Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2003
Илья Владимирович Утехин родился в 1968 году в Ленинграде. Закончил филологический факультет ЛГУ. Кандидат исторических наук. Автор ряда научных работ, среди которых монография “Очерки коммунального быта” (М.: ОГИ, 2001). Печатался в журнале “Неприкосновенный запас”, в газете “Петербургский час пик” в 2001—2002 годах вел рубрику “Антропология повседневности”. Живет в Санкт-Петербурге.
Принцип принципа
Люди принципиальные всегда следуют какому-нибудь принципу (хотя бы: “никогда не изменять своим принципам”) и всегда готовы это продемонстрировать. Как они там следуют и что демонстрируют на самом деле — еще вопрос, ведь на всякое правило они же найдут и исключение. Сказать, что человека принципиального узнаешь за версту по походке, было бы преувеличением. Про субъекта малознакомого сразу не поймешь, просто так он живет, спокойно, или же все время держит в голове принцип и с ним сверяет свою жизнь. Но вот при ближайшем знакомстве, в повседневном общении — в семье или в другом коллективе — принципиальность иного ближнего, когда тот не в духе, оборачивается стремлением всех призвать к порядку и воспитать-таки, наконец. Локоть товарища и брата норовит тебя задеть, притом намеренно и большей частью по самым незначительным вопросам. Мелочи жизни вообще составляют континуум, членимый до бесконечности, было бы желание — найдется еще что-нибудь. Чем мельче мелочи, тем больше их число. Где ты опять оставляешь свои носки, ты никогда не выключаешь свет на кухне, почему за тобой всегда надо убирать, никогда не кладешь вещи на место, крошки на скатерти и не вынесен мусор, сколько раз тебе можно напоминать об этом, и еще: когда, наконец, ты отнесешь зонтик в мастерскую? Что-нибудь в этом роде, впрочем, на любую тему. Отметим характерные “опять”, “всегда”, “никогда” и т. п. “доколе?”, намекающие на неединичность случая.
Хотелось бы противопоставить такой принципиальности не беспринципность (под ней понимают неразборчивость в средствах достижения цели, а это тут ни при чем), но некое более спокойное отношение к действительности, не связанное рабским следованием условностям и переживаниям по их поводу. Назовем это “прагматичностью”. Достижение практической цели такой позицией облегчается. Ведь столкнувшись с проблемой и найдя виноватого, “принципиальный” партнер начнет высказывать претензии, вспоминать все былые прегрешения: “я же говорил” или даже “когда еще тебе это было сказано”. Он воспользуется случаем научить тебя уму-разуму даже в ущерб непосредственному решению вопроса. Жертва импровизированного воспитания, движимая отчасти внушенным ей чувством вины, а отчасти желанием прекратить эту безобразную сцену, хочет прежде всего решить проблему подручными средствами, здесь и сейчас, не обращаясь к моральным аспектам и долгой предыстории, которая, кстати, сторонами трактуется по-разному.
Воспитательные ситуации неизбежно возникают при общении с молодым поколением, и тут только особо талантливый родитель умеет обойтись без обидной риторики. Как бы ей, жертве, ласкало слух благородное “убери, пожалуйста, крошки со скатерти” — ан нет, она слышит риторический вопрос с “доколе?”. Вопрошающего можно понять, ибо у жертвы наготове политика бытового саботажа, способная вывести из себя кого угодно: саботер не отказывается делать, но и не делает, перекладывая работу на другого. В ответ на просьбы о помощи он отвечает “сейчас” и “ага”, но исполнения приходится ждать — и не дожидаться. Проще уж самому помыть посуду, поскольку загроможденный стол и отсутствие чистой сковороды ставит палки в колеса плавному движению жизни.
Даже самому спокойному родителю временами хочется быть принципиальным. Есть такая корейская сказка про любовь матери, где мать встречает сына, вернувшегося с учебы, но, прежде чем допускать его в родной дом, испытывает достигнутое отпрыском мастерство: при погашенном свете просит его писать иероглифы, пока сама печет пирожки. Пирожки получаются хорошие, а иероглифы кривые. Таким образом мать дважды отсылает сына учиться дальше, отказывая в ночлеге под родным кровом, — на третий раз иероглифы получаются не хуже пирожков. Короче, жалея младенца — губишь его. Поучительно, нечего сказать: вот такая бывает любовь и забота. То есть я тебя, конечно, люблю, но проявлений любви в виде ласки ты от меня не получишь, потому что не такой хороший, как должен, а ты помучайся, потерпи, атаманом станешь, а ослушаться меня не смей. Так измываться — из самых благих побуждений! — можно только над дитем, которое в высшей степени от тебя зависит и никогда не пошлет тебя на фиг со всей твоей педагогикой.
Принципиальность как своеобразное проявление заботы встречается как в отношениях родителей и детей (возраст детей тут роли не играет), так и в отношениях супругов. Что неудивительно, поскольку этот “ген принципиальности” передается от поколения к поколению даже и внегенетическим путем: человек проецирует на новые отношения — с супругом, со своими детьми — былые отношения со своими принципиальными воспитателями. Громом и молниями по поводу неубранных игрушек родители программируют схемы отношений своих отпрысков в их будущей семье. Впрочем, ребенок с природной склонностью к спокойному прагматизму рано научается делать поправку на обстоятельства, списывая свои беды на усталость, плохое самочувствие или настроение воспитателя. Проще признать, что ты действительно плохой, и почувствовать себя виноватым, чем воспринять принципиальность воспитательных потуг буквально — в том прозрачно читаемом смысле, что тебя лишают любви. По крайней мере, сейчас.
Азбука благонадежности
Казалось бы, чего бояться честному и трезвому человеку? Вот, положим, заходит он в метро или на вокзал. Или, там, движется в людском потоке по тротуару. И когда его вежливо просят предъявить, например, документы, он теоретически должен быть уверен, что ему не сломают нос, не отобьют почки, не заставят безвинно переночевать в вытрезвителе, не отберут всю наличность и карточку — а просто посмотрят на родную питерскую прописку, возьмут под козырек и пожелают счастливого пути к месту назначения. Так что этот гражданин, опять же теоретически, должен испытывать чувство гордости за бдительность стражей порядка: раз уж у меня, благонадежного и законопослушного, проверяют, то жуликов и хулиганов и подавно всех когда-нибудь выловят — у них-то документов, наверное, нет, или они не в порядке. У честного человека, конечно, тоже может не быть с собою документов. Но честного теоретически не обидят.
