Провинциальная фантазия
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2003
Владимир Михайлович Шпаков родился в 1960 году. Автор книги прозы “Клоун на велосипеде” (1998). Проза и статьи публиковались в журналах “Октябрь”, “Дружба народов”, “Знамя”, “Аврора”, “Крещатик” и др. Живет в Санкт-Петербурге.
Жизнь есть сон.
Кальдерон де ла Барка
Сон мне: желтые огни…
Владимир Высоцкий
Городские хроники
Полемике о названии Апорье столько же лет, сколько самому городу. Часть населения желала слышать в топониме искаженное опора, благо в древности городок располагался на границе империи и степи, являясь опорным пунктом, не раз встававшим на пути раскосых степняков. Он был трижды сожжен, но всякий раз возрождался, потому что как же без опоры? Столица — голова, но ступня или то место, которым сидят, — они же тоже должны быть! Сильным аргументом в защиту опорной версии было то, что в XVII веке отшельнику Пафнутию, чей скит находился в здешнем лесу, было видение — непорочная дева Мария, которая оставила на песке след ступни. То есть явно опиралась на сие благословенное место, так что спустя лет двадцать здесь построили монастырь, паломничество в который приравнивалось едва ли не к посещению Афона. Граница, однако, давно отодвинулась на юг, сделав Апорье внутренним городом, славным разве что своими пышными пирогами. А поскольку для выпечки оных требовалось ставить опару, преподаватель словесности из здешней гимназии заявил: мол, от того и произошло название, только, как всегда, гласные перепутали. Ревнители старинных преданий подняли словесника на смех, но жизнь брала свое: изделия из апорьевской опары получили известность далеко за пределами городка, так что в местных трактирах приезжий сразу же требовал пирога с рыбой или с черникой. А когда наедался, то покупал и завертывал в тряпицу еще полдесятка — для детишек и жены. “А следок ваш, — хихикали любители пирогов, — монах сам небось оставил! Кто ж ему поверил бы, кабы не натоптал в лесу?”
После известных событий владельцев пекарен утопили в озере, а история с названием получила неожиданный поворот. На здешних рудниках выдвинулся и сделался героем рабочий Апорьев, без сомнения, получивший фамилию от места проживания. Новые власти, однако, думали иначе, решив в честь героя переименовать город в Апорьевск, а на площади установить бюст знаменитого рудокопа. Почему так не сделали? Местные предания говорят, что рудокоп оказался родственником владельца крупной пекарни и, хотя топил его собственными руками, почетной миссии все равно не выслужил. А не так давно очередную версию выдвинул редактор местной газеты. Он взял за основу иностранное слово апория, что значит: логическое затруднение, непреодолимое противоречие при разрешении проблемы. Тень Зенона Элейского вначале тенью и оставалась: смешно, конечно же, притягивать за уши Ахилла с черепахой туда, где о них слыхом не слыхивали! Но редактор настаивал: мол, Апорье и есть самое большое затруднение и противоречие, в каком-то смысле та самая черепаха, которую то ли догоняет Ахилл, то ли давно оставил позади!
Это пробудило от спячки патриотов, заоравших: правильно, “в каком-то смысле” Европа никогда нас не догонит! Пусть даже Ахилл давно разорвал грудью финишную ленточку — что он там нашел?! Фигу вместо приза; а приз получит, как ни странно, медленно ползущая черепаха! Редактор был уже не рад, что спровоцировал столь бурный выплеск эмоций, только его не слушали. Вначале раскопали легенду об одном здешнем старообрядце, посаженном в яму и в знак протеста откусившем себе язык — в точности как Зенон Элейский, заключенный в тюрьму тираном. После чего занялись изысканиями: не являются ли слова опора и апория однокоренными? Решили, что являются, более того, постановили считать, что Зенон происходил из Апорья, а не из Элея, на чем временно и успокоились.
I. УБИЙСТВО
1
На рассвете к станции Апорье тепловоз подтащил обшарпанный вагон. Сошло полдесятка пассажиров, среди которых выделялся человек в тельняшке: он окинул взглядом пустынную привокзальную площадь, бросил мелочь в шапку дремавшего нищего и двинулся в сторону террикона, чей конус проступал в утренней дымке. Разлепляя глаза-окна, неказистые двухэтажные дома моргали шторами-веками, будто удивлялись: загар — нездешний, а шагает уверенно, будто домой вернулся! И человек (так было всегда) уже сам не верил, что вернулся, и не куда-нибудь, а именно домой.
Оставаясь грязным и тихим, городок всякий раз неуловимо менялся: то дом где-нибудь вырастет, то старая лужа, допустим, превратится в небольшое озерцо. Обойдя лужу, человек оглядел новенький особняк со спутниковой антенной и висящий на заборе портрет некоего Авдея Щеголькова. Похожий (только крупнее) портрет висел на станции, и под энергичным призывом голосовать за кандидата-земляка красовалась та же странная аббревиатура — ВАПЩЕ. Стенд “Апорьевских ведомостей” тоже был заклеен Щегольковыми (только помельче), из-под которых вылезал хвостик статьи: “Вагонов на карьер не подают! Горючего сейнерам не хватает! Если так пойдет и дальше…” “Если так пойдет, — продолжил человек, — то скоро опять уеду. Не хочу ходить на глупые выборы и таскаться по утрам на карьер; а хочу…” Этого он в точности не знал; знал только, что обязательно уедет, чтобы вдыхать соленый ветер, взлетать на волне и, быть может, когда-нибудь не вернуться. Он всегда уезжал с чувством прощания навек, но пока возвращался, привозя на спине отметки оставленных за кормой земель. “То есть будущих земель, — поправил он себя. — Что, интересно, проявится на этот раз?”
Улица свернула к озеру, открыв взгляду голубую полоску между домами. По мере спуска полоска сжималась, террикон же превращался поочередно в пирамиду Хеопса, в Монблан, а если смотреть с берега, то в Эверест. Конус рос много десятилетий, а может, столетий, во всяком случае, когда человек родился, он уже был. И когда родился его отец, был, и когда дед, очевидно, тоже. За ним простирались рудные карьеры: гигантские раскопанные пространства, терявшиеся в дымке и в свое время прибравшие деда с отцом. Слева от конуса чернел Провал — бездонный овраг, оставшийся от самого древнего карьера, справа золотились луковки собора, крошечного на фоне горы, но довольно праздничного. Когда человек свернул на перекрестке, луковки скрылись и показался большой угловой дом с вывеской “Парикмахерская”. Отсюда было рукой подать до дома, однако стоявшая у подъезда машина с красным крестом заставила замедлить шаг. Машину окружали люди в форме, они с подозрением уставились на раннего прохожего, и тот робко улыбнулся: бросьте, я такой же, как вы!
Улыбка погасла, когда двое в белых халатах вынесли носилки, на которых под простыней угадывалось тело. Человек не раз наблюдал утопленников, раздавленных грузом в трюме, но привыкнуть не мог, и, хотя в этом доме знакомых не имел, угасшая жизнь выстрелила болью слева. Почему умер? Молод он или стар? Или это не он, а она? Люди не скажут, они угрюмы и подозрительны, да и спрашивать неудобно.
Видно было, что тело длинное, из-за чего носилки не сразу удалось запихнуть в машину. Один из белых халатов выругался, показалось — в адрес того (той?), кто под простыней. А напарник ухмыльнулся с видом полного одобрения сказанного.
Ключ с трудом провернулся в замке, затем пахнуло запустением. Кровать так и осталась незаправленной, на столе засох сморщенный огрызок яблока, а в раковине образовалась полоска ржавчины. В каждый свой приезд он давал слово отремонтировать кран, но как-то быстро уезжал опять, и тот капал в его отсутствие, проедая треснувший фаянс. “Как часы: кап — секунда, кап-кап — час…” Время выглядело некрасиво, так что лучше было счистить его разъедающий налет; так, где порошок? Но, уже очистив фаянс, человек вспомнил того, под простыней, и представил себя, лежащего в грязной постели: остекленевшие глаза, раскинутые в бессилии руки… Нет, смерть не вызывала страха, скорее тут проглядывала обида: он же не раковина, чтобы так подло превратиться в ржавую труху! Человек стирал пыль с подоконника, заводил старенькие часы с кукушкой, а запах не выветривался. Причем не запустение, не воображаемая смерть так пахли; но тогда — что? “Запах бессмыслицы”, — сформулировал он. И облезлый прицепной вагон, в котором ехал сюда, был бессмысленным; и кривые улочки, и вековой террикон… Главное же, собственные телодвижения были вроде как не нужны, не обязательны, во всяком случае. Время просачивалось сквозь человека, как медленная и темная венозная кровь: не журчало прозрачным ручейком, не радовалось вместе с человеком, а капало ржавой водой из крана и — воняло.
Запах заставил выйти на балкон, откуда открывался вид на озеро. Оно прогибало береговую черту, образуя зеленоватую от зацветающей воды лагуну; только вдали, примерно в миле от берега, вода обретала нормальный бирюзовый цвет. “Здесь все умерло…” — пробилась неположенная мысль, с таким настроением хорошо было покидать Апорье. Лишь когда взялся перебирать фотографии, венозное время участило пульсации и заалело, будто прогоняемое по аорте. Снимки были черно-белыми, не очень хорошего качества, но человек пристально вглядывался в них и удивленно качал головой, как от этой, к примеру, башни, напоминавшей космический корабль. Готическое строение рвалось в небо, готовое ударить в землю тугими струями двигателей; или вот — конный памятник, похожий на кентавра. Или это настоящий кентавр? Лошадиной головы не видно, мощный торс сливается с телом животного, и древняя химера, кажется, вот-вот застучит копытами по брусчатке… Кентавр прогнал тусклость глаз, а “журавлиный клин” заставил сердце замереть в восторге. Тут угадывались летящие в поднебесье люди: раскинув руки и выстроившись клином, они устремлялись за вожаком в сторону закатного солнца.
“Как во сне, — думал человек. — Разница в том, что сон нельзя сфотографировать, а это — можно!” То, что проявлялось на спине, тоже приходило из снов, почему эту паутинную вязь и разглядеть мог не каждый. Новые места, города, земли — отпечатывались до того, как он туда попадал, что всегда удивляло. Когда в часах скрипнула дверца и раздалось хрипловатое “ку-ку”, человек отложил снимки и, сняв тельняшку, приблизился к зеркалу.
2
Он с сожалением выпадал из сладкой нирваны: накрывался подушкой, зажмуривался, но сон отпустил, оставив смутные, неотчетливые картинки, бродившие под сомкнутыми веками. Навещая где-то в середине ночи, сновидения плохо запоминались: опять виделось что-то огромное, черное и мокрое — может, Камень под дождем, а может, Тот, Кто Живет в Озере. Кажется, мальчик забирался на гигантскую темную махину, и она двигалась, рассекая то ли воду, то ли стену ливня… Теперь остатки видений убегали, растворялись, и перед глазами проступала сетка трещин на потолке. Так заканчивался любой сон — потолочными трещинами; а следом и голос матери, уже с утра взвинченный, воткнулся в сознание, с легкостью выжав оттуда мокрую махину. И пока полусонное тело опрастывало мочевой пузырь, уничтожало зубной щеткой запах изо рта, а затем поглощало остатки ухи, его сопровождал голос. Мол, рыба кончается, скоро будет нечего жрать, а отец задерживается, и надо сбегать на берег, узнать: не идет ли сейнер? И ходить ему не в чем, денег — шиш, хорошо, пока лето, а к школе надо будет занимать в долг…
Мальчик кивал, слыша раздраженные причитания в тысячный, наверное, раз. Спасением служил взгляд в окно, цеплявшийся за верхушку террикона, который можно представить, к примеру, горной вершиной. Они с приятелями не раз штурмовали вершину, после чего из-за порванных штанов голос резал уши, как пила; и — полотенцем по спине, по голове — куда попадет. А потом самое неприятное — “отсечка”, когда мать внезапно прекращала ругань и замирала, глядя — куда? Не в окно, как мальчик, и не в угол комнаты, как пьяный папаша, а куда-то в глубь себя, так что думалось: лучше бы отругала, что ли. “Интересно: спала она ночью или нет? Вон какие круги под глазами…” Впрочем, думать о бессоннице матери не хотелось: тело окончательно проснулось и постепенно исчезало, осталась только дрожь в предвкушении нового дня.
День предстоит длинный, тягучий, время будет растягиваться, как резиновый жгут на рогатке, чтобы неожиданно выстрелить каким-нибудь приключением. Да, он сбегает на берег. И на кладбище зайдет. Он опять бросил взгляд за окно, и сердце радостно замерло: Непоседа вернулся! Мальчик перебирал ногами, пока мать проверяла: не забыл ли чего? Он помнит, он все сделает, только поскорее, черт возьми!
Потом был знакомый запах пустующего жилья, и спина, которую покрывала ажурная вязь, напоминавшая географическую карту. Собственно, то и была карта, но контурная, какие в школе требовалось закрашивать. Вот побережье Австралии, появившееся год назад, вот Лабрадор, а вот и мыс Доброй Надежды, чей бледно-синий абрис проявился довольно четко. Мальчик тыкал пальцем в смуглую спину, мол, угадал? — а Непоседа посмеивался:
— Нового ничего нет? Что-то видится во сне, но пока не понимаю: что именно?
— Не вижу… — вглядывался мальчик. — А ты не свистишь, Непоседа? Может, это татуировки?
— Ну, я же говорил, что нет. Само появляется!
— Мой папаша тоже неделями на озере торчит, но у него только чирьи на спине появляются. А почему ты, кстати, здесь не хочешь плавать?
— Моряки не плавают, а ходят, — поправили его. — А на ваш тюлькин флот не хочу, потому что берега видны. Мне надо, чтобы не было берегов.
Непоседа смотрел в окно на голубую полоску озера. Сосредоточившись, можно было представить, что это море; и тут же удивление: неужели успел затосковать? Надо же хотя бы месяц пожить на твердой земле! А мальчик опять перебирал ногами, потому что столько надо рассказать! Как штурмовали террикон, про Камень, а главное, про Того, Кто Живет в Озере! А потом он будет слушать о том, как судно трепало у Доброй Надежды, водя пальцем по кожаной “карте”. Кожа Непоседы была дубленой и пахла необычно: пальмами, островами и чем-то терпко-соленым, наверное, морским ветром.
— Не знаешь, кто умер в доме, где парикмахерская?
— Не-а. У нас часто помирают: Гракх на кладбище один остался, так что вкалывает будь здоров! Я туда, кстати, сегодня пойду, хочешь со мной?
— На кладбище не хочу. А что вообще нового?
— В Провал недавно корова ухнула, и с концами! Война идет, но это далеко — на юге. А еще у меня есть секрет! Только не трепаться, а то меня папаша опять выдерет.
— Давай секрет — вечером? Я хотя бы приберусь.
Спустя пять минут мальчик приблизился к дому с вывеской “Парикмахерская”. Прошелся мимо фасада, заглянул во двор и, обнаружив старух на скамейке, подкрался сзади. Те шушукались, крестились на видневшуюся вдалеке луковку, а одна бормотала: “ирод… понаехало всяких…” Когда прозвучало слово “убийство” (точнее: “убивство”), мальчик вздрогнул. Седые головы сомкнулись, слышалось только: бу-бу-бивство, из-за чего пришлось подойти вплотную.
— А ты чего тут делаешь?! Твоя матка тоже к нему бегала — от бессонницы, вишь ты, лечилась! А ну пошел, пошел!
— Тоже ирод, прости Господи! Стекла не ты ль выбил позавчера, а?
— Не я, — сказал мальчик. Он понял, о ком речь, в мозгу закрутилось слово “Каланча”, выйдя же на улицу, он разыскал глазами зашторенные окна во втором этаже. Странный приезжий поселился тут недавно: раньше жил в гостинице, но потом снял квартиру и открыл что-то вроде приемного кабинета. Врач он был или нет — неизвестно; мальчик знал лишь, что кое-кто захаживал сюда и обследовался. “Он денег не берет, — сказала мать, — но отцу все равно не говори: сразу хайло разинет, ему же наплевать, что я ночами не сплю!” С сеансов она возвращалась задумчивая, молчаливая и какое-то время спала как убитая, даже будильника не слышала.
Ребята окрестили приезжего — Каланча. И ростом, и худобой тот напоминал древнее сооружение в центре Апорья, когда-то предназначавшееся для пожарных дежурств и готовое вот-вот рухнуть. Впрочем, походка у него была уверенная, глаз острый и цепкий, так что апорьевские пацаны, не боявшиеся ни бога из церкви, ни чертей из Провала, завидев незнакомца, на всякий случай отбегали и уже издали орали: “Каланча, каланча!” Между тем перед домом останавливались зеваки и тыкали пальцами в окна: мол, слыхал? Зарезали! Ну, сказал: застрелили, и оружие киллер оставил! Какое же оружие? Пистолет Марголина! Мальчик понял, что к вечеру Апорье будет гудеть, и побежал дальше с мыслью немедленно поделиться новостью.
Он мог бы сообщить новость рыбакам, но пристань была пуста, а мачта сейнера маячила далеко за островами. Значит, с рыбой плохо, отец опять вернется угрюмый и будет пить. А потом петь песни, тоже угрюмые и тоскливые, и заставлять сына подпевать. “Не хочешь?! Не любишь отцовы песни?! А ну садись, подпевай!” На третий-четвертый день, как обычно, он сделается размягченный, пустит слезу и будет просить у всех прощения. Если же запой продолжится неделю, начнется “песня” про то, что они его больше не увидят. Мол, утоплюсь в следующем рейсе, потому что дело не в рыбе! “В чем?! — надрывно закричит мать. — В чем дело, сволочь, почему тебе не живется, как людям?!” На что отец махнет рукой и уйдет шататься по городу или драться с карьерными — такими же пьяницами. Еще он мог бы поделиться с дружками, если бы Крыса не перетянул их к себе, из-за чего мальчик уже неделю гулял один. “И пусть, — думал он, — зато со мной Непоседа дружит! Никто из них, даже Крыса, не видел карты на спине, а я видел!” С другой стороны, Крыса, единственный, ходил домой к этому Каланче, а значит, у злейшего противника появлялся хороший повод задрать нос.
И вдруг все исчезло: отец, мать, Крыса, потому что из-за туч выглянуло солнце, и облик озера мгновенно переменился. Мальчик с бьющимся сердцем вглядывался туда, где из воды торчал поросший травой остров, а рядом вроде как поднимался другой. Черный блестящий бугор то выпячивался из бирюзовой воды, то опять пропадал, двигаясь параллельно берегу. Налетел ветер, воду зарябило, и вновь показалось, будто вдалеке блеснул маслянистый корпус живой субмарины… Его оттеснила группа туристов, спустившаяся от церкви к пристани. Какие-то придурки изредка наезжали сюда, сразу попадая в лапы хранительницы Дома Писателя: та водила их по Дому, к следу Богоматери, а затем к озеру.
— Итак, друзья, мы сейчас наблюдаем уникальное явление — тучи среди белого дня! Час назад их не было, верно? Теперь же они будут ходит кругами, полностью нарушая законы классической метеорологии! Как вы думаете, почему? Не трудитесь: здесь уникальное место — близкие к поверхности залежи руды притягивают грозовые тучи, которые иногда движутся против воздушных потоков…
— А я слышал: руды почти не осталось! — влез мальчик.
— Мальчик, не мешай! Итак, тучи. Их очень любил хозяин Дома, где мы с вами были, и часто описывал в своих произведениях. Озеро тоже представляет собой…
— А в озере динозавр живет! — крикнул он, отбегая.
— Господи, ну что же это такое?!
— Живет, живет! Он вас всех схряпает! А еще у нас в городе человека убили — в доме с парикмахерской! Сходите, посмотрите!
Он был доволен, что отомстил. А на пути к кладбищу думал о карте на спине: о Лабрадоре, о мысе Доброй Надежды и, конечно, о знаменитом озере Лох-Несс. Когда-нибудь он обязательно туда доберется: упросит Непоседу взять его с собой, и тогда, быть может, у него тоже что-нибудь появится на спине. Мальчик не мог разглядеть спину, он ее просто ощупал, завернув руку, но кожа была абсолютно гладкой.
Пробравшись на кладбище через дырку в заборе, он угодил в заросли лопухов и кустарников. Густая зелень, запахи прелой листвы, муравейник под ногами заглушали страх, поскольку воплощали жизнь; но кресты и ржавые оградки, там и сям вылезавшие из зеленой кущи, заставляли с почтением их обходить. Он помнил, как один из одноклассников повалил ограду, а потом попал под карьерный самосвал и потерял ногу. “Духи наказывают? — думал мальчик. — Но Гракх говорит, что духов нет, люди умирают без остатка…” Потом он выщипывал траву на могиле, размышляя о бабуле, умершей два года назад. Где она теперь: в загробном мире? Или просыпается по ночам и ходит по кладбищу? А может, Гракх прав, и от бабки только высохшая мумия осталась, которая лет через пятьдесят превратится в скелет, а потом — в “чистый прах”?
Отряхнув руки, он поднял голову и вздрогнул: из зелени глядели немигающие черные глаза. То был выбитый на камне портрет, причем довольно убедительный: и звездочки на погонах видны, и пробор в волосах, но главное — взгляд, которым этот погибший на южной войне Куприянов Виктор словно что-то требовал. Мальчик его не знал, но все равно пробился страх — не столько смерти, сколько войны, на которой, как говорили, отрезали головы и раздавливали яйца. Из телепередач Апорье узнавало о войне как о чем-то чуждом и далеком, пока не привозили серебристый гроб с окошечком и на кладбище не вырастал новый памятник. “А какой памятник Гракх сделает мне? Ведь может быть и так, что человек живет потом в виде памятника, даже приходит к любовнику своей жены…” Сзади хрустнула ветка, и мальчик не успел вспомнить, где об этом читал.
3
Кладбищенский художник Гракх был жертвой двойной нелепости с фамилией. Первая случилась еще с дедом, неразборчиво записавшим в метрике фамилию Греков и обрекшим потомков именоваться “Граковыми”. А лет пять назад из-за границы приезжал один из потомков Писателя и, заявившись на могилу, долго беседовал с художником: мол, не заменить ли памятник? С заменой не вышло (хранительница Дома встала грудью!), на прощание же гость сказал:
— Странная у вас фамилия — Гая и Тиберия напоминает. Братья Гракхи в свое время пытались пробить земельную реформу, но вы ведь то же самое делаете. ПОСЛЕДНЯЯ реформа: участочек, оградка — вот и все, что человеку нужно!
