Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2003
Нина Семеновна Катерли — прозаик и публицист, автор многих книг и журнальных публикаций. Член Союза писателей Санкт-Петербурга и международного Пен-клуба. Живет в Санкт-Петербурге.
Нина КАТЕРЛИ
ДЕТИ
рассказ
1.
Что бы там ни записано в паспорте, а считает себя Софья Ивановна Горичева коренной ленинградкой, хоть и родилась в двадцать седьмом году в деревне Горянка на границе России с Белоруссией. Хотя тогда — какие границы? Горянка в Белоруссии, Соня домой писала, выводила на конверте: “БССР”, а соседняя деревня, где жил Сонин дед, — пять минут бегом через поле — уже “УССР”, и никаких тебе границ.
А Ленинград — он и есть Ленинград, особенно для того, кто пережил тут блокаду. Санкт-Петербург — для молодых, и пускай себе. Соня, как четырнадцатилетней девчонкой приехала сюда в сорок первом, с тех пор безвыездно. Была, правда, уже после войны дома, у матери на могиле, мать умерла в оккупации, дом, где Соня росла, немцы сожгли при отступлении, братья с сестрами разъехались, кто куда. А теперь уж и на свете нет никого, одна Соня, а ей в этом году исполнилось семьдесят пять.
От давнишнего деревенского детства — точно и не с ней было, а в книжке прочитано — только и осталась у Сони, что привычка говорить “каструля” вместо “кастрюля”, “порадок” вместо “порядок”, “праники” вместо “пряники” — одним словом, как дочь это называет, белорусский акцент. Когда-то пыталась отделаться — не вышло, да и ладно…
В Ленинград перед самой войной выписала Соню тетка Анастасия, Соня как раз закончила дома семилетку с грамотой. Тетка обещала устроить в техникум, только Сониных знаний деревенской отличницы не хватило, чтоб сдать туда экзамены. Возвращаться домой — стыдно. Осталась.
Жить у тетки было ей негде, посоветовали — в няньки. Соня пошла. А что? Работа легкая, дома всех младших нянчила, а тут — всего один ребенок, два годика, девочка, Сталечка, Сталина, если полностью. Спокойная, ласковая.
На Петроградской, в этой вот комнате возле кухни, где Соня по сию пору живет, ее тогда и поселили. Хорошая комната, теплая, светлая. Пятый этаж, за окном — город, дом напротив с башней, башня точно рыба, покрыта чешуей из железных листов, с круглым окошком, будто глаз. Соня думала: вот забраться бы в эту рыбу, высунуться в “глаз” и глядеть вокруг. А вдали, когда небо безоблачное, поблескивает вдали золотая иголка — шпиль Петропавловской крепости. Это хозяин Соне объяснил, Григорий Маркович. Хороший был человек — столько лет прошло, а Соня его помнит: высокий, седой, а лицо молодое, худое, на Иисуса Христа похож с иконы, что дома, в хате, в углу висела. В квартире четыре комнаты. Кроме Сониной, три хозяйские: спальня, столовая и детская. Хозяйка Софья Вениаминовна, тезка Сонина, тоже добрая женщина, Соню не обижала, всегда уважительно — на “вы”, никогда не обругает. И не то что приказания отдавать, а все: “Сонечка, не будете ли так любезны…” Соне сперва даже не нравилось, непривычно. Потом привыкла и теперь, на старости лет, и сама никогда грубого слова. Софья Вениаминовна с мужем, оба ученые-химики, работали в каком-то важном научном институте. Соня гуляла в саду со Сталечкой, еще стирала, убирала, готовила, ходила на базар, в магазины. Разве это для молодой девчонки тяжелая работа? Смешно даже!
По вечерам Григорий Маркович с ней занимался, писали диктовки, решали задачки. Летом, было решено, Соня сдаст экзамены в техникум, на вечернее отделение, жить останется у хозяев. После техникума — в институт. Выучится на химика, будет, как Григорий Маркович с Софьей Вениаминовной.
Знакомые няньки все дознавались, как живется у евреев. Говорят, они жадные и неряхи, за собой не уберут и в баню не ходят — это у них обычай такой. Соня спорила: другие русские хуже евреев, уж нагляделась в деревне. А ее хозяева — золотые люди. Во-первых, не пьют и не дерутся. Во-вторых, никакие не жадные — что сами едят, то и Соня с ними. И жалованье всегда вовремя. А насчет бани, так у них ванная, колонку топят, а Григорий Маркович, тот каждое утро под холодный душ. Няньки только головами покачивали, Соня видела: считают, она врет. Пусть себе считают, она-то знает правду.
Жизнь свою у хозяев Соня до старости вспоминает как счастье. В деревне тогда было голодно, у матери — семеро по лавкам, а тут всегда сыта, одета, собственную комнату имеет. И обращаются, точно она не деревенщина домработница, а родной человек.
Только длилось это счастье всего ничего. Вот предполагает человек, а Бог решает по-своему. Сорок первый год, летом — война. Григорий Маркович в первый же день — в военкомат. Не взяли по зрению. Засобирались всей семьей в эвакуацию, да передумали: куда с маленьким ребенком, война скоро кончится, а тут еще Сталя, как нарочно, заболела скарлатиной. Пока думали, институт вывезли, замкнулось кольцо. В первую же зиму Соня осталась одна, всех схоронила, сама на санках свезла одного за другим на Серафимовское. Сталечка умерла последней от голодного поноса, хоть Соня, что могла, делала, свою пайку делила пополам, так что потом и саму подобрали на улице, думали: покойница, хотели уж в машину кинуть вместе с другими мертвыми, а она очнулась. Тут ее и забрали в стационар при заводе, а после на этом заводе, где танки чинили, она и осталась работать. Ученицей токаря. Правильно писали потом: работали там совсем пацаны и девчушки, вроде Сони, на ящик приходилось залезать, чтобы до станка дотянуться. При заводе Соня и жила. Домой, на Петроградскую, вернулась в сорок четвертом. Слава Богу, дом уцелел, только стекла везде повылетали. Соня опять — в свою комнатку возле кухни. Достала фанеры, заколотила окошко. Остальные комнаты постепенно заселялись. В каждой — по семье. В спальне хозяйской лет десять жили Оля с Сашей, молодые журналисты из “Ленинградской правды”, в Сталечкиной детской — машинистка Елена Петровна с рыжей дочкой Линой. Лина веселая, громкая, на все у нее свое мнение. Заканчивала Электротехнический институт, собиралась замуж. Это — у Сони за стенкой, по ночам все машинка стучала. Третья комната оказалась невезучая. То поселился пьяница, лысый Борюня, потом женился на такой же, съехал, после него — Вероника Павловна, учительница, добрая женщина, воспитанная, всего года четыре пожила — рак. Соня и проводила на Серафимовское, а потом на могилку ходила — прибраться, цветы посадить. На кладбище она ходит регулярно — к той, братской могиле, где в феврале сорок второго схоронили Сталечку.