И жизнь в этом отношении все время улучшается. Тут писали даже про особый приказ, отданный столичной милиции: пьяных в новогоднюю ночь не обижать, а если они хотя и обессилели, но еще в состоянии назвать свой адрес, то доставлять их по указанному адресу. Демократия! Правда, не совсем понятно, касается ли этот приказ другой, нестоличной милиции, а также распространяется ли такая благодать на лиц, у которых имеются признаки иной — не обязательно даже кавказской — национальности. Да мало ли чего такого, что в иные — неновогодние — ночи может запросто и не сойти с рук! Вот, положим, особенности капилляров, придающие личности пунцовость цвета. Или у которых походка неуверенная — от стоптанности ботинок и общей усталости тела. А вот есть еще такие, у кого дикция от природы не вышла четкостью.
Практически получается, что и самый расчестный гражданин еще подумает. Имея в кармане хотя бы и пустячную по нашим временам, но крупную сумму денег в размере только что полученной зарплаты, он выходит на улицу с опаской, как бы между двух огней. Его подстерегают в темных подъездах и на шумных площадях — наркоманы, грабители, лохотронщики. Но неожиданностей можно ждать и еще от одного разряда уличных персонажей — от трансвеститов. Это жулики и вымогатели, переодетые в милицейскую форму. От них уж решительно нет спасения, потому что нет надежного способа отличить их от настоящих стражей порядка. Лучше уж держаться на всякий случай подальше — и от настоящих, и от фальшивых.
Важно не давать повода и являть собой образец, излучать благонамеренность. Главное тут — не выдать себя какой деталью, предательской неуверенностью. Принять решительный вид, следить за четкостью походки. Можно читать на ходу — или просто держать в руках — газету: террорист в этих краях чужой и едва ли будет пялиться на ходу в печатное издание, поскольку не знает дороги и озирается, подходит к карте, ищет глазами сообщников и милиционеров. Миролюбиво выглядит человек, поедающий что-то невинное — скажем, откусывающий яблоко. Такого сложно заподозрить в дурном. Хорошо бы вести за руку маленького ребенка.
Пары подобных нехитрых трюков честному человеку, которому нечего бояться, должно хватить. Вот если бы он имел, например, примотанный скотчем к бицепсу, скажем, пакет с анашой или же нес в кармане (сдавать в милицию) найденный случайно на улице чей-то пистолет… тогда бы действительно были причины для волнений, ситуация бы складывалась неоднозначно.
Но что более всего удивительно, так это всем известная легкость, с которой общаются с представителями власти представители, как теперь выражаются, криминала. Им, конечно, и привычнее. Привычнее настолько, что несведущему обывателю порою кажется, что если кого и не забирают в милицию, кому по ошибке не ломают нос, не отбивают случайно почки, не заставляют по недоразумению безвинно переночевать в вытрезвителе, если у кого не отбирают всю наличность и карточку, так это у каких-нибудь алкашей, рецидивистов и всяких обладателей всесильных, хотя бы и поддельных удостоверений. Так вот, несведущий обыватель ошибается: перечисленным категориям граждан все указанное тоже грозит. Только они всего этого не боятся.
Трансвестита же от настоящего милиционера отличить возможно, но, увы, постфактум. Настоящий строг, но справедлив — и всегда действует в рамках закона. Один мой приятель всем не без гордости рассказывает, что недавно его, проверив документы, обыскали, но ничего не взяли, отпустили и извинились.
Тотемизм сегодня
Язык много чего любопытного может рассказать нам о нас самих — нужно только прислушаться к тому, что он нам позволяет. И присмотреться к буквальному смыслу слов, которые мы используем не по прямому назначению. Называя тещу змеей, приятеля свиньей, а кого-то в сердцах именуя коровой или бегемотом, мы вовсе не имеем в виду, что место всем им в зоопарке. Да и как одновременно можно быть “сукой” и “козлом” — такого животного в зверинец не возьмут, сославшись на отсутствие данной помеси в зоологической номенклатуре.
Обзывательно-выразительные возможности слов — это еще не все. Прозрачная эмблематика анималистичных изображений следует за нами повсюду: олень или ягуар на капоте авто, осовелый лось с клюшкой, простуженный жираф с шарфом, завязанным на длинной шее; беременная женщина — непременно кенгуру. Источник таких образов — вся мифологическая совокупность идей о внешности и характере живых существ. Говоря про людей, мы пользуемся словами про животных. Тут и названия их характерных действий (отсюда метафоры полета и плавания, не говоря уже о тявканье и пресмыкании), их сообществ (стадо баранов, муравейник, волчья стая) и анатомических подробностей (лапы, когти, пасть, хвост, шкура, ласты). Страстный любовник выглядит ястребом, терзающим уточку.
Сегодня всякого младенца в нашей культуре с рождения окружают, словесно и визуально, двое грызунов (зайчик и мышка), а также домашние котик (кошечка) и собачка (в частности, далматинские доги). На особом счету стоит крупное млекопитающее “мишка”. Все это следует иметь в виду, задумываясь об антропологическом смысле дистанции между официальным товарищем Бендером и нежным “Сусликом”. Взрослые участники интимных конвенций ревниво относятся к семейным прозвищам и стесняются посторонних. Несомненно, г-н Воробьянинов претерпел некоторую неловкость, когда его в зрелом уже возрасте назвали Кисой, столь бесцеремонно заглянув в детский уголок души.
В сравнении с интимными прозвищами, отношение к своему знаку Зодиака, тоже мифическому существу, отличается сугубой гласностью. Знак Зодиака не скрывают, а, наоборот, заявляют, что я, дескать, козерог или, там, рак, и добавляют еще: “по году — тигр” или что-нибудь в этом роде. Раки тяготяют к ракам, а тигры — к тиграм, будто однокорытники. Представившись, люди, случается, сразу чувствуют принадлежность к чему-то общему и готовы прийти на помощь даже и малознакомому собрату. Более того, они, бывает, разбираются в тонкостях взаимоотношений между, к примеру, раками и скорпионами — и говорят что-нибудь вроде того, что тельцы им не компания. Все это напоминает тотемизм не в меньшей степени, чем наш сегодняшний предмет — анимализм интимный, более ласковый и чувствительный.