Слово Гракову понравилось: и необычно, и чем-то напоминает вороньи крики, которые раздавались на кладбище днем и ночью. Вороны вызывали уважение, мудрые птицы, не какие-нибудь воробьи-зяблики. И насчет “реформы” точно подмечено: и директор, и гробовщик, и копачи разбежались за последние годы, так что погружением тел в мать-сыру землю руководил единоличный хозяин кладбища — Гракх.
Вопреки желанию родни, он выделял участки там, где считал нужным, а не “рядом с дедушкой” или “вместе с усопшими мамой-папой”. У него был разработан план, по которому погибшие рудокопы закапывались слева от центральной аллеи, а утонувшие рыбаки — справа. Во-первых, порядок соблюдается, во-вторых, аллею освещало необходимое мужским трупам солнце. А вот женщин надлежало хоронить на дальнем тенистом участке, под вековыми деревьями. “Да объясни — почему?! — напирал какой-нибудь упрямый родственник. — Я ближе хочу, чтоб по кустам потом не лазить!” А Гракх терпеливо доказывал: мол, женская стихия — вода, которой под тенью всегда в достатке; а вот мужская — огонь, жар. Если следовать этим правилам, умершие спокойно дозревают, дубеют и разлагаются в положенный срок; если же нарушить температурно-водный баланс…
— Тьфу на тебя, черт!! Гракх ты и есть, больше никто!
Иногда на него плевали, закапывали, где хотели, но постепенно Гракх подчинял апорьевцев своему плану-распорядку. Совершая обход владений, он заглянул на новый участок — “военный”, устроенный в зарослях кустов. И, подойдя незамеченным, долго наблюдал взмокшую спину мальчика, выдиравшего траву. “Это юное тело скоро вырастет, наберет силу, — текли привычные мысли, — а потом спустится в карьер или уйдет на сейнере ловить рыбу. Оно будет делать это много лет, потихоньку старея и разрушаясь от болезней, а спустя годы тело привезут сюда, одетое в строгий костюм, положат в гроб и закопают слева или справа от аллеи. Хотя могут закопать и здесь, потому что тело, возможно, улетит на юг в темном брюхе военного самолета, а через полгода в том же брюхе вернется, запакованное в серебристую фольгу…”
— Кто здесь?! — обернулось потное лицо. — А-а, это ты, Гракх… Че пугаешь?
Как взрослый, мальчик подал руку, затем похвалил памятник: как живой этот Куприянов! Но Гракх махнул рукой: мол, родственники довольны, конечно, зато столько трудов…
— Мертвых трудно делать похожими. Камень сопротивляется: я и сеточку нанес, но все равно еле обеспечил сходство. А главное — зря все это.
— Почему же зря?
— Мертвым лица не нужны. Тем более у него и лица-то не было: голова осталась в горах.
Мальчику не хотелось думать о том мире, где лица не нужны.
— Ладно, пока. Скоро будет тебе работа: убили тут одного, что у парикмахерской жил. Приезжий, которому сны рассказывали.
— А, помню! — Гракх задумался. — Тогда его надо у забора хоронить.
После чего направился туда, где по настоянию аборигенов выделили участок приезжим: пусть, мол, лежат у забора, где одни камни! Гракх уступил, потому что идеала (пока!) не достичь: не народ, так местные бандиты нарушат порядок. Эти вовсе не желали вникать в законы дубления-истекания и хоронили убитых дружков у входа, а памятники заказывали столь массивные, что те проваливались в почву.
— Я же предупреждал: не надо столько мрамора! — говорил потом Гракх. — Вы же не будете под него бетон закачивать, верно?
— Будем закачивать! — орали бандиты. — И тебя, если надо, рядом закопаем!
Сказано — сделано: две могилы залили цементом, и ЧТО теперь творилось с покойными, страшно было представить. Саркофаг нарушал законы настолько, что даже Гракху делалось жутко: не веривший в потусторонний мир, здесь он делал исключение, считая бетонную ловушку, выносившую тело за скобки кругооборота материи, прообразом ада. “То ли дело могила Мавры! Рай, как говорит Амвросий!” И Гракх, не дойдя до забора, свернул к раскидистой сосне, под которой белела скромная стела. Отшлифованная дождями и ветрами, она служила олицетворением здешней ауры, тем самым идеалом, хотя и даты, и фамилия стерлись, осталось лишь имя — Мавра. Как всегда, Гракх долго стоял, склонив голову. Неведомая Мавра, конечно же, давно стала чистым прахом, она была совершенством, так что художник даже испытывал стыд. Он-то пока еще ест, пьет, потеет, испражняется и т. п. Но когда придет (а он таки придет!) положенный час, он обязательно подхоронится в надежде, что они будут двигаться к первоначальной бесплотной чистоте — вдвоем. Гракх настолько этого желал, что даже не боялся нарушить распорядок, оправдываясь тем, что стела располагалась фактически на границе “мужского” участка. “Слышишь? — сказал он. — вдвоем! Но сейчас извини: надо присмотреть место для одного рослого покойника. Ну, ты помнишь: он сюда приходил и сказал, что раздача моих участков идет успешнее, чем у Гракхов. Те, мол, плохо кончили, а я пока без работы не останусь”.
По слухам, приезжий изучал сны и в тот раз цепкими глазами вглядывался в Гракха, будто желал обнаружить ответ на какой-то вопрос. И, помнилось, был поражен рассуждениями о телах, что поначалу набираются водой, пухнут, гротескно подчеркивая материальность, а затем истекают, сдуваются, освобождаясь от материи и превращаясь в чистый прах.
— Что такое — чистый прах? — спросил он, но Гракх лишь пожал плечами.
— А как вы относитесь к утверждению, что Гипнос и Танатос — братья-близнецы? Ну, что смерть — это сон?
— Плохо отношусь. Смерть — это смерть. И к тому, что в городе пишут письма своей душе, отношусь плохо. Я бы своему телу написал, это разумнее.
— Поразительно… — пробормотал незнакомец и черкнул в книжечку.
А что тут поразительного? Нормальное дело: сурово отчитать в письме попрошайку, что ежедневно требует пищи, воды, тепла; и не дай бог — уколешь его или порежешь. Что такое порез или недоедание в сравнении с дальнейшими испытаниями, когда телесная оболочка движется к совершенству? Мираж; и сны, которые интересовали убитого — мираж; и сказочки попа Амвросия, который врет, как дышит. Тоже ведь о смерти заставляет думать, только при этом обещает кому кущи, а кому сковородку.
Он вернулся в дом и, улегшись в гроб, подумал: его миссия вообще нелегка; и пусть Амвросий грозится открыть второе кладбище, пришелец был прав: Гракх без работы не останется. В гробу хорошо думалось, да и спалось неплохо, так что Гракх нередко так задремывал.
— А какие вы видите сны? — спросил на прощание незнакомец. — Это особенно интересно.
— Никаких, — ответил Гракх. — Но от этого не страдаю.
Теперь он думал: этот гроб, пожалуй, подойдет. Он делался для высоченного рыбака Веденяпина, которого родня почему-то кремировала и захоронила в областном центре; но труд, выходит, не пропал, и теперь покойный сам узнает, что такое “чистый прах”, проживая вторую жизнь в доме, построенном Гракхом.
4
Камень открывался взгляду неожиданно: вырастал из-за деревьев загадочной черной громадой, занимая едва ли не треть крохотной полянки и, казалось, прогибая ее могучей массой. Правильная — почти шарообразная — форма и черный цвет намекали на внеземное происхождение камня, а именно — метеоритное. Найдя камень в лесу, мальчик так его и назвал — Метеорит, причем никого из дружков сюда не приглашал: не из жадности, конечно, просто космический гость диктовал особенное поведение. Придя сюда, он садился неподалеку и мысленно беседовал с посланцем далекой Альфы Центавра. Долго ли ты летел сквозь холодную космическую пустыню? Миллион лет? Или миллиард? А главное, ЧТО ты хочешь сказать? Почему-то не было сомнений в том, что Камень хранит очень важные сведения — важные, разумеется, для всего человечества. Однажды, правда, диалог нарушил поп Амвросий, выскочивший из-за деревьев с корзиной грибов и с ходу взявшийся укорять:
— Ну, и что тут сидишь? Ты что — басурман?
— Почему басурман?
— Потому что это у них на камень молятся! В пустыне камень есть, так вот басурмане со всего света к этому камню собираются и ходют вокруг, и ходют; и молитвы, значит, поют… Вот как ты тут молишься!
— Я не молюсь. И вокруг не хожу, вы же сами видите.
— Вижу, вижу… На исповеди из тебя же слово не вытянешь, а? Матка привела, а ты чего молчал? Эх ты…
Забыв про грибы, поп чехвостил камень: мол, провались ты, чертова кирпичина, откуда только взялся в нашем лесу?! Мальчик в тот раз незаметно сбежал, теперь же оглядывался: не идет ли непрошеный гость? Когда никого не было и только кроны шумели, в их шум вплеталась глухая низкая нота: камень будто пел неведомую песню на незнакомом языке, который ну очень хотелось расшифровать и выучить! Заслышав треск, он спрятался за Камень. С другой стороны послышались грудной смех, чмоканье, перешедшее в протяжные стоны.
— А-аа… О-оо… А так? А вот так?!
Казалось, Камень ожил и стонет, вгоняя в краску и заставляя задыхаться. “Как убежать?!” — билась мысль, но сдвинуться с места не позволял стыд: могли ведь застукать и подумать, что он за ними следит! А эта Крольчиха и так проходу не дает, все время хватает за ширинку; а Кролик шуточки отпускает! Эта неразлучная парочка везде целовалась и трахалась в любом удобном месте: то в парке их застукают, то на чужой даче, но, как ни гоняли Кроликов, ничего поделать не могли. Потом волна стыда и испуга схлынула, и почему-то подумалось: вот бы поп сейчас вытаращил глаза! Басурманами бы назвал или как?
— Передохни… Так хорошо было только у этого, ну, которого грохнули…
— Жаль, что больше к нему не попадем, — отозвался мужской голос. — Он же врубался, как ты считаешь? Наши жлобы ни хрена не врубаются, а он, кажется, понял.
— Не знаю, что он понял, только мне у него было хорошо!
Почему-то возникла уверенность: говорят про Каланчу; мальчик вслушался, но беседа перешла в воркование, и опять — всхлипы-вздохи. И хотя Камень давно замолчал, будто пристыженный, эта “песня” притягивала не меньше, а может, и больше. Мелодия была, возможно, древнее Метеорита: эта горячая волна в паху взметывалась когда-то протуберанцами на звездных шарах, чтобы перейти потом в деревья, в зверей, в людей, служа наслаждению и уничтожая слишком увлекшихся. “И хочется, и колется”, — мог бы сказать мальчик, не знавший пока об Эросе, но, понятно, его ощущавший. Сдвинувшись влево, он увидел, как из-за Камня выскакивает и дрожит в воздухе чья-то пятка. Еще влево, и, когда пятка превратилась в четыре ноги (сплетавшихся, как толстые белые змеи), захватило дух. Покрытые волосами змеи прижимали к траве тонких и белых, а те взметывались вверх, оплетая волосатых…
Он летел вниз так, будто удирал от стаи голодных волков. И на опушке неожиданно наткнулся на Крысу, то есть прыщавого Генку Крысина с компанией.
— Куда спешишь? — ухмыльнулся Крыса. — От своего динозавра убегаешь? Так он же в озере живет, а не в лесу!
— Уйди… — тяжко дыша, проговорил мальчик, — уйди с дороги, понял?!
— Ладно, шуток не понимаешь? Я спросить хочу: ты этих в лесу не видел… Ну, ушастых, которые трахаются? Пацанам хочу показать!
— Не видел! — и он опять побежал, услышав в спину:
— Да ты сам, наверное, за ними следил! Сам следил, сам!!
Вскоре он сбавил шаг и, выйдя к забору фотофабрики, подумал: не перелезть ли, чтобы сократить путь? Мертвые корпуса когда-то наполнял гул, здесь работало много людей, но теперь здания смотрели на мир черными глазницами выбитых окон. Непоседа однажды сказал: мол, здесь делали какие-то необычные фотоаппараты, снимки с них — просто фантастические! А чего в этих аппаратах необычного? Сейчас импортные появились, цветные — вот это да! Оглядев заброшенную фабрику, он решил все же обойти: мало ли, что там может быть. А по дороге вспоминал усмешку друга, когда рассказал тому про Камень.
— Может, ты ляпис нашел? — спросил Непоседа.
— Чего?!
— Философский камень, который металлы в золото превращает.
— Нет, мой Камень — другой, метеоритный!
— Конечно, конечно… Философский — он же вообще не камень.
Жаль, что мало поговорили: Непоседа отправился в “Магарыч”, из-за чего мальчик даже обиделся.
Мать глядела в окно. В застывшей спине читалась безысходность, даже на появление сына не было реакции, что вообще-то выбивалось из привычного. “Заболела, что ли?” Он пробрался в комнату и раскрыл палеонтологический альбом, найденный однажды в макулатуре. Крыса дразнился: насмотрелся, мол, Спилбергов, а теперь у тебя тараканы в башке! Сам ты — таракан! Это в сто раз интереснее сраного Спилберга, потому что плезиозавры и трицератопсы тут такие же настоящие, как кошка или собака! Облик, питание, размножение — все разложено по полочкам, как, допустим, у этого гигантского зауропода: во, махина! Для него грузовик, допустим, раздавить — раз плюнуть; а если плюнет, то, наверное, захлебнешься… Однако тишина в соседней комнате сбивала кайф, пробуждая тоскливое стеснение в груди. “Может, она расстроилась из-за Каланчи? Она от него какая-то другая приходила; и по ночам на кухне не плакала…” В последнее время она что-то писала на вырванных из школьных тетрадей листках, бегала на почту, а отец, находя черновики, как всегда, разевал “хайло”:
— Кому пишешь?! Своей душе?! Да ты меня за дурака-то не держи!!
Они трепали имя какого-то Пашки, по которому кое-кто до сих пор “сохнет”, заканчивалось же, как всегда, водкой, “Песнями о главном” и такой вот застывшей спиной. Выглянув в комнату, он увидел мать в той же позе. И почему-то вспомнил Камень. Странно, но самый близкий человек предстал вдруг таким же загадочным космическим телом, с непонятными мыслями, с неизвестной мелодией внутри… Мальчик на цыпочках пробрался в кухню, схватил кусок батона и так же незаметно покинул дом.
На площади звенела рельса, собирая карьерных на вторую смену: человек десять уж толпилось у столба, поджидая автобус. Лица рудокопов были запыленные: сколько ни отмывай, а красноватый налет не отходил. Вскоре эти краснолицые погрузятся в скрежещущий старенький автобус, который поползет к террикону, обогнет его и, спустившись на дно, двинется по бескрайней, исчезающей за горизонтом яме. Туда тянулась раздолбанная железнодорожная ветка, по которой маневровый тепловоз иногда притаскивал десяток груженных рудой платформ; бывало, платформы приходили пустые, а иногда в кабине тепловоза привозили что-то завернутое в грязный брезент. А именно труп очередного рудокопа, угодившего под обвал или умершего на работе.
Городские хроники
Железную руду в Апорье добывали еще в XVIII веке. Раскапывали карьер (раньше их именовали “ямами”), после чего руду грузили на вагонетки и везли в губернский город на сталеплавильный завод. Лучшее железо, однако, выплавляли именно в Апорье, на полукустарных доменных печах; изготовленные из такого железа подковы, как утверждали, не знали сносу и до сих пор используются кое-кем из местных сельских хозяев. Апорьевские сабли тоже были уникальными: личная гвардия государя императора, к примеру, была вооружена только такими саблями. Даже на Эйфелевой башне, говорили, есть заклепки из апорьевского железа, но этот слух не проверен.
Когда после известных событий Апорье оказалось одним из главных объектов индустриализации, слава, как у нас водится, обернулась катастрофой. Террикон начал расти с чудовищной скоростью, а карьеры уходили все дальше в поля, уничтожая леса и сельские угодья. “Даешь вторую Магнитку!” — висели повсюду лозунги, находя полную поддержку населения. Рудокоп Апорьев в те годы конкурировал со Стахановым, выдавая на-гора по двадцать норм, и тоже стал владельцем первого в городе “ЗИСа”. Но вскоре родственник врага народа оказался заключенным — не спасло даже прошение в ЦК, где Апорьев отказывался от чести быть увековеченным в названии города, предлагая переименовать его в Сталинград-II. Наверху решили, что достаточно и одного Сталинграда, тем более что разработки перевели в ранг засекреченных, наметив добывать здесь “спецруду” (то есть поверив сведениям о несносимых подковах).
Уполномоченный из центра приказал углублять старый карьер, пока не найдут ту самую руду, — и понеслось! Войдя в раж, снесли монастырь (уцелели лишь церковь и часовня со “следком”) и несколько лет вгрызались вглубь, по сути, превратив карьер в шахту. О количестве погибших в шахте ЗК сведений нет, но, думается, гекатомба была солидной. Когда же уполномоченного расстреляли за вредительство, шахту забросили, и с годами она превратилась в народном сознании в Провал, зиявший у подножия террикона памятником первым пятилеткам. Туда прыгали самоубийцы, падал неосторожный скот, но чаще в местной бездне исчезал какой-нибудь подгулявший тракторист. Одно время трактора еще доставали (трактористов — не всегда), чтобы отремонтировать и опять пустить в дело, но в последние годы перестали. “Упал в Провал” — эти три слова означали для местных что-то типа улетел в космос и не вернулся. Отец Амвросий пять лет назад поставил у обрыва деревянный крест в память о всех бывших (и будущих) жертвах, и это все, что тут можно было сделать.
Последний ажиотаж вокруг захиревшей рудодобычи возник, когда в центре Апорья появилась вывеска фирмы “Железный ренессанс”. Владелец объявил о продаже акций, дававших право на частичку будущего рудника или мартена, чем весьма воодушевил апорьевцев. Продажа велась на улице, под бесплатные сто грамм и гармошку, причем над столами реял воздушный шар в виде огромной подковы. “Будет нам счастье!” — говорили жители, унося одну-другую акцию; их вешали под стекло, как некогда почетные грамоты, и в нетерпении ждали дивидендов. Вскоре в глубине Провала что-то рвануло, подтверждая справедливость ожиданий. Потом из дома в дом носили образцы какой-то руды (возможно, “спец”), которую даже обогащать не надо, в результате чего была продана еще тысяча акций. А поскольку они прыгнули в цене, апорьевцы взялись спекулировать ценными бумагами, выдвинув из своих рядов парочку выдающихся биржевых игроков. Одним оказался работник рыболовецкой артели Кащеев, другая была домохозяйка (в этой жизни) и потенциальная владелица двух-трех рудников (в ближайшем будущем). Тот самый воздушный шар переходил теперь с одного двора на другой, в зависимости от количества акций на руках, и в народе назывался “Переходящая подкова”. Увлеченные переделом собственности, апорьевцы не сразу заметили, что на дверях “Железного ренессанса” уже много дней висит замок. Когда же кинулись искать учредителя, его и след простыл, причем ни милиция, ни начальство помочь не могли.
Кащеев с горя запил и в состоянии сильного душевного волнения кинулся в Провал, став последней по времени добровольной жертвой. Домохозяйка же оклеила акциями нужник, причем в три слоя, а надувную подкову отпустила в небо. Местные воздушные потоки, однако, сделали каверзу: подкова зависла над терриконом и много дней никуда не улетала, служа апорьевцам живым укором и своеобразным памятником глупости. Двоюродный брат Кащеева пытался сбить ее из ружья, только та и впрямь была словно из железа и не сдувалась ни в какую.
5
В грязном и тряском вагоне народу было мало: старуха с кошелками, молодая мамаша с ребенком и двое мужиков, с ходу доставших бутылку. Проводник маячил в тамбуре, как привидение, титан был холодный, а стыки напоминали ухабы проселочной дороги, из-за чего оперативник Хренов раздраженно думал: “Лучше бы частника нанял, дурак!” Сегодня ночью он потерял надежду выехать в Апорье, поскольку прицепного вагона на платформе не оказалось. Начальник станции объяснял: мол, отцепили от междугородного и загнали в тупик (билетов ни одного не продано), однако и в тупике вагона не было! И хотя последовал приказ разыскать и стрелочники метались по путям, вагон будто укатил вместе с междугородным поездом на юг.
— А если найдут? — спросил Хренов. — погоните из-за одного человека локомотив?
— Пока гоняем… — вздохнул начальник. — Хотя если бы моя воля…
Спустя час думалось, что искать не имеет смысла. Что вагона просто нет, да и Апорья нет, и лучше вернуться домой, чтобы завтра отрапортовать начальству:
— Райцентра не существует в природе!
— То есть как?! — поднял бы бровь начальник следственного отдела. — Райцентра нет, а убийства есть?
— И убийства нет! — доложил бы Хренов и тут же был бы отпущен под теплый бок супруги. Вместо теплого бока, однако, он торчал в кабинете начальника станции, видел в окне прибывшие платформы с рудой и отказывался верить глазам. “Нет никакой руды, — текли тоскливые мысли, — То есть ее не должно быть, черт возьми!”
Вагон возник из небытия, своим видом напомнив теплушки, возившие солдат и тыловой люд во времена военного лихолетья. Из того же небытия взялись и пассажиры, просвистел гудок, а дальше — трясись до утра на фанерном сиденье. Чаю бы горячего, что ли… Хренов двинулся в тамбур, и проводник нехотя взялся запихивать в титан горючие брикеты.
— Что это у вас? — зевая, спросил Хренов. — Ну, на титане наклеено?
— Ом, — коротко ответил проводник.
— Какой еще Ом? Который закон электричества открыл?
Вопрос прозвучал глуповато: на картинке был вообще не человек, а некий иероглиф, окруженный замысловатой круговой виньеткой.
— Не знаю, что эта штука может открыть. Жена дала в дорогу: когда настроение, говорит, хреновое, гляди на этот Ом! А что на него глядеть? Лучше бы брикетов больше давали — вот и было бы настроение!