После Вероники занял комнату Алексей Лопухин, офицер, красивый парень, учился в военной академии. К Соне по вечерам все заглядывал чайку попить. И белье постирать приносил. Соне тогда уже исполнилось двадцать пять, Алексею двадцать три. Кончились эти чаепития тем, что Соня забеременела. Алексей после академии уехал служить на Урал, все обещал: устроюсь — вызову. А сам ни письма, ни открытки. Да Соня и не ждала и, когда обещал, не верила. Видела, что легкомысленный, кроме Сони, у него в Ленинграде девчонок — пруд пруди, помоложе Сони да пообразованней. Она-то так с семилеткой и осталась. Алексею каждый вечер названивали девушки, все разными голосами — Соня сама брала в коридоре трубку. Месяца за два до отъезда — Соня тогда еще не знала, что беременна, — в трубке стал все чаще звучать один и тот же голос. Соня уже узнавала ту девушку, голос был низким, не громким, а требовательным: “Будьте добры, позовите, пожалуйста, Алексея”. Вежливо, а звучит как приказ. Как-то раз, Алексея не было дома, строго так спросила: “А кто у телефона?” Соня: “Соседка”. А кто она ему еще? А когда он дома, без слова звала. И он краснел, едва взяв трубку. “Да… Хорошо… Сейчас”, — и сразу уходил. А ночью снова стучал в Сонину дверь, и она не гнала.
Так оно и шло. Лина говорила: “Дура ты! Никакой гордости. Он же тебя бросит — как дважды два”. Соня и сама знала, что бросит и что гордости нет. А вот не могла прогнать, да и все. Наверно, любила, раз всю жизнь, до старости помнит. Но разговоров про любовь между ними никогда не было. Ни о чем не спрашивала, ничего не требовала. Как забеременела, сказала ему. Посчитала: нехорошо скрывать, все же его ребенок. Он: “Что я могу для тебя сделать?” Как тут ответишь? Только плечами пожмешь. А когда уезжал и обещал вызвать, знала: это так, ради слов, чтоб ей не обидно. Если и вызовет кого, так уж не ее, а ту, строгую да требовательную. Вот она, видать, умела себя поставить, до свадьбы ничего не разрешала, Леша и бегал после свидания с ней к Соне… А ребенок — пускай. До двадцати пяти не нашла мужа, значит, надежды мало. Могла, конечно, десять раз могла выйти — были ухажеры, с ребенком брали, да по-настоящему никто не нравился. То попадется пьющий, то уж больно рассудительный. Или жадный. А главное — не Алексей, вот в чем беда.
Выйти, только чтобы считаться замужней, а потом век маяться? Не для Сони это! А ребеночек — радость, и на старости лет будет кому стакан воды подать.
В пятьдесят четвертом родилась девочка. Соня назвала ее Таней. Хотела Сталей, Лина отговорила, и хорошо сделала, вскоре культ Сталина разоблачили. Окрестили Татьяной, честь по чести, в церкви. Много лет спустя, Соня уж бабкой была, стало известно: Алексея давно нет на свете, погиб. Служил после Урала где-то за границей, не то в Венгрии, не то еще где, женился, дочку родил, а характер как был легкомысленный, так, видно, и остался. Изменял жене налево и направо, а та — не Соня, ревнивая. И вот однажды приходит он домой под утро, а она на него — с ножницами. Бросила — просто так, со злости, а попала как раз в какой-то важный сосуд, так что кровь фонтаном. “Скорая” приехала, а остановить все равно не смогли. Истек кровью и умер. Жене ничего не было: начальство не хотело шум подымать — просто отправили с ребенком домой, в Союз. А смерть списали на несчастный случай. И все. Это Лина откуда-то узнала, соседка, теперь уже бывшая.
Соня все думала, кто была жена: та девушка, что звонила, или другая? Про себя решила, что ей самой повезло — к чему такое замужество, если мужик на сторону бегает? Только… убить?… Нет, этого она бы не смогла ни за что!
После Алексея в его комнате поселилась Наташа, портниха. Маленькая, смешная: ножки короткие, плечи широкие. И волосы всегда с шестимесячной завивкой. Тоже одинокая: жениха на фронте убили. Днем на швейной фабрике, а по вечерам и ночью шила на дому. Заказчицы к ней ходили модные. И Ольга, журналистка, у Натальи шила, с нее, соседки, та подешевле брала. Соня, как пошла в декрет, стала помогать Наташе, а заодно училась шить. И как еще научилась! С тех пор для себя, потом — для дочки, а теперь и для внучки что хочешь соорудит, хоть простой халатик, хоть пальто по последней моде. Внучка хвалит бабку по-своему: “классный прикид”. Татьяна скажет: “последний крик”.
Кроме шитья, научилась тогда Соня и на машинке стучать. Правда, двумя пальцами, зато быстро. Пригодилось и это: через много лет, когда Таня защищала диплом в институте, взяли напрокат машинку, и Соня перепечатала дочкину работу. Чисто, без помарок — сделает опечатку, и лист долой, начинай сначала. Зато и диплом Татьяна получила красный, с отличием. Конечно, не из-за машинки, она умница и старательная, преподаватели всегда хвалили, еще со школы.
В общем, у кого руки есть — не пропадет. А руки у Сони золотые, до сих пор все признают, хотя теперь-то, конечно, не те руки — с тяжелой работой не справиться. А шить, пироги печь да и полы подтереть — это пожалуйста.