Вообще всякая ласка — по отношению к детям в особенности — трактует свой предмет как беззащитное существо, нуждающееся в протекции. Послушать взрослого, так дети для него сплошные кошечки или собачки, зайчата или гусята. Или поросята, что тоже довольно нежно. Ведь, согласитесь, ругать ребенка за то, что он ведет себя “как поросенок”, все-таки не то же самое, что называть его свиньей. Через языковую игру дети сами себя начинают мыслить соответствующим образом. Они ведут себя так, как принято себя вести, будучи котенком, зависимым от взрослых животных, необязательно при этом мяукать. Взрослый поправляет, если что не так: “Нет, хорошие котята так себя не ведут”. Когда ребенок вырастает из этой игры — а он вырастает из нее быстрее родителя, — игра остается частью его личности. Ребенок вырастает из нее не как вырастают из рубашки, которая затем идет на тряпки, а как взрослые черты лица вырастают из лица ребенка — детское лицо при этом никуда не девается. Поэтому взрослые люди, которые курят и вообще занимаются тем, что свойственно взрослым (некоторым взрослым свойственно рассуждать о высоких материях), наследуют из своего детства среди прочих игр и эту, только осваивают в ней другую роль, роль ласкового взрослого. Ее разыгрывают сначала по отношению к близкому человеку того же поколения, но другого пола, а потом и перед своими детьми.
Репетиция взрослости начинается уже в игре с мягкими игрушками. Мягкие игрушки изображают не людей, а зверей. Взрослые непонятны, а знакомые звери — свои. Приключениям взрослых в детских книжках, комиксах и мультфильмах нет места — они были бы чужими, не то что приключения животных, мир которых построен по модели человеческого. В теперешней мультмифологии есть рестораны, лотереи, банки и бандиты. Животная сущность персонажей как бы затмевается, от нее остается только характерная внешность и привычки. При примерке таких героев на себя мяукать противопоказано. Смена детских героев на взрослых в дальнейшем не составит проблемы: детские и взрослые сказки имеют разные акценты и детали, но одну схему. Да и чтение детских комиксов вполне совместимо с полноценной взрослой жизнью по мотивам телесериалов.
У животного кода в общении близких людей есть биологическая подоплека. Так, например, пропорции головы младенца — животного и человеческого — и вообще “детское” поведение вызывают у взрослой особи запрограммированное природой эмоциональное воздействие: тормозят агрессию. Но есть и собственно культурный компонент. Противопоставляя два вида поведения — “как человек” и “как животное”, — мы считаем человечность безусловно лучшей, чем порицаемая скотская животность. И тут же мы проводим еще одно различие — например, между “козликом” и “козлом”: мы прощаем козлику — за то, что он еще маленький, — его животность и принимаем его в круг семьи. Маленький еще не вполне человек, а потому и не вполне животное, он не способен на скотство.
Мы ведем себя “по-человечески” прежде всего для других, обернувшись к ним нашей публичной, общественно-человеческой стороной. Обернись мы к публике стороной приватной — например, нашими физиологическими актами, которым культура скромно отводит специальное место в сторонке, — публика станет активно порицать нас за скотство. Близкие люди разделяют с нами нашу домашнюю повседневность, где волей-неволей проявляется и животно-физиологическая ипостась. Отсюда не следует, что скотство по отношению к близким не скотство. Это лишь значит, что сама идея близкого человека как животного воспринимается не в рамках противопоставления человеческого и скотского, а через призму знакомых с детства ласковых ролевых игр, где и у тебя самого есть животная роль в звериной семье. Только у взрослых эта роль имеет отчетливую эротическую окраску, тогда как детей наша культура стремится видеть асексуальными.
Анимализм — прежде всего способ осмыслить освоение собственного тела: дети неуклюжи. Сказочные животные тоже: вот, скажем, Винни-Пух никак не вылезет из кроличьей норы, поддавшись порочной страсти к обжорству. Тело выходит из-под контроля, случайно бьет тарелки, писает в штаны и засовывает ножницы в розетку, побуждаемое любопытством. Проще всего объяснить это на примере симпатичного зверя-недоумка, у которого некая телесная особенность вроде длинного слоновьего носа гипертрофирована от природы — ему с ней не справиться. Но бог с нею; какой бы птицей ты ни оказался, важно ведь не кто ты, а какой.
Животные (вместе с маленькими детьми, иностранцами и игрушками) входят в особый класс непонятливых существ — с ними общаются на особом языке. За них проговаривают то, что они не могут сказать, на место их мыслей подставляют свои слова. Кроме того, животные не работают — их жизнь происходит как бы на чудо-острове, где ешь кокосы и жуй бананы. Это называется счастливым детством — и весьма актуально для постиндустриальной цивилизации, где досуг — перманентное детство — выходит на первый план.
В любом крупном европейском городе есть если не отдельный “медвежий” магазин, то хотя бы отдел “медвежьих” подарков — тут будут одежда, посуда, собственно, целый дом можно обставить так, чтобы повсюду были изображены медведи. Знакомые нам отечественные календарики с кошечками или собачками, разные там котятки с бантиком, пушистое очарование — все это жалкая пародия на культ медведя. Не религиозный, а сугубо светский и бытовой — оттого ничуть не менее дорогой сердцу приверженцев разной степени оголтелости. Для культа не нужен медведь, живой или мертвый, достаточно его икон и идолов. На ощупь идолы мягкие и шерстяные, что выдает связь с глубинным младенческим побуждением вцепиться во что-нибудь мягкое и шерстяное. Надо полагать, что вскоре этот культ в полном объеме докатится и до нас — чем не символ национальной идеи? Слабo нам, что ли, поменять на косолапого невразумительную двухголовую птицу?
Собачьи законы счастья
Скорей, скорей — такой холод, что клейкая лента перестает клеить. Собака, про которую объявления (“найдена…” и т. д.), рыскает неподалеку — ей теплее. Она-то небось не мечтает о чашке чая или чего-нибудь покрепче. Входя наконец в подъезд, я отцепил поводок — как перед тем делал уже не раз. И тут произошло неожиданное: пес стрелой пустился в соседний двор, оттуда — в следующий и далее исчез из виду в метели на пустынной василеостровской линии… Достойный финал, нечего сказать. Я вернулся домой, повесил поводок на спинку стула, но продолжал топтаться в прихожей, не решаясь выбрать между высоким побуждением спуститься во двор еще раз, для очистки совести, и низменным желанием погрузиться наконец в горячую ванну. Было далеко за полночь. Но что, скажите, можно почувствовать, погрузившись в горячую воду, когда животное болтается где-то там, на морозе, проголодалось, наверное… Да и зря, что ли, два дня назад с таким тщанием его мыли в этой же самой ванне? И вообще, Хармс какой-то получается: что ж теперь, идти снимать объявления? А как отменишь те, что уже посланы в газеты? Писать вслед новые: “Найденная собака, о которой вы читали там-то, опять убежала”?