Когда за окном начало светать, опер вышел в тамбур. Назад убегали неровные рельсы, заставляя думать про жизненный путь: мол, каждый едет по таким рельсам, подпрыгивает, чертыхается, но из поезда не выходит. Шалишь! Вышел — отстал; опять же неизвестность, пустые пространства между станциями, а кому охота быть первопроходцем? Хренову было неохота. Пусть кривоватые и со стыками, но рельсы провезли оперативного работника от желторотого лейтенанта до майора, подцепившего на одном из перегонов пухлую блондинку, с которой зачали и почти вырастили двоих детей. Его уберегло от пули и кастета, от гнева начальства, пожалуй, тоже, и лишь командировка в какое-нибудь Апорье выказывала нерасположение вышестоящих лиц. То есть рельсы порой вели куда-то в тупик, в тоскливую дыру, где изволил быть застреленным приезжий гражданин N, 1950 года рождения. Никогда не видевший убитого, Хренов тем не менее исполнялся антипатией: во-первых, без причины у нас редко стреляют. А во-вторых, дружище, какого черта тебя вообще занесло в Апорье?!
Хренов был в Апорье лишь раз, и тоже с приключениями. Тогда вызвали расследовать пожар в местной галерее, оборудованной одним чудиком в собственном доме. “Открытая галерея Иванова-Кроткого”, — прочел Хренов на обгоревшем фасаде, так что начало разговора выстроилось само собой: что же вы хотите, гражданин, если ваша галерея — открытая? Если сюда шастают кому не лень; и, вообще, где огнетушитель? С чего вы взяли, что имеет место умышленный поджог, а не спонтанное возгорание? Галерейщик же ругал местную патриотическую публику, называя Апорье “краем непуганых идиотов”. Хренов не считал себя патриотом, но уцелевшие в огне картины ему тоже не понравились. То есть это и картинами трудно было назвать: мазня, какую дети рисуют в дошкольном возрасте. Потом Иванов-Кроткий повел на задний двор, показал брошенную канистру, так что хочешь не хочешь, а составляй протокол.
Самое же удивительное случилось, когда протокол был уже составлен: внезапно схватив канистру, Кроткий выставил ее в центр зала и запрыгал от радости.
— Никакого ремонта! — кричал он, — Это то, что я искал: обугленный фон, канистра — готовая инсталляция! Все, считайте, дело о поджоге закрыто!
“Край непуганых идиотов — в самую точку”, — думалось теперь. — А главное, гостиница в Апорье дрянь, так что лучше бы там не задерживаться”. Вернувшись в вагон, Хренов лег подремать, но мешало ревущее за перегородкой дитя.
— Не плачь, — успокаивала мамаша, — вот переедем темноту — и дома!
И точно: робкий рассвет вдруг померк, на окна плеснули черной краской, а удары колес о стыки сделались еще более гулкими. Тоннель? Хренов поднялся, с тревогой припоминая: не было же в прошлый раз! Или он забыл? Впрочем, тогда Хренов отправился в командировку из-за праздничного стола, после обмывания очередной звезды… Дите заплакало громче, а с другого конца вагона донеслись звук катающейся бутылки и отборный мат. Вокруг густела графитная тьма, электричество же почему-то не работало. “Может, едем в другом направлении? — пробилась мысль. — По дороге на Выгонку вроде проезжают сквозь гору…” Тьма не столько пугала, сколько унижала оперативника, призванного как раз-таки вносить ясность и высвечивать темные делишки. Он похлопал себя по карманам: не лезет ли кто к бумажнику или, того хуже, к табельному “макарову”? Потом нашарил стакан с недопитым чаем и вдруг увидел ложечку. Дальше проявился ободок, чаинки, а вскоре в окно ударило солнце. На всякий случай Хренов обратился к молчаливой старухе за разъяснениями.
— Давненько же ты у нас не был, сынок…
— Давно, это точно. Так что, построили за это время?
— У нас построют! Старый откопали, когда дорогу плывуны размыли. Еще сто лет назад эту дырку через бугор пробили: руду возить!
Потом он себя убеждал: ты не пьян, и вносить ясность в жизнь по-прежнему твоя прямая обязанность. Апорье имеет право провалиться к чертям собачьим, зато убийство должно быть раскрыто: ты не спустишь дело на тормозах, как в тот раз, когда галерейщику следовало впаять годик-другой за халатность!
И все же тревога осталась. Кривоватые рельсы, оказывается, заводят фиг знает куда, в прошлый век, а в жизни и того хуже. Если честно, он же с удовольствием сбежал из дому, да и от коллег и начальства тоже. А куда сбежал? А главное — зачем?
6
Рыбак Буров стоял на руле, вперив взгляд в темноту и пребывая во власти мыслей, которые называл ночными. Мысли накатывали обычно на вахте, тревожа и переворачивая привычное: например, понятие “рыба”. Улов был неплох, но почему-то не радовал; больше того — набитый трюм вызывал отвращение. И будто в телевизоре виделись картинки: как плотва и окуни освобождаются от чешуи и требухи, булькают в котле, скворчат на сковородке и, наконец, пожираются с хлебом, водкой и соусом, чтобы быть исторгнутыми спустя сутки в нужном месте. Он был не дурак пожрать (особенно под водочку), но тут почему-то испытывал обиду, ведь холодные чешуйчатые создания переходят в него, Бурова! А главное, это не остановить: через неделю опять на путину, и опять набивай брюхо сейнера, чтобы новая плотва сделалась Буровым, его женой, сыном, как до этого она много лет делалась матерью, недавно похороненной.
За свою жизнь Буров съел столько рыбы, что по идее давно должен был покрыться чешуей и сделаться кем-то вроде сома или громадной щуки. С другой стороны, матери перед смертью рыба не шла впрок, старушечье тело вроде как добровольно ссыхалось и ужималось, отторгая даже нежнейшую уху. То есть человек не рыба, хотя дохнет почти как выброшенный на берег карась! И, помнилось, когда Гракх заколачивал гвозди в крышку гроба, вновь пробилась ночная мысль: и это — все?! Случалось, Буров представлял себя сейнером, который жрет горючее, снашивает поршни, коленвал, а дальше — в старый затон, ржаветь. А ржаветь, понятно, не хочется, и тянет в “Магарыч”, а потом, как всегда, тяжкий, длящийся из года в год скандал с женой, который не прибавлял ничего, но давал какой-то намек на смысл. “Скандалю, следовательно, существую”, — мог бы перефразировать Буров, если бы знал первоисточник.
— Ругнешься, — говорил он электрику Кнышу, — и будто сто грамм выпил!
— А если по матери завернешь, то и все сто пятьдесят! — отзывался дружбан.
— Точно! Да еще без закуси!
Что-то громыхнуло у трапа, и Буров вгляделся в ночь.
— Ты, что ли, Кныш?
Ответом была тишина, да и по здравом рассуждении: с чего бы электрик таскался по судну среди ночи? “Хотя лучше бы таскался, — подумал Буров, — анекдот бы рассказал, он классно травит! Или поругались бы на пару, потому что один на один с этим темным небом без звезд и Луны не разругаешься”. Озеро исчезло, съеденное угольной чернотой неба, и откуда-то из темноты пришла волна, плавно подняв судно и дав новый — тревожный — толчок ночным мыслям. Неожиданно вспомнился “Тот, Кто Живет в Озере”, то есть сын-остолоп с его бреднями, за которые нещадно получал ремня. Динозавр, мать-перемать! Альбомы-книжечки! Тем не менее древний страх вползал в душу вахтенного, и казалось, что-то и впрямь дышит в темной, как соляр, воде. Ночь давила крошечное (мельче пескаря!) человеческое существо, как давит кто-то огромный во сне, где, как известно, не скроешься, разве что проснешься. “Кто ты такой, Буров?” — вопрошала ночь. “Я, так сказать, бригадир рыболовецкой артели… Уважаемый, блин, человек…” — “Вот именно, блин ты, а не человек!” И чугунное небо наваливалось, раскатывая Бурова, как прокатный стан разогретую болванку.
Он не любил снов, особенно похмельных, когда в разных вариантах его что-то преследовало и норовило придавить, как однажды сорвавшийся со стропа груз придавил матроса-новичка. Того, правда, вытащили, а попробуй-ка вытащить себя из-под сновидения, где электрик (первейший кореш!) вырастает вдруг до размеров террикона и запихивает тебя в Провал, приговаривая: “Жри рыбу, козел!” — “Сам ты козел!!” — хотелось заорать, да только рот набит плотвой, и хочешь не хочешь, — а жрешь. Потом Буров докладывал об этом Кнышу, и уже вдвоем, раскатав пузырь-другой, они решали: все это сплошной обман! Пристань мерцала призрачными огнями, манила, но там тоже царил обман. Жена ведь по возвращении не кинется его обхаживать, как, допустим, кнышева Манька, а только рыбу молча поджарит, а потом упрет взгляд в кухонное окно. “Там что, депутаты по улице едут? — язвительно спросит Буров. — Или этот… российско-американский космический экипаж?!” А супруга молча уйдет в комнату, потому что такая же упрямая, как сын, вся в него! То есть, наоборот, сын-остолоп в нее, вот уж точно: яблоко от яблони недалеко падает!
— Да что ж там, мать вашу?! — не выдержал он, когда шум повторился. Оказалось, ослаб трос, только простота ответа не обрадовала, и Буров понял: надо чем-то отвлечься.
— Эй, как там наш рудокоп? — открыв люк машинного, крикнул Буров механику.
— Бузит! — ответили снизу. — Может, поговоришь с ним?
Буров застопорил руль и спустился в кубрик, где, обхватив голову, сидел мужик с красноватым лицом.
— Что, не сладко?! Рыбку ловить устал? А жрать — не устал?!
— Не буду у вас работать! — гудел карьерный, пьяно мотая головой. — Забодали!
— Да хоть щас прыгай за борт! Или помочь? Давай сигай! Тебе сколько платили на карьере? Шиш в аванс и столько же в зарплату? А здесь ты хоть со жратвой!
Ругань наполняла энергией, вносила в жизнь смысл, и рыба, полчаса назад вызывавшая отвращение, уже представлялась чем-то невероятно ценным в сравнении с никому не нужной рудой, которую добывают эти краснорожие. От шума проснулся электрик Кныш и, разобравшись, поддал жару: мол, сам же просился, придурок, никто силком не волок! Буров вернулся в рубку повеселевший. Точно так же спасал телевизор, где выступал какой-нибудь Щегольков, критикуя власть и обещая после своего избрания все напрочь переменить. Ругань с той и с этой стороны экрана совпадала, подгоняла друг друга, как попутная волна сейнер, и казалось: заветный цветущий берег вот он, совсем близко!
Выйдя из-за острова, сейнер оказался на траверзе Апорья.
— Полный давай! — скомандовал Буров механику. — к рассвету как раз подгребем.
Но под утро, когда вахта уже кончилась, опять, как бульдозер из карьера, наехала тоска. Причина была близко: супруга, которая тайком писала какие-то письма и шастала к этому Каланче — так вроде пацан его называл. Буров вдруг ощутил что-то вроде ревности. Жена скрывала, что ходит лечиться от бессонницы, но Буров узнал об этом от верных дружбанов и устроил разбор полетов. Бессонница, блин! Если бы не выход в рейс, он бы с Кнышем навестил этого лекаря — со всеми вытекающими!
И все же ревность имела иное основание, если вдуматься. Когда Бурова однажды затащили в церковь и он тупо стоял со свечкой, неумело крестясь, такого не было. Жена тоже не умела креститься, тоже отстаивала службы с тоской, то есть они друг друга стоили. Теперь же складывалось впечатление: она знает что-то ему недоступное, почему и вспухало смутное недовольство: бригадира, уважаемого мужика и тут, получалось, раскатывали в блин!
Когда причаливали, зазвенел рельс, собирая рудокопов на смену.
— Ну что, хочешь к своим? — ехидно спросил Буров, — можешь прямо сейчас!
Краснолицый, однако, уже протрезвел и не выказывал желания идти к автобусу. Между тем причальный сторож докладывал о ЧП.
— Уже следователь приехал из области! Теперь затаскает народ…
“Вот ведь как, — подумал Буров со злорадством, — лечил других, а кто-то тебя „вылечил”! Какой-нибудь мужик с лопнувшим терпением, наверное, взял дубину и…” Вслух же Буров строго сказал:
— У каждого своя работа. У тебя швартов принимать, у меня — плотву ловить, а у него — людей на допросы тягать!
7
Выйдя утром на террасу перед домом, отец Амвросий зевал, мелко крестя рот. Местность сбегала вниз волнами: вначале пролесок, ниже просторная опушка, еще ниже серые и рыжие крыши домов, а дальше взгляд упирался в голубое зеркало, в котором отражалось солнце. По зеркалу скользил маленький кораблик, какие делают из бумаги; он причалил, и оттуда высыпали на пристань совсем уж крошечные людишки.
“Жалок раб божий, — качал головой священник, ощущая себя почти Саваофом, — что твой муравей, а ведь пыжится, бунтует, гордится…” Памятник человеческой гордости высился неподалеку, поверни голову — и вот он, “муравейник”, выросший до неба; только Амвросий голову не поворачивал, чтобы не портить настроение. И так снится по ночам всякое непотребство, к примеру, сегодня привиделась окружившая дом изгородь, за которую не попасть, хоть прыгай через нее! Амвросий прыгнул, а дома-то и нет! И церкви нет, и часовни со следком, только церковный староста сидит посередке — жирный, как напившийся клоп, — и нагло улыбается. Потом вдруг подумалось о рыбе, которую подвез сейнер. Только нынче пост, и “жалок раб” переходило уже на Амвросия, выдавливая вздох и подвигая на мысленные извинения перед Создателем. “За грибками надо бы сходить…” — поворачивал он крамольные желания в нужное русло, но это после трапезы.
Из труб поднимались дымки, на улицах появлялись люди, а от кладбища вверх взбирался трактор с прицепом. Проследив, как тот скрылся за терриконом, священник сплюнул: бесова гора, никакой радости глазу! — и опять заскользил взглядом от станции до площади, словно картограф, оценивая очертания места. На прошлой неделе он заметил, что очертания Апорья, если глядеть сверху, напоминают след человеческой ступни. Он засмеялся от своего открытия и даже забрался на чердак, чтобы уже оттуда убедиться: похоже! Пятка находилась в районе станции, берег озера создавал прогиб, передняя же часть составлялась кварталами за площадью. Впрочем, даже чердак не давал полного обзора, так что оставалось только жалеть, что он не летает, как птица небесная. Когда из флигеля показался дьяк, Амвросий указал вниз:
— Правда же, Григорий, похоже на следок? Ну, место похоже!
Григорий сумрачно глянул вниз и пожал плечами.
— Да ты присмотрись! Вот станция, вот берег…
— Ничего похожего, — хрипло проговорил Григорий. — Мерещится вам, батюшка.
“Тьфу! — мысленно сплюнул Амвросий. — всегда настроение изгадит! Полгода уже здесь служит, а все не проникнется!” Кажется, дьяк тоже сегодня снился, только после забора и старосты. Взлетев на крышу, Григорий кукарекал, махал руками, а затем сорвался и полетел вдогонку журавлиному клину.
— Эй! — кричал Амвросий. — Епитрахиль-то оставь! Староста ругаться будет!
— Дудки!! — отвечали из поднебесья. — я без нее как без крыльев!
Амвросий решил глядеть на облака, которые закручивались спиралью, будто Апорье являло собой невидимый центр, притягивающий небесную вату. “Неисчислимы чудеса твои, Господи…” — думал Амвросий, удаляясь в дом.
Прихожан на заутрене было негусто, из-за чего с неприязнью вспомнился убиенный N. О таких вроде следовало сожалеть, но тот много смущения в умы внес, “прием” какой-то в городе открыл, а это сказалось на числе прихожан. “Чистый убыток от него! — сокрушался староста. — Как открыл свой чертов „прием”, так подношений в два раза убавилось!” В то же время N был обходительный, во время визита вел себя очень пристойно, так что Амвросию немалого труда составило припомнить какой-нибудь эпизод, дабы оправдать неприязнь. Когда уже в облачении вошли с дьяком в алтарь, Амвросий нерешительно проговорил:
— А этот-то, убиенный, что паству прельщал… Он же заходил сюда!
— И что?
— То! Даже лампадки тогда пригасли в храме, вот те крест!
Григорий усмехнулся.
— От сквозняка, наверное, пригасли.
— От сквозняка? Ну да, ну да…
Настроение было изгажено окончательно. Может, он и впрямь выдумал про лампадки, но ведь можно же поддержать, не великую жертву от тебя требуют! Амвросий служил без огонька, ошибался и, казалось, всякий раз ловил усмешку на лице дьяка. Читал писание, а мысли в голове плавали совсем другие: к примеру, о полученном митрополитом письме, где Амвросия обвиняли в ереси католицизма. Кто его, интересно, написал? И кто слух распустил, будто батюшка кагором злоупотребляет в церковные праздники? Тут, конечно, не обошлось без старосты, желавшего оправдать растраты святого вина, но Амвросию хотелось думать на Григория, которого он не понимал. ЧТО таится в глубине этих темных глаз, которые и на человека-то не смотрят, а все внутрь себя? Когда служба кончилась и остались вдвоем, Амвросий сухо сказал:
— Если отпевать попросят, ну, этого… Откажи.
— Да кто ж за него попросит, батюшка? — на лице дьяка опять заиграла усмешка.
— Мало ли кто! Сейчас все умные, а как петух жареный клюнет — сюда бегут!
За постным завтраком Амвросий наворчал на жену, мол, картошка сухая, могла бы и не жалеть маслица! Потом собрался вздремнуть, но тут явилась писательская “хранительница” с туристами, повела в храм, и опять пришлось скандалить, потому что здесь не место для экскурсий!
— Вы обскурант! — заявила хранительница.
— Кто-кто?!
— Враг культуры! Это все — памятники, их надо показывать людям!
Они и в часовню хотели попасть, но тут уж Амвросий встал грудью: к следку — ни за что! Надо же, слова какие бесовские выдумывает! Туристы хихикали, пытались его фотографировать, и Амвросию пришлось махать руками и закрывать лицо. В общем, день начался плохо. Амвросий опять прилег, но какой тут сон? И, поразмыслив, он достал из-за лампадки ключи.
На тропке к часовне валялась упаковка из-под снотворного, дальше — еще одна, и священник в сердцах пнул ее ногой. “Палку надо б выбрать потолще…” — шарил он глазами по кустам и, подняв какую-то кривую дубину, двинулся вперед с решимостью Георгия Победоносца. Сонники были самым большим здешним злом, в сравнении с ними и хитрый староста, и непонятный Григорий — дети невинные. Но, обшарив площадь вокруг часовни, Амвросий нашел лишь пустые упаковки элениума и примятую траву. Сонников не было уже недели две, будто они тоже соблюдали своеобразный “пост”; зато в канун праздника под каждым кустом будут торчать, как поганки или мухоморы после дождя. Устав с ними биться, Амвросий опять призовет милиционера Уварова, а тот будет говорить: мол, спать у нас не запрещено — хоть дома, хоть в лесу.
— Так они ж следок могут выкрасть!
— Но пока-то не выкрали? А вот когда будет состав преступления, тогда и вступим в дело мы, органы правопорядка.
Впрочем, в последний раз Уваров расспрашивал о сонниках с явным любопытством. И убиенный ими интересовался, просил даже, чтобы Амвросий не прогонял их, а посылал на “прием”. Ну, и где теперь у тебя “прием”? Вот то-то же; и представители органов пусть глаз не смыкают, если не желают соломку подстилать!
В часовне было прохладно. Перекрестившись, Амвросий приблизился к парчовой занавеси, которую слегка колыхал сквозняк, и с трепетом ее отдернул. В крохотной пещере на уровне пола было темновато, но вскоре глаза привыкли, различив узорчатый ящик и углубление, прикрытое красным бархатом. Если убрать бархат, взгляду открылся бы обыкновенный (нет, необыкновенный!) песок, на котором отпечаталась женская ступня, то есть по размеру она была характерна для женщины. Песок с годами спрессовался, как сахарный, если в него попадет вода, но на всякий случай был покрыт материей, да еще с позолотой, потому что нарядней, глаз радует. Амвросий представил праздник, как сюда входят прихожане, отбивают поклоны, и в душе всколыхнулось что-то щемяще-приятное. Но следом выскочило число: 37, ужаснув, будто на стене часовни огненным знаком проявилось: 666.
Тридцать седьмой был размером обуви жены, которая никак не могла найти себе подходящие сапоги: то жмут в подъеме, то пятка не влезает. Обычные мирские дела, но здесь! И глядя на ЧТО!! Задернув занавесь, Амвросий истово перекрестился; и когда запирал — крестился, после чего с унынием побрел к дому.
Из статьи в епархиальном вестнике за 199… год
Первое упоминание о видении Пафнутия относят к концу ХVII века, когда монах был уже в преклонных летах и проживал уединенно в одном из скитов. Правда, сведения о том, когда именно привиделась Пафнутию Богоматерь, расходятся. Одни говорят, что в старости, другие утверждают, что привиделось давно, да вот раскрыть тайну голосом свыше было велено лишь под занавес нелегкой его жизни. Нет единства и по поводу того, к какому крылу тогдашней церковной усобицы отнести Пафнутия. Одно время тот был рядом с Аввакумом, но почему-то избегнул репрессий, что послужило намеком на предательство. Потом был обласкан церковью, даже получил приглашение стать игуменом монастыря, но опять же отказался. Самое же нелепое утверждение заключается в том, что видение связывают с заказом церковных иерархий и с прощением раскольнической деятельности Пафнутия. Одна из статей в издании униатов так и называлась: “Социальный заказ” — и преследовала цель опорочить светлое имя святого, чего им, разумеется, никогда не удастся. Подливают масла в огонь и ученые, взявшие на пробу грунт из ящика со следком, причем тайком, без разрешения епархии! А потом извольте радоваться: какой-то доктор наук берется доказывать, что почва не соответствует апорьевской! Там, видите ли, “суглинки”, а следок отпечатался в “песчанике”, что доказывает (якобы) происхождение святыни из другого региона. Сами вы, господа ученые, из другого региона — еретического!
