Публикация Н. Сотникова
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2003
Самым большим краеведом-любителем была моя свекровь, Людмила Алексеевна Трубочистова. Вот насчет фамилии тут не все ясно. Скорее всего, была это когда-то уличная кличка или прозвище, а потом она стала фамилией. Так ведь не только в деревнях бывало. А Охта наша и в начале XX века — не поймешь: вроде город, вроде деревня, вроде вообще какое-то самостоятельное царство-государство.
Вот Людмила Алексеевна и привила мне любовь к истории Охты, много чего порассказала. Что-то, конечно, с годами забылось, но многое и вспомнилось.
Впоследствии жила я в Лесном — до войны, на Большом проспекте Петроградской стороны — в послевоенные годы, но все ж таки самым родным районом города на Неве была и осталась для меня она, Охта-матушка!
В последний раз вышла я из больницы Эрисмана, где в очередной раз подлечивали мое сердце, и твердо решила: поеду с Охтой попрощаться. Как там еще будет, вилами по воде писано. Здоровье все хуже и хуже. Заперла меня судьба на пятом этаже дома сорок пять по Большому проспекту, и путешествовала я в последнее время только лишь в воспоминаниях. А тут и погода сама благоприятная выдалась — ранняя теплая весна. Села я на свой любимый трамвай № 18 и отправилась в начало века, в свое детство и в свою юность…
Приехала, вышла, прошлась по родным местам… Почти ничего не узнать! Только улицы вроде бы прежние. В ту пору начинались они от Среднеохтинского проспекта и кончались на берегу Невы, пересекая проспект Большеохтинский. Назывались тогда улицы так: Гусева, Абросимова, Панфилова, Герасимова — по фамилиям знатнейших охтян, которых еще Петр Первый привез на пустынный берег на свой Петрозавод, то есть на судостроительную верфь. Всех своих новоселов он наделил земельными участками, дал им возможность застроиться. С тех пор стали они именоваться коренными охтянами. Впоследствии имели свою Думу, больницу, школу, свои порядки и держались обособленно от остального населения Охты.
А кто же тогда это остальное население Охты? Приезжие крестьяне, всякий беглый люд, рабочие с больших заводов Выборгской стороны, — а это прежде всего металлический, Розенкранц, Феникс, фабрика “Веретено” и посудный фарфоровый завод братьев Корниловых. Жили рабочие в Полюстрове и на Охте в маленьких клетушках, на чердаках, а то и просто в бывших банях домовладельцев.
Каменных домов на Охте было совсем немного. Они принадлежали купцам. Нижний этаж отводился для торговых помещений, чаще всего для торговли оптом. Чиновников и интеллигенции на Охте почти не было: они предпочитали Пески, район за Невой. Почему Пески? Места там были высокие, сухие. Даже в наводнения их никогда не затопляли невские воды.
Церквей на нашем берегу было немало, да еще и два монастыря: женский на Белой дороге к Пороховым и мужской на Пороховском шоссе. Монахи и монашки слонялись по Охте, попрошайничали, утром и вечером молились, а по ночам пили да гуляли. Моя мать эту братию хорошо знала и никогда не идеализировала, хотя сама усердной богомолкой была.
Район по Большеохтинскому проспекту от церкви Святого Духа до Горушечной улицы, где начинался рынок, назывался Горушкой, так как эта часть Охты была самая высокая.
Около рынка на проспекте помещалась “казенка” — в доме купца Торопова. Винная лавка была полна сороковок и соток, а также четвертей водки. Чаще всего пьяницы брали сороковку или сотку и тут же у дверей на мостовой выпивали содержимое, а посуду сдавали обратно. Постовой (а пост его был как раз близенько!) одним глазом поглядывал на рынок, а другим — на “казенку”. Пьяные часто валялись у “казенки”, дворники их поднимали, оттаскивали в сторону, а подоспевшие жены уводили, точнее, утаскивали домой. Окрест “казенки” были постоянно драки, слышалась отборная ругань.
Рынок был построен куполообразно, обнесен галерейкой, на которой лепились друг к дружке ларьки и лавчонки. Лицом к Горушке шли ларьки москательные, галантерейные, посудные, а на Неву глядели лавчонки продовольственные.