Убежала она не куда-нибудь, а на свободу. Там, на свободе, кое-что такое бывает, чего дома нет. Гуляют пустующие сучки. Бродят бездомные стаи, беспрерывно и привольно предающиеся занятию, называемому в народе “собачьей свадьбой”: их участники, ничуть не стыдясь публики, вступают между собой в беспорядочные половые связи. Всем хорош оказался пес, да только основной инстинкт сильнее всякой культурной хорошести. Этакий маленький гигант большого секса, Джонатан Ливингстон свободной эротики. Пропущу некоторые подробности… во всяком случае, понятно, как и почему он убежал от своего хозяина — того, первого, настоящего, которого он своим темпераментом обрекал на роль тюремщика. Из лучших побуждений тот должен был силой удерживать существо, которое, сколько ни корми, все смотрит куда-нибудь на сторону. Знакомая ситуация, вполне человеческая. Проявляя насилие над ближним даже и человеческой породы, мы убеждены, что несчастный просто не понимает своей пользы. Это мы, умудренные опытом, заботимся о нем: он стремится самому себе причинить вред, а мы его спасаем — посредством, например, порки ремнем (ибо “жалея, губишь”).
Вред — известное дело! — чертовски привлекателен. К нему так и тянет — хотя бы из чувства противоречия. Вы скажете: привить разумные идеи о собственной пользе и о вреде — в том и состоит суть воспитания. Но пользу-то иной раз можно трактовать по-разному, и с вредом не все так уж ясно. Бесполезное, к примеру, не всегда вредно. А иногда и вовсе речь идет скорее о вопросах вкуса.
Скажем, ваш ребенок сообщает вам, что по пути из гимназии задержался, потому что делал пирсинг. Дырки в теле любимого чада, вырвавшегося в этот момент из-под родительской власти, назад не заштопаешь. Что бы вы теперь ни сказали ребенку об этом богомерзком изуверстве, в сущности, ваш праведный родительский гнев касается не вреда собственно пирсинга (тут ведь еще можно поспорить), а длины поводка — то есть радиуса действия вашего авторитета. Теперь вы даже гипотетически не сможете говорить, что “обязательно проткнем тебе уши и пупок в придачу, только получи в четверти пятерку по химии”. Да ведь и пирсинг-то на самом деле нужен был только потому, что вы сами этого никогда бы не сделали ни себе, ни чаду.
Успокойте себя тем хотя бы, что бесполезный укол иглы в косметическом салоне всяко лучше, чем явно вредный укол грязным шприцем в загаженном подъезде.
Как у любого из нас, у меня есть знакомый алкоголик. Он воображает себя человеком искусства и одно время повадился было занимать у меня деньги — разумеется, и не думал отдавать. Иногда мне случалось, однако, вместо того чтобы дать ему денег, звонить его жене и сообщать про очередной запой. Она тут же приезжала, и совместно мы пытались “принимать меры” — отнюдь не находя понимания у предмета нашей заботы. Он глядел на нас с ненавистью и цедил сквозь зубы: “Чип и Дейл спешат на помощь”. Имея в виду, что, дескать, вы вот все обо мне якобы печетесь, а меня-то не слушаете, лучше бы о душе моей подумали, ей, может, не нужны сейчас ни ваше фальшивое сострадание, ни ваши паршивые врачи, а всего-то стаканом поправиться для полного счастья.
Вот и получается, что нищему на улице или соседу-пьянице “на хлеб” мы дадим не раздумывая, а “на опохмел” — откажем. А на каком, собственно, основании? Может, опохмел ему нужнее. Кто дал нам право решать, что для него лучше? Как часто, помогая кому-то, этой своей помощью мы хотим купить у него согласие с нашими принципами. Нам кажется, что мы знаем законы счастья, и выходит, что знание законов счастья выше счастья. Это убеждение даже самых благонамеренных сторонников нравственных истин превращает в надсмотрщиков концлагеря, где они добровольно, по искреннему порыву, берутся осчастливить всех заблудших. Или хотя бы тех, кого приручили, — тех, за кого в ответе. Эх, хорошо бы научиться быть милосердным безо всяких условий, благодетельствовать бескорыстно, любить и ничего не просить взамен.
Но одно дело — человек, а другое — собака. От собаки мы не станем ждать понимания ее собственной пользы, мы возьмем решение на себя. У нас не бродячая какая-нибудь, а культурная собака. Мы заведомо знаем, что гарантированная сосиска в желудке ей нужнее неупорядоченного счастья случайных драк и совокуплений. Если задуматься, довольно эгоистическая позиция. Зато ясное руководство к действию.
Я не стал снимать ботинки. Надел вместо перчаток варежки потеплее и все-таки отправился на улицу еще раз. Чип и Дейл не теряют надежды. И точно: в соседней подворотне стоял беглец. Увидев меня, он завилял хвостом и бросился мне навстречу.
Календарь закроет этот лист…
Недавно в одной газете удобного формата, охотно консультирующей читателей по животрепещущим вопросам жизненных обстоятельств, были приведены телефоны Минобразования РФ в ответ на запрос буквально следующий: “Учитель назвал меня дебилом и идиотом. Могу ли я куда-нибудь пожаловаться?” О, жалоба, этот прелестный жанр народной словесности, “наивной литературы”, как теперь выражаются. И не умеющий писать школьные сочинения и тот порой напишет жалобу — да какую! Трепещите, тираны! По телефону скажут, куда написать, там разберутся. Да ведь несдержанность учителя и впрямь достойна порицания: из его уст столь прямолинейная характеристика учащегося выглядит непедагогично, даже если это, увы, чистая правда. Обозванный это прекрасно понимает. И чувствует свое право отомстить: ужо найдется на него управа, попридержит свой язык! Так и представляешь себе юнца, обводящего ручкой заветный номер на долгожданной газетной странице и протягивающего недрогнувшую руку к телефонной трубке. Однако пытливый ум обывателя не может не волновать, чем же это стервец так довел педагога. Интересно, задал ли этот вопрос мстительному юноше его министерский собеседник? И учитывала ли высокая комиссия обстоятельства, приведшие к столь постыдному инциденту, когда лишала преподавателя премии и устраивала ему выговор с занесением? Самое же пикантное — заставят ли педагога извиняться, устроят ли этот сладкий миг торжества чувствительному сердцу юноши.
В нашу эпоху всеобщей учтивости и изящного друг с другом обхождения вспыльчивое юношество все менее склонно терпеть притеснения своей личности от кого бы то ни было — того и гляди, посыплются в Европейский суд по правам человека жалобы на папу, применившего физическое насилие с использованием поясного ремня, и на маму, имевшую неосторожность в излишне резкой форме напомнить отпрыску о необходимости выполнить в срок домашнее задание. Причем оскорбленный зачастую готов признать правоту оскорбителя в части содержания — но форма, форма! Что там ремень — ведь даже одни и те же слова можно сказать по-разному, с разной интонацией; вот на интонацию-то вся и обида.