Еще одна ересь именуется “сонной ересью”. Ее сторонники утверждают: дескать, Пафнутий увидел Богородицу не наяву, а во сне, и на том месте, где он спал, появился след. Полемизировать с этими, с позволения сказать, адептами не имело бы смысла, если бы ересь не получила в последнее время широкого распространения и если бы адепты не шли туда, как паломники, и не устраивали у стен часовни спальню. Они приезжают в Апорье из самых разных мест, ставят в лесу палатки, а ночью пробираются к святому месту и валятся, как снопы (поскольку предварительно глотают снотворное). Смешно сказать: они мечтают увидеть во сне ее, Матерь Божию! Более того, кто-то утверждает, что уже видел Богородицу, а посему приравнивают себя к святому Пафнутию! Однако недаром говорят, что Бог шельму метит — таких “святых” среди еретиков появилось великое множество, и теперь они спорят между собой, кто истинный сновидец. Проверить это, понятно, нет возможности, так что почва для спекуляций тут плодородная. У одних Богородица совсем молодая, еще до непорочного зачатия, у других — с младенцем на руках; опять же, кто-то видит ее босую (и след соответствующий), а некоторые — обутую в сандалии. В общем, имя этим бесам — легион. Но хотя епархия не раз обращала внимание светских властей на недопустимое отношение к святыне, реакции не последовало. Власти озабочены добычей руды, уничтожением рыбных запасов в озере, а до наших проблем у них руки, видите ли, не доходят! А ведь причина упадка кроется именно здесь, в отсутствии истинной веры.
Самое же главное: еретики норовят опубликовать свои бредни на страницах епархиального вестника! Редакция нашего православного издания никогда не отказывала простым верующим в возможности высказать мнение, а в нынешние времена демократизации — в особенности. Но всему же есть предел, нас накажет Господь, если предадим гласности анналы лжеоткровений, заполнивших редакционные полки! Пребывая в сомнении и томлении, мы задаем нашим читателям вопрос: что с этим делать?! Издать отдельным сборником с разоблачительными богословскими комментариями? Или уподобиться мусульманскому халифу Омару и сжечь?
В этой связи трудно переоценить деятельность священника Амвросия Лазарева, который мужественно и последовательно осуществляет свою миссию. Священнику не пристало, конечно, бороться с еретиками силой, но слово убеждения всегда при нем. И отец Амвросий убеждает, растолковывает заблудшим овцам основы веры истинной, а бесов изгоняет. Как могла появиться в прошлом номере вестника ужасающая статья о будто бы католических увлечениях отца Амвросия?! Кто из паствы оказался Иудой Искариотским, у кого поднялась рука?! Статья, по сути, не имеет автора (подписано, дескать, со слов отдельных прихожан), поэтому с полной ответственностью заявляем: все это ложь и враки! А апорьевскому священнику желаем всяческих благ. Бог в помощь.
8
Лейтенант Уваров выкладывал на стол предметы, говоря: негусто с вещдоками, но какие-то зацепочки имеются. К примеру, пуля калибра 7.62, застрявшая в кресле, костюм с пулевым отверстием, но главное — в столе нашли записку!
— Странная записочка, очень странная! Смотрите: “В моей смерти прошу…” — а дальше обрыв, будто человек раздумал писать!
Хренов тут же предположил: самоубийство, но лейтенант покачал головой: оружия-то не нашли! И отверстие на пиджачке, как видите, не обгорело, то есть стреляли с расстояния! “Жаль, что не самоубийство”, — подумал Хренов, а следом, что Уваров похож на депутата Щеголькова, чье изображение висело над столом. Такой же портрет бросился в глаза на станции, где за Щеголькова призывало голосовать объединение ВАПЩЕ. Рядом был наклеен “Ом”, обрамленный загадочной надписью: “Трансляция заканчивается!”, но Хренова, понятно, больше интересовало сходство известного лица с лейтенантом.
— Да, родственник, только дальний. Похож, верно? Особенно так.
Уваров повернулся в полупрофиль, сделавшись вроде как младшим братом мудрого седоватого человека, глядевшего с портрета за спиной.
— Я тут даже набрался наглости, написал письмишко… Ну, ему же охрана нужна, верно? Так вот, я сон однажды увидел и решил: напишу!
— Сон? — удивился Хренов.
— Да, знаете ли, у нас теперь это в ходу… — лейтенант смутился. — Хотя в первую очередь я делаю ставку на профессиональные качества! Я знаете, сколько из “макара” выбиваю? Девяносто восемь!
— Что ж, неплохо. А что значит — ВАПЩЕ?
— Выбор Апорья — Щегольков! Неплохо придумано, верно? Я тоже вхожу в эту инициативную группу, и мы, без сомнения, победим!
“Мне бы такую протекцию!” — не без зависти думал Хренов. Лейтенант выдал ключи от квартиры убитого, но Хренов решил вначале пообедать. На улицах было пусто, зато в “Магарыче” толпился народ. Название забегаловки Хренов узнал от лейтенанта и, наблюдая уставленные бутылками столы, согласился: “Магарыч”! К счастью, в углу нашелся свободный стол, в меню — дешевый пирог с рыбой; а значит, командировочные будут расходоваться умеренно, и можно… Хренов нерешительно оглянулся и, поскольку знакомых не было (и быть не могло), заказал сто грамм.
У дверей сидела компания, в которой выделялся смуглый, словно только что с курорта, человек в тельняшке. Его подначивали, причем особо усердствовал лысоватый мужик в робе.
— Нету там ничего! — азартно орал он. — ни фига нету!
— Есть… — пьяно улыбалась тельняшка, — все время появляется!
— Ну, покажь!!
Смуглый стащил тельняшку, когда ворвался некто в телогрейке и потребовал пол-литра. Он нервно хохотал и что-то возбужденно объяснял буфетчику:
— Трактор, блин… Навоз, блин… Еле вылез, на фиг…
— Ага! — вскочил лысоватый. — Опять свалился?! И вылез?!
— Да, блин, если б, на фиг, мать ее…
— Ладно, давай сюда, расскажешь!
Высосав из горла полбутылки, мужик с удвоенным возбуждением принялся печь “блины” и сажать “фиги”. Значит, вез на тракторе навоз, блин, но прицеп повело, на фиг, и машину потащило в Провал! Он и моргнуть не успел, блин, а уже скользит по склону, и все быстрее, только и видно, как небо удаляется и края уже над головой, как будто в дыру, на фиг, попал! То есть в дыру-то и попал, но дерево подмогло, что на склоне растет, — притормозило! Выбрался из кабины, а трактор висит, зацепившись колесом за ствол! Ну, бли-и-ин… Навоз, понятно, вытекает — под углом же повис! — а потом прицеп отрывается, на фиг, и вниз!
— И что там внизу? Видел?
— Ничего! Внизу, блин, — НИЧЕГО!! Когда такое увидишь, будешь, как наскипидаренный, ползти, хотя склоны там — будьте-нате!
— Так что, совсем ничего?!
— Ну, я же сказал! А не веришь, сам слазай!
К столу подходили, просили рассказать еще, и родившийся в рубашке обладатель телогрейки опять докладывал о прицепе с навозом, падении и странном НИЧЕГО, которое таилось на бездонной глубине и одновременно пугало и раззадоривало. Отставленный новым героем, лысоватый снова стал подначивать смуглого: покажи, мол! Тот повернулся спиной, и ее взялись придирчиво изучать.
— Ну и что тут? Нету ни фига! Гляньте, мужики, точно говорю! И твоего Лабдарора нет! Вот Провал — есть, а Лабдарора — нет! Точно, мужики, есть Провал?
— Есть!! — кричали хором, а спасшийся усмехался с видом человека, которому задают риторические вопросы.
— А Лабдарор есть?!
— Хрен там!!
“Дурдом… А главное, с этими „непугаными идиотами” предстоит общаться, выясняя обстоятельства гибели гражданина N, 1950 года рождения, уроженца города Надым, приехавшего в Апорье летом прошлого года и поселившегося по улице Рудной, дом 20!” Накатило то же состояние, что в поезде, уничтожая настрой на работу, на поиск улик и свидетелей, когда смутное и нечеткое шаг за шагом обретает причинно-следственные связи и от зыбких версий приходишь к чему-то твердому и незыблемому по имени Факт. “Здесь нет фактов, а есть Провалы, на редкость невкусные пироги и странный мужской стриптиз в распивочных. Что, интересно, они там разглядывали?” Вскоре в забегаловку, робко оглядываясь, вошел мальчик в футболке, и последовал новый взрыв возбуждения.
— Ага, явился! Что, мамка прислала? Так передай ей, что я отдыхаю! Я — пахал, ясно? Так и передай… Хотя нет, иди сюда!
Лысоватый дернул пацана к себе, выставляя перед собутыльниками.
— Ну, что хочешь спросить? Про жабу, что в озере живет? Ты чего таскаешься на причал, а? Чего выспрашиваешь и отца позоришь?!
Мальчик устремил глаза на смуглого, который уронил голову на руки.
— Что с Непоседой? — тихо спросил он, — Зачем вы его напоили?
— А это не твое дело! Непоседа! Такое же брехло, как ты: он нам тут мозги пачкал, но мы мужики тертые, нас этим… Лаб… тьфу! Нас, короче, не купишь! А еще один брехун над парикмахерской жил, знаешь? Жил-жил, да и весь вышел, понятно? А этот очнется, скажи ему, чтобы устраивался к нам! Я его возьму этим… юнгой!
Грохнул хохот, и лысоватый победно огляделся, выиграв схватку за внимание. Когда в кафе вбежал худой человек с огромной папкой, рыбак подмигнул приятелям.
— Эй, Кроткий, иди сюда! Есть для тебя дело: посмотри, может, тут что-то есть?
“Дурдом продолжается…” — подумал Хренов, узнав галерейщика Иванова-Кроткого. Собутыльники оголили спящему спину, а Кроткий склонился над ней.
— Боди-арт… — бормотал он, — но нечеткий! Кто сейчас так делает?! Вот что, когда протрезвеет, пусть зайдет в галерею: я ему такое нарисую — век не забудет!
Он взял бокал вина и, завидев Хренова, приветливо помахал рукой. Инкогнито раскрылось, а тогда внимай, майор, словесному потоку про “боди-арт”, про какой-то карнавал и лишь в самом конце — о предмете прямого интереса.
— Знаю, знаю, зачем вы здесь! Странная была персона, вот что скажу! Но — продвинутая, это факт! Я его к нашим делам хотел привлечь, да вот… Ладно, у меня цейтнот, как-нибудь потом пообщаемся!
Вскоре Хренов стоял у дверей квартиры. Замок провернулся плавно, а дальше: скромная прихожая и комната, заставленная старой мебелью и книжными полками, от которых портьера отделяла спальню. Кровать не заправлена, а на подушке — толстый записной блокнот. Хренов раскрыл наугад: “Тарикеев Б. С. Поначалу депрессии, затем увлекся „письмами своей душе” Долгаева Н. К. Комплекс Алисы в стране чудес. Абрикосова…” На этом месте Хренов захлопнул блокнот, наверное, сопоставив Абрикосову со своей фамилией. Не повезло ему с фамилией, чего уж; и с командировкой не повезло, потому что писавший это гражданин оказался застреленным. Более того, гражданина угораздило родиться в заполярном Надыме, куда, не дай бог, придется тащиться, чтобы беседовать с родственниками. Надым! Хренов представил тундру, оленей и в растерянности присел на кресло.
К оленям не хотелось. Хотя и здесь — те же эскимосы, которых изволь допрашивать, чтобы в итоге обнаружить алкаша, что водит трактора с навозом, и сакраментальный мотив: не хватало на выпивку. Обстановка была небогатой, такие квартиры обычно ради выпивки и взламывают. Что тут возьмешь — книги? Хренов протянул руку к полке, вытащил наугад и прочел: “З. Фрейд „Толкование сновидений””. Ну, и кому, спрашивается, нужен этот З. Фрейд? Или вон тот потертый корешок, с надписью “Гиппократ” — кому на фиг сдался? Достав “Гиппократа” с полки, Хренов раскрыл его, чтобы прочесть на первой же странице: “Если звезды во сне тусклы или движутся на Запад, это признак физической слабости. Движение вверх указывает на ненормальное состояние жидкостей в голове, падение в море — болезни внутренних органов…” На ненормальное состояние жидкостей в голове указывало скорее то, что Хренов не сумел увильнуть от командировки. А вот Петька Чернов сумел, всунул вместо себя Хренова, который теперь сидит и читает приписанное к Гиппократу карандашом: “Сенои были умнее. Они не ограничивались пассивным подходом, а сами управляли…” Правильно, и Петька оказался умнее, поэтому скоро подполковника получит, а Хренов — просто дятел! Запомни, придурок: не ограничивались пассивным подходом!
С другой стороны, алкаши редко носят с собой оружие калибра 7.62, чаще кухонным ножом орудуют. И он опять взялся тупо листать записной фолиант в надежде обнаружить какие-то адреса и телефоны. Все эти Тарикеевы и Абрикосовы, однако, указывались только по фамилиям, что обещало в будущем лишние хлопоты. После списка шла жирная черта и подпись: “Не исключать вариант „козла отпущения”. Эту роль обычно играли евреи, правонарушители, психически неполноценные, а еще те, кто много на себя берет”. Слово было найдено: козел отпущения, который взял на себя дело, предназначенное хитрожопому Чернову. А если человек — козел, это неисправимо.
В гостиницу не хотелось, и Хренов двинулся мимо рынка к видневшимся вдалеке деревьям, чтобы вскоре оказаться среди крестов и памятников. “Остановись, прохожий…” — бросилась в глаза надпись на старом надгробье. Хренов не внял призыву, но тут же: “Мой друг, остановись! И я когда-то тоже…” Шагая мимо холмиков и оградок, он рассеянно размышлял о фамильярности покойников: ну какой я, к черту, вам друг?! Окликать с того света, по меньшей мере, бестактно, дайте пожить в свое удовольствие, не торопите! Однако следили за ним вовсе не покойники, если судить по шагам, что раздались за спиной.
— Местечко присматриваете? Здесь уже все забито, дальше надо идти!
Мужик с граблями в руках указывал в конец аллеи. Он, мол, угадывает приезжего и понимает так: кого-то из родни надо похоронить. А тогда следует обращаться к нему, — и мужик каркнул, вроде как представляясь. “Остановись, мой друг…” Неприятный холодок на спине таял, но мысль о том, что так же должны каркать с того света, долго не отпускала.
Гракх, в свою очередь, оценивал незнакомца: лицо одутловатое, мешки под глазами, значит, на горизонте понятно что. Такие обычно валятся на рабочем месте или за праздничным столом, лихо опрокинув десятую рюмку (не хочется отстать от молодых!), затем короткая агония — и все. Набранная за жизнь гадость не позволяет им быстро раствориться в почве, они гниют долго, что расценивалось в классификации Гракха как покойницкий брак.
А Хренову кладбище напомнило о предстоящем осмотре трупа. Опер не любил таких осмотров; и моргов не любил, что служило поводом для насмешек того же Чернова. “Вот и ехал бы сюда, юморист”, — думал Хренов, шагая вместе с этим каркающим вдоль аллеи.
— Бандитская? — спросил он, определив принадлежность захоронения по надписи: “Спи спокойно, Корявый, мы за тебя поквитаемся!”
— Верно угадали. Надгробие богатое, но покойный — так себе. А вот это, — они остановились у памятника, — серьезный покойник…
Хренов наклонился и прочел табличку.
— А-а, Писатель! “Тучи над Апорьем”, да? Ладно, мне пора.
Писательский бюст возвышался в стороне от аллеи, изображая что-то могучее и стихийное: волосы откинуты ураганным ветром, лоб бугрится, как скала, в общем, натуральный титан, а не человек. Заграничный потомок хотел установить бюст поскромнее, хранительница Долгаева протестовала, и только Гракху было все равно, поскольку он глядел глубже — в самом прямом смысле. В этой могиле фактически завершился процесс превращения мешка со слизью в “чистый прах”, поэтому Писатель относился к почетному разряду покойников, почти слившихся с Универсумом.
Из архива апорьевского Дома Писателя
Наша экспозиция насчитывает около пятисот единиц хранения: рукописи, личные вещи, а также предметы деревенского и городского обихода, собранные Писателем в Апорье и его окрестностях. К примеру, имеется плуг, выкованный из нашего железа (подарен крестьянином Дедикиным), или прялка, оставшаяся от няни Писателя. Детали быта собирались автором бережно, на протяжении многих лет, иногда переходя в произведения, как случилось с санями из одноименного рассказа “Сани”, или с коньком крыши, который чудом уцелел в пожаре, описанном в романе “Тучи над Апорьем”. А узорчатый платок героини романа “Женская доля”? А стетоскоп доктора Чебыкина, ставший ключевой деталью новеллы “Лекарь и дитя”? Эти тривиальные и в то же время символические предметы бережно хранятся в нашей коллекции, причем не в запасниках, а выставленные на общее обозрение.
Охрана и приумножение наследия — наша главная обязанность. Я, м. н. с. Долгаева Нинель Кузьминична, исполняющая обязанности хранительницы Дома, сумела приобрести десятки новых экспонатов, в частности, костюм Писателя, подаренный музею его внучатой племянницей. Удивительно: в кармане обнаружилась записная книжка, а в ней наброски характеров, к сожалению, не воплощенных ввиду внезапной кончины! Недавно приобретен кожаный диван — любимое место отдыха творца; жемчужиной же коллекции признан набор трубок, изготовленных самим автором. Вырезал он их из замечательной апорьевской вишни, к сожалению, исчезающей в последние годы.
Однако память не вишня, она сохраняется в народе, который не забыл Писателя, создавшего колоритные народные типы деда Пархома (прототип — Дедикин), свободолюбивого рудокопа Барбашина, а также образы представителей демократической интеллигенции, например, доктора Чебыкина. Школьные программы, экскурсии в Дом Писателя, встречи со столичными литераторами — Писатель сопровождал каждого апорьевца с детства и до глубокой старости, не позволяя отрываться от своей культуры и истории. А разве можно забыть фестивали, когда-то проводившиеся ежегодно и собиравшие гостей из десятков городов и даже зарубежных государств? Гости и жители города сходились на просторной лужайке возле Дома, читали отрывки из прозы, а потом спускались к озеру, где народные хоры исполняли песни и проводились массовые гулянья под девизом “Помним, уважаем, любим!”.
Любовь и уважение дошли до того, что массы включились в сотворчество: называли друг друга именами и фамилиями из бессмертных произведений, а на семейные и общественные праздники одевались в костюмы тех фасонов, какие носили при жизни Писателя (у большинства костюмы хранились в бабушкиных сундуках, но кое-кто даже обращался в индпошив). Исследовательский бум в связи с юбилеем нашего земляка лишь подстегнул этот процесс: население Апорья было активно задействовано в сборе сведений для архивов, однако скучной “теории” народ предпочел “практику”. Имена прилипали, делаясь привычнее собственного, и повсеместно начали разыгрываться эпизоды из знаменитых повестей и романов. Так, сцена утопления героини из романа “Женская доля” была разыграна восемь раз (к сожалению, один раз удачно), а пожар, когда от дома остается лишь конек крыши, стал ритуалом во многих домах: его возжигали понарошку, чтобы покричать всласть. И обязательно раз в году переворачивался на своей бричке прокурор Дергайло, причем в роли этого сугубо отрицательного персонажа выступали люди, как правило, очень достойные. Вскоре даже началась путаница: ученые не понимали, где сцены из произведений, а где искрометное народное творчество. Запутанные энтузиазмом архивисты несколько раз заносили в анналы свободное проявление фантазии, что можно расценить как перегиб. Таковым мы считаем и полемику о прототипах, когда один утверждал: мол, доктор Чебыкин с моего прадеда списан! А второй рьяно возражал: нет, с моего!
И все же, несмотря на издержки, то время можно считать золотым веком. Где теперь праздничные юбилеи? Где ежегодные сборы гостей? Новая политика, к сожалению, прививает населению Апорья иные ценности — чего стоит одна авантюра под названием “Железный ренессанс”! Дом Писателя уже не посещается столь интенсивно, как раньше, зато стали появляться отдельные, с позволения сказать, исследователи, которые интересуются не столько бессмертными образами, сколько частной жизнью знаменитого автора. Или сложными отношениями с властью, утвердившейся после известных событий; или с народом, с которым тоже (якобы!) имелись какие-то сложности. Вдруг объявляются некие потомки Писателя, которых раньше никто в глаза не видел, и, вопреки ожиданию, льют воду на мельницу лжеисследователей!
В последнее время наши чтения вытесняет так называемый Карнавал — эклектичное (мягко говоря) действо, проводимое “Открытой галереей” господина Иванова-Кроткого. За отсутствием средств Дом Писателя вынужден иногда подключаться к этому мероприятию, собирая за его счет семинар молодых авторов, некогда традиционный, а ныне существующий от случая к случаю. Тем не менее в будущее мы смотрим с оптимизмом.
II. СНЫ АПОРЬЯ
1
Огромный и сильный, он рассекал темную воду, безошибочно находя дорогу к берегу. Временами над водой скользила голова на длинной гибкой шее, в сторону огней устремлялся немигающий взгляд, и что-то древнее, от первых дней творения пробуждало дрожание мощного упругого тела, помнившего, что звезды и Луна не всегда были такими тусклыми. Он помнил другие, небывало яркие звезды, с которых взметывались протуберанцы, и низко нависающую Луну, до которой, казалось, можно дотронуться. Но нечем было еще дотрагиваться; можно было разве что сожрать светило, что он и делал, когда заглатывал десятки блестящих в лунном свете рыбин. И берегов тогда не было, лишь теплый океан простирался вокруг; и чтобы пересечь его, не хватало жизни. Огни приближались, и голова все чаще замирала над водой. Тут было опасное мелководье, не боялись которого лишь могучие существа, что столпились у берега, выставив к небу высокие ветвистые рога. Они и глубины не боялись, только не умели нырять — плавали по поверхности, и еду не заглатывали, а вытаскивали из воды, будто пасть находилась там, наверху. Иногда он гнал косяки рыб подальше от ненасытных монстров; когда же еда закончится, он сразится с ними: выскользнет из глубин с ревом и яростью и либо погибнет, либо победит врага. Что-то в нем помнило схватки, когда сплетались могучие щупальца и рвались в клочья мышцы; прапамять уводила даже не в океан — в жаркие влажные болота, где из огромных зубастых рыб, ползающих на плавниках-лапах, формировались будущие властелины планеты. Тогда и самой Луны не было, и космос глядел на Землю мириадами звездных глаз. С берега долетал шум, и голова приоткрыла отверстия ушей. Издавая звуки, среди огней перемещались небольшие существа, тоже обитавшие на мелководье. Белых, неповоротливых, их ничего не стоило схватить и утащить в глубину, но пока еды хватало.
Неожиданно раздается ехидный голос сестры Катьки:
— Опять у тебя динозавры по озеру плавают? Они же вымерли давно! Биологию читай, где про Дарвина и эволюцию!