Чистотой округа не блистала. Особо страшное зрелище являла собой рыночная помойка, которая жужжала, точно пчелиный улей, от несметного числа шпанских мух с синеватой окраской. Они тут питались и размножались в таком числе, что даже кошки и собаки их боялись. Водились тут, конечно, и крысы. Людей они не пугались, мух отгоняли, а кошки и собаки не решались вступать с ними в борьбу. Ребята наши охтинские крыс тоже остерегались, а мух зачастую набирали в пустые спичечные коробки, а затем, приоткрыв коробочку, засовывали за воротник какой-нибудь злющей торговке.
Торговок “с рук” было число несметное — они усаживались на галерее, на мостовой, как и где попало, торговали всякой мелочью и старьем. Агрессивность их была притчей во языцех! То ли у них дела шли из рук вон плохо, то ли шли сюда злодейки из злодеек, но воистину среди этих “ручниц” не могу припомнить ни одной отрадной личности.
В конце рынка стояли финские таратайки с молоком и молочными продуктами. Особенно много наезжало финнов в субботу и воскресенье. Наезжали они к нам на Охту из своих деревенек по Ириновской железной дороге. Вокзал этой дороги находился на Панфиловой улице, около самой Невы. Тут же была и пристань. По Неве туда-сюда сновали небольшие баркасики и пароходики купца Шитова, купца крепкого, властного. Его магазинишки и лавки были не только на Охте, но и на левом берегу Невы, причем, как правило, на углу улиц. Недаром в Петербурге начала века такая поговорка в ходу была: “Шит на углу пришит”! Метко и озорно!
Ириновский вокзал величием не отличался — так, павильон скорее. Вагончики деревянные казались игрушечными, паровозики тоже. Даже еще меньше — уж больно тяжело было им тащить даже три вагончика. Они от натуги пыхтели и задыхались на ходу, нещадно дымя и выпуская в небо целые снопы сажи. На Охте смеялись, что любая старуха перегонит ириновский паровоз. Эта железнодорожная узкоколейка доползала до Мельничного Ручья. Вокруг тянулись дачные места, начиная с Пороховых, Ржевки, Бернгардовки, Всеволожской, Рябова…
И тут память моя унесла меня в другое время, в другую эпоху, можно сказать, — в послевоенные годы. У меня скончалась в родах младшая дочь, родился внук, вскоре и он заболел тяжело, а когда стал поправляться, мы поняли, что без дачи нам не обойтись. Тут и подвернулся случай: зять, писатель, достал нам на лето во Всеволожской на улице Сергиевской дачку на все лето — комнатку и терраску с отдельный входом. Дом синий, просторный, был по-своему уютен, радостен и светел. Его окружали ели, сосны, кусты, росли полевые цветы… Чуть поодаль виднелись пионерские лагеря, возвещавшие начало и конец летних дней звуками горна. Дорожки были песчаные, трава — густой и мягкой. По соседству с нами простиралось поле с васильками в траве. Послевоенный рай на горестной земле ленинградской. Отрада наша, наше спасение на пять дошкольных лет!
А какие славные люди жили с нами по соседству! Особенно мы подружились с семьей поэта-фронтовика Леонида Хаустова и с первой семьей Александра Прокофьева. Бывали на окрестных литфондовских дачах в гостях и другие писатели, и видные деятели искусства. Не раз судьба меня сводила с прозаиком Алексеем Ивановичем Пантелеевым. Вот им-то — Прокофьеву, Пантелееву и Хаустову — я читала свои первые законченные рассказы и очерки, а порою делилась с ними воспоминаниями о старой Охте. И, конечно, же про Ириновскую железную дорогу рассказывала. Помнится, Прокофьев, который к охтинской теме благоволил (оказывается, немало его земляков-ладожан, и в частности кобонцев, в разные годы на Охте жили!), так сказал, выслушав мои рассказы об этих местах начала нашего века: “Удивительное дело! Как время работает! Как река быстрая, не только сама меняется, но и берега начисто меняет. Их с годами вовсе не узнать, не то что с веками!”
Так вот, вокруг названных мною дачных мест лепились тогда финские или, как тогда говорили, чухонские деревеньки. К деревенькам этим вела Белая дорога, начинаясь в самом конце Горушечной улицы. По Белой дороге ходил дилижанс из двух лошадей. По Большеохтинскому проспекту от церкви Святого Духа шла конка — этот двухэтажный домик на колесах с открытым верхом. Погонял лошадей кучер с длинной плетью, а кондуктор, злющий скорченный старикашка, собирал выручку в кожаную сумочку, привешенную на ремне через плечо. Беспризорники зачастую срезали у него эту сумку. Посему старик стал прятать ее под пиджак и привязывал шнуром к груди. Мальчишек он терпеть не мог, считал их исчадием ада и бесцеремонно сталкивал их с подножки на ходу. Ребята не раз больно ушибались и даже калечились.
Кроме вышеназванных “удобств передвижения” с Охты в другие места города и окрестностей, был еще водный путь. Вот эти-то баркасы и пароходики купца Шитова не только сновали по Неве, но и перевозили страждущих с берега на берег. На шитовских корабликах можно было добраться довольно дешево и удобно до Песков, до Васильевского острова, до Петербургской стороны. Жалко, что сейчас Нева как главная городская дорога используется мало, далеко не в полную меру ее сил и возможностей. А ведь об этом еще сам Петр Первый мечтал, строя Северную Венецию на невских берегах!
Но можно было переправиться на другой берег еще по более дешевой цене — на рыбацких яликах, которые сновали туда-сюда постоянно, как только Нева сбрасывала с себя ледяной панцирь.
Охтинские рыбаки ютились в маленьких домишках у самой береговой черты. Промышляли они весной корюшкой, а летом — сигами и салакой, любимой рыбой небогатых петербуржцев.
Неподалеку от пристани стоял садок с живой рыбой. За охтинской рыбой приезжала из богатых районов города не только прислуга — у садка можно было встретить весьма нарядно и даже щегольски одетых гурманов, разумеется, со слугами, стоявшими наготове с тарой.
Еще одной несомненной достопримечательностью Охты была платомойня, попросту говоря, прачечная под открытым небом. Ведь на Охте водопроводов почти не было, как и электричества. Вот и возникла необходимость как-то восполнить этот “пробел” — стирка дело святое и необходимое!
Неподалеку от яличного мостика находилась прямо в воде длинная избушка. Стояла она на столбах! Ну чем не Венеция! К платомойне с берега вели дощатые мостки, крепкие и ладные. Это наши охтинские плотники постарались для своих жен, а заодно и для себя! Внутри платомойня была разделена на две загородки высотой до пояса. Загородок было две. Обе наполнены водой, огорожены крепкими досками. Получалось что-то вроде бассейна. Здесь охтянки полоскали белье, которое привозили на тележках. По обе стороны “бассейна” во время работы умещалось женщин по десять-пятнадцать. Это был и своеобразный охтинский женский клуб, куда несли и где обсуждали все новости.
У платомойни была хозяйка! Содержала это заведение крепкая, живая и неулыбчивая старуха по кличке Скворчиха. За корзину белья плату она брала пятачок. С того и кормилась. И жила она тут же — к платомойне был пристроен чуланчик, где вечно горела маленькая печечка и сияли чистотой скатерть на столике и покрывало на ладной кровати. У Скворчихи вечно под рукой был меленький острый топорик. Она рубила им старые лодки, сушила доски и ими топила свою печурку. Это была, так сказать, практическая польза. А пользу общественную она видела в том, что лишала тем самым пристанища беспризорных ребят и пьяниц, а также бездомных, которые всегда могли облюбовать лодочку побольше и посуше, превратив ее в свое временное, а там, глядишь, и постоянное жилище.
…Многие конкретные приметы охтинского быта начала века разбросаны по моим рассказам и очеркам, больше всего их, конечно, в повести “Манька-торговка”. Познакомитесь вы с ними — и ужаснетесь: ну и жизнь была!..
Да, была такая жизнь. Было и это. Но были и цветения черемухи и сирени в маленьких садиках охтинских, под невзрачными окнами цвели ноготки, астры и георгины, а порою и шиповник. Роз, правда, не припомню. И не одна только пыль “украшала” правый берег Невы. По склонам щедро разбрасывало лето и колокольчики, и ромашки, и одуванчики… Такого моря цветов у невского берега я в последние приезды свои на Охту уже не застала.
Вот так же среди пыли и грязи дореволюционной охтинской жизни радовали глаз и душу явления другой жизни, тоска по которой не оставляет меня.
Прежде всего прекрасен был труд человеческий! На Охте жило немало мастеровых людей, умельцев, подлинных кудесников своего дела. Были, конечно, и вещи невзрачные, на потребу дня, но встречались и настоящие произведения искусства. Больше всего их встретила я уже в юности, когда вошла в семью своего мужа, Ильи Михайловича Григорьева.
Известно, что у каждого человека всего лишь одна мать и один отец, а вот дедов и бабок уже по двое, прабабок и прадедов уже по четыре и так далее. Так вот, род моего Ильюши, студента Политехнического института, тогда имени Петра Великого (он учился одновременно на механическом и экономическом факультетах — тогда это разрешалось!) восходит к голландским печникам, которых вывез Петр Первый в новую свою столицу, поселил на Охте, и те женились на новгородских девушках.
Вот так — от Атлантического океана до озера Ильмень и волховских берегов протянулись границы нашей древней истории! А если к этому добавить, что я родом из тверского села Галузино близ городка Кимры по отцовской линии, о чем я знаю от отца своего, Андрея Петровича Ударова, а мать моя, Мария, Марьяна, как она себя звала, Никитична, была таборной цыганкой в юности и, естественно, в детстве (она повредила ногу, отстала от табора и в деревне Галузино встретила моего отца — сюжет для повести, а то и для поэмы!), то окажется, что мой род широко по Земле шел, пока на Охту не попал волею судеб.
Дальше отца моего мужа я его род не знаю, да и умер Михаил Григорьев, когда Ильюша и его сестренка Леночка совсем маленькими были, но слышала, что мастер он был отменный и как позолотчик, и как краснодеревец. Достаточно сказать, что мастерская Григорьевых далеко за пределами Охты заказы имела: позолотные и реставрационные работы в Александринском и Мариинском театрах — это точно (у свекрови какие-то даже документы на сей счет хранились!) — и зерцала с петровским указом — обязательная атрибутика присутственных мест в царской России. Не скажу, что Григорьевы монополистами были, нет, но заказов всегда хватало!
О свекровях прежде и сейчас всякие страсти-мордасти рассказывают: вспоминают то Вассу Железнову, то Кабаниху… Моя Людмила Алексеевна ангелом не была, держала меня в строгости, но ничего дурного о ней спустя многие годы припомнить даже не могу! Чего она от меня требовала? Чтобы я учитывала вкусы, запросы и особенности здоровья, точнее, нездоровья Ильюши, своего единственного и обожаемого сына. Так это и так ясно во все века и у всех народов! С первых дней требовала, чтобы я не давала ему босиком по полу ходить: болел он часто после того, как разгоряченный после победы на танцевальном конкурсе (приз первый взял!) выскочил на крыльцо зимой и схватил страшное воспаление легких. Учила готовить так, как в доме принято. Покупки делала по ее заданию домработница, а мы, хозяйки, уже царствовали на кухне. И эти знания я через всю жизнь пронесла. Учила быть экономной. Учила сердечно, радушно, но разумно принимать гостей.
Вот тут-то мне вспомнился случай забавный! Пришли друзья Ильюшины, студенты. Она им из графинчика “смирновской” водки в маленькие рюмки налила (культа вина, тем более водки у нас не было, так, для праздников и гостей держали!), те чокаются, переглядываются, свекровь им еще по одной рюмочке наливает, те опять выпивают и опять переглядываются… Так и закончилась трапеза — беседами, шутками, а тут и Ильюша подъехал. У нас ведь собственный выезд был. А то далеко ему с Охты-то в Лесное в Политехнический институт ездить было. Да и заказцы собирать и развозить не на извозчике же, не на конке! И Ильюша к веселью присоединился. Мы еще хором несколько песен спели. И только через несколько дней как-то приходит домой: “Мама! Что ж ты моим друзьям вместо водки какой-то воды налила? Они тебе постеснялись сказать, а мне поведали с удивлением, спрашивали, может, розыгрыш какой?..” Людмила Алексеевна наша так руками и всплеснула: “Ой, батюшки мои! Да я же им по ошибке святой воды из графинчика дала!” Все долго смеялись, потом и друзья Ильюшины об этом узнали, и никто, конечно, не обиделся.
Не стоит думать, будто в григорьевском доме уж больно строго следовали церковным канонам — по привычке, для вида, для порядка… Не более того. Висело две иконки на память о Михаиле. Людмила Алексеевна его очень любила и замуж больше не вышла, хотя и сватали ее не раз! Она и красива была, и хозяйка отменная, и овдовела-то всего чуть за двадцать лет! У нас в наше время в эти годы девчонки знать никаких забот не знают, а молодая вдова осталась с долгами, с невыполненными заказами в мастерской, с хитрющими подрядчиками и хитроватыми и ленивыми подмастерьями, сама мало что зная и понимая в ремесле. И, представьте себе, она им овладела! Да как! Мастерскую не только спасла, но и расширила, и делам ход дала!
Одно скажу, один пример приведу. Когда моя старшая дочка Аня, художница по призванию и по образованию, в Мухинском училище химию красок сдавала, то одна изо всего курса пятерку получила. Профессор ее и спрашивает: “Кто же вас, голубушка, учил? Кто готовил? У меня дети профессиональных художников хуже мой предмет отвечали!” А Аня моя и ответила: “Бабушка моя, по отцовской линии. Она меня еще по этому предмету для художественного техникума до войны готовила, с голоса начитывала тему за темой…” Профессор и спрашивает в изумлении: “А какое же учебное заведение ваша бабушка заканчивала? Химический факультет университета?..” Анюта моя улыбнулась и говорит: “Ну, что вы! У нее, кроме городского училища, ничего не было закончено! Самоучка: у мужа училась, у его родственников, в мастерской Григорьевых. Особенно она хорошо лаки и позолотное дело знала, но и над красками колдовала, составляла их все время…” Профессор даже ахнул: “Мастерская Григорьевых? Как же, как же! Слышал я о ней от старых мастеров! Отличную школу прошла ваша бабушка! Завидую вам…” Так они и поговорили…
Памятуя свою горькую женскую судьбу, свекровь моя не только не противилась моему второму замужеству, когда мой Ильюша в эвакуации в Данкове от туберкулеза скончался (мы с ним там учительствовали, растили маленьких дочек, а сестра его, Елена Михайловна, врач, всю округу от хворей спасала), но и настаивала на нем: “Леночка! Ты еще совсем молода, хороша собой, девочки подросли уже чуть-чуть, да и на меня ты положиться можешь. Если встретится тебе добрый, славный человек, решай свою судьбу по своему усмотрению. Я, если позволишь, с вами свой век доживать останусь как дочек твоих бабушка!”
Встретился мне такой человек. Оказался им прекрасный адвокат, человек удивительной доброты и превосходной эрудиции Александр Константинович Брио, из французских в прошлом дворян, воспитанный в украинской и русской среде. Так география моего рода еще больше расширилась! И самое удивительное, что нашу Людмилу Алексеевну воспринял Александр Константинович как… свою тещу и всю жизнь очень хорошо к ней относился, по-родственному! А про дочек я уже и не говорю — папу своего они не помнили. Родным папой стал для них Александр Константинович.
А откуда Людмила Алексеевна родом? Знаю, что из петербургских мещан, а вот толком ни разу не расспросила. Жалею об этом! Все она мне про Ильюшин род рассказывала, прямо боготворила его.
Не могу сказать, что Григорьевы были революционерами, в отличие от Александра Константиновича, который, будучи сыном штабс-капитана, интенданта, потомственного дворянина, человека более чем состоятельного, жившего не только на жалованье, а имевшего и дом, и прислугу, и выезд, занимался активной агитационной и конспиративной работой, прятал, например, гектограф у себя на чердаке. Сидел жандармский полковник из числа друзей дома Брио в их доме харьковском, чаек с вишневым вареньем попивал, а над головой у него гектограф листовку за листовкой печатал… И все же мой Илья (тогда единственного сына у матери на военную службу не брали) пошел на фронт первой мировой войны вольноопределяющимся, вел антиправительственную агитацию в окопах, подвергался за это наказаниям и преследованиям, был брошен на передовую в окопы, где вконец простудился и в тяжелом состоянии был отпущен домой… Среди его друзей и товарищей — студентов, разночинцев, квалифицированных ремесленников, актеров (Григорьевы снимали ложи в театрах, в том числе и императорских) — монархистов и махровых реакционеров не было: преобладала идеология умеренного демократизма, правда, градус недовольств повышался с каждым годом… Видимо, такая картина наблюдалась по всей Руси.
Образ жизни Григорьевы вели трудовой. Почти все заказы выполняли сами. Когда я стала сама Григорьевой, то ни подмастерьев, ни учеников уже не было.
Дом наш (он на фото сохранился) после революции стал жэковским. Людмилу Алексеевну какие-то соседи новые вообще пытались выселить. Она отчаянно сопротивлялась и все ждала нас из Данкова. Ждала всех, а вернулись мы без Ильюши… Пришла беда — отворяй ворота! Тут-то и потребовалась нам квалифицированная правовая помощь. Тут-то и появился на моем жизненном пути адвокат Брио. Выиграл он процесс, и все же мы не смогли уже чисто морально оставаться на Охте: тяжелые воспоминания, свежие раны душевные не давали продыху. И вдруг подвернулся вариант с первым этажом дома в Лесном. Места эти тогда были зеленые, почти дачные, тихие. Младшая дочка моя, Галя, мечтала о Педиатрическом институте, а он поблизости… Так мы и перестали формально быть охтянами.
Новая война, блокада, новая эвакуация, на сей раз в Татарию. Всю семью война разбросала, только мы с Аней (она в школе работала) вместе в Татарии были, а Галочка как военврач-хирург — на фронте, сперва Ленинградском, а потом под Берлином вместе со своим мужем, военным журналистом и писателем Николаем Афанасьевичем Сотниковым. Он к ней в госпиталь попал в очень тяжелом состоянии после страшнейшей контузии. Она его и спасла, и выходила…
Вернулись, опять же после войны (все повторилось), в Ленинград, на невские родные берега, но уже на Петроградскую сторону. И уже не в отдельную квартиру, а в комнату в коммуналке на пятом этаже без лифта и всех и всяческих удобств. А я к тому времени почти одна осталась: и свекровь похоронила, и хронической сердечницей стала, и внука-сироту принялась растить…
Все не собраться было на матушку Охту, все не собраться! Была, правда, давно, несколько раз: знакомых и друзей навещала. Сгорела деревянная наша Охта. Новая стала подниматься. И та земля, и не та… Думала я о ней постоянно, мечтала о ней, семейные альбомы все спасла, через годы пронесла их. Любое сообщение в газетах, по радио про Охту слушала с волнением сердечным. А потом телевизор у нас на Большом проспекте появился. Его стали смотреть, порою в новостях и Охту показывали, как она застраивается, как хорошеет. Однажды я услышала про район новостроек Веселый поселок и ахнула! Взяла да и спросила одного, другого, третьего, что, мол, такое Веселый поселок, почему он веселый? Какое уж там особое такое веселье? Никто не ответил! А разгадка простая: табор там цыганский стоял! Песни пел, хороводы водил, гостей принимал с левого берега. Вот почему веселый! Однажды и мать моя богомольная, вся в черном, Марьяна туда забрела. Что уж она там делала, никто не знает, не узнать никому, но после этого посещения ее как подменили: и без того-то вечно мрачная была, а тут совсем умолкла. Я так думаю: детство, юность, родной язык ей Веселый поселок напомнил, загрустила, затужила она: зачем тогда в табор не вернулась! А что видела? Сперва тяжелую крестьянскую жизнь в бедной деревеньке Галузино, потом, хоть и в столице, безотрадную жизнь жены сапожника-ремонтника. Что толку, что до дворцов и красот питерских рукой подать! Близок локоть, да не укусишь! Повидала она и уездный городок Кимры, и проездом губернскую Тверь, а все равно лучше таборной воли ничего не было да и быть не может. Почувствовала она это со всей остротой. А вскоре и совсем сдала. Ненамного пережила она мужа, своего Андрея, к нему на Большеохтинское кладбище заторопилась… Язык незадолго до смерти родной вспомнила, все какую-то цыганскую песню напевала и перед самой смертью несколько цыганских слов повторяла, твердила их. А перевести у нас никто не мог, да и не запомнили мы их звучания.
А теперь и мой срок подходит. Сердце все хуже и хуже. Добро хоть внука вырастить успела: студент он у меня теперь, будущий журналист, писатель, ему вверяю я свои архивы, свои записи, свои рассказы, очерки и повесть. Может, он и мемуары мои незавершенные как-нибудь использует. Не зря я их писала, не зря…
Оглянусь еще раз вокруг. Запомню все навсегда.
Здравствуй, Охта, любовь моя! Я пришла проститься с тобой!..
Публикация Николая Сотникова