Обида ослепляет и побуждает сказать в ответ что-нибудь такое, чтобы обидчик оторопел. Родители склонны относить говоримое им в таких случаях на счет переходного возраста, а все прочие — на счет недостатков домашней педагогики: не научили, дескать, ребенка держать свое хамство за зубами. Но проблема еще и в том, по отношению к какому обидчику употреблено это самое хамство. Ведь еще от родителя бы он стерпел, подумал бы и сдержался, а обида от постороннего — вы права не имеете оскорблять меня как личность! Получайте! В такой момент от собственной наглости кружится голова.
Вот тут-то, как можно предположить, он и получил дебила и идиота — и был выставлен из класса. Вряд ли какой-нибудь предосудительный поступок — разбитое окно, переговоры во время урока, кнопка на стуле — мог исторгнуть столь истеричный аккорд из струн учительских нервов; причиной был не просто поступок — это был жест. Скорее всего, словесный. Конечно, встречаются несдержанные, предвзятые и просто неумные учителя, которые сыплют ругательствами по любому поводу. Но для большинства случаев наша гипотеза, кажется, все-таки верна. И задумайтесь, сколько учеников ежедневно оказываются обзываемы кто дебилами, кто идиотами — так не все же на пустом месте, многие из них если не заслужили, то уж сами нарывались.
Здесь нам придется обратиться — ибо нельзя не обратиться — к предмету самому острому и неоднозначному, к последствиям, к самому, как Достоевский непременно бы заметил, развращающему душу — к извинениям. Чтобы вернуться к нормальной жизни, рано или поздно обидчикам приходится прибегнуть к извинениям. Не переходить же каждый раз в другую школу, чтобы избавиться от притеснителя — а учителю, как и родителям от детей, и вовсе некуда деться, не может же учитель отказаться учить этого нахамившего. Альтернатива извинению людям нервным и принципиальным видится как проглатывание обиды, вещь мало того что неприятная, так и еще менее педагогичная, нежели ругань. Так что выбирать не приходится.
Младший по званию, то есть ученик, может быть, начинающий завзятый кляузник. А может быть, и нет. Но если, будучи доведен до крайности, он вынужден искать правды в министерстве или в Страсбурге, то старшему, то есть, например, учителю, чтобы добиться извинений, ничего искать не приходится: на его стороне авторитет его положения. Поэтому младший обязан извиниться (а в обоюдоострой ситуации — извиниться первым), как бы недемократично это ни выглядело. Старший считается вправе требовать извинений, но возможно ли это вообще — “требовать извинений”, вынуждать просить прощения? Ведь пружина всех недоразумений — гордость. Признав свою неправоту лишь отчасти, затаив в сердце обиду, принуждаемый к извинению не желает идти наперекор себе и “целовать злодею ручку”. Неискренние же извинения — а именно их в итоге чаще всего и получают — имеют не только тот недостаток, что преступник остается нераскаянным, — главное, что его лукавство становится для него средством самоограждения от любых педагогических потуг. Кроме того, он в ответ сам научается тешить свою гордыню и требовать извинений при первой возможности — хотя бы через министерство.
Герой нашего времени
Исподволь вошел в нашу жизнь новый образцовый персонаж культуры. Это человек массы, ничем от нас с вами не отличающийся: ни способностями, ни характером, ни устремлениями. У него нет ни могучего интеллекта игроков в “Что? Где? Когда”, ни фотомодельной внешности. Он одет невзрачно и, вероятно, поначалу смутится перед телекамерой. Но все-таки в нужный момент не оплошает. И поэтому ему везет. Вот он, например, угадывает букву, которая есть в этом слове, или делает иное несложное действие, предусмотренное сценарием. И на тебе: трибуны рукоплещут, всякий желал бы быть на его месте, когда вручают денежный приз или какую-нибудь кофеварку. Издевательский намек, сокрытый в самом названии мероприятия — будь то “Поле чудес” (и как эти счастливцы туда попадают?) или “Золотой ключ”, — пускай вас больше не тревожит, как не тревожит он нашего героя.
Или вот в одной из колыбелей отечественного рока, в городе Уфе, проживает баловница судьбы, абсолютная ее победительница, местная гордость и знаменитость, примечательная лишь тем — а бог любит непримечательных, — что выиграла в лотерею заветный миллион. Пишу прописью, как это уже сделали все газеты: один миллион долларов. От лица пытливой публики, мысленно примеряющей на себя неслыханное чужое счастье, журналисты на специально устроенной в Москве пресс-конференции спрашивают, что же она, безработная, будет теперь с миллионом делать. Она отвечает: для начала раздам долги, которых понаделал муж-забулдон. Тут, согласитесь, есть и благородство, и шарм.
В глазах публики такой миллион отличается от любого другого в лучшую сторону. О нем и мечтать не стыдно: он, для начала, более честный, чем у олигарха, который “прихватил” народного добра, или чем у ударника рэкетирского труда, который добывал миллион в холодном поту лица своего. Миллион этот ниспослан свыше. Он дан просто так, ни за что. Точнее, за все хорошее: за все тяготы и лишения, за унижения, которым судьба подвергала до сих пор — не только ее, победительницу, а и всех тех праведных тружеников, что ежедневно по пути на работу и домой под мокрым снегом внимают мегафонным голосам у метро и порой не проходят-таки мимо, выбирают себе счастливый билет. Им обещан в этот раз очередной самый лучший, юбилейный, праздничный тираж. На страже их удачи стоит, таким образом, даже магия круглых цифр (надо бы и на билеты потратить круглую сумму), мистическое притяжение совпадений, чудотворный ореол праздника — ведь это в праздник хотя и редко, но все же случаются еще чудеса и сбываются мечты. Мечты о том, как выигрыш разделит жизнь на до и после, даст хотя бы чуть-чуть поплакать теми слезами, которыми плачут богатые.
Среди всех мечтательных средств одномоментного исправления социальной несправедливости в масштабах одного, отдельно взятого индивида (находка клада или толстого бумажника, получение негаданного наследства, строительство финансовой пирамиды и т. п. вплоть до ограбления инкассатора) крупный выигрыш в лотерею привлекателен прежде всего своей простотой, а не только отмеченной выше безупречной моральностью: “выпавшее” счастье ни у кого не взято и не отобрано, оно предназначено именно тебе, как если бы это была законная награда за твои одной фортуне ведомые заслуги. Выигрыш за карточным столом или в рулетку куда сомнительнее уже потому, что казино — место подозрительное по определению и ходят туда либо попавшие на крючок азарта (а заодно и бесплатной выпивки) разорители семейного бюджета, либо умыкатели и эксплуататоры. Не связанные же с игрой легальные способы обогащения дают, конечно, больше уверенности в результате — но и требуют за это более не плошать самому, нежели надеяться на бога, а это всегда непросто.