После рождения дочки билась как рыба об лед. С завода пришлось уйти: далеко ездить, работа сменная, а отдавать Татьянку в круглосуточные ясли — жалела. Уж больно та была слабенькая, родилась чуть больше двух кило, первые два года болела беспрерывно. Зато красавица! Вся квартира признавала: не девочка — ангел. Елена Петровна как взглянет — в слезы. И перекрестится. А у Сони аж сердце дрогнет. Ведь это она потому крестится, что думает небось: не жилец ребенок. Поделилась как-то с Линой. Та: “Ты на мамашу внимания не обращай, она из поповской семьи. Стыд — культурная вроде женщина, а в Бога верит, икону держит за занавеской. Только не говори никому…” Тоже еще — тайны! Соня с Еленой Петровной Таню в церковь вдвоем и носили. И иконка у Сони тоже есть, до сих пор висит.
Лина тогда еще говорит: “Танька у тебя вырастет точно красавицей, если в тебя пойдет”. — “В меня?!” — “А что? Ты в зеркало, видно, смотреться не приучена, а тебя, если приодеть и стрижечку сделать с завивкой — будешь как артистка кино. Все видят, а ты как слепая. У тебя одни руки чего стоят — вкалываешь, а кожа вон какая нежная. И пальцы длинные, аристократические. А Лешка твой — дурак!”
Что там про Лешку, было и прошло. А теперь и руки уже не те — узловатые, как старая коряга. А от Леши осталась на память одна серая гимнастерка, Соня как-то взяла постирать, а отдать не успела, забыла, он тоже не спросил. Так и хранилась та гимнастерка до поры на дне чемодана, где летом зимние вещи, а зимой летние. А в парикмахерскую Лина Соню тогда все же затащила, косу срезали, хоть и жалко, волосы завили бараном, сделали маникюр, а ко дню рождения Наталья-портниха бесплатно сшила Соне платье. Комбинированное — из Лешиной гимнастерки и лоскутков, что остались от какой-то заказчицы. Гимнастерку распороли, Соня выстирала, отпарила, хватило на юбку-четырехклинку и на кокетку для платья, а уж рукава и все остальное, включая воротник, манжеты и галстук, — это из ткани шотландка, темно-серой в красную клетку. Потом это платье уже сама Соня переделывала — для Татьянки.
Говорить Таня начала рано, двух лет не было. А в два года болтала вовсю. И настал, конечно, момент, когда спросила Соню: “А где мой папа?” Соня ждала вопроса и твердо ответила: мол, отец у тебя пограничник, геройски погиб от пули врагов. Сказала, а сама побаивалась, как бы кто из соседок лишнего не сболтнул. Нет, никто не выдал, дружная была квартира.
С завода отпускать Соню не хотели — что ты! Лучшая работница, портрет с Доски почета не слезает. Еще давным-давно уговаривали: иди да иди в заводской техникум, семилетка же есть! Закончишь, поставим мастером. А Соня в мастера не хотела, зарплата меньше, а главное, знала, что ее способность — руки, а какой из нее начальник — это еще поглядеть. Командовать никогда не любила. А вот родила — и пожалела, что не училась: с образованием могла в одну смену работать, и, вообще перспектива роста. Да что тут жалеть — проехали.
После родов и декрета работала Соня в бане на Разночинной улице — три минуты ходьбы от дому, и платили неплохо. Зато работа тяжелая: банщицей в зале еще ничего, но ведь приходилось и дрова по ночам разгружать. Привезут на трамвае с платформой здоровенные бревна, сырые, тяжелые, как камни. За ночь наломаешься, кажется, сил нет, пришла бы и упала, в чем есть, на кровать. А ведь надо в ясли дочку отвести, а по дороге еще в магазины, себе, что надо, взять и соседкам. “Безотказная ты, Соня…” — это Лина опять. И непонятно: хвалит или хочет сказать: мол, дура ты полоротая.
Трудно, там, нетрудно, а Татьянку Соня подняла. Девка вышла видная, высокая — на полголовы выше матери. И красивая. Соня русая, а у Татьяны волосы как вороново крыло, в отца. А глаза синие-пресиние. Теперь вот и внучка — синеглазка, только светлая, в бабушку. И коса как у Сони когда-то.
Соню с дочкой, обеих, Бог ни слухом не обидел, ни голосом. На заводе была солисткой в хоре, потом уже петь стало особо не с чего. И негде: дома не распоешься, в бане тоже. Пела потихоньку Тане, когда маленькую спать укладывала. Колыбельных песен не знала, так, напевала, что придется: песни из кинофильмов, эстрадные, что по радио передают. А еще старинное, про то, как замерзал ямщик, еще “Гори, гори, моя звезда”. Покойный Григорий Маркович очень любил эти песни. И голос у него был — заслушаешься. От него Соня и научилась…
Года в четыре запела и Татьянка, сперва тихонечко, стеснялась, а потом так, что приходилось унимать: не мешай соседям. Но соседям Танькины песни нравились, сами просили. Позже, в школе, учительница пения говорила: надо девочку отдать в музыкальное училище, но Таня не меньше музыки любила математику с физикой и химией, школу кончила с медалью, поступила в Технологический институт. Как когда-то Соне прочил бывший хозяин, царствие ему небесное. Ей не удалось, дочка стала химиком. И от парней отбою не было! Но ей же не до того, ей учиться надо на повышенную стипендию: мать, как прежде, работать не могла, нажила себе полиартрит. Устроилась в детский сад нянечкой, а там тоже наломаешься: уборщиц поувольняли из экономии, одних полов — целый этаж. А денег в доме вечно — кот наплакал, жук накакал, еле дотягивали от одной Сониной получки до другой. Бывало, Татьяне в институт приходилось пешком ходить, хоть Соня и старалась изо всех сил: шила теперь на дому, как Наталья когда-то.
После института Таню взяли в аспирантуру, в двадцать восемь лет — кандидат наук. А женихи… Выбирала-выбирала — довыбиралась. Судьба получилась почти как у матери: родила от женатого. Он — профессор, Танин научный руководитель. Татьяна встречалась с ним восемь лет. За это время Соня всего раза два его видела: интересный, высокий, седой. Татьяна гордая, в мать: как узнала, что будет ребенок, бросила докторскую диссертацию, ушла в другой институт. Соне сказала: “Не хочу ему портить жизнь. Буду целыми днями на глазах торчать, а он мучиться. А мне так и так пора рожать, тридцать один год, хорошо, если и сейчас непоздно”. Соня к дочери, как та выросла, с советами не больно приставала, понимала: Татьяна не глупее матери, к тому же образованная. Тут не выдержала:
— Что же ты за человека решаешь? Может, ему тяжело — его ребенок, а вырастет без отца.