Она хохочет, а звезды вдруг срываются с мест и падают в озеро, шипя раскаленными углями. Апорье окутывает горячий туман, и, как спасение, сетка трещин на потолке…
Что-то еще сегодня снилось… Ага: двоюродная сестра спорила с Непоседой, который показывал фотографии целаканта — эту рыбу они выловили в районе Мадагаскара. Толстая, как бревно, рыбина пучила мутные глазищи, а еще имела маленькие лапки вместо плавников и, казалось, могла запросто доползти до борта и плюхнуться обратно в пучину.
— Эта рыба вымерла сто миллионов лет назад, — говорил Непоседа, — то есть должна была вымереть, но, как видите, живет!
А Катька разражалась хохотом: мол, это ваши апорьевские фотоаппараты такие снимки делают! “Кодак” купите, если хотите нормальные фотки иметь! Она страшная спорщица, эта Катька, и все время хвалится тем, что учится в спецшколе! Лучше бы посмотрела кадры, которые Непоседа вчера показывал мальчику, они удивили гораздо больше, чем зубастая рыба.
Черно-белые, невзрачные, эти изображения несли в себе тайну: мальчик разглядывал их, когда что-то щелкнуло в глазу и мир на фотографиях обрел непривычный и загадочный вид. Так он выглядел во сне или в телевизоре, когда что-то случалось с резкостью и обычное дерево превращалось в посланца иных миров. Конный памятник, башня, только СОВСЕМ другие!
— Ни фига себе… Вроде памятник с лошадью, а присмотришься: кентавр! Башня на ракету похожа, а люди летят, как эти… Икары! Нам историчка рассказывала, как тот с отцом своим с острова решил драпануть, только не долетел. А эти куда драпают, да еще целой стаей?
— Объяснений у меня нет. Я нашим аппаратом одну пленку отщелкал, и вот что получилось. Если честно, я потому и мотаюсь по шарику: увидеть мир таким, — а дальше и помирать можно! Только с глазами у нас что-то: смотрим — и не видим! Поднимемся вверх — и не долетаем, как твой Икар. Пусть тогда хотя бы на фотографиях мир будет другим…
Родители с утра куда-то ушли, что было здорово. Мальчик умывался, наскоро глотал завтрак, и очередной летний день, только начавший расправлять крылья, уже трепетал внутри. Еще не выстроив планов, он выскочил на улицу, однако на площади крылья повисли тряпками: вывалившись из “Магарыча”, отец тащил за руку мать, которая безвольно двигалась следом. Тут же захотелось сбежать от этого позорища, однако отец его заметил.
— Вот еще один… Яблоко от яблони… А ну иди сюда! Может, ты тоже туда ходил? Ну, признавайся!
— В чем признаваться? — глухо спросил мальчик.
— А что, не в чем? Щенок, а уже какой хитрый! Ладно, скоро всех хитрых выведут на чистую воду! Серьезный человек приехал, он это дело так не оставит! Слышь, ты? — Он дернул за руку мать. — Все расскажешь как на духу! Как Амвросию, блин, на исповеди!
— Да она ж еле ноги волочит! — сказал один из знакомых. — Заболела, видать!
— Заболела, заболела! Только я ж и веду — лечить! Власть — она вылечит!
Зеваки образовали толпу, и вдруг захотелось, чтобы в нее ударила молния. Чтобы всех испепелила, а первого — отца с опухшей красной физиономией, которая наливалась самодовольством. Мальчик прикрыл глаза, когда же опять открыл, из-за ближайшего дома показалась голова на длинной шее. Помаячив над крышей, голова скользнула к толпе и застыла над ней, покачиваясь. Черная кожа отливала на солнце мокрой резиной, а шея напоминала невероятной толщины шланг, точнее, гибкий трубопровод. Изо рта показывался раздвоенный, как у змеи, язык, а немигающие глаза озирали двуногих, выбирая: кого первого? Сердце замерло в мстительном восторге, но никто почему-то не глядел вверх.
— Что, интересно? Скоро власть всех приструнит! На первый-второй рассчитайсь! Закопать Провал! Не хотите?! Нет слова: не хотим — есть слово: надо!
— А сам-то копать пойдешь?
— Бездельники пойдут! А рыбак Буров свое дело знает! Кто против? Кто воздержался? Я на этот счет самому Авдею Щеголькову напишу! Я ему обо всем расскажу, вашу мать! Голосуйте за Авдея Щеголькова!
Динозавр исчез так же внезапно, как и возник. Выскользнув из толпы, мальчик кинулся бежать, чтобы очнуться на берегу и подставить полыхающие щеки ветру. Хотелось войти в воду и плыть, не останавливаясь, к островам, а потом еще дальше, к другому берегу. А еще лучше — убежать с Непоседой!
Вчера он опять показывал спину: контурная карта побледнела, но под левой лопаткой проявился какой-то другой рисунок. Мальчик повернул спину к окну и вскоре различил силуэты гор. Вначале плавные (не горы, а холмы), те постепенно повышались, превращаясь в островерхие пики; можно было различить даже крошечные домишки, лепившиеся к скалам.
— Значит, надо туда, — вздохнул Непоседа.
— Но там же убивают! А потом головы отрезают и яйца…
— Второе — не хотелось бы, — усмехнулся приятель. — Но сопротивляться бессмысленно: если сон проявился на спине, то спорить нельзя: судьба.
“А если я тоже туда подамся? Пусть меня привезут с простреленной башкой, вот тогда они…” — и он отдался мечтаниям о том, как будет лежать в гробу, а все будут рыдать, в особенности папаша и приехавшая по такому случаю сестра Катька. “Он видел такие сны! — заломит она руки. — А я им не верила! Посмотрите, они проявились у него на спине, его же пытали!”
Покинув берег, он вскоре оказался у дома с парикмахерской, похоже, неспроста. “Непоседа — смелый, но не хозяин своим снам. А Каланча — хозяин был или нет?” Каланча иногда приглашал к себе, но его побаивались; лишь Крыса однажды согласился, чтобы потом целый месяц хвалиться.
— Ну, и как у него? Не приставал?
— Ха, я бы ему пристал! Я опаску с собой взял, поняли? Думаю: если маньяк — сразу по члену, и гуд бай! Не, он спрашивал больше.
— О чем же? Ну, не тяни!
Крыса же похохатывал, требовал закурить, а потом скупо ронял: мол, о школе поговорили, о жизни в городе, а в конце о снах. Крыса насвистел ему с три короба, дескать, то-то и то-то во сне вижу, а Каланча с умным видом записывал. Оставалось лишь жалеть, что не оказался на месте Крысы: он бы такое рассказал! Ему и врать не надо, у него сны интереснее любого Спилберга; а самому быть хозяином снов — это вообще класс! Такой человек — гипнотизер — однажды заехал в Апорье, только мальчик тогда опозорился и до сих пор страдал от насмешек.
И опять тянуло к его Камню, где гудели под ветром кроны и слышалась космическая песня. Мелодия была таинственна, печальна, она уносила от криков отца, от слез матери — от той жизни, что цеплялась, как репейники в поле, и липла, как грязь к башмакам. От толкотни на кухне, от запахов из туалета, от школьной скучищи, от вечной нехватки денег, от рыбы, которой провонял весь дом, от внезапного пробуждения, когда вываливаешься из какого-нибудь потрясающего сна и слушаешь сопение за стенкой и стук кровати. Мальчик знал, КАК это происходит, видел, как вскакивают друг на дружку собаки на улице, но почему-то считал, что его родители не могут этим заниматься. Казалось, выйди он в соседнюю комнату, найдет вместо родителей истекающих слюной и потом Кролика с Крольчихой. Только нет, Крольчиха никогда не прохрипит: “Отстань, пьяная тварь, не хочу ничего!” И мальчик повторял: “Отстаньте, все отстаньте!” — и накрывался с головой, чтобы провалиться в сон…
Хуже было только раз: когда перед смертью бабушка лежала, не вставая, и иногда ходила под себя. Кладбище мальчик посещал без страха, но тут, когда близкий человек так некрасиво болтался между жизнью и смертью, убегал из дому при любом удобном случае. А вот в гробу бабушка была даже красивой, только усохшей какой-то, раза в полтора меньше, чем при жизни. Мальчик запрокинул голову, увидев в бледно-голубом небе белесый самолетный след. “Странно, — подумалось, — я ведь скучаю теперь по бабушке. Может, она летает на таком вот самолете, оставляя белый след, как привет? Или там, в небесной глубине, людей нет, а есть только космические Камни?” Но в таком случае Камень был значительнее, важнее человека, и, наверное, ему и впрямь следовало помолиться.
2
Утром в дверь постучали, и на пороге появилась странная личность, приложившая палец к губам. Мол, ни звука, после чего — ухо к стене.
— Заснул… А всю ночь пил и рассказывал анекдоты! Горняцкий юмор — ну просто тушите свет! Почему горняцкий? Потому что этот господин прибыл в командировку на карьер, но на работу, доложу вам, не выходит! Да, не каждому по карману одноместный. А соседи в этих провинциальных отелях, сами понимаете…
— Извините, чем вообще-то обязан?!
— Тем, что я тоже из опоздавших. Но если люди вашей профессии в каком-то смысле всегда опаздывают, прибывая, так сказать, по факту преступления, то я опоздал по случаю. Долго собирался, а жаль, искренне жаль!
Модест Чижов прибыл вчера вечером, растратившись на частника. Они, оказывается, давно вели переписку с N, потом в кои веки собрались встретиться, и тут — на тебе! На обратный еженедельный вагон он не успел, а тогда сиди и кукуй!
Хренов вяло поинтересовался: сохранилась ли переписка? Конечно, только осталась, к сожалению, дома!
— А предположения какие-нибудь есть?
— Предположения? — вскинулся Чижов. — Я думал, у вас есть. А я — что ж… Впрочем, в последнем письме я писал… Что же я писал? Ага: “Крылья „эго” скреплены воском, который при легкомысленно высоком полете плавится под лучами трансперсонального солнца. В итоге Икар падает в море”.
— Кто падает?
— Икар, сын Дедала. Но это скорее метафора, а не предположение.
Через полчаса Хренов вышел на площадь. По ее периметру теснились ларьки, а прямо напротив гостиницы высилась покосившаяся каланча, обвешанная рекламой. Слева сияла улыбкой дива в колготках, правда, из-за наклона башни ее призывный взгляд улетал куда-то к вершине террикона. Висящий же справа Авдей Щегольков смотрел вниз с выражением: ты еще не проголосовал за меня?! Взгляд сверлил крыши ларьков и, учитывая источаемую глазами энергию, должен был давно их продырявить.
Спустя час он беседовал с женщиной по фамилии Бурова, которую втащил в кабинет тот лысоватый рыбак, что командовал застольем в “Магарыче”. Дыша перегаром, он грозился вывести всех на чистую воду, а в особенности супругу:
— Иди сюда, с тобой побеседовать хотят! Товарищ… Как вас по званию? Докладываю, товарищ майор: она ходила к этому, которого грохнули! Пока муж добывает государству рыбную продукцию, эта курва… Иди сюда, мать твою так!
Оставшись с ней один на один, Хренов не сразу сообразил, о чем спрашивать. В темных глазах таилась бесконечная усталость, как у обреченных на пожизненное заключение: именно такой взгляд был в последнее время у его жены. Потому, наверное, и приснилось сегодня, будто жена скользит в Провал: хватается за кусты, деревья, но не может удержаться на крутом откосе. А Хренов, вместо того чтобы спасать, кричит:
— Как там: ничего? То есть НИЧЕГО?! Ты за трактор цепляйся, за трактор!
Потом морг, где предстоит опознание, и он с бьющимся сердцем приближается к столу, на котором кто-то длинный лежит под простыней. Убитый N? Но простыня почему-то шевелится, спадает, и лежащая старуха (высоченная, как каланча!) качает головой: “Давно же ты у нас не был, сынок!” Хренов бежит по коридорам, но не может найти выход: стрелки на стене раз за разом возвращают в комнату, где старуха устало говорит: “Ты разве меня не узнал? Это же я, твоя жена! Теперь я такая!”
Надо сказать, он и впрямь заблудился в морге: попал в прозекторскую, а там труп какой-то бабки полосуют! Так что осмотр N прошел дежурно: Хренов даже не запомнил, какой у него нос — прямой или с горбинкой? Русоволосый он или брюнет? Смотреть в глаза смерти — удовольствия мало; да и вообще, “смотреть в глаза!” только с обвиняемыми получалось, а вот с супругой, к примеру, не очень…
Односложные ответы Буровой мало что прояснили, и Хренов вздохнул:
— Ладно, вот повестка, зайдете послезавтра.
А потом он впустил в кабинет эту парочку. Держась за руки, они говорили, что тоже знали убитого, при этом с интересом осматривая кабинет.
— И что можете сказать?
— Ничего. Просто у него приятно было.
Дама закатила глаза, когда спутник дернул ее за руку и указал на кожаный топчан в углу. Подружка тоже уставилась в угол, и тут из двери прозвучало:
— А вы здесь что… Извините, товарищ майор. Можно вас на минутку?
За дверью Уваров смущенно объяснил, мол, этих лучше бы прогнать, и намекал на какой-то анекдот про врача и озабоченных.
— Какой анекдот? — не понимал Хренов. — Это же свидетели!
— Они такие же свидетели, как я — Щегольков. Их у нас зовут Кролик и Крольчиха, и они на каждом углу, ну, сами понимаете что… А в анекдоте это звучит так: гоните их на фиг, им трахаться негде!
Хренов тут же вернулся в кабинет.
— Вот вам повестки! — сердито сказал он. — Придете через неделю!
Расследование начиналось сумбурно: факты не складывались в общую картину, будто были скреплены воском, как эти… Крылья “эго”? Он спустился на первый этаж, где лейтенант, усевшись на месте дежурного, читал книжку. Ее тут же захлопнули, но Хренов успел прочесть заглавие: “Сон во сне. Разгадка феномена”.
— Интересно? — спросил Хренов.
— Да так… — лейтенант опять смутился. — Из конфискованного. Знаете же, какие иногда на изъятиях интересные штучки попадаются! Но вы не думайте, я потом по инстанции передаю!
— Я вот что хотел спросить: почему у вас везде этот значок висит? “Ом” — так он вроде называется?
— Думаю, значки от убитого пошли. Только “Ом” — это в центре, а целиком этот узор называется не очень прилично: “мандала”, — сказал Уваров, ставя ударение на второе “а”. Слово отозвалось ударом молота по рельсе, который слышал на рассвете. “Манда-ала… Манда-ала…” — пел рельс, собирая краснолицых рудокопов к старенькому “пазику”.
— Я, вообще-то, почему все это читаю? — продолжил лейтенант. — Сон мне был, будто Щегольков в охрану взял. И вот едем мы ночью на “БМВ” по лесной дороге. Едем, значит, а там… Вы когда-нибудь видели зеленые глаза? Чтобы светились, как светофоры?
— Нет уж, баста! — вспылил Хренов. — И вообще, на работе работают, а не дурь всякую читают!
— Понял, товарищ майор! — лейтенант спрятал книжку. — Кстати, к вам посетительница. Учительница местная, сказать что-то хочет.
Плюхнув на стол пачку тетрадей, визитерша разразилась длиннющей тирадой насчет малолетних преступников, которых не то, что учить — в колонию пускать нельзя! При этом из облоно год никто носа не показывает, в то время как дети такое пишут!! И она тыкала в тетради, которые хотела оставить Хренову.
— Извините, но я по другому ведомству.
— Ничего подобного! Это именно по вашему ведомству!
Поняв, что просто так не отвязаться, Хренов решил взять одно сочинение — на пробу.
— Тогда Крысин! О, это шедевр! В кавычках, разумеется. Хотя поначалу я даже подумала: как замечательно! Но потом… Ладно, сами убедитесь. А остальные, значит, позже? Я вас попрошу отвезти их в облоно. Пусть меня увольняют, пусть делают что хотят, но пусть и читают! Не одной же мне, верно?
В гостиницу он добрался только к вечеру. На скамейке у входа Чижов любовался закатом, предложив Хренову присоединиться.
— Как он смотрит на эти розовые облака, того и гляди, начнет декламировать “Тучи над Апорьем”! Впрочем, этот господин вряд ли их читал.
Из-за того, что каланча напоминала Пизанскую башню, взгляд Щеголькова устремлялся ввысь, где кружили освещенные солнцем облака. Хренов же наблюдал знакомую картину с тревогой, не понимая ее причины. Лишь потом понял: теперь кандидат висел слева, а колготочница — справа! Она подмигивала ларькам, Щегольков же высокомерно глядел в небеса, будто уже сделался председателем ООН, и осталось состязаться разве что с богом.
— Не может быть… — пробормотал Хренов. — Скажите: эти плакаты сегодня не перевешивали?
— Вот эти? Нет, по-моему. Я весь день тут — и ничего не видел.
Перебежав площадь, Хренов задрал голову. Каланча вроде как повернулась на сто восемьдесят градусов, сохранив при этом угол наклона! Он же хорошо помнил, как утром взглянул в стальные глаза и еще подумал, что в этом году, наверное, на выборы не пойдет…
— Что вы говорите?! — возбудился Чижов. — Очень интересно! Лево на право поменялось? Потрясающе! Он был все-таки прав, уехав сюда, тут что-то действует…
— Что действует? — угрюмо спросил Хренов.
— Место действует! Вы о левом и правом полушарии знаете? Ну, что одно отвечает за логику, а второе за художественное мышление? Так у вас они, я думаю, поменялись местами! Мне об этом уже писал мой визави; жаль, что новый факт уже некому предъявить… И все равно это феноменальный случай, поздравляю вас! При вашей профессии, конечно, могут возникнуть сложности, но если проявить волю, то приспособитесь. Великий Луи Пастер, между прочим, жил вообще с одним полушарием: второе просто омертвело. Да и Владимир Ильич тоже долгое время жил с частью мозга. Так что ваши проблемы по сравнению с этим…
В номере Хренов еще раз проверил: стол, как и прежде, слева, а кровать — справа. Дверь в душ, если смотреть от входа, — справа, а вешалка — слева. То есть здесь полушария работали как часы (любой Пастер позавидовал бы!), но стоило взглянуть в окно, как накатывали мысли о психушке. В конце концов он себя убедил: мол, перевесили, а этот стукнутый Чижов просто не заметил. Когда в комнату вползли сумерки, за окном раздался ритмичный лязгающий звук. Дзынь-нь! дзынь-нь! — било по ушам, заставляя вглядываться туда, где мерцал одинокий фонарь. Рельс звенел заупокойным звоном, прогоняя сон: Хренов разделся, залез под одеяло и, поколебавшись, взял с тумбочки школьную тетрадь.
Сочинение ученика 8 “А” класса Крысина Геннадия
Прошла по полям весна, оставив за собою голубые следы-лужи талого снега, расковала озеро, и к нему со всех сторон весело побежали ручейки. Тепло вздыхает ветер, покрывая воду золотистой рябью, распускаются почки, и на солнце трепещут желтоватые мотыльки новорожденных листьев. Над бархатом черных полей, над серебряными пятнами луж стоит голубоватый парок — влажное дыхание оттаявшей земли. Круг земной свободен, широк, уютно накрыт шатром небес; над селом и полями царствует апрельское солнце.
На взгорье у озера празднично высветлился городок Апорье: на одном его конце встала в небо колокольня, на другом сгрудились домишки рабочей слободы. Вокруг колокольни вьются белые голуби, точно веселый звон превратился в белых птиц. В городке тихо и пусто — только голуби да колокольный звон, а люди ушли к часовне со следком Богоматери. Они собираются там каждую весну, на страстной неделе, и в эти дни, как утверждает начальство карьера, добыча руды падает в полтора-два раза. И рыба в озере отдыхает на страстной, плещется у берега, посверкивая серебристыми боками; и только пьяницы слоняются по затихшему Апорью.
А мне грустно и чуточку смешно. Люди поверили в кем-то оставленный следок, а теперь месят грязь на лесных тропинках, теряя самое дорогое, что есть у человека — время. Между тем в другой стороне от колокольни есть дом с коньком на крыше, и там уже второй год как работает народная библиотека. И я направляюсь к дому с коньком, усмехаясь и представляя читателей и читательниц. Конечно, не все ушли: многие молодые остались, вот они-то и сидят сейчас в библиотеке, потому что ценят время и хотят потратить его не впустую, а с пользой для своей едва оперившейся души. Неожиданно у стены маленького старого дома, среди сора, выметенного из комнат, я вижу растрепанную книгу. Видимо, она лежала тут давно, под дождями осени, под снегом зимы, прикрытая рыжей хвоей и жухлым прошлогодним листом. Теперь, когда весеннее солнце высушило ее страницы, склеенные грязью, уже нельзя прочитать, о чем говорят поблекшие линии букв. И я иду дальше, думая, что, может быть, это хорошая, сердечно написанная книга и немало людей, читая ее, волновались и учились думать. Может быть, кого-то она оплодотворила новой мыслью и многих согрела своим теплом.
Хотя как она может согреть? Или оплодотворить? Оплодотворить может мужчина — женщину, а пачка бумаги — чем она отличается от жухлых листьев? Я останавливаюсь посередине улицы, оглядываю налипшую на сапоги грязь и, минуту поколебавшись, возвращаюсь. Книга все там же, валяется, точно дохлая кошка. И я топчу ее грязными сапогами, давлю, как гадину, превращая в комок весенней грязи. Я бы сжег ее, но она же, зараза, не загорится! Потоптавшись с удовольствием по жалким осклизлым останкам этой неудавшейся подтирки, я нащупываю в кармане коробок со спичками. Эврика! — как воскликнул один древний. Солома нынче подмокшая, весна, мать ее итти, но есть в запасе керосин, так что заполыхает, точно здешний закат! Я вспоминаю, как восхищался этими закатами, какие слова изобретал, чтобы передать оттенки красного, переходящего в багровый, затем в лиловый, — и хочется расхохотаться! Придурок отстойный, лучше бы сразу взял спички, керосин и вживую поглядел, как играют цвета пламени! Я двигаюсь по улице по возможности быстро, и жирная весенняя грязь чавкает под ногами. Одна грязь вокруг, и я — грязь, и читатели с читательницами, ха-ха, поглядим, как они вылетят сейчас, точно воробьи из-под стрехи, когда я подожгу “библиотеку” с разных концов! Облагородиться решили, чумазые, разумного и доброго набраться?! Вот и флигель хозяйственный, где Прохор, кажется, хранит керосин. Облившись и воняя, как рудокоп, я забираюсь наверх и чиркаю спичками. Конек сжечь в первую очередь! Пусть он рухнет, и…
Далее следовал комментарий: “Первая часть списана из произведения Писателя под названием „Распутица”, вторая — фантазии ученика Крысина Геннадия, каковые получают оценку 1 (кол!). Вызванные в школу родители не явились, поэтому я подаю жалобу в облоно. И все же я в растерянности: что с этим делать?!”