Некогда принято было считать, что везение в чем-то одном (например, в любви) непременно сочетается с невезением в чем-то другом (например, в картах). Выдвигались теории и о том, что везет дуракам, новичкам, после долгого невезения (или, напротив, серийно) и т. д. Достоверно известно одно: никогда и никому не везет там, где вместо того, чтобы по объявленным заранее правилам вступить в диалог с судьбой, ты оказываешься жертвой обмана со стороны других, играющих по иным, до поры ему неизвестным правилам. Даже и во вполне невинной ситуации, складывая в почтовый конверт вырезанные фрагменты суповых пакетиков или каких-нибудь этикеток, участник розыгрыша движим более надеждой, чем уверенностью в том, что его конверт сослужит свою службу, а не сгорит в какой-нибудь яме с тысячами своих собратьев. Недаром слово “розыгрыш” употребляется в двух разных значениях.
Герой нашего времени не хитер, да удачлив. Он знает, что, вообще-то, получает от жизни меньше, чем она ему должна, и оттого искушает судьбу систематически: покупает билетики каждый раз, собирает и отправляет этикетки. Мало-помалу набирается критическая масса, необходимая для прямого контакта с богом, — и контакт случается, как, например, в Уфе. Нужно только выучиться ждать.
Любовь у стенки
Давно замечено, что на родных и близких — а то и на коллег — порой падает тяжелая обязанность сносить по разным поводам наш гнев, по масштабу своему достойный иного применения: им, случается, “попадает” не меньше, чем какому-нибудь распоясавшемуся хулигану (“что, тебе попало?” — спрашивают жертву сочувствующие). Причем достается, возможно, и за дело, но за дело, по здравом рассуждении post factum стоящее немногим больше выеденного яйца. Тяжелая артиллерия скандала и аргументы, апеллирующие к моральному облику, контрастируют с мелким масштабом повода. Когда такие случаи повторяются регулярно, это указывает на очевидный, в общем-то, факт, что систематические ссоры вовсе не направлены на достижение практической цели, а коренятся в отношениях между партнерами и эти самые отношения испытывают на прочность. Прочность им отчасти обеспечивают родные стены: ведь супругам друг от друга и детям от родителей никуда не деться — не уходить же, действительно, из дому. Так что к родной стене-то как раз и удобно прижать ближнего, не опасаясь последствий. И там, поставив к стенке, его воспитывать.
Интересно, что в целях воспитания, помимо громкого скандала, нередко прибегают к установлению тишины — к демонстративному разрыву отношений: я с тобой “не разговариваю” (интересно, а что ты делаешь, сообщая мне об этом?). Государства тоже, случается, временно отзывают своих послов, точь-в-точь как коммунальный сосед “не общается” с соседом (в смысле — не здоровается, встречаясь на кухне). Тишина получается зловещей, потому что на самом деле несчастные вынуждены, хотя бы и без слов, общаться уже своим одновременным присутствием в замкнутом пространстве, а то и молча хлебать суп за общим семейным столом. Их позы и взгляды красноречивы. Но неразговаривающий все-таки гладит неразговариваемому рубашку и оставляет ему деньги на школьный завтрак.
Инициатор и скандала, и зловещей тишины убежден в том, что он прибегает к этим мерам не по своей воле и не просто так, а отвечая на неблаговидное поведение воспитуемого. Поведение это может заключаться в чем угодно, в том числе и в словах — дерзких или обидных. Но спросите воспитуемого, и он скажет, что не он первый начал, а если что и сказал, так его спровоцировали. Установить, кто же первый начал “на самом деле”, нельзя уже потому, что этого “самого дела”, истины в последней инстанции, в долгой истории вопроса систематических ссор попросту нет. А есть своя правда на этот счет у каждой стороны.
Кроме того, в семье все осложняется еще целым рядом обстоятельств. Во-первых, партнеры оказываются изначально неравноправны. Разве может тот, кто имеет право устраивать — из самых благих побуждений — громы и тишину, быть зачинщиком? Это он диктует здесь правила игры. Во-вторых, право сильного возникает не на пустом месте, а основано на его обязанностях. Он так проявляет свою заботу и даже любовь, стремится сделать жизнь лучше и справедливее. Он бушует, если можно так выразиться, по обязанности — ради установления порядка. В довершение всего узы родственных чувств, связывающие партнеров, заставляют воспитуемого парадоксальным образом признавать и громы, и безмолвие проявлениями помянутых заботы и любви, а самого себя чувствовать виноватым.
Парадокс всех этих знакомых гримас домашней педагогики заключается в противоречии формы и декларируемого содержания. Люди вообще редко пользуются своим языком, чтобы высказываться прямо и недвусмысленно, но тут противоречие заключается не в словах, а в том, как слова соотносятся со всем остальным в поведении говорящего. Очевидно ведь, что невозможно, например, всерьез просить прощения, показывая кулак. Кулак, выражение лица, интонация — да все “сопутствующие” проявления — призваны не передавать информацию, а выражать отношение. Предполагается, что они спонтанны и идут от чистого сердца, так что, в отличие от слов, ими труднее солгать, они выдают всю правду. И когда воспитуемый читает эту агрессивную правду в поведении сильного партнера, он оказывается в сложной ситуации: и не верить не может, и поверить никак нельзя. Ведь вроде бы это забота, пропади она пропадом.
Примечательно, что только один из участников такого общения имеет право обращать внимание на форму разговора (“Как ты со мной разговариваешь?”): жертве обсуждать это запрещено. Ей вообще мало что разрешено в ходе этой более чем предсказуемой беседы (“Я думал…” — “Меня не интересует, что ты там думал!”). Сказав честно (“Ну, что ты молчишь, язык проглотил?”) то, что он думает, воспитуемый совершает дерзость и рискует “схлопотать”. Полная противоположность конструктивному диалогу. Что бы там ни думала сильная сторона (а ей, кстати говоря, может быть и взрослеющий ребенок по отношению к родителю), воспитательный скандал и в громкой, и в тихой его разновидности не годится для установления истины и взаимопонимания. Он имеет целью взрывообразное пробуждение в воспитуемом вины и стыда. Выделяющаяся же при этом энергия накапливается и однажды способна своротить любые стены.