Татьяна только головой тряхнула:
— За него не беспокойся. Про моего ребенка ему знать незачем, у него своих двое и внук вдобавок. И с женой они тридцать лет вместе, а я — портить? Если бы еще жили плохо… А он жену любит, уважает…
Соня — спорить:
— Какая там может быть любовь, когда…
— Может, мама, еще как может. И — хватит про это.
Поговорили… Татьяна нашла другую работу — и ведь как в воду глядела: пяти лет не прошло, настали новые времена, институт стал разваливаться, зарплату месяцами не платили, а на новом месте вроде ничего, тоже не шибко богато, но жить можно.
В общем, родила Татьяна, и стали вдвоем растить Ксению. Теперь внучке семнадцать, Тане сорок восемь, Софье Ивановне — за семьдесят, считай, старуха, а все бегает, как девочка. До сих пор дома и полы моет сама, и стирка была на ней, пока Татьяна не купила итальянскую стиральную машину. Таня и сейчас статная, видная, а Софья Ивановна как была худенькая да верткая, так и осталась. И все в руках так и кипит. Раньше помогала соседям, теперь нету соседей, вся квартира их, собственная.
Сперва освободилась комната Оли с Сашей — разошлись, разъехались, а комнату жилконтора отдала Соне с ребенком, потом Лина с мужем купили трехкомнатную в Озерках. А тут как раз Ксюша появилась, а Татьяна — кандидат наук, имеет право на дополнительную жилплощадь. Добилась как-то, она умеет, — отдали комнату им с дочкой и матерью. Дольше всех в соседях задержалась Наташа-портниха. Тоже старуха, а все шьет: на пенсию не проживешь. В позапрошлом году Таня у нее комнату выкупила, сделала в квартире ремонт, и зажили, как господа, втроем в отдельных хоромах.
Соне, если честно, не понять: для чего такая жилплощадь, каждой по комнате — это, конечно, неплохо, но уж четыре — на троих… Разве что Татьяна замуж выйдет, не старуха еще… Да и Ксюша, Бог даст, в девках не останется. Хоть у нее будет как у людей.
Таня уйдет на работу, Ксюша — в школу, кончает одиннадцатый класс, а Соня приберет квартиру, сготовит обед — и к соседке Ире. Ира на той же площадке, одна растит мальчика, муж, Валерка, спился и умер. Купил в ларьке или где еще паленой отравы, выпил — и конец. Ирка — в поликлинике, в регистратуре. Соня помогает, с Павликом сидит, если парень болеет, а мать на работе, бывает, заодно и простирнет. Таня ругает: “Себя не жалеешь, нас с Ксюшкой пожалей, угробишь здоровье — мы без тебя пропадем”. Кто бы говорил! Сама мало что вкалывает в своем институте, так еще домой идет — полный портфель каких-то папок: чужие диссертации, статьи. Докторскую так и не защитила, а теперь — это Соня недавно узнала — пишет за других, у кого денег много, а ума не нажили. Ученым, кто всерьез занимается, у нас теперь не больно платят, вот эти новые и заколачивают деньгу, а диссертации за них другие пишут, кому подработать надо. Это Соне дочь объяснила, и Соня ее понимает… а все равно обидно. Была бы сейчас Татьяна сама профессором, не хуже Ксюшиного отца, тот, Таня как-то сказала, уже академик, по заграницам с лекциями ездит. А Татьянке приходится из тупиц профессоров делать. Куда денешься? Ночь-полночь, а она все за столом, за компьютером, молодая, а уж очки прописали. Соня вон до сих пор без очков.
2.
Внучке Ксении Соня как подружка, мать вечно занята, а Ксюша прибежит из школы, бросит рюкзак — и за стол. Пока ест, выложит все новости: и какие отметки, и как новый учитель истории рассказывал про раскулачивание да про сталинские лагеря, а балбес Лямин бубнит: “Кого не надо, не сажали”. Еще — что девчонки в классе стали в этом году противные: ничего их не интересует, кроме тряпок да парней. Соберутся в кучу, и шу-шу-шу… “Гусыни” — это Ксюшка их так окрестила. Рассорилась с Зоей, лучшей подругой: “Зойка тоже гусыня, одна труха в голове!” Разругались, и Ксюша пересела от Зои на последнюю парту. Сидит теперь одна — “по крайней мере, никто не мешает”, а дружит с Анечкой Лейбович, отличницей. Соня видела эту Аню — славная девочка, чем-то напомнила Сталю-покойницу, глаза такие же карие, большие и печальные, только Сталечка была черненькая, а у Ани волосы рыжие и завиваются. И по всему лицу веснушки. Воспитанная такая, вежливая.
Соня как-то спросила внучку:
— Что же ты с Аней за одну парту не сядешь?
А Ксения:
— Так она за первой партой, потому что плохо видит. И маленькая. А я — здоровая лошадь, я и с последней все на доске разгляжу.
А и верно: Ксюшка высокая, в мать, но только уж совсем не лошадь, тоненькая, гибкая, как веточка.
Как-то прибежала вся красная:
— Сонь! — Она бабушку Соней зовет, не бабкой. — Сонь! Маме не говори, меня, наверно, из школы выпрут.
Соня: “Как? Что?” Ксюшка только всхлипывает, потом вдруг пошла, умылась, села в кухне за стол и спокойно так заявляет:
— Я, Соня, уже решила: пускай выгоняют, пойду в вечернюю школу — и работать. Лучше, чем быть предателем и фашистом.