Отложив тетрадку, Хренов уставился в потолок. “Что делать? Хрен его знает, — подумал он, затем поправился: — Фиг его знает”. Вообще-то, Хренова интересовал другой вопрос: кто виноват? — и ответа на него пока не предвиделось. Ему подсовывали какие-то сочинения, озабоченную парочку, и, будь в его власти расставлять оценки, он поставил бы всей здешней реальности жирный 1 (кол!). Его дети, наверное, тоже писали какие-то сочинения и историю изучали — только Хренов имел об этом смутное представление. Может, им тоже хочется взять спички с керосином и “вживую” посмотреть, как что-то горит? Сын, во всяком случае, недавно раздолбал с одноклассниками школьную раздевалку, а зачем? “Хрен его знает, — пожимал плечами Хренов-малдший, — просто захотелось”. А девчонка с дискотек не вылезает, и дома не застанешь ее без наушников, так что на все вопросы: “Что-о?! Уроки?! Сделаю, сделаю, не мешайте!” Дети напоминали подследственных: и мотивы их поступков, и подробности жизни скрывал туман, переводя “дело потомков” в разряд особо трудных.
Ночью Хренову снилось, что он сидит в центре клумбы-мандалы и проставляет оценки в записной фолиант, выкрикивая: “Абрикосова — кол! Тарикеев — кол! Уваров…” А те топчутся вокруг, умоляя не ставить им отрицательных оценок.
— Великий Луи Пастер, — говорит Хренов, — тоже учился на одни колы. И ничего: стал знаменитым ученым!
— Но вы не имеете права ставить! — кричат они, — Мы знаем, кто имеет!
И, выкинув Хренова, усаживают в мандалу N. Отбросив кондуит, тот стучит в рельс, а остальные покорно двигаются по кругу, как мулы на водокачке.
3
Нинель Долгаева никак не могла разыскать табакерку. Костяная и покрытая узорами табакерка была настоящим, а не стилизованным под эпоху экспонатом; ее утрата означала бы катастрофу, так что пришлось обшарить Дом-музей сверху донизу. В кабинете нет, в гостиной и детской — тоже, а после спальни накатила паника. Три года назад, во время последних писательских чтений один рьяный поклонник прикарманил трубку, так что пришлось искать через милицию. Нашли, впаяли условный срок (а надо бы настоящий!), но спустя полгода еще кража: теперь уже одна местная похитила портрет деревенской красавицы, висевший в кабинете. В милиции та утверждала, что портрет изображает ее прабабку, которую Писатель обрюхатил, и она имеет полное право на некоторые вещи, потому что является наследницей, пусть и не по линии законной жены. Словом, прецедентов хватало. Нинель на всякий случай заглянула под кровать, затем поднялась в мансарду. Где (о счастье!) и была обнаружена пропажа, вызвав в душе Нинель ликование сродни тому, какое приносил роман “Женская доля”. Он был самым любимым, заставлял взлетать выше апорьевских туч, ну и, конечно, мечтать. Это не героиня, а она — Нинель — боролась за свое право на любовь, а потом кинулась в озеро. Не ее вина, что влюбилась в заезжего политкаторжанина, который, кстати говоря, оставил на память героине точно такую табакерку. “Заметьте, — подчеркивала Нинель во время экскурсий, — Писатель внес в произведение деталь из собственного обихода, и получилось удачно!”
Жаль, что экскурсии стали теперь редкостью. Несколько дней назад сюда добрался автобус из областного центра — и что? Целый час слушала жалобы туристов: дескать, вагон раз в неделю, а дорога в ужасном состоянии, они чуть в карьер не свалились! От глаз туристов не ускользнуло, что ажурный фонарь над воротами разбит, а флигель, в котором Писатель селил друзей, скоро совсем разрушится. Впрочем, благодаря Нинель Дом кое-как держался, а местами так просто блестел. Экспозиция была настолько освоена, что она могла провести экскурсию с закрытыми глазами. “Вот старинные часы работы Павла Буре. Они, как и в то время, висят в гостиной, где за большим овальным столом собиралось семейство Писателя… Вот кабинет и дубовый стол, сработанный столяром Корягиным. Он же настелил и эти уникальные полы: до сих пор не скрипят! Ах, в коридоре скрипят? Ну, в коридоре уже современники настилали… Осторожно, тут порожек! А здесь, как вы сами видите, спальня. Уютно, не правда ли? У супруги Писателя был неплохой вкус, хотя жили они не без проблем…” И когда в доме никого не было, Нинель закрывала глаза и, раскинув руки, скользила по паркету, как по льду, тихо шурша войлочными тапочками. О, за этим она следила строжайше: ни другим, ни себе поблажки не давала и сейчас сняла их только в своей комнате. Включила чайник, а пока тот закипал, взялась перебирать фотографии. Давала же себе слово — не заглядывать в этот “потерянный рай”, но руки сами тянулись к черным пачкам, доставая то фрагменты ежегодных чтений, то групповые портреты гостей, так сказать, друзей Дома. Боже, какая она тут молодая! Нинель разглядывала смеющуюся черноволосую женщину (девушку!), которая стоит в обнимку с двумя известными актерами, и не верила, что сфотографирована она. Теперь она блондинка: красится, чтобы скрыть седину. И актеры — один пять лет как умер, а второй состарился, не снимается почти. Тогда он, помнится, пытался ухаживать за молоденькой хранительницей Дома, получив шутливую отповедь, мол, я уже замужем.
— Вот как? — озадачился актер, — а где же ваш…
— Здесь, — указала она на портрет, — видите, как строго смотрит?
В каждой шутке лишь доля шутки — со временем Нинель начала понимать, что напророчила судьбу. Но в отчаяние не пришла, смирилась, более того, научилась получать удовольствие от особой своей роли. Это она кружилась когда-то на узорном паркете, шурша пышным платьем; это она музицировала для гостей, устраивала избы-читальни, уезжала за границу на воды, а потом медленно угасала, откашливая кровь в кружевной платок. Не беда, что Нинель — старая дева: ее судьбе кое-кто мог бы позавидовать! Особенно если бы знали… Она отложила фотографии и прислушалась. Придет ли опять? За окном гулял ветер, где-то хлопала дверь, а Нинель мучительно вслушивалась, желая различить что-то тихое, потаенное, что предназначалось ей одной. Звук напоминал гудение крошечного насекомого, с которого все и начиналось; как сомнамбула, она нащупала тетрадь, схватила карандаш, — и тут в дверь постучали.
Посетитель напомнил доктора Чебыкина. Новых людей Нинель ассоциировала с персонажами, и этот грузноватый человек, что усаживался за стол и тяжко вздыхал, доставая бумаги, казалось, только что вылез из коляски, проехав сорок верст от губернского города.
— Извините, я сейчас в таком состоянии… Боюсь, что вряд ли смогу помочь.
— Ну вспомните: заходил ли? Чем интересовался?
— Допустим, заходил. А спрашивал про черновые наброски, дескать, они говорят иногда больше, нежели переписанные набело. Что-то про автограф подсознания сказал, хотя я, если честно, с этим категорически не согласна! Художник сам знает, что у него самое совершенное и с чем выходить на публику!
Занеся фразу в протокол, гость опять вздохнул:
— В этом деле, знаете ли, сплошное подсознание. И никаких автографов. Так что попрошу еще что-нибудь вспомнить.
Тут Нинель вспомнила, как проговорилась N о своей тайне, сама не зная зачем. Что-то в нем было располагающее, а может, гипнотизирующее, что заставляло вначале рассказать о голосе-шепоте, а затем страдать. Нинель спрятала тетрадку в стол, повернула ключ на два оборота, а затем предложила прогуляться по Дому. Посетители делились для нее на тех, кто проникался атмосферой, превращаясь в союзников, и праздных созерцателей. Оперативник с явной неохотой надевал тапки, был невнимателен, а значит, принадлежал ко вторым. “Нет, это не доктор Чебыкин, это прокурор Дергайло, скептик и циник. Или такой же, как приезжавший в прошлом году правнук Писателя”. О, чего он только не говорил! И об утраченном статусе дворянина, дескать, мечтал известный автор-демократ, и от своей известности страдал, считая: его любят не за то, и что в отношениях с близкими людьми был далеко не подарок…
— Между прочим, это он сыну оплатил обучение за границей!
— Правильно: с глаз долой, из сердца — вон! — спорил потомок. — Почитайте, что он про деда, то есть про своего сына в дневниках писал! “Не кровь моя, а сукровица…” Он же ненавидел собственного сына! Ненавидел и стеснялся!
— Это не преуменьшает его роли в отечественной культуре!
— А я на роль и не покушаюсь. Хочется ясности, а вы тут как во сне живете! Памятник отгрохали — просто тушите свет! Покойный бы вас не одобрил.
— Откуда вы знаете?! Извините, но говорить от лица классика…
Этот оперативник был такой же уставший, помятый жизнью и явно нездоровый, судя по набрякшим подглазьям. “Прокурор Дергайло имел нездоровый цвет лица. Казалось, его щеки покрывает зеленоватая плесень или тот налет, что оставляют годы на медных памятниках…” Цитаты служили палочкой-выручалочкой, они уносили в недоступные профанам эмпиреи и моментально узаконивали распавшийся мир. А лучше всего, когда цитата весомая, грубая и зримая, как легендарный конек крыши.
— Я всегда заканчиваю снаружи. Как вам крестьянский конек на крыше? Некоторые считают, что он не сочетается с классическим фронтоном, но я с этим опять же не согласна!
— Конек сжечь в первую очередь… — пробормотал гость.
— Что-о?!
— Извините, вспомнилось тут… одно сочинение.
У Долгаевой задрожали губы.
— Ну, знаете… Интеллигентный с виду человек, а позволяете себе…
Смущенный, гость еще раз извинился — и все же настроение было испорчено. Потом она пылесосила ковер, бегала в магазин за кнопками, чтобы вывесить объявление о новом режиме работы, а обида стояла комком в горле. “Все они такие — только вид! Видимость вместо сущности! А ведь он писал: быть, а не казаться! Или об этом писал кто-то другой? Неважно, у подобных истин автор — народ!” Произнося слово “народ”, Нинель представляла нечто могучее, сплоченное и монолитное вроде террикона. Даже во сне как-то увидела эту гору человеческих тел, копошащихся, как муравьи, и с маткой-Писателем внутри. “Дай нам, дай!” — алкали несмышленые мураши, и матка не скупилась, отпускала каждому по потребностям, причем раздатчицей бесценного нектара выступала она, Нинель Долгаева.
Но были, к сожалению, и другие сны, когда привычное рушилось, а ее подопечный претерпевал неожиданные метаморфозы. После спора с потомком, к примеру, приснилось, будто играют с Писателем в прятки: Нинель прячется в книжный шкаф, а там книги, книги… Да еще такие, от каких даже стыдно становится! Она лихорадочно листает фолианты Писателя, а там сплошь неприличное, а то и вовсе белиберда! Хочется, чтобы ее нашли и объяснили, но, когда дверца шкафа открывается, Нинель слышит:
— Да это же не хранительница моя, а сукровица! Гнать ее из моего Дома!
А еще в одном сне Нинель фехтовала с N на оглоблях, вытащенных из экспоната “Сани”, крича при этом: “Не лезьте в подсознание творца! Не читайте между строк! Иначе я вас заколю этой дубиной!” Лишь к вечеру благородная горечь отпустила, и забытое утреннее состояние пробилось робко, как росток. “Весенние ростки”? Ну, конечно, он же не окончил этот рассказ, оставил в набросках, а значит… Возле уха опять загудело насекомое, а рука уже нащупывала тетрадку. С восторгом и легким страхом Нинель ждала голос, нет — шепот, который то ли вливался в уши, то ли напрямую входил в мозг, заставляя писать. Да и кому еще?! Ей по праву выпала роль медиума, и она выполнит долг, воплотив невоплощенное! Где-то в глубине дома послышался слабый шорох, затем потянул сквозняк. Чу! — встрепенулась Нинель (ей очень нравилось это “чу!”), с бьющимся сердцем двинувшись по темному коридору. Казалось, она различает в темноте светящийся мужской силуэт; а воздух по ногам все сильнее, холодит, так что душа — в пятки. Но интересно же! Шорох все громче, вскоре он перешел во вздохи, которые доносились вроде бы из спальни. Остановившись у дверей, она прислушалась.
— О-о… А-а…
— Тише, она, кажется, здесь!
— Да в магазин она ушла… О-о, как здорово на этой кровати… Он здесь девок портил? Или — ох!ох! — на сеновале?
За дверью ритмично постукивало. Все было ясно как день, но мозг отказывался воспринять непреложный факт. Мозг не повиновался, не давал команду ногам, чтобы войти, и… Что?! Нинель уже знала, что не войдет: она убедит себя, что привиделось, что стала жертвой галлюцинации, если, конечно, своды дома выдержат это святотатство! Минуту или две она пребывала в полном убеждении, что потолок сейчас обрушится, завалив заодно и ее, что было бы справедливо, потому что не уберегла. “Лучше бы сжечь…” — мелькнуло чуждое, а дальше мысли просто кончились. Она вернулась шаркающей походкой, как древняя старуха. Положила тетрадку в стол, села за него и тихо заплакала.
4
Террикон вставал над лесом, как возбужденный мужской орган. А что? Верхушка темная, низ светлый; торчит опять же денно и нощно, и при желании его можно счесть тем, что Крольчиха любила больше всего. А если отпустить фантазию, то неподалеку обнаруживалась и ответная, так сказать, часть. “Провал даже лесом порос — в точности как женский лобок! И бездонный, как настоящая прорва!” Во рту пересохло, затем стало жутко и весело, когда представила, как террикон входит в яму и Апорье сотрясается в оргазме от станции до кладбища. Обрывки школьных знаний крутились в голове, как прошлогодние листья, складываясь в отдельные слова, например, “Гея”. Или “Уран”, что означало, кажется, небо. Хотя небо тут ни при чем: Гея будет трахать Гею, а это, блин, непорядок! Это что-то гейское, чего нам на фиг не нужно! Когда она представила, что Провал у нее между ног, низ живота захлестнуло тепло. Значит, она лежит, огромная, головой в сторону карьера, где можно раскинуть руки, ноги же свободно разведены, и пятки омывает озеро. На карьере песочек, спине удобно, а вот икры что-то колет, не иначе — крыши домов. Тогда пяткой их — хрясь! И еще раз, чтобы сровнять с землей! А кто там бегает и орет заполошно, неужели землячки? Да плюньте вы на свои дома, идиоты, лучше посмотрите, какой сейчас будет акт! Махина оборачивается вершиной книзу, входит в нее, так что даже страшно: выдержит ли? Жар сменяется холодком, но очень уж хочется, и она раздвигает ноги еще шире. Эх! Ах! Захады, дарагой! Окрестности трясет в экстазе, и станция, церквуха, каланча — рушатся от могучих содроганий…
— Нет, ты погляди! — толкал ее Кролик.
— Отвали, кайф ломаешь!
— Да погляди же! А часы можешь? Глянь-ка, может! А ножик свой?
Этот долбаный археолог сидел по ту сторону костра и прикладывал ко лбу разные предметы. Сбили все-таки с настроя, кретины… Кролик следил, чтобы голову держали вертикально, но часы, нож, очки будто прилипали к широкому лбу. Мужик вообще был здоровый, как и положено археологам, чтобы без устали копать свои курганы. Интересно, а в штанах у него тоже что-нибудь могучее? Крольчиха устремляла взгляд на бугор под брюками, и опять внизу обдавало теплом.
— Странно: такие способности открываются только здесь! Я дома пробовал — ни черта не получается! Что еще прилепить?
— Что-нибудь из того, что раскопал!
А Крольчиха вспоминала про свои “способности”, открывшиеся в квартире на улице Рудной. Они, вообще-то, решили подшутить: прикинулись, что письма своей душе хотят написать, а на самом деле сочинили порнуху. Ожидали, что длинный выгонит их взашей, а тот все за чистую монету принял!
— Искренне, искренне… — бормотал он. — А ответ не хотите получить?
— А можно? — нагло спросила Крольчиха.
— Почему нет? — усмехнулся тот. — Только придется сосредоточиться.
Потом она сидела в кресле, глядя на круг с иероглифом внутри. Именно тогда между ног вошла гора, разрывая внутренности, и Крольчиха забилась в безумном оргазме. Она была Геей, которую трахал Небо-Уран; она была Лилит, предпочитающей умереть, но в экстазе…
— Глянь, камень прилип! Ну, блин, дает!
— Хоть на сцену иди и деньги зарабатывай! Может, мне остаться? У вас тут интересные неолитические находки обнаруживаются!
Археолог показывал какие-то наконечники, когда Крольчиха взвизгнула:
— Член!
И вытащила из кучи продолговатый предмет характерной формы.
— Скажем так: фаллический символ.
— Член, да еще моржовый, потому что костяной! А на лоб его прилепить — слабо?
Она не успокоилась, пока символ не прилип над переносицей, как реальное воплощение известного пожелания: мол, чтобы у тебя на лбу… вырос! Археолог скосил глаза на лес, снял фаллос со лба и поднялся.
— Ладно, надо в кустики сбегать.
…Его схватили за шиворот сзади. Мальчик был так потрясен фокусами, что не заметил, как его обошли с тыла и теперь тащили к костру, похохатывая: мол, не таких волчат ловили!
— Я его давно засек! — гоготал археолог. — Гляжу: глаза в кустах сверкают — прямо как фонари! Дай-ка, думаю, приглашу к нашему шалашу… Ты кто такой?
— Он у нас главный друг динозавра из озера, — сказал Кролик. — Слушай, а как ему там одному — не скучно? Надо же размножаться, и вообще…
— Их там двое! — захохотала Крольчиха. — И они трахаются с утра до вечера! Нет, их — пять! И они устраивают группен-секс, ха-ха, прикинь: динозаврий групешник!
Это можно было бы терпеть, если бы вскоре маслянистые губы Крольчихи не приблизились прямо к лицу. Глаза ее покрывала муть, какая бывает на озере после дождя, а рука вдруг скользнула к ширинке.
— А что тут у друга динозавров? Мягкое? А мы его сейчас…
Мальчик дернулся из всех сил, оставив в кулаке воротник, и ринулся в лес. Он летел, не разбирая дороги, чтобы очнуться рядом с Провалом. “Так и грохнуться недолго”, — думал, пытаясь отдышаться. Щеки пылали, а когда вспомнилась сестра Катька, зарделись так, что хоть прикуривай. Он сам привел ее сюда, желая похвастаться тем, что не боится Провала. Подвел к краю, а сам спустился метров на десять вниз, скрылся за деревьями и долго молчал. Сестра звала, он же отмалчивался, обхватив руками шершавый ствол и не оборачиваясь. Крыса говорил, что в Провал нельзя долго смотреть — утянет, и в то ж время надо было проявить себя бесстрашным мужчиной, которому озеро по колено, а Провал — по фигу.
— Дурак! — сердито сказала Катька, когда он вылез. Она привыкла верховодить (старше, да еще из большого города!), поэтому была недовольна. Но вскоре, что-то придумав, взглянула на него с прищуром.
— Смелый, говоришь? А такое не боишься посмотреть?
И она стала медленно поднимать юбку. Открылось поцарапанное колено, затем поползло белое полноватое бедро, причем все больше, больше… Когда зарозовел край трусиков, он отвернулся, покраснев так, что Катька могла торжествовать.
— Ха, смелый! Все вы смелые, а вот этого боитесь!
Он приблизился к краю и, ухватившись за ветку, долго всматривался вниз. Сливаясь в негустой пролесок, деревья закрывали бездну, но воображение рисовало что-то черное и бесконечное, как ночное небо. Внизу — бездна, и вверху — то же самое, отчего на балконе, куда выбирался иногда среди ночи, сковывал ледяной ужас. Пылающие в пустоте созвездия, галактики, удаленные на миллионы мегапарсеков, — и он, крошечная букашка, стоящая на балконе в трусах! Спина мерзла, мальчик дрожал, но, странное дело, не торопился в тепло квартиры. И сейчас не торопился, выглядывая между деревьями хотя бы краешек НИЧЕГО, о котором твердили те, кто сумел выбраться. Как, интересно, выглядит НИЧЕГО? Как угольно-черное отверстие печной трубы? Как дырка от бублика? Ветер шевелил кроны, в лесу слышались шорохи, и оживали слухи о призраках, что ночами вылетают отсюда и ходят по Апорью. А еще здесь шастает старик с зелеными глазами и, стоит зазеваться, хватает и утаскивает в глубину!
— Он вроде как грибы собирает, — говорил один из дружков. — Всегда с корзинкой, как наш поп Амвросий. Но по глазам его всегда узнаешь! Светятся точно светофоры!
— Но убежать-то можно?
— Хрен там! Он на тебя своими светофорами посмотрит — и как пригвоздит! Ну, типа как удав на кролика!
Крысин с компанией окружили возле пристани, и опять проснулась обида: неужели с этим прыщавым так интересно? Хорошо, Крыса не видел того, что случилось в лесу, и так ведь донимали, вспоминая вечер фокусника. И мальчик ждал: будет дразнить? Если да, то — в морду, потому что надоело!
— Ну, чего смотришь? Хочешь к нам? Тогда поучаствуй в одном деле. Только ты забздишь, наверное…
— С чего это? — скривился мальчик.
— Да? Тогда слушай…
Оглянувшись на дружков, Крысин тихо заговорил. План у него был, конечно, наглый: накостылять Кролику и поиметь Крольчиху. А если рыпаться будет, то вот — он достал опасную бритву, и остальные, как по команде, сделали то же. На лицах, однако, читалась неуверенность, даже вожак был бледный. Мальчик усмехнулся: он, конечно, не пойдет с ними. Но и не скажет, что у Кроликов здоровенный друг, который одной левой свернет шею этому уроду!
— Ну, я вам говорил? — победно оглянулся Крыса.— Это же не на динозаврах кататься! Идем, ребята, мы-то не бздуны!
А мальчик долго глядел на озеро, пытаясь разглядеть блеск мокрой спины. Когда он увидел это впервые? То ли год, то ли два назад, храня тайну вплоть до появления фокусника в темных очках. Вначале тот находил вещи: возьмет кого-нибудь за руку — и давай по залу бегать, чтобы через минуту разыскать спрятанную расческу или кошелек. Кто-то хлопал, другие же орали: “Гипноз давай! Обещали гипноз!”Тогда фокусник приказал соединить руки в “замок”, а потом разорвать его. У мальчика не получилось разорвать, в числе других его вызвали под свет прожекторов, и тысячный зал уставился на него с насмешливым любопытством. Он не понял, почему зал исчез, будто возбужденные лица стерли волшебным ластиком. И память стерли: очнулся, а перед ним белые пятна с раскрытыми ртами. Потом пятна превратились в лица, и в сознание, как разрыв бомбы, ворвался хохот. Он, конечно же, сбежал. А потом долго не ходил в школу, боясь насмешек и с испугом узнавая, как он “ехал” на спине “динозавра” по лесу и сосны ломались, словно карандаши. Это было странно: откуда взяться в лесу Тому, Кто Живет в Озере? Потом все это с удовольствием пересказывали видевшие сеанс, а отец, вернувшись из рейса, взял за шиворот и выдохнул в лицо:
— Опозорил, гаденыш?! Порву на хрен твои книжки!
И порвал бы, если бы нашел, — но книжки и альбомы были надежно спрятаны.
5
Больше всего Амвросию не нравились две вещи: гонять от часовни сонников и трапезничать с дьяком Григорием. Сонники были людишками жалкими, изможденными, и, когда Амвросий приближался к ним, храпевшим на надувном матрасе, жалость не позволяла поднять суковатое дубье; да и сану опять же не подобает.
— Милиция!! — кричал Амвросий из-за деревьев и, спрятавшись, наблюдал, как пустеет полянка. Он мог также крикнуть “Пожар!” или спустить с поводка Звонаря — тот не кусался, но сонники, понятно, этого не знали и с испугом шарахались от огромной голосистой дворняги, скакавшей по биваку, как лесной дух. Но то — зло внешнее, а с внутренними соблазнами так просто не справишься. Можно было, конечно, не трапезничать с Григорием, но в таком случае получалось, что Амвросий вроде как струсил. А тогда какой он пастырь, если дискуссий боится? В прошлый раз Григорий говорил о каких-то паломниках, посещавших древний храм Асклепия. Мол, они вначале постились, а потом приходили в храм, укладывались на шкуры — и засыпали. Сегодня же Амвросий слушал о монахе Шарбеле, который был захоронен, но не истлел: его члены были гибки и эластичны, а лицо напоминало спящего и было покрыто испариной в виде розовой сукровицы. И хотя врачи сказали, что Шарбель мертв, он продолжал потеть, и за много лет так и не появилось признаков разложения.
— Чудны дела твои, Господи! — перекрестился Амвросий. — А дальше что?
— Закрыли его в цинковый гроб. В склеп с двойными стенками поместили, а через двадцать лет заметили, что через стенки склепа розовая жидкость сочится! То есть по-прежнему потел спящий Шарбель.
Более всего поражал голос — подрагивающий, страстный, отчего Амвросию становилось не по себе. Он с неудовольствием покосился на матушку, что с расширенными глазами слушала бредни, затем прищурился.
— Подожди, ты сказал, это в Ливане было? Так в Ливане же марониты живут! А значит — католики!
Он вроде одержал победу, но радости не было. Матушка подала тушеные овощи, затем возбужденно заговорила:
— А я тут намедни пошла со Звонарем прогуляться. Дошли до развалин монастыря, и вдруг слышу: собака заскулила! Хвост поджала и дальше — ни в какую! Я смотрю: тень какая-то по развалинам ходит, вроде как ищет чего! Хотела окликнуть, а язык будто замерз!
— Да кого сейчас сюда не несет! — с досадой проговорил Амвросий. — Язык замерз! Может, сонник то был или этот… археолог! Принесла же нелегкая: кости выкапывает и говорит, что им лет больше, чем Адаму!
— Археолог — видный мужчина, я его встречала. А этот — маленький!
— И глаза зеленые, да? Ты, матушка, скоро к этим пойдешь, что на матрасах спят! Тьфу на вас, я даже есть расхотел…
Когда отдыхал, мысли вернулись к жалобе, причем виновником виделся уже не староста, а Григорий. Пусть он академию закончил (Амвросий, увы, не завершил курс) и книгочей, но смущать-то зачем? Шарбель-то, может, и потел, да только баньку эту топил понятно кто! “А сапоги опять не подошли…” — подумалось ни к селу ни к городу. То есть повод был: в магазин ведь ему пришлось бегать, но мысли повергали в полное уныние. И о мясе опять же мечтал, за что и был наказан: недавно один пьянчуга на улице пристал и орет: чего тащишь в кошелке, поп?! Вырезку, значит, в пост хаваешь, вон как из кошелки кровища течет! А то были помидоры, спелые очень, вот и подавились по дороге с рынка… Еще утром решив навестить часовню, он отказался от идеи — не готов. Сбили и Григорий, и баба глупая, а тогда чего идти позориться? И, кликнув Звонаря и прихватив кошелку, Амвросий направился в лес.
Набрав грибов, он на обратном пути свернул-таки к часовне, будто что-то тянуло туда. Не следок проверить (он и ключей не взял), причина лежала под сосной, завернувшись в клетчатое одеяло и издавая могучий храп. “Мотовилов!” — признал Амвросий бывшего прихожанина и даже раздумал спускать с поводка собаку. Эти особенно огорчали: тоже потянулись за пришлыми, надо же! Ночью сидят по домам, не смыкая глаз, а днем притаскиваются сюда и валятся, как снопы! Амвросий тихо приблизился, поднял пустую упаковку тазепама и вгляделся в безмятежное лицо: глаза закрыты, а из угла рта — струйка слюны. Что же он видит сейчас? А если действительно увидит — что тогда? Он не желал признаться в том, что более всего боялся Настоящего Сна: среди жалких людишек, сбитых с пути истинного, мог найтись тот, кто и впрямь его УВИДИТ, а тогда готовься ко второму Пришествию! А главное, Амвросию нечего было противопоставить: врать не хотел, а правду выдай — со стыда сгоришь. Разве расскажешь про кукарекающего дьяка, уносящего епитрахиль? Или про то, как в дароносице обнаружил Звонаря? Или как, прости Господи, лжицей для причастия ел кашу с мясом, да еще жаловался, мол, маловата ложка будет! Амвросий и так, и этак ломал голову над своими снами, и в Писание заглядывал, но толкового объяснения не нашел. Нарушить богатырский сон бывшего рудокопа, попавшего под сокращение на карьере, так и не удалось: наверное, этот тазепам был очень сильным снотворным.
А Григорий собирался в город. Оделся в цивильное, сунул в сумку книжку и вышел за ворота, чтобы столкнуться с человеком, который тяжко дышал, рассматривая какую-то бумагу.
— Извините… Священник Амвросий Лазарев здесь живет?
— Здесь. Вон его дом.
Григорий его узнал — оперативник, приехавший из областного центра. “Пусть ходит… — усмехнулся дьяк. — Он хоть и Лазарев, а не Лазарь: не воскреснет! Все погибли, все…”
6
Сейнер тащился почти пустой. Буров заглядывал в чаны, где трепыхались тощие рыбины, и душу переполняло желание взять одно из склизких вертлявых тел и придушить. А еще лучше — всех придушить, чтоб не трепыхались и не наводили тоску! Он поднялся из трюма и, обдав вахтенного сумраком из глаз, поймал себя на сходном желании: дать в зубы. “За что?!” — завопит тот, а Буров ответит: “Было бы за что, убил бы!” Берег медленно приближался, но рыбак знал, что и там не отпустит злая и саднящая, как изжога, тоска. Когда вылавливали много, она тоже захлестывала, но по-другому; а тут и денег шиш, и в душу будто нагадил кто-то. Знать бы, кто именно… Из машинного вылез моторист, Буров обложил его матом (движок, мол, стучит!) и, чтобы никого не видеть, пробрался на корму. Неделю назад он таскал жену на “лечение”, втайне надеясь: что-то изменится. Куда там! Вечером ужин на стол поставила, и опять молчок, будто рыба! Хотя нет — рыбы как раз говорят: с ними как-то ходили в рейс ученые, так из их приборов такой писк раздавался! То есть склизкие и вертлявые о чем-то там лопочут, договариваются, а люди… На корме укачивало, но Буров гнал сон, распаляясь злыми мыслишками: никому он не нужен: ни жене, ни сыну, ни депутату Щеголькову, за которого призывал голосовать. Не пойдет он голосовать, пусть выкусят! Но тут же следующая мыслишка: да они и не почешутся, если Буров не явится на избирательный участок. Вот усни он сейчас и упади в воду — ни одна падла не всплакнет!
Это соображение вызвало приступ жалости к себе: Буров даже увидел, как его тело мелькает в кильватерной струе: в прошлом году матрос Кирдянов по пьянке так и утонул, и что потом? Закопали, экипаж надрался на поминках, а жена порыдала полгода и выскочила замуж!
Потом дрема все же сморила: Бурову снилось, что он — большой и красивый сейнер, нет, траулер! Он рассекает воду, несется вперед на всех парах, и мелкие суденышки шарахаются, боясь угодить под мощные винты. Посторонись, мелочь пузатая, траулер “Буров” идет! А что там развевается вместо флага? А там надувная подкова, она привязана к флагштоку и трепещет на ветру. “Буров” дает гудок, однако экипаж ни уха ни рыла — спят, заразы! А дрянь эту надо снять, потому что когда-то траулер (или человек?) тоже отнес накопленное в контору “Железный ренессанс”, мать ее растак, а в итоге получил шиш с маслом. Приходится делать виражи — влево, вправо, чтобы стряхнуть этот мыльный пузырь и забыть о своей жадности, о своем позоре, — но вместо этого Буров обнаруживает себя лежащим на палубе.
— Чуть в воду не свалился, бригадир! — услышал он над собой голос. — Там, это… На пристани, похоже, разборки.
Это был электрик Кныш. Он указывал на толпу, что скопилась у берега, но Буров и без него видел: опять явились рудокопы. Встряхнув головой, бригадир оскалился, потом коротко скомандовал:
— Краснорожего сюда!
Когда того вызвали, Буров ткнул рукой в сторону берега:
— Ну вот, твои пожаловали! С кем будешь, а?
— Ясное дело с кем…
— Гляди, а то в следующем рейсе — за борт на середине озера, и плыви!
Рыбаки держали в руках ключи, какими отворачивают гайки на дизеле, и, когда опустили трап, с криками попрыгали на причал. У Бурова была своя тактика: выбрать кого-то одного из противников и не успокаиваться, пока не отрубишь. Вот и сейчас он приметил длинного худого рудокопа и ринулся к нему, разя ключом налево-направо. Длинный размахивал цепью: рост позволял свободно крутить над головами свое оружие, которое временами опускалось на чью-то башку, причем без особого разбора. Буров злорадно отметил, как длинный шарахнул по красной роже, а вскоре цепь замелькала перед носом. Буров присел и, выждав, в мощном прыжке опустил ключ на загривок. “Первый…” — начал он отсчет. Неподалеку трое мочили Кныша, и Буров стал прорубаться туда. “Второй, третий…” — считал он посланных в нокаут, хотя в целом рудокопы теснили, сказывался численный перевес. Буров огляделся: рыбаки пробились к сторожевой будке, то есть у них за спинами была стена. И если сейчас дружно надавить…
— Скидай краснорожих в воду!! — истошно завопил бригадир. — Дави!!!
Бойцы в рыбацких робах на миг замерли, а затем, закрыв головы руками, двинулись на противника. Через минуту половина рудокопов барахталась в воде, там же оказалась часть рыбаков, продолжавших драку на плаву. Оставшихся на причале врагов Буров со товарищи обратили в бегство и двинулись в сторону домов. От рыбозавода спешила подмога, и водяные вскоре образовали внушительную толпу. На площади гудел рельс, как набат, собирая сухопутных для нового наступления, но Буров уже не сомневался в победе. Где Кныш? Вот он с заплывшим глазом; а вот и моторист шагает — молодец, не подвел!
— Чего?! — крикнул тот. — В ухо дали, не слышу ни хрена!
— Молодец, говорю! Я думал, ты за своих будешь!
Звон приближался, и рыбаки опять взяли ключи на изготовку, чтобы ввалиться на площадь с двух концов. Тактика была верная: рудокопы не соображали, атаку какого из фронтов отражать, и растерянно метались между каланчой и гостиницей. Догнать вон того, в кепке, и под зад! Буров потерял где-то ключ, но это было неважно: он будто проснулся. Жил, как во сне, а жизнь — вот она, когда наяву чувствуешь себя траулером, да что там — крейсером! Авианосцем, блин! Буров бил, орал до хрипа, и ему до фонаря была какая-нибудь “подкова”. Разогнем подкову, перекусим зубами, если надо, потому что проснувшийся может все! Наплевать на жену, и на оперативника этого он кладет с прибором; жаль только, что никто сейчас Бурова не видит. Хотя нет — видит! С каланчи на побоище взирал депутат Щегольков; выражение лица было примерно такое: верной дорогой идете, друзья! На площадке, прямо над глянцевой физиономией, двое рыбаков долбили рудокопа, а Буров горделиво озирал плакат, мол, смотри на меня! Смотри и запоминай! Если что, сука, я и тебя могу, понял?! Бригадир вырос вровень со стальными глазами, в которых отразился испуг. Потом вырос еще выше — и тут Кныш проорал:
— Идем толстозадых мочить!
Буров не заметил, как драка утратила смысл: рудокопы были повержены, а добивать лежащих в правило не входило. Энергия, однако, бурлила, и уже все вместе двинулись по улице, сбегавшей к озеру. За ограды особняков летели камни, доски, цепями долбили домофоны у калиток, а еще старались достать собак, что захлебывались в лае. На одном из домов Буров заметил странный узор: такой же видел у жены. Назывался он, кажется, “мандала” — слово походило на ругательство и одновременно таило в себе нечто загадочное и грозное.
— Мандала! — крикнул Буров, пробуя слово на вкус. А ничего! И, сотрясая железную решетку, стал выкрикивать: — Мандала! Манда-ала!! Манда-а-ала!!!
Глядя на него, другие тоже взялись трясти ограду, выкрикивая вслед за Буровым непонятное, но очень подходящее слово, уносившее туда, где краснорожих и пахнущих рыбой уважают, ценят и, конечно же, боятся. Слово пробуждало гордость и святой гнев, звучало как вечевой колокол, однако в конце улицы уже мигал милицейский фонарь.
А утром было то же, что и всегда. Шею ломило, а перед глазами серела бетонная стена, по которой полз толстый, напитавшийся кровью клоп. Буров раздавил его, оставив багровую кляксу, но удовольствия не получил. “Так и меня какая-нибудь мандала раздавит… — подумалось. — И этих всех тоже”. Рядом вповалку храпели рыбаки и рудокопы, едва вместившиеся в тесную камеру КПЗ, и Буров почувствовал знакомую тоску-изжогу.
7
Загвоздка была в том, что изъятые бумаги ни на йоту не приближали к разгадке, свидетели уводили в сторону, а о том, что интересовало следствие, молчали как партизаны. И хочешь не хочешь, а приходилось консультироваться.
— Он что, психов лечил? — спрашивал оперативник Чижова.
— Не совсем. Во всяком случае, истории болезни считал не фактом, а фантазией. Мы, писал он, давно превратились в тружеников по созданию историй, то есть в писателей. Диагноз — как эпическая поэма, представляете?
— А грохнуть за такие мысли могут?
— Это уж вам судить. Грохнуть, как вы изволили выразиться, у нас могут за что угодно. Хотя в истории есть прецеденты: один римский император, например, приказал казнить своего подданного за сон: тому приснилось, что он убивает императора.
— Апорье не Рим! — отмахивался Хренов.
— Верно, верно… А знаете, кто местным кладбищем заведует? Гракх! Здесь сама жизнь, знаете ли, стала тружеником по созданию историй. И разве истории одним психам нужны?
“Мне тоже нужны”, — думал Хренов. Вместо отчетливых историй, однако, выплывало нечто глубокомысленно-туманное: например, какой-нибудь Нус. Кто такой — Нус? Ах, это Дух, погрузившийся в материю и не умеющий оттуда выйти! А сновидение — это агония и метания Духа? Очень, знаете ли, любопытно!
— Впрочем, мой сосед по номеру спит мертвецки, никаких, доложу вам, метаний! Так что покойный, возможно, и неправ. Он, конечно, пошел дальше Фрейда, но тот всегда мелко плавал. И старина Юнг тут вряд ли поможет. Кстати, редакции местной газеты обнаружился факс! Представляете? Я супругу попросил, и она мне нашу переписку — по факсу! Будете смотреть? Уже не хочется? Вижу, на вас здешний воздух действует. Да уж, местечко!
И Хренов вскоре скомандовал себе: отставить! Хочешь посмеяться над хитрым Петькой Черновым? А звезду раньше него получить? Тогда ноги в руки и на сбор улик, будущий подполковник! Таскаясь по городку, Хренов изучил его как свой кабинет и, наталкиваясь на лозунг типа “Трансляция кончается!”, мысленно хохотал: масло у вас в башке кончается! Мандалы развесили, “письмами своей душе” почту забили под завязку! Убитый был остряк: присвойте, мол, своей душе имя и напишите письмо как хорошей знакомой. Потом получаешь его, читаешь и сам же (вот в чем юмор!) сочиняешь ответ! Разбирая на почте корреспонденцию, которую не успели разнести, Хренов выискивал того, кому перешел дорогу уроженец города Надым. И счет в сберкассе проверил, а на Чижова старался не обращать внимания.
— Вы знаете, как было написано стихотворение “Кубла-хан”? Колридж увидел стихотворение во сне! Правда, он опиумом баловался… Но вот еще пример: Дмитрий Иваныч Менделеев тоже увидел свою периодическую систему во сне!
— Менделеев водку изобрел, — отмахивался Хренов.— А если изобрел, то и потреблял, как местные пролетарии! Видели, чего они спьяну в городе натворили?!
В один из дней обедали вместе с Уваровым, который ругал местных: мол, из-за этих придурков пришлось лазить на каланчу, вешать на место плакат со Щегольковым!
— И часто у вас так? — спросил Хренов. — Чтобы народ с цепи срывался?
— Случается. Как-то неожиданно выходит: трах-бах, принимай гостей, товарищ Гракх… На этот раз еще хорошо обошлось!
— А в отчетности у вас вроде все нормально.
— В отчетности нормально, — подтвердил лейтенант. — Отчетность ведь что? Дым, кому он нужен? Вы, если хотите статистику знать, вот это полистайте — “Апорьевские ведомости”.
Шикарный криминальный раздел у них, сам зачитываюсь!
Вечером Хренов взял у администратора кипу газет и прочел первую заметку:
“Давно стоит вопрос о халатности взрывотехников. Мало того, что сами карьерные рабочие нередко получают травмы, так еще взрывчатка хранится из рук вон плохо! Ее поставки в регион Южной войны не были доказаны, но вот вам, как говорится, случай из практики. Гр-н Федюков, вернувшись с армейской службы, долгое время не работал. А поскольку он служил в саперных частях, то вскоре стал таскать взрывчатку с карьера, поставляя ее местному преступному авторитету по кличке Варавва. Впрочем, оргпреступность — отдельный разговор; тут важно, что в многоквартирном доме был устроен натуральный склад боеприпасов! И лишь счастливый случай (то есть своевременный сигнал от родственников) помог избежать трагедии”.
Отсюда опер изъял кличку Варавва, затем перешел к истории гр-на Пелипенко, убившего своего отца путем нанесения шестнадцати ножевых ранений. При задержании преступник не оказывал сопротивления, лишь бессмысленно повторял: бардо! бардо! На допросе выяснили, что слово тибетского происхождения и означает состояние между смертью и следующей жизнью, когда душа витает где-то в иных пространствах. По тибетским верованиям, однако, и там можно исполнять некоторые поручения из нашего мира, вот Пелипенко и дал отцу такое “поручение”: узнать, где их зажиточный прадед, державший когда-то пекарню, спрятал кубышку. А шестнадцать ранений — это для верности, чтобы папаша уж точно попал в загробный мир.
Заметка заставила напружиниться — опять оно! А еще есть? Есть, история самоубийства сторожа с пристани, который, правда, пил по-черному. Поэтому во время ночных дежурств ему казалось, что в дверь каптерки стучит какой-то старик с зелеными глазами. Похоже, сторож просто видел во сне кошмар, но для пьющего — какая разница? Вот и сиганул однажды с пристани в озеро, чтобы всплыть через два дня… Пометив в блокноте: “Зайти в редакцию”, Хренов вытер испарину. Нужны были версии: здравые, подкрепленные фактами — лишь такое устроит начальство. А у майора вместо версий — сонники, мандалы и это самое “бардо”!
Но самое неприятное начиналось, когда разбирал бумаги убитого, натыкаясь на какой-нибудь диплом от МАИС (Международной ассоциации исследования снов, чьим “почетным членом” был убитый) или пассажи типа: “Удивительно, как мы не сходим с ума, когда просыпаемся?! Может, поэтому Фрейд сжег свои многолетние записи снов, сказав: материал поглотил меня, как песок сфинкса?”. Где, черт возьми, адреса, телефоны, записи о крупных денежных тратах? Наткнувшись на книжку с алфавитом, Хренов воспрянул духом, но, открыв, прочел:
“Газета — социальное суперэго.
Гениталии — могущество, плодовитость, удовольствие.
Глухой (см. Инвалид).
Грибы — извращенный эротизм.
Грудь (женская) — тепло, пища, наслаждение.
Горб (см. Инвалид).
Груша (см. Яблоко)”.
“См. Инвалид…” Понимая суть, Хренов тем не менее представил некоего “смешного Инвалида”, а в следующую секунду оказался им. “Разрешите доложить! Смешной Инвалид третьей группы Хренов для доклада прибыл!” Вздох, после чего он открыл одну из тетрадей.
Доклад о племени сеноев,
прочитанный на внеочередном заседании МАИС
Уважаемые члены академии! Ввиду отсутствия выдающегося антрополога Джозефа Крэша позвольте изложить некоторые соображения по поводу его открытия. Думается, я имею на это право, поскольку получил сведения из первых рук; и руки эти, господа, были чисты, хотя в последнее время репутация мистера Крэша многими ставится под сомнение. Его открытие трудно переоценить. Он в одиночку отправился в индонезийские джунгли, где скитался три месяца, пока достиг своей цели. И как достиг! В крайней степени истощения, забравшись из последних сил на пальму, он увидел во сне селение: домики на сваях в пойме реки. Рядом с домиком у костра сидела девушка с черными волосами и варила что-то в горшке. И каково же было удивление изможденного путешественника, когда спустя сутки он обнаружил под своей пальмой эту девушку в окружении соплеменников! Потом выяснилось, что накануне девушка тоже увидела во сне человека, который сидит на ветке, едва не падая. А вечером позвала мужчин и повела их в джунгли, чтобы вскоре обнаружить Джозефа Крэша. Так что кто кого “открыл”, тут не совсем понятно. Девушка по имени Зонпиг стала гражданской супругой путешественника и впоследствии родила ему двоих детей. Недоброжелатели указывают на то, что Крэш оставил собственных детей, сбежав назад к цивилизации, но здесь я не усматриваю ничего криминального. Рыцарь науки, разве он мог иначе? Разве любой из вас, открыв ТАКОЕ, сидел бы в джунглях?! Теперь перехожу к сути открытия. В отличие от нас сенои с большим уважением относятся к своим сновидениям, и каждое утро члены общины рассказывают остальным о том, что увидели во сне. Никто не имеет права сказать: “Я не помню” или “Я не знаю”, поскольку это означало бы подорвать основу племенной жизни. Попробуйте, господа, сказать полицейскому: “Я не знаю, как перейти дорогу!” или “Я не помню, как платить налоги!” Вот и здесь: все, что пригрезилось человеку, имело крайнюю степень важности. Летал ли он во сне? Дрался ли с тигром? Совершал ли любовное соитие? Все это подвергается серьезному анализу, обсуждается старейшинами, после чего сновидцу выносятся конкретные рекомендации. Например, не пугаться тигра, а бесстрашно идти навстречу; или, когда падаешь во сне, представь, что у тебя за спиной что-то вроде дельтаплана. Должен сказать, что в сенойском языке такого слова, естественно, нет, зато есть приспособление, сделанное из высушенных пальмовых листьев, укрепленных внутри треугольной рамы. Крэш пользовался им и утверждал, что ничем не хуже дельтаплана, наоборот — маневренней. А сделан он был после сна одного члена племени! Все, что сенои видят необычного, они стараются из сновидений перенести в жизнь. Каждое утро начинается у них с работы над костюмами, танцами, с рисования изображений и разучивания песен, увиденных и услышанных во сне. И наоборот, волю, сообразительность, находчивость стараются из жизни перенести в сон и таким образом преодолевать кошмары.
В итоге племя получило возможность управлять снами и, как не без оснований утверждал Крэш, в чем-то управлять жизнью. Например, уже более тысячи лет каждый сенойский ребенок может без труда представить во сне, что малярийные комары, которые его кусают, тут же падают мертвые, поскольку в крови у него яд. Но и в жизни так получается: они абсолютно невосприимчивы к малярии! Чего не скажешь о нашем собрате-европейце: Джозеф Крэш едва не умер от этой тропической чумы, пока не овладел вышеописанной практикой. Смерть врага во сне считается у сеноев добрым знаком: после этого дух врага становится вашим слугой. И хотя они не особо продвинулись в области вооружений, врагов у них практически нет. Вокруг этого миролюбивого по нынешним меркам племени существует мертвая зона километров в двести, куда другие — весьма воинственные — племена даже заходить боятся! Предания сеноев говорят лишь об одном внутриплеменном конфликте, случившемся в незапамятные времена. После чего часть племени, используя вышеописанные “дельтапланы” и попутные воздушные течения, перелетела на материк и образовала там колонию. По каким-то причинам они все время двигались на север: через Китай, Маньчжурию, Сибирь, так что образ жизни у них неузнаваемо изменился. Не претерпела изменений лишь сновидческая практика, которая, выражаясь нашим языком, и является визитной карточкой этого малого народа. В своих скитаниях они добрались до Крайнего Севера и осели где-то в районе теперешнего города Надыма. Остались ли они там, неизвестно, поскольку Джозеф Крэш не успел провести экспедицию в те труднодоступные места.
А теперь я перейду к самой трагической части своего доклада. Вам, господа, известно, что великий исследователь Джозеф Крэш погиб при невыясненных обстоятельствах. Материалы его экспедиции: записки, коллекции, предметы сенойского обихода — также были уничтожены неблагодарными родственниками, не желавшими скандальной славы. И лишь несколько ближайших друзей — и ваш покорный слуга в том числе — продолжают дело Крэша. Вопреки скепсису многих, мы верим, что имя Джозефа Крэша останется в истории науки. Более того, в истории человечества, и со временем его назовут провозвестником новой эры.
“Ни хрена не понятно… — с унынием думал Хренов. Он сделал пометку в блокноте: “Запрос в УВД г. Надыма” — и опять зашуршал страницами. Пытаясь вникнуть в различие БСС (базисного состояния сознания) и ИСС (измененного), он задремал, чтобы увидеть во сне себя на каланче, перевешивающего плакаты. Похожая на супругу колготочница с усталой усмешкой говорила: “Я — вечная потерпевшая!”; депутат же с лицом начальника следственного отдела орал: “Когда глухаря раскроешь, мудак?!” Неожиданно каланча сдвинулась и зашагала в сторону кладбища. Она оказалась гигантом, который на своей шляпе уносил Хренова, как великан из сказки про Нильса, а майор, вцепившись в перила, безуспешно взывал о помощи…
В последнее время Хренов часто видел себя со стороны и, глядя, к примеру, во время бритья на зеркального двойника, размышлял об этом человеке в третьем лице. Когда во время службы во внутренних войсках начальник зоны порекомендовал поступать на юридический, человек послушался, и, хотя курсе на втором учеба осточертела, бросить не хватило духу. В адвокатуру человек не попал, в юрисконсульты — не хотелось, и он застрял на оперативной работе, надеясь: тут хотя бы интересно. Громкие дела, однако, шумели в столице, а у них шла бытовуха: мордобои в коммуналках, убийства из-за пяти рублей, кража автопокрышек — тягостный сон, а не служба. Проявив симпатию к одной из потерпевших, человек женился, как во сне, завел детей и не заметил, как подкатила середина жизни. Впереди (он надеялся!) что-то еще маячило, но уже неприятно сосало под ложечкой, когда приближался очередной день рождения. Приходили гости, выпивали-закусывали, а затем оставались задымленная квартира и гора грязной посуды. “Опять мыть, — тоскливо говорила жена. — Может, оставим на утро?” Она все чаще оставляла что-нибудь “на утро”, будто торопилась уснуть, и порой шутила: “Я — вечная потерпевшая”. Тогда человек распинался, мол, чего ты хочешь?! Деньги есть, квартира тоже, а скоро подполковника дадут! Бывало, он убегал, хлопнув дверью, и казалось, сон проходит; но через день-два опять впадал в анабиоз. В последнее время у человека побаливала печень, чаще ночью, когда на ужин подавали жирное. И, встав с сигаретой у форточки, он перебирал события жизни, что мелькали перед глазами, как бездарное документальное кино. Вот юного выпускника тошнит в школьном туалете; вот тошнит, когда перепил на проводах в армию; да и потом не жизнь, а сплошная тошниловка. Над его фамилией не издевался только ленивый, супруга же всерьез задумывалась: не вернуть ли девичью? Друзья куда-то разбегались, спивались, а если выскакивали в начальство, то здоровались через губу. И еще какие-то рожи, рожи… Картинная галерея из рож, Третьяковка, блин, где потерпевшие мало отличались от преступников.
Наскоро пробежав по залам галереи, человек выкидывал окурок и шаркал в спальню. А Хренов думал: “Может, этому шаркающему письмо написать? Но ведь не ответит же, гад!”
8
Его гнали по улице Писателя, подгоняя пинками, причем с особым наслаждением здоровенного археолога пинал краснолицый коротышка.
— Иди, падла! Читать разучился?! Написано же было: посторонним запрещено! Такие копают, а потом у них дома взрывчатку находят!
Археолог падал, вставал и, шатаясь, продолжал путь к РОВД. Он с легкостью одолел бы любого из рудокопов, но был бессилен против толпы, и мальчик, двигаясь следом, размышлял: чем помочь?
— Эй, мужики! Он не ворует тол, он кости в земле ищет!
— Помолчи, щенок, без тебя разберутся! — отозвался коротышка.
— А еще он может вещи на лбу держать! Не верите? Тогда приложите ему что-нибудь!
Усталые, рудокопы остановились.
— А что, может, и правда “приложить”? — усмехнулся один. — Думаете, нам менты благодарность объявят? Да его отпустят через пять минут!
И с силой долбанул по спине цепью. Когда они ушли, мальчик приблизился к лежащему. Очнувшись, тот долго умывался у колонки, осторожно очищая ссадины.
— А я хотел у вас остаться, представляешь? Ну, жить. Копать тут можно до пенсии, и люди, показалось, ничего…
— Когда кажется, крестятся, — сказал мальчик. — Видели, что у нас на той неделе было? Рудокопы до сих пор злые, потому вас и побили.
— Да уж, постарались…
Когда археолог оделся, мальчик решил его проверить.
— Слабо, наверное, на лоб что-нибудь повесить? Слабо, слабо!
— Попробуем… — тот аккуратно приставил ко лбу какой-то черепок. — Висит? Вот потому и таскаюсь к этим неандертальцам. Я думал, здесь потомки сеноев живут, но, вижу, ошибся. Взять хотя бы этот осколок: чей он? По идее — сенойский, видишь, какой узор необычный? Но если ближе пообщаешься с этими, с позволения сказать, хомо сапиенсами…
— А-а, это я знаю! Человек разумный, да?
— Разумный — по идее. А по сути — неандерталец: хомо стихийный. Ты, кстати, про сеноев ничего не слышал?
— Нет.
— Вот и никто не слышал. Думаю, это моя иллюзия, так сказать, идея-фикс. Я в ваш овраг хотел спуститься, там же культурный слой обнажен. Но еле выбрался, скажу тебе. Тогда решил пойти подальше, на старые рудные разработки, и вот итог!
— А у меня друг уехал, — неожиданно сказал мальчик. — Далеко, к южным горам. Он тоже всю жизнь что-то ищет, только не здесь — в других местах. Я его спрашиваю, что ты ищешь? А он смеется и говорит: ляпис ищу! Ну, значит, философский камень. Я даже не знаю: шутит он или нет? Разве может камень золото из чего хочешь делать?
— Наше золото — это не золото черни… — пробормотал археолог, — сенои это знали. Впрочем, философского камня, мой юный друг, нет. Да и сеноев, наверное, нет…
Мальчик хотел спросить: а динозавры есть? — когда от заброшенного дома, светившего выбитыми окнами, долетел свист: в одном из проемов торчал Крыса.
— Правильно этому археологу по тыкве дали, — засмеялся он, когда мальчик нехотя приблизился. — Всю малину нам в тот раз обосрал! Ну? Залезай, посмотри, как живу!
В одной из комнат чернело кострище, а рядом стояла грубо сколоченная лежанка. Мальчик уже знал: Крыса сбежал от предков, что в их компании считалось подвигом, и, хотя потом беглецу нещадно драли задницу, он долго еще ходил гордый.
— Предки, говорят, в милицию заявили, только я ментам до лампочки. Они вон убийцу найти не могут! Иногда вижу, как мамаша по улице бежит, так еле удерживаюсь, чтоб не крикнуть: так тебе и надо! А то заперли и говорят: кол по литературе исправляй! А я куртку с одеялом хвать, и — сюда. Тут классно! Хотя… Что тебе говорить: ты так не можешь!
— Подумаешь! — передернул плечами мальчик. — Я если сбегу, так меня никакая милиция не найдет! За границу сбегу!
— Языком мы сбежим куда угодно… Ладно, я тебе другое хочу показать: книжку, что у Каланчи притырил. Он за чайником пошел, а я книжку — за пазуху! А теперь читаю, классная книжка, про индейцев и про кое-что еще.
— Фенимор Купер, что ли? — небрежно спросил мальчик.
— Купер! Фигня твой Купер! Здесь такое есть… такое… Я нашим ничего не говорил, потому что козлы! Но тебе, думаю, можно. Ты пацан самостоятельный, только дружишь не с теми. Если б мы вдвоем… Да они б тут все на цирлах бегали! Видел, как ларечники перед Вараввой бегают? Вот и мы бы такими же стали, даже еще круче!
Щеки покрыла краска: столь явного уважения от злейшего врага он не ожидал. Но показать, что ему лестно, было нельзя.
— Не знаю, что уж это за книжка… Может, дашь почитать?
— Бери. А про меня, понятно, ни слова. Это тебе проверка: посмотрим, трепло ты или нормальный пацан.
Потом наступила жара, мальчик не вылезал из озера, а чуть позже к берегу подошли угри, которых можно было ловить на удочку и жарить на костре, нанизав на прут. Мимо заброшенного дома мальчик не ходил — он вроде обязался прочесть, однако подчиняться чужой воле не желал. Родители вскоре дознались про дом, но Крыса уже исчез, наверное, подавшись за карьеры. Лишь теперь, когда обязательства утратили силу, мальчик изредка листал перед сном пожелтевшие страницы. Книжка была необычной: про индейских шаманов, то есть про маленького ирокеза, который готовился таковым стать. “На третью ночь Медвежий След оказывается в странном состоянии. В уме у него так светло, что он, кажется, парит…” Мальчик тоже парил над страницами, а потом украдкой поглядывал на небо, отмечая лунные фазы, или разглядывал нож для разделки рыбы. Он убегал купаться, но по пути домой опять вспоминался Медвежий След — мальчик, которому надо уйти в лес на три ночи, чтобы вернуться оттуда другим.
Однажды он все же решился. Небо над лесом еще пламенело закатным светом, а в лесу уже сгущались тени. Мальчик поднял глаза: над кронами проглядывала половинка Луны, готовясь вытеснить красный солнечный диск. “Точно половинка!” — мелькнуло удовлетворенное, поскольку в противном случае дело не выгорит. Он проверил: боится или нет? В животе то ли от голода, то ли от страха скопился холодок, и мальчик прижал к себе книжку, вроде как согреваясь. Вообще-то, полагалось сделать на ветвях насест, но это у них водятся ягуары, а здесь из-за взрывов скоро и зайцев не останется. А еще, наверное, не хотелось, чтобы задуманное выглядело всерьез. И готовился вроде, однако в любой момент мог вскочить и сказать самому себе: “Айда купаться!”
Камень тоже был освещен наполовину, повторяя далекое светило. Мальчик следил глазами за линией, делившей камень на две равные части, и вдруг увидел себя, стоящего посреди арены. Деревья-люди пристально на него смотрят: сделает трюк? или упадет и разобьется? Облизнув пересохшие губы, мальчик мысленно спрашивает себя: может, все-таки пойти на озеро? Но ответа нет, а зрительный зал смотрит во все глаза, готовый взорваться издевательским хохотом. Им нельзя уступить! Надо быть сильным и холодным, как метеорит из космоса, почти полностью проглоченный тенью! “Он знает: если не увидит видение, отец отрежет ему язык кедровым ножом и бросит в огонь”. Вот, блин, еще и язык отрежет! “Тогда он сам отрезает себе мизинец, и нужный Сон приходит”. Он поднимается, но что-то не пускает, придавливая к земле. Кто это?! Ага, фокусник в темных очках, недовольный, что трюка нет: он схватил за шею и кричит: “Подожди, сейчас граница исчезнет! Ты сам не поверишь в то, что произойдет!” Тогда мальчик невероятным усилием сбрасывает руку, чтобы проснуться под сосной.
Потом он даже подсмеивался над собой, понимая, что просто задремал. Лишь на подходе к дому догнала мысль: а ведь трюк задумывался другой! Он не знал, откуда уверенность, но если не досмотрел сон, то — проехали.
9
А еще оживало что-то давнее, похороненное в памяти, например, вагон электрички, полный спящих солдат. У них грязные сапоги и красные обмороженные руки, потому что был тяжелый переход, после чего вбивали в мерзлую землю столбы и натягивали “колючку”. У того, что дремлет у окна (Хренов ли это? кажется, Хренов), ладонь капитально распорота, и ему снится, как делают болезненный укол от столбняка. “Вы меня зарежете!!” — кричит он, поскольку в спину вместо шприца втыкают нож, и он в страхе просыпается. Потом он дремал уже на лекциях, а в часы бодрствования прикидывал: бросать учебу? не бросать? Так и продремал до диплома; и последующие серии снов (допустим, “Работа” или “Семья”) мало отличались, поэтому глупо свистеть или топать ногами. В последних сериях, правда, дрема уступала место бессоннице, из-за чего Хренов нередко дежурил ночами у форточки…
— Мой сосед пить бросил! — вскоре сообщил Чижов. — Зато и спать перестал: то на балконе торчит, то выйдет на площадь и на рельс таращится!
В одну из ночей майор сам увидел одинокий фонарь, отблеск на рельсе и рядом — мужика на скамейке. Хренов допоздна набрасывал отчет, и все это время командировочный торчал на площади, будто кролик перед удавом, который выпрямился и повис на перекладине.
— Это не бессонница, — высказался Хренов, — а… бессмыслица какая-то!
— Полностью согласен! Только это ведь сходно, а? Даже рифмуется!
Шагая к редакции, Хренов вяло рифмовал: бессмыслица — ослица, бессонница — боевая конница… Он толкнул дверь с надписью “Апорьевские ведомости” и увидел всклокоченного Чижова; познакомив с редактором Борисом Ивановичем, тот опустил в стакан кипятильник.
— Чайку не желаете? Извините, что я так, по-домашнему, я ведь эту ночь здесь провел, на диванчике. Мой сосед знаете, что учудил? Забрал оба ключа и вторые сутки не показывается! А у меня почка больная, между прочим… Ну, а как ваша дóбыча сведений? Извините, что я на первый слог ударяю: так мой сосед произносит: до-обыча руды!
— Добыл кое-что, — сказал Хренов. — Но так, ерунду. Сочинение школьное тут на днях прочитал. А еще про этого, который бардо, бардо! Что это такое?
— А-а… — протянул Борис Иванович. — Был такой, книжек тибетских начитался. Ну, и папашу… того. А в сущности, жадность обоих сгубила.
— Меня интересует, это было до появления в городе N? Или после?
— До того, до того! — влез Чижов. — Я же вам говорил: место! Они же предрасположены, понимаете? Хотя “Бардо тодол” — расхожая вещь, можно сказать, настольная книга американцев. “Американская книга мертвых”, вот как ее там называют! А про этого инкубуса читали? Ну, старичок с глазами, как зеленые светофоры? “Incubus” — дух, вызывающий кошмары, или, если угодно, — nightmare.
— Читал… — с неохотой признался Хренов. — И этот появился до того?
— До, — сказал редактор. — Он вообще из рудокопских преданий, раньше, правда, больше на карьерах встречался, а теперь то в лесу, то на пристани… Впрочем, все это не факты, а бред. А вот факты: после появления в городе N ощутимо снизился интерес к телесериалам! Ну, сами знаете, как народ на этом зациклился. И у нас тираж подпрыгнул, хотя живем, сами видите как. А вот еще факт: на местной почте скопилась масса писем, отправленных самим себе. Апорьевцы стали посылать эпистолы — как бы сказать…
— Знаю, своей душе.
— И вот это, — сказал Чижов, — вместе с мандалами появились после. Хотя, если честно, больше всего покойного интересовали сенои. Управление снами — это же революция, вот почему Крэш торчал в джунглях! Представьте, трактор падает во сне в Провал, а вы ему не даете!
— Но в жизни-то трактора по-прежнему падают!
— Падают. Но здесь ведь не сенои живут, верно? Сенои вообще недостижимый идеал, в каком-то смысле мечта, потому я и написал про Икара. Человек слаб, а сон — он же всегда больше чем сон. И мой визави, судя по некоторым намекам, хотел чего-то большего, вот что любопытно! А в нашей области часто бывает так: шел в комнату, попал в другую…
— В нашей тоже, — угрюмо сказал Хренов. — Закрою я дело, вот и все.
— А вам хочется закрыть? Ну-ка, признайтесь, хочется?
— Не ловить же ваших инкубусов, — усмехнулся опер, — или, может, прикажете ехать в Надым? Я вообще не понимаю: был же в этом Надыме хирургом, а потом в Апорье потащило! В этот край непуганых… Извините. Короче, какой во всем этом смысл? Там хоть полярные надбавки платили, а здесь чего ловить?
— В Надым ехать не стоит, там сейчас холодище, наверное! Да и тут ночью было не жарко, так что я еще чайку… А вопрос о смысле — правильный. И этот край непуганых, как вы выражаетесь, самое подходящее место, чтобы им задаваться. Этот вопрос задают именно там, где, куда ни плюнь, бессмыслица. Сонники, например, о которых регулярно пишет Борис Иванович. Как называлась последняя статья?
— “Ускользающий след”, — ответил редактор. — Они ведь прибывают сюда, чтобы увидеть во сне, как Дева Мария оставляет след на песке. Но пока безрезультатно. А у вас… Прошу прощения, но это и к вам относится. “След опять ускользает” — так можно назвать заметку, или, как сейчас принято, “Ускользающий след-2”.
Потом они заговорили о “Трансляции”: если, мол, та заканчивается, то все закономерно и Хренов потерялся как случайный человек в местном карьере. Вернувшись в гостиницу, он сел за отчет. Жаль, “Трансляцией” не вотрешь очки начальству, а тогда… Он выложил на стол лист, когда в дверь постучали и на пороге возник человек в кожанке.
— А вы куда?! — шикнул он через плечо. — В коридоре торчите! Извините, гражданин начальник. Можно к вам?
В проеме мелькнули две красные физиономии, затем дверь закрылась. Гость солидно прокашливался, но было видно, что робеет. Присел он только с разрешения, после чего заявил:
— Короче, братва тут не при делах. Чистые мы, век воли не видать!
Как ни странно, Хренов испытал облегчение: знакомая публика, да и лексика освоенная. Они, конечно, разные попадались, но были предсказуемы, вычислялись, а что нам понятно, то уже отчасти родное.
— Кури, — подвинул пачку Хренов.
— Спасибо, пока на казенные не тянет. Свои имеются