Без единого гвоздя
Подобно женщинам, которые, как известно, бывают домовитыми или, напротив, лишенными каких бы то ни было хозяйственных устремлений, мужчины делятся на рукодельных и тех, у кого руки растут “не из того места”. Рукодельные ценятся, хотя многие из них — пьющие. Они, иногда даже и без напоминаний от хозяйственной подруги жизни, по собственной инициативе берутся починить кран, повесить полку, подвинтить мебельную дверцу; они точно знают, что делать, когда требуется прочистить сток в раковине или, не дай бог, врезать замок. Они умеют циклевать, покрывать лаком, аккуратно поклеить обои. У них наготове набор отверток, дрель и шурупы в баночках. Когда они сверлят кафель, тот не трескается; из основания повешенной ими люстры не свисают лишние провода и концы изоленты. Гвоздям они предпочитают шурупы как более цивилизованное и надежное средство крепежа. Между тем их антиподов — тех, у кого руки не оттуда (эти тоже, случается, выпивают, но чаще как-то неумело, не по-людски), — почему-то попрекают как раз неумением забить гвоздь. Вот уж абсурдное обвинение! Будучи загнан в угол, даже самый “безрукий” именно гвоздь-то и забьет (возможно, криво) — там, где мужик положительный и хозяйственный безо всякого вреда для собственных пальцев и интерьера вставил бы дюбель для гипрока и ввинтил бы шуруп.
Безрукому — одно спасение в семейной жизни, пусть и выглядит оно издевательски-утопично: заработать денег и нанять специалиста для производства манипуляций, по поводу которых он давно и безуспешно допекаем. Впрочем, мужчины с руками не оттуда и женщины без хозяйственных устремлений порой удачно находят друг друга и живут душа в душу, обходя стороной магазины стройматериалов и металлоизделий. Их жилище тяготеет к артистическому беспорядку, если не к романтической руине.
Отсутствие элементарных бытовых умений и навыков, необходимых, как принято думать, “настоящему” мужчине, нередко составляет плодородную почву для семейных конфликтов, в ходе которых атакующая сторона обвиняет обороняющуюся в манкировании супружеским долгом (в расширенном его толковании). Скандал, конечно, не предполагает рациональности аргументов, но стоит задуматься, о чем свидетельствуют сами эти феномены “рукастости” и “безрукости”.
Само собой разумеется — и поэтому говорить об этом прямо довольно странно, — что всякий нормальный человек владеет определенным набором “техник тела”: умеет, например, держать вилку в левой руке, а нож — в правой, сидеть на стуле и т. п. Усадите этого человека на циновку и дайте ему в руки палочки — он, вполне вероятно, с ног до головы обляпается экзотическим блюдом, по крайней мере в первый раз. Все дело в привычке. В каждой культуре набор техник тела, предназначенных для всеобщего распространения, свой, особенный. Отчасти потому, что свой и набор вещей, которые используются в данном обществе, — вещи, заметим, несут в себе способ их употребления, требующий определенных навыков. Что бы мы ни делали по службе или в кругу семьи, мы вынуждены так или иначе пользоваться собственным телом (кроме, конечно, движений мысли). За исключением непроизвольных телесных отправлений, всякое действие не дано нам от природы, а выучено в соответствии с нашим культурным стандартом. Это касается не только таких сложных навыков, как игра на фортепьяно или рисование пейзажей акварелью, но и самых простых повседневных дел и делишек.
Так, например, Гаргантюа, размышлявший о сравнительных достоинствах подтирок и склонявшийся к использованию для этой цели пушистых гусят, обращался именно к проблематике техник тела. Кстати сказать, распространенные в некоторых известных российскому туристу странах техники вроде постдефекационного подмывания, по всей видимости, были Гаргантюа неизвестны. Тем более не подозревал он и о различиях унитазов “с полочкой” (обычных советских) и “без полочки” (новомодных) — в последних из санитарно-гигиенических соображений постоянно стоит вода, но насколько противны отечественному телу разлетающиеся в процессе пользования брызги этой воды!
Тут нас, однако, интересуют не столько сама сантехника и связанные с ней телесные практики, сколько способность или неспособность рядового гражданина починить эту сантехнику в домашних условиях, не прибегая к услугам специалиста. Так вот, патологическая неспособность чинить сантехнику и электроприборы отчасти, конечно, плод соответствующего воспитания. Но не зря мы начали говорить о техниках тела. Психофизиологический склад индивида может в большей или меньшей степени благоприятствовать тем или иным занятиям — решающее значение тут имеют координация и точность движений, быстрота реакции и т. д. У кого-то от природы одарены одни органы, у кого-то — другие.
Стоит ли ругать человека за то, что он не умеет плавать или водить автомобиль? И нужно ли пытаться научить его всему этому в зрелые годы? Лучше бы ему поискать другие пути, развивая свои сильные стороны. Поручать же такому человеку покраску двери или побелку потолка — себе дороже. И, ради бога, пусть только не лезет в электричество.
Любите ли вы Брамса?
Мы порой и не замечаем, сколько звезд окружают нас: актеры, писатели, музыканты. Все они ходят по улицам, посещают магазины, от нас с вами ничем таким, как люди, не отличаются. Да и как люди-то они, может быть, как раз совсем и неинтересны — люди как люди: едят, пьют, в туалет, простите, захаживают. Все это для желтой прессы, а так — ничего особенного. Конечно, они посостоятельнее многих, бывают в ресторанах и на презентациях — правда, чаще все-таки не за свой счет. Иногда где-нибудь во вполне общедоступном месте столкнешься со звездой нос к носу от неожиданности, потом всем рассказываешь… Есть даже такой разряд рассказов — про то, как ехали со звездой в одном купе. Обычно это на юг или в Москву, и обязательно в приличном поезде, хотя и не СВ.
В одном купе, никуда не денешься, бывают, конечно, неожиданности. Вот тут как-то сижу в купе и готовлюсь ехать. Заходит попутчик, одет скромненько. Но тут, пристроив свой плащ на вешалку, этот молодой человек раскрывает папочку, довольно тонкую. И вскоре вслед за этим звучит из папочки знакомый аккорд. Неожиданно, надо сказать, в купе поезда — значит, “Виндоуз” загрузились. Стоит такой агрегат, сразу видно, почти как автомобиль, батарейки “до Москвы хватает”, как скромно заметил владелец, “если фильмы не смотреть”. Это всем бы в ноутбук такую батарейку и DVD. Поднимает он глаза на девушку напротив и говорит по-простецки: “В шашки играть будете?” Она недолго колебалась, пересела к нему поближе, мышь положила себе на колено. И обыграла кавалера — раз и еще раз. Кавалер ответные ходы обдумывал подолгу, и чай к тому времени выпили, так что все сразу легли спать и продолжения не последовало. Это все к тому, какой контингент едет в Москву в фирменном поезде после повышения тарифов.