Рассказала: “Лямин, идиот, у Аньки на парте мелом написал: └Смерть жидам!”, Аня, как вошла в класс, увидела — и вон. Гусыни хохочут, они к этому дебилу неравнодушны, а я ему — р-раз по морде! Он меня схватил, руки крутит, а я взяла и в поганую его рожу плюнула! Кричу: └Гитлер! Зараза!” И еще… при тебе повторить не могу, короче, все сказала. И как раз математичка входит: └Горичева, что у вас тут за разборки с плевками и ненормативной лексикой?” Я: └Это внутреннее дело. Пускай Лямин, если желает, сам докладывает”. А он, ясно, не желает, пошел, сел и в тетрадь глядит. Так математичка пристала, как гестаповец: └Нет, изволь объяснить, что произошло, у нас тут не пивная, чтобы плеваться и — всякие выражения…” Мне обидно, и, главное, гусыни-то гогочут. Молчу, только показала ей на Анькину парту. А там — эта надпись. Думаю: сейчас начнет разбираться, кто писал да почему. А она: └Ну, знаешь, Горичева… Из-за всякой ерунды руки распускать и ругаться — это уж вообще…” └Из-за ерунды”, ничего себе! Для нее это, выходит, ерунда. Лямин аж сияет. А у меня в глазах темно. Я и выпалила: └Кто считает такое ерундой, тот сам … фашист”. Вот… Ну… она меня — из класса, сказала: без родителей не приходить, рассмотрим вопрос об исключении. Мол, обзывать преподавателя и… эти… политические ярлыки — такого в нашей школе еще не было. И не будет. Обещаю. Я взяла рюкзак и спокойно — из класса. А в коридоре — Анна. Стоит у окна, вся бледная. Больше, говорит, в эту школу не пойду и вообще скажу родителям, лучше в Израиль уехать, чем такое терпеть… Я ее до дому довела, успокаивала. Что же, из-за одного гада бежать, надо бороться… Только, Соня, он ведь не один такой. Гусыни тоже. И в других классах… А математичка?..”
Вечером рассказали все Татьяне. Та расстроилась — еще бы: дочь из выпускного класса хотят выставить! Ксения матери: “Не это ж главное! Пойми! Главное — Лямин гадости пишет, а другие хихикают. Противно!”
И Соня: “Господи, да что им евреи сделали? Я сама у евреев жила, знаю, какие люди”. Татьяна: “Люди как люди, такие же, как все. Есть хорошие, есть плохие. Разные. А травить никого не позволено. Но и учителей фашистами называть не стоит. Ладно. Улажу”.
И верно: назавтра сходила в школу, уладила. Домой в тот день пришла чуть живая, так устала. Целый час беседовала с завучем, завуч — умная женщина, все понимает. Никто Ксюшу не исключит. Но школа у них неблагополучная, такие, как этот Лямин, в каждом классе. В прошлом году, завуч говорит, половину детей двадцатого апреля родители дома оставили.
— Двадцатого апреля? — удивилась Соня. — Что за праздник такой?
Тут Ксения вмешалась:
— Темная ты у нас, Сонечка! Двадцатое апреля — очень даже большой праздник, день рождения ихнего Гитлера. В этот день скины каждый раз дерутся… Не понимаешь? Скины — это наши фашисты, как Лямин.
У Сони совсем ум за разум:
— Фашисты? У нас?! С кем дерутся-то?
— А с кем попало! Хотя бы с рэперами… Ладно, тебе непонятно… Ну и, ясное дело, с кавказцами — с азербайджанцами, там, с грузинами… У Лямина они все — “черные”. А рэперы — это кто любит рэп, музыка такая. Скины считают: негритянская, а негры, само собой, черные, ясно?
Соне ничего не ясно: какие такие фашисты, откуда взялись? Сказала только:
— У вашего Лямина мать с отцом небось рвань-пьянь.
— А вот и не пьянь, — Ксения говорит. — У него, хочешь знать, папа инженер, а мама музыку преподает.
И разберись, что к чему да почему… Соня, конечно, слыхала, и не раз — бабы ругаются: “Придешь на рынок, там одни черномазые. Цены вздувают”. Ну, какая тебе разница, у кого купить? Откуда в людях столько злости? А цены… Наши тоже своего не упустят.
Татьяна дальше рассказывает:
— Школа у них уж больно интернациональная. В районе полно коммуналок. Завуч сказала: очень много переселенцев. В каждом классе двое-трое детишек — кто с Кавказа, кто из Средней Азии. Вот и драки. А математичка… Были жалобы, и не одна. Вот тоже проблема: нет учителей, мало платят. Учительница русского языка произносит “звОнит” и “вклЮчит”. И не уволишь, где другую взять? Да…Что уж тут, плохая школа, раньше надо было думать, а теперь — что… Полторы четверти осталось…
Никто Ксюшу, конечно, не исключил, только учительница математики поставила тройку в четверти, Ксения считает, назло, несправедливо. А вот Анечку Лейбович из школы забрали, перевели в какую-то международную. Ксюша сказала — там изучают еврейский язык.
— Наверное, они все-таки уедут, жалко…
— Ну, а этот… Лямин? Не задирается к тебе? — Соня спросила.
— Он-то? Да он же трус! Подлизывается. На восьмое марта цветочки принес, представляешь? Гусыни от зависти полопались.
— И ты…?
— Пошла и аккуратненько положила в корзину для мусора… Зойка тут подходит: “Лямин в тебя влюбился”. Вот дура, представляешь?
— А тебе-то самой неужто ни один мальчик не нравится?
— Не-а! Дураки они все. Косят под Лямина. Он, представляешь, вырядился в черную рубашку, голова — налысо. И они — туда же. Мы, говорят, за порядок. Записались в какое-то общество, там у них тир и спортзал. По воскресеньям ездят куда-то за город — тренироваться. До того дотренировались, что у Сашки Сидорова сотрясение мозга, в больницу попал. Я тут иду, слышу, Лямин гусынь просвещает: мол, Россия только для русских. И еще всякую хрень… Извини.
— А они?
— А что они? Рты поразевали. А Лямин заметил меня и важно так: “Ты, Ксения, многого не понимаешь. Тебе надо к нам, ты типично русская девушка, косу носишь и косметикой не пользуешься. Не то что эти куклы размалеванные”. Это он про Зойку с гусынями. А я ему: “Дурак ты, Лямин, а Россия — для умных”! И пошла.
Соня гордится внучкой, а все же страшно за нее. Такие, как этот Лямин с дружками, на все способны. Ксения говорит: “фашисты”. Хулиганье, да и все… Хулиганье-то хулиганье, а недавно ездила к Лине в Озерки, возвращалась вечером, вошла в метро, а в вагоне — компания молодых ребят. Высокие, спортивные. Соня сперва даже загляделась. Потом обратила внимание: все как один в черных рубашках с ремнями. И портупеи. И короткая стрижка. Точь-в-точь как Ксюшка рассказывала. И как в фильмах про ту войну. Собрались кучей, едут куда-то в центр. Куда? Зачем? Даже не по себе сделалось.
