.
Внезапно над крышей взвилось огромное облако черного дыма — это, расплавившись, разом вспыхнул рубероид. Когда дым унесся высоко в небо и там рассеялся, обнажились четкие стропила крыши. Затем они, как усталые руки, сложились, медленно скрестившись, и рухнули догорать на потолок, взметнув в темнеющее небо фейерверк светящихся огней.
Столб пламени был так высок, что я невольно вспомнила о металлических проводах, натянутых между столбами: ведь они могут расплавиться и упасть на землю! Под напряжением!
— Где электрик? Надо отключить ток! — кричала я. — Не подходите к столбам — это опасно!
— Уже отключили, — сказал кто-то.
Многочисленные зрители смотрели на меня с явным сочувствием, но, без сомнения, как на чокнутую: быть может, именно потому, что внешне я была совершенно спокойна, а теперь думаю, что даже бравировала этим спокойствием, без паники наблюдая за происходящим.
То и дело перед моим взором, как мираж, возникал наш домик, такой, каким он был всего полчаса назад, во всех подробностях и деталях: высохшие метелки высокой травы, в которой утонули бетонные блоки фундамента; на них — березовые поленья в кудряшках желто-белой лопнувшей коры; сверху, под самыми первыми венцами, — свитки бересты, безотказно служившей для растопки в любую погоду… Достаточно было искры… Недогоревшей спички… окурка…
Две пожарные машины — с небольшим интервалом — показались на дороге минут через двадцать, когда от дома практически ничего не осталось: только обугленные толстые бревна в самом низу, на цементных блоках, добросовестно политые Ньютоном и Соседом, да почерневшее крылечко слегка дымились….
Капитан пожарной команды, молодой симпатичный мужчина, спросил, не застрахован ли дом… Нет, не застрахован. Пожарные неторопливо делали свое дело, поливая тлеющие угли, а я, словно очнувшись, снова вспомнила про Маркиза:
— Вы не видели кота? Рыжего такого? Может, он под бревнами? Я видела, как он бежал туда, под пол…
— Не беспокойтесь, женщина, его там нет.
— Как это — нет? А где же он тогда?
— Я вам говорю: нет. Нет, и все. Убежал, наверное, — миролюбиво отвечал пожарный, наверное, повидавший за годы работы столько людского горя и слез, что теперь мог только удивляться моему стоическому спокойствию.
— А почему вы так уверены, что он не сгорел? — допрашивала я другого пожарного, который уже слышал мои вопросы и будто бы что-то искал, орудуя пожарной лопаткой в грудах обгоревшего скарба: остатков тюфяка с тлеющей ватой, расплавленных кастрюль, эмалированного тазика со спекшимися кабачками и помидорами… — У вас уже были такие случаи, да? И животные находились? Они, наверное, убегают, почуяв дым… Но он почему-то спрятался под дом… — бормотала я, понижая голос и уже не требуя ответа.
— Не волнуйтесь, гражданочка… Найдется ваш кот, я вам говорю… — уклончиво ответил пожарный, почему-то слегка смутившись и, видимо, раздумывая, стоит ли посвящать меня в секреты пожарной службы.
— Маркиз! Маркиз! Маркиз! — звала я кота. Бывало, когда он оставался на даче один, он прибегал на мой зов минут через пять, видимо, издалека, так что я не теряла надежды.
И вдруг из-под черного скелета лестницы вынырнул мой любимый, весь измазанный сажей кот, в несколько прыжков пересек угол участка с обгоревшими кустами черной смородины и скрылся в сваленных бревнах на чужой территории.
— Маркиз! Маркизка!! Ты жив!!! — кричала я ненормальным от радости голосом. Хорошо еще, что, кроме пожарных да Соседа с Ньютоном, никого поблизости уже не было.
— Вот видите… Я же вам говорил… — заулыбался пожарный.
— А я и не сомневался ничуть, — подал голос Ньютон, орудуя тяжеленным ломом. Только теперь я заметила, какой он смешной: черный, как негр, почти без бровей и ресниц — они обгорели, а седые, подпаленные огнем волосы, порыжевшие на концах, смешавшись с угольной гарью, совершенно изменили его облик.
В тот же день Ньютон, я и все еще чумазый Маркиз с заметно укороченными усами впервые ночевали в недостроенном доме Ньютона, куда летом я не заходила, боясь столкнуться с Липой. Засыпая в крепких объятиях любимого, я с трудом отбивалась от еретических мыслей: может, и правда: все, что ни делается, — все к лучшему? Бог с ним, с домом… Зато теперь мы всегда будем вместе — Ньютон и я. Он должен сделать решительный шаг, чтобы все было по-человечески. Пусть наш брак будет гражданским, но развестись с Липой Ньютон просто обязан, если он хочет сохранить мою любовь. Да и Липе давным-давно пора дать полную свободу: она моложе меня и вполне еще может устроить свою судьбу.
Утром мы начали расчистку пожарища, орудуя ломом, совковыми лопатами, сгребая угли и спекшиеся стекла, расплавленные днища бывших кастрюль и сковородок. Это оказалось непросто: “культурный слой” наших раскопок составлял не меньше метра в толщину… Наверное, мои вздохи над осколками фарфоровой посуды, остатками дачной одежды, имевшей теперь отталкивающий вид, сложенным когда-то стопкой постельным бельем, выстиранным и выбеленным на солнце, а теперь вызывающим отвращение, как вещи с помойки, к чему прикасаться даже противно, вероятно, надоедали Ньютону, но он сдержанно молчал, радуясь тому, “что уж дров-то нам хватит надолго”. Распиливать эти черные бревна, прежде смахнув с них угольную пыль и крошку, было не очень приятно: к концу такой работы и лица, и руки, и одежда становились черными. Мы складывали дрова в сарае, запас получился внушительный… Золой и мелким углем засыпали пострадавшую клубнику, и уже через неделю она зазеленела, а следующим летом впервые со времени посадки дала невиданный урожай.
Удивили меня вскоре добрые мои соседи-садоводы, знакомые и вовсе не знакомые, собрав по тем временам для нас, погорельцев, немалую сумму…
Потрудившись дотемна, мы шли к Ньютону. Он растапливал свою буржуйку и принимался за кладку большой — с духовкой и щитком — печки: чистил от нагара старый кирпич, легко подкидывая на ладони, откалывал молотком неровные края, густо, как хлеб маслом, намазывал раствором. Я любовалась им, видя, какое удовольствие доставляет ему эта работа, которой еще в детстве учил его отец, готовила ужин, как обычно, под музыку радиоприемника, распевая во весь голос: соседей вокруг было немного. Ньютона мои песни не раздражали (он и сам насвистывал свои любимые мелодии), а в 10.30 вечера он непременно настраивал приемник на “Дойче велле” или “Радио Вена-Австрия”, наслаждаясь знакомым с детства “горловым пением” — “йодлем”. Это был только его мир, мир его юности и первой любви, и я слегка ревновала. Ньютон родился неподалеку от Медногорска; мать его, немка, дома говорила чаще всего на родном языке, и потому Ньютон до сих пор неплохо владеет немецким.
Теперь мы с Ньютоном, не пропуская выходных даже в декабре и январе, ездили на дачу вдвоем. Проваливаясь в снег по колено, Ньютон прокладывал дорогу, а я ступала след в след, чтобы не провалиться по пояс.
Почуяв появление Ньютона, к дому прибивались бездомные собаки, коты и кошки. Слетались сороки, вороны, синички и воробьи, для которых Ньютон всегда привозил разную кормежку. Уральское приволье с детства научило его узнавать голоса птиц, подражать их пению. Ньютон подбирал больных или раненых животных, терпеливо выхаживал их и отпускал на волю. И теперь ему было не лень варить для собак и кошек суп из рыбы с геркулесом, рассыпать под деревьями, на затвердевшем снегу, пшено и хлебные крошки для птиц. Я смущалась, когда на вокзале он покупал у старушек стакан семечек: еще подумают, что он любитель такого глупого занятия (достаточно вспомнить замусоренные подсолнечной шелухой пригородные электрички!). Но у Ньютона, к счастью, нет моих комплексов.
Выходя на заснеженный, голубевший от полной луны двор, я любовалась необычайно яркими зимними звездами, а Ньютон, появляясь рядом, успевал прочесть мне маленькую популярную лекцию по астрономии, тыча пальцем в небо. Сам он, к сожалению, видел только крупные звезды и расположение их указывал мне явно по памяти.
Там, среди звезд, была и моя звезда. Но — поди узнай, где она зажжется, через сколько миллионов лет?
Венеций позвонил мне в середине сентября, вернувшись из санатория. “Когда мне рассказали о пожаре, — говорил он, — у меня и руки, и ноги отнялись, я сидел, и ничего не делал, и не соображал до конца дня”.
В феврале следующего года мы купили с Ньютоном крохотный — в 11,5 квадратных метров, якобы утепленный — сквозь щели между крышей и потолком проглядывало небо — домик с двумя оконцами и дощатым, небрежно выкрашенным полом. Завод-изготовитель на своем грузовике привез домик из города и поставил там, где когда-то красовались мои, в сравнении с тем, что было теперь, хоромы. Ньютон довольно быстро сложил маленькую печурку, она мгновенно согревала небольшое помещение единственной комнаты с дверью, выходящей прямо на улицу. На плите быстро закипал чайник, варилась собственная картошка, вкусная и рассыпчатая, а ежели к ней да огурчик собственной засолки — так чем не ужин? Старый диван, из-за которого, честно говоря, мы и прозевали начавшийся пожар, уместился точь-в-точь поперек комнаты, упираясь спинками в две противоположные стенки.
За домом, как раз на том самом месте, где до пожара росли прекрасные ели, мы с Ньютоном посадили две маленькие елочки, принесенные из леса. Это было поздней осенью. А весной, приехав на дачу, я увидела, что мои “вечнозеленые” деревца пожелтели почти целиком, снизу доверху. Ах, как я расстроилась, проводя пальцами по колючим веткам, с которых так и сыпались коричневые иглы… И все-таки решила, что надо попробовать помочь им: присыпала торфу, немножко удобрений. А когда никто не видел — ведь все рядом, каждое слово слышно! — подходила к елочкам, уговаривала их, как маленьких детей: “Ну, растите! Вам же будет здесь хорошо!” — и гладила ветки, и водила руками снизу вверх, как бы исправляя нарушенное биополе. И елочки разрослись! Сбросили ржавые иглы, сверху выгнали зеленые почки, распушились, вытянулись… Мне говорили соседи, что у меня “легкая рука”, когда дивились моим первым помидорам, пожалуй, лучшим во всем садоводстве, хотя я не слишком-то много уделяла им внимания. Мой участок, наполовину заросший калганом с нежно-желтыми лепестками, трехцветным иван-да-марьей, кое-где сохранившимися кустиками брусничника, старательно дарящими по осени горсть крупных ягод — рука не поднимается выдирать их с корнем, — наверняка раздражает трудолюбивых соседей. Наверное, им лезут в глаза листья мать-и-мачехи, с которыми я борюсь неустанно, однако побеждают они, вырастая за ратью рать… По весне воюю с одуванчиками — результат тот же… Но мне по душе моя “зеленая зона” перед окном, где мы с Ньютоном собираемся строить веранду. Там и яблони, и сливы, и сирень, посаженные после пожара, и обновленные кусты крыжовника, и смородины. А между ними — маленький клочок любимого с детства “русского поля” с высокими метелками трав, искрящихся на солнце. Иван-чай я прогнала на задворки: уж больно он бросается в глаза, что не делает мне чести как хозяйке участка.
У Ньютона — другой расклад. Я уже говорила, что он не признает лекарств, а если и прихворнет, то лечится одними травами; он их специально посадил возле своего дома и осенью одаривает всех родных и знакомых бумажными пакетами с травяными сборами для заварки чая “от всех хворей”.
И я согласна с ним. У меня на этот случай своя философия: для лечения всех болезней, недавно возникших и существующих на земле тысячи лет, должны существовать уничтожающие их травы. Как существуют Добро и Зло. День и Ночь. Тепло и Холод. Электрон и Протон. Жизнь и Смерть. Главная задача — найти эти растения. А для этого разбиваем всю нашу планету на квадраты, и ботаники всего мира — каждый на отведенном ему участке — изучают химический состав и свойства любого, самого простейшего на первый взгляд цветка, травы или кустика. К примеру, подорожник. Мы топчем его ногами, а он прекрасно заживляет раны, останавливает кровь, снимает воспаление. Я не раз — по совету Ньютона — разжевывала листик подорожника и оставляла его на больном зубе, а утром даже и не помнила о вчерашней боли… Или мать-и-мачеха — прекрасное средство от кашля!
— Жаль, что мы так поздно с тобой встретились, — иногда говорю я Ньютону.
— Ничего… Мы еще будем вместе летать ТАМ, рядом, как птицы, — отвечает он почти серьезно.
И мы смеемся.
Мы — ЛЮБИМ! Нас бережет и спасает ЛЮБОВЬ.
Но, если честно, мы так устали за последние годы, что хочется укрыться в своем загородном домике, затопить печку и ждать весны, лета, осени, зимы. Весны. Лета. Осени. Зимы… Наслаждаться пением птиц, выращивать цветы, ягоды, фрукты и овощи… Не слушать радио, не включать телевизора с раздражающей до психоза рекламой жвачки и гигиенических прокладок, забыть о том, что бывший наш Союз всерьез собирается жить при капитализме, вкушая все присущие этому строю прелести, меняя человеческие отношения на капиталистические. Кое-что из этого набора мы уже имеем и даже постепенно привыкаем к тому, от чего с презрением отворачивались.
Что-то принесет нам Новый год?