Но к дальнейшему повествованию это не имеет никакого отношения. Наш герой — имя его тут особой роли не играет, поэтому мы не будем в дальнейшем упоминать его по имени — человек интеллигентной специальности, хорош собою. Правда, едет поездом в Москву, по делам. Героиня же, как можно было уже догадаться, тоже, как говорится, не лыком шита и даже более — так что ее имени не будем упоминать еще и потому, что оно пользуется известностью, звучит с экранов и по радио. Фабула нашего рассказа уместилась бы в одном недлинном предложении, где речь, собственно, велась бы о встрече и знакомстве героя и героини, ничего больше такого особенного. Но что делает эту историю, если ее можно назвать историей, достойной сюжета, так это детали и вытекающая мораль, которую мы, из соображений ненавязчивости, предоставим читателю вывести самостоятельно.
Итак, герой почти сразу узнал героиню, как только она вошла. Спутники героини сначала втолкнули в купе огромный чемоданище, затем поместили на багажной полке, где уже имелась скромная сумка героя, большой пакет, с которым героиня просила осторожнее. Шутка сказать, концертное платье. Спутники ушли, она села и сидит. В лице, знаете, такая одухотворенность. Потом встала и пошла курить. Тут-то герой и догадался, что в сегодняшней газете уже видел это лицо, лицо известной пианистки. Вот как поворачивается судьба!
Поезд тем временем трогается, все рассаживаются, заходит проводник. Героиня достает книжку, герой тоже. Так и сидят рядышком, читают, ничего не происходит. Вот, думает он, сейчас будет чай пить — и сам себе у проводника заказывает чай. Но она чай пить вроде бы не собирается, а ему запросто говорит: подвигайтесь, пожалуйста, к столику, там удобнее. Он благодарит, придав голосу чувствительность тона, и, перемещаясь со стаканом, думает, как бы это проявить особенную осторожность: чаем, к примеру, не облить по неосторожности саму даму или ее чемодан. Ведь близость всего высокого способствует некоторой неуклюжести приближающегося, потому что дух у него отчасти захвачен и беспокоится, отторгая всякую вульгарность, — тут-то и опрокинешь что-нибудь ненароком. Конечно, кому рассказать: облил, к примеру, чаем ту или иную знаменитость.
Надо бы, думает, пойти в тамбур, покурить с ней за компанию. Только вот как признаться в узнавании ее личности и, вообще, о чем с нею говорить? Об искренней своей любви к музыке, эрудицию проявить? Вот так, с места в карьер, что-нибудь вроде: “А есть одна пьеса, которую в концерте и я сыграл бы не хуже вашего. Композитора Кейджа, └Четыре — тридцать три” называется”. Она, конечно, ответит: “Кейджа это любой, извиняюсь, дурак может, вот и вы, пожалуй, справитесь. А попробуйте какого-нибудь Глюка или, положим, того же Калинникова, это вам не сонатина Клементи”. Боже мой, какая пошлятина выходит! Так нельзя. И ведь не поверит в искренность, подумает, что вот, дескать, подмазывается. Надоело ей, наверное, все про музыку да про музыку, это как если бы нашему герою говорили что-нибудь по его интеллигентной специальности, в которой он сам — дока. Так, выслушал бы — из вежливости приличия. Газету же вот так предъявить — тоже банально, сразу все испортишь. На концерте-то ее ведь и не был ни разу, а то хоть был бы повод. Можно попытаться, правда, найти общих знакомых, что не совсем лишено смысла при его, героя, общей интеллигентности и отдельных приятельствах в различных сферах. Мир в целом тесен — если задуматься, то окажется, что через одного-двух человек ты знаком с уймой всякого народа, хоть даже с президентом Путиным.
Напротив между тем уже легли спать. Внизу неприметная какая-то дамочка, наверху мужик — он, войдя, расстегнул при всех ширинку и снял брюки, явив взору попутчиков спортивные штаны с лампасом. Вроде бы и чувствуется забота о брюках, а в первый момент выглядит неэлегантно. Надо заметить, что пианистка тогда еще не появилась, она вскочила вместе с провожающими в последний момент. Но хоть бы там десять звезд классической музыки разом ввалились в купе, соседи напротив ни за что не узнали бы их, сразу видно. Будь это звезды спорта или телесериала, тогда бы узнали. Ну, разве дирижера Гергиева по характерной небритости, и то потому, что на всех автобусных остановках висел.
Тут и чай подходит к концу. Долго сидеть у столика, злоупотребляя гостеприимством, неудобно, пора идти курить. А она не идет, уже покурила до чая. Так ничего и не происходит. Вроде симпатичная такая, все французский роман читает — впрочем, в переводе. Поглядывает же на нее наш герой искоса, держась за свой подстаканник. Однако, глядя, скажем, на пальцы, ничего и не увидишь особенного, пальцы как пальцы. Здоровая такая клешня, конечно, — только представить, как она взлетает, растопыренная, над клавишами. А вот ноги, вот и в джинсы затянутый, в обычные такие джинсы, простите, зад: зад как зад, без изъянов, привлекательный даже — хотя и не более привлекательный, чем какой-нибудь другой аналогичный в отношении размеров и общего очертания. Представить только, как касается он табурета — уже не в джинсах, конечно, — а вокруг концерт, пальцы над клавишами порхают, публика не то что кашлянуть — выдохнуть боится. Прикосновение к прекрасному! Боже, и все на нее все время пялятся — привыкла уже, наверное.
Тут герой не выдерживает всего этого и направляется курить. И что вы думаете? Пока он там курит, размышляет о стечениях обстоятельств, пианистическом искусстве, дамских прелестях и пересечениях судеб, героиня делает то же, что и все. А все ложатся спать — и продолжение отсюда никак не следует. Потому что, кроме всего прочего, не надо в таких случаях спать по привычке до самого московского перрона, а там уже явились ее спутники за чемоданом.
Конечно, если кому рассказать — интереснее бы вышло, если бы знакомство состоялось. Но, с другой, стороны, и так неплохо — проявить такт и деликатность, войти в положение, позаботиться о чувствах. Сколько вокруг нее мужиков увивается — а тут благородное такое поклонение, как бы издалека. Ведь надоели ей эти поклонники, все с цветами и прочее, надо и инкогнито поездить однажды из Петербурга в Москву. Быть знаменитым некрасиво, и все такое. Так отчего же не поспособствовать в меру сил? Есть, правда, и еще одно соображение, удерживавшее нашего героя, в целом чуждого интеллигентной робости перед дамами, от раскрытия героининого инкогнито. Вдруг бы оказалась не она — в том смысле, что сходство с газетным изображением отнести за счет распаленной фантазии, а концертное платье она везла, положим, какой-нибудь подруге? Или все-таки она? Кто их разберет!