Говорила с дочерью, может, все-таки перевести девку в другую школу? А та: где гарантия, что там ляминых нет? И учиться осталось всего ничего. Лучше бы, конечно, Ксеньке, не встревать в эти дела… Это Таня так думает, и, наверное, права. Но у Сони язык бы не повернулся такое — внучке.
В последней четверти у Ксении появился сосед по парте, новенький. Звать Сергеем. Переехали в Питер всей семьей откуда-то из-под Вышнего Волочка. Отец у Сергея врач, хирург, мать медсестра. Продали дом, тут купили две комнаты. В этом году Сереже поступать в институт, хотели, чтобы поучился в здешней школе. Давно хотели, да отцу было не найти работы, теперь вот устроился в какую-то клинику, мать взяли туда же. И Сергей собирается в медицинский. Дома учился — одни пятерки, боялись, тут окажется в отстающих: все же уровень не тот. Нет, оказалось, и в Питере отличник. Умный парень.
Все это Ксения, обжигаясь супом, взахлеб рассказывала Соне. Сережа у нее теперь с языка не сходит: Сережа — это, Сережа — то… И в медицинский тоже решила идти: самая благородная профессия. “А в их семье — прямо династия медиков! Отец, мама и дед с бабкой по отцу. Все врачи”.
— И все живут здесь?
— Дед с бабушкой на пенсии, остались в деревне, они ведь из Сумгаита, после погрома. А в деревне у них теперь дом, огород, сад. Серега меня приглашал летом… Это отца родители, а мама у Сережи сирота, ее тетка вырастила. Знаешь, Сонь, Анна из класса ушла, так наши нацисты Сережку теперь ненавидят.
— Господи! А Серожу за что?
— “Серо-ожу”, — передразнила Ксюша, — Аньку, по-твоему, было — за что?!
— Так они ж фашисты, сама говоришь, а она евреечка. А Серо… Сергей чем не угодил?
— А он — Орбелян, понятно? Лицо кавказской национальности. Им что еврей, что армянин — одна малина. “Черный”. А они, видишь ли, истинные арийцы, высшая раса. И потом, он красивый, их жаба заела. И гусыни дуются: как же, он на них внимания не обращает! Это на них-то! Мы вчера идем из школы, Лямин — к Сергею: “Слышь, хач, нечего с русской девчонкой гулять, не то…” Я только рот открыла: мол, не его собачье дело, а Сережа ка-ак даст ему! Тот с копыт. Сергей приемы знает. И не трусит. Говорит, труса даже добрая собака кусает…
— То добрая собака, а тут — бешеный… Тьфу! Псом назвать язык не поворачивается. Вы поосторожней там, это ж уголовники, нападут стаей да искалечат.
Ведь накаркала! Не прошло недели, как Сергея избили. Подстерегли вечером на лестнице — свет, как всегда, не горел, бросили на ступеньки, били по лицу ногами, сломали руку. Нашел его сосед по квартире, вызвали “скорую”, Сергей был без сознания: сотрясение мозга. Милиция заниматься этим делом не стала. Ну, подрались подростки. Бывает. И — кого наказывать, если потерпевший в темноте никого не узнал и вообще ничего не помнит?
Ксения каждый день бегала в больницу. Когда Сергей пришел в себя, сказал, что действительно тех, кто напал на него, не видел. Было их человек пять, не меньше. Еще сказал, что отбивался, пока не ударили по голове и не сшибли с ног. Потом вырубился и, верно, ничего не помнит.
Ксения теперь ходила в больницу с учебниками и тетрадками: делали вместе уроки, терять год Сергей не собирался. Когда вышел из больницы, стали по вечерам заниматься у него дома. Как-то позвонила в двенадцать часов: поздно, темно, дождь, ей предложили остаться ночевать, можно? Нет, проводить некому: Сережа еще слабый, а отец дежурит в клинике.
Соня позвала к телефону Татьяну, та: “Хорошо, я сама тебя встречу”. Ксения ни в какую:
— Еще чего! Хочешь, чтоб теперь на тебя напали да покалечили? Нет… И адреса не скажу… Позови Соню.
А Соне объявила:
— Передай маме, что если она боится за мою девичью честь, так бояться уже не за что, ясно?.. И нечего плакать, мы с Сережей после школы поженимся… Ну и что — нет восемнадцати? Вам бумажка нужна?..
Соня медленно опустила трубку. Сказала дочери:
— Да пускай ночует. И правда, поздно уже… Там ведь мама его, не одни ребята…
Так и сказала. Может, соврала: про Сережину-то мать Ксения ни словом не помянула.
На другой день Ксюша из школы пришла домой, весь вечер сидела за учебниками. Про вчерашнее — ни звука, Соня тоже молчком: захочет — сама скажет. Потом позвонил телефон, и Соня по разговору поняла: Сережа. Ксения все: “Да… Да… Хорошо… Да. Обязательно…”
Соня мыла посуду. Ксения вошла в кухню, помолчала, стоя в дверях. Потом говорит:
— В общем… Хочу тебе первой… Это по-настоящему. Навсегда. Поняла, когда он был в больнице, я думала — не выживет. И дала себе слово: останется жив, даже если калека, буду с ним. Вот.
Соня молчала, не оборачивалась, потому что по щекам текли глупые слезы. Чего тут реветь? Да вот текут себе, и все.
А Ксения:
— И мы… В общем… я должна была ему доказать… Я сама так решила.
А Соня думала: неужели и у Ксюшки судьба как у нее с дочерью? Дети еще оба, разбегутся, останется девка соломенной вдовой. А если родит? Она ведь такая, на аборт не пошлешь, да и грех…Что это? Наследственность? И что Татьяна скажет?.. Соня незаметно вытирала слезы. А Ксения подошла сзади, обхватила, прижалась лицом к бабкиной спине.
— Сонь, он сам сказал, чтоб пожениться, сам! Еще до… до всего. Я его фамилию возьму — Орбелян, чтобы всякие гады… Нарочно! Я, знаешь, вчера Аньку встретила, уезжают они… Только про нас с Сережей ты маме сама скажи, ладно?
Вот так все и получилось. Татьяна отнеслась к новости на удивление спокойно: что ж, дочка выросла, сама себе хозяйка, решила замуж — пусть поступает, как решила. Сережа, когда выздоровел, сразу пришел знакомиться. И понравился обеим — и Соне, и дочери. Красивый, рослый, воспитанный. И не болтун. На Ксюшку смотрит с обожанием. Сказал: пока, конечно, никакой свадьбы. Вот кончат школу, поступят в медицинский, тогда другой разговор. Да и регистрироваться рано: обоим по восемнадцати будет только будущей весной, через год почти.
— А и зарегистрируемся — тоже никаких маскарадов с фатой и прочей дребеденью. Чтоб я еще рядилась в эти “тортики”! — заявила Ксюшка. — А жить будем у Сережки, его родители сказали.
— А если… — начала было Соня и осеклась.
Но внучка перехватила, отрезала:
— Никаких детей до диплома. На шею садиться никому не намерены.
— В школе-то был? — спросила Татьяна.
— Был. Все нормально.
— Ой, — вмешалась Ксюша, — нам Павел Аркадьевич, историк, на той неделе такую лекцию прочел! Таку-у-ю… Про националистов и всяких нацистов. Сказал: в нашей школе эту нечисть выведу под корень — аттестатов не получат, уж я постараюсь. А то и под суд… Так они хвосты поджали, Лямин даже черную рубашку не носит.
— Я фашистов ненавижу, — глухо отозвался Сергей. Они деда моего убили, маминого отца. А бабушка… не пережила. Только там — настоящие фашисты, гитлеровцы, а эти, наши, — так, шпана мелкая.
Соня уже ничему не удивляется. Раньше понять не могла, как это в соседнем магазине одни цены, а рядом в угловом — чуть не вдвое. Ну, кто им разрешает? Где порядок? Татьяна что-то разъясняла про рыночную экономику. Соня махнула рукой, отступилась. Теперь привыкла, знает, где что купить, а раз в неделю берет сумку на колесиках и едет на рынок к метро “Проспект Большевиков”, там дешевле.
И к нахальным машинам, что носятся как угорелые, а задавят — откупятся, тоже привыкла. И — что людей много злых. Фашисты, там, не фашисты, а недавно на улице одна молодая, прилично одетая, до того раскричалась на торговца фруктами, что Соня не выдержала. Та орет: “Понаехали! Всех бы вас поганой метлой!” Соня и спроси: “Ну что они тебе-то сделали? Люди, может, от войны бежали, раньше к эвакуированным так разве относились?” Та отмахнулась: “При царе Горохе мало ли что было, а эти всю страну нам загадили”. Соня — ей: “Сами-то мы мало гадим? Вон погляди под ноги — один мусор. Кто нагнется, поднимет?” А та: “Это наша страна, хотим и… Да пошла бы ты, бабка…” И — матом…Что ей ответишь? Такая и ударит, не постесняется… А все же неправда, что теперь все подряд плохо: вон те же фрукты — бери, какие хочешь, хоть бананы, хоть виноград зимой. А раньше Соня часами выстаивала, чтобы взять бананов для Татьянки, а Ксения уже и знать не знает про те очереди да про карточки: отошло это все, когда была маленькая.
3.
На словах одно, а жизнь всегда распорядится по-своему. Года не прошло, и вот уже свадьба. И все как у всех: и белая машина с лентами, и фата, и цветы, и обручальные кольца. Сережины мать с отцом настояли, а молодые не противились, Ксения как было с первого дня: что Сережа сказал, то и ей нравится, так до сих пор. И слава Богу!
В конце марта Сергею исполнилось восемнадцать, у Ксюши до дня рождения еще два месяца, но зарегистрировались: Ксения ждет ребенка. Вот вам и “до диплома не намерены”. А никто и не против: в институт поступили, оба получают стипендию, а Соня не дождется — понянчить правнука. Пока силы есть. “А то, — говорит, — стану совсем трухлявая, что от меня за толк?” Ксюшка: “Ты у нас, Сонечка, самая молодая, у тебя вон фигурка как у топ-модели!” Что за “топ” такой? Выдумают тоже…
Осень и зиму молодые, как и было решено, прожили у родителей Сергея. Дружно жили, по-хорошему. Ничего не скажешь. Только тесновато, и квартира все же коммунальная, с ребенком будет тяжело.
Соня с дочерью были у сватов в гостях и к себе приглашали. Отношения сложились нормальные, спокойные. Юрий Ашотович смеется: “Появится общий внук, почувствуем настоящее родство”. Так, наверно, и будет. Общие заботы, общая любовь.
А пока установился порядок: после занятий Ксюша с мужем чуть не каждый день — к Соне. Та покормит обедом, потом напихает Ксюшке в рюкзак — то пирогов, то яблок. Пока обедают, наперебой выложат все свои новости: учиться нисколько не трудно. И интересно. В анатомичке — ничего особенного… хотя… Но — терпимо. Ребята на курсе… всякие. В основном хорошие. Иностранцев много: китайцы, африканцы. Есть, конечно, и мразь, да что про них говорить! Нормальных больше.
Все-то у них замечательно, такие оба довольные, веселые. И, главное, хорошие ребята, одна радость глядеть. Страху в них нет, вот что. Только Соня не знает, хорошо это или плохо. Все им нипочем, а у Сони сердце за них болит, за обоих: уж больно молодые, ведь ребятишки совсем! Точно не муж с женой, а брат с сестрой… Даже похожи друг на друга… Или это она сама — такая старуха, что все молодыми кажутся, а все молодые — похожими друг на друга? А для них, наверно, старики на одно лицо…
Соня скучает без внучки, Татьяна, видно, тоже, хоть и молчит. А сама за этот год постарела, седеет, волосы стала красить. И угрюмая какая-то, Соне теперь, бывает, целый день слова сказать не с кем, разве что с Ириной из соседней квартиры да с ее Павликом. Редко-редко заглянет Лина, совсем сдала, овдовела, детей нет. Ходит с трудом, отекают ноги — Лине в этом году восемьдесят. Посидят, попьют чайку, а когда и рюмочку опрокинут, вспомнят молодость, и кажется, все хорошо тогда было. И легко, не то что теперь…
К внучке, в новую семью, Соня без Татьяны ходила всего-то раза два: люди там занятые, хотя встречают радушно. Вера Алексеевна, Сережина мать, женщина приветливая, простая. А готовит как! Сама русская, а освоила армянскую кухню. Особенно Соне нравится толма: вроде голубцов, только вместо капусты — свежие виноградные листья. Надо бы взять рецепт, приготовить самой. Зато Сонины пироги — всегда на первом месте!.. Да нормальная семья: муж, сын, теперь вот невестка, в этом все дело. Ксюша говорит, со свекровью не ссорятся: “Они меня там любят”. Еще бы — такую девку да не любить! И все же Соня надеется: вот родится ребеночек, согласятся молодые перебраться сюда, в прежнюю Ксюшину комнату. А иначе кто будет нянчиться? Сергея родители сами еще не старые, работают. Татьяна тоже. Не бросать же Ксении институт при готовой прабабке?
Но все это будет только будущей осенью, Господи, дожить бы. А пока невеста еще тоненькая, вроде еще тоньше, чем была. И до чего ж красивая в своем белом кружевном платье! И жених… Во Дворце бракосочетаний на эту пару каждый оглядывался, Соня специально смотрела.
После регистрации поехали в кафе. Соня сперва, когда обсуждали, где да как отмечать, была против: зачем тратить такую прорву денег, она и дома напечет, наготовит, ей — только удовольствие. Но тут уж все остальные — поперек: ребята пригласили половину курса, на всех наготовишь — жива не останешься. “Мама, тебе же семьдесят седьмой год пошел, забыла?” Да и где рассадить, где набрать посуды? А деньги… Вон Сережины дед с бабушкой приехать на свадьбу не смогли, прислали денег, и родители его добавили. Татьяна тоже как раз получила очередное вознаграждение за чужую диссертацию: последние два месяца сидела, не разгибая спины. На эти как раз деньги и нарядили Ксюшку к свадьбе, как принцессу.
В кафе кричали, как положено, “горько”, пили за молодых, за родителей, за бабушек с дедами. Ксения вдруг: “Сонечка, спой, а? Не бойся, мы с мамой тоже будем”. Соня сто лет не пела, а как откажешь невесте? Откашлялась, запела — ничего. Сперва — “Гори, гори, моя звезда…”, “У зари, у зореньки много ясных звезд…”, а потом они с Таней на два голоса — “Степь да степь кругом”. Ксюшка взялась подпевать, за ней Сергей с родителями. Закончили всем хором, сами себе же и хлопали. А Соня еле жива, сил хватило только улыбнуться ребятам.
Тут Ксюша поднимает бокал: “За моего самого-самого лучшего друга — мама и Сережка, не ревнуйте!” И — к Соне с поцелуями. А у той от счастья аж губы затряслись. Дожила.
Ребята остались в кафе — плясать, а взрослые потихоньку ушли домой к Сергею — благо это в соседнем доме, а то Соня с двух бокалов шампанского что-то до того опьянела, да и устала за день — едва переставляет ноги. От счастья ведь тоже можно устать, если тебе под восемьдесят.
На улице пахло весной, и вечернее небо было уже весенним, светлым. Юрий Ашотович бережно вел Соню под руку, Вера Алексеевна с Татьяной шли сзади, разговаривали. О чем? Соня не слышала, только и без того знала, о чем они сейчас могут говорить. Ясное дело, о детях.
Дома Соню совсем разморило, скинула туфли, устроилась на диване, глаза слипаются. Уютно, спокойно. Но спать нельзя: Юрий Ашотович сел рядом, показывает семейный альбом: “Это вот наш дом в Сумгаите, а тут — уже в деревне… Сережка маленький… А здесь — он идет в первый класс, ранец больше него… А это тетка Верина, которая ее вырастила… Это вот Вера, свадебный снимок…” Соня кивает, а сама тихонько щиплет себя за ногу — вот-вот клюнет носом, не оберешься позора… “Сергей у нас в деда пошел… Вот он, дед…”
Что?!.. Нет, не может быть… А как похож. Очень похож на Алексея, Таниного отца, аж сердце сжалось. Надо же, столько лет прошло… Алеша, говорили, погиб молодым, а этот в годах. Волосы седые — у Алексея были как смоль. Татьяна в него…
“…Ашот Саркисович, мой отец. С Сережкой прямо одно лицо…”
Соня закрыла лицо рукой.
— Софья Ивановна! Вам плохо?
— Ничего… Сейчас пройдет… устала…
А душно, душно до чего… Воздух вязкий, тяжелый, точно с головой матрасом накрыли. Да… Старость не радость…
Померещилось.
— Я сейчас… — повторяет Соня. — Сейчас…
Она убирает ладонь от лица. Улыбается. Отпустило.
Ребят все нету — веселятся в кафе, а может, пошли гулять.
— Пора и нам, второй час, — поднялась Татьяна.
Вера Алексеевна:
— Так нельзя! Надо — на посошок. Юра, неси вино.
Сели за стол. Вера расставляет бокалы, Юрий Ашотович достает из холодильника красивую бутылку, наливает каждому:
— За них, за детей. Чтоб были счастливыми.
И вдруг Соня заплакала. Сто лет с ней этого не бывало, а тут, сама не знает отчего, слезы сами по щекам покатились. Текут и текут, не унять.
Дочь испугалась:
— Мама, да что ты? Опять худо?
Вот дурочка… Разве плачут только, если худо?
Соня берет свой бокал, пьет молча. Дай Бог им счастья. Хоть им…
Нет! И ей, Соне, грех жаловаться! Жизнь прошла, как прошла… Ее судьба не хуже других — вон сколько хороших людей встретилось по пути. Взять хоть Григория Марковича, Софью Вениаминовну, Сталечку. И Лина, подруга. И Алексей… А что? Не зря же через столько лет сердце зашлось… И потом — не было бы его, не было бы и Тани, а значит, и Ксюши. Золотая девка, бабкина радость. Теперь еще — Сережа, Юрий Ашотович с Верой, родня. А там, глядишь, правнук… Счастливую жизнь прожила Соня, чего уж…
Слезы больше не текут, высохли. Соня допивает до самого дна, шепчет еле слышно:
— За вас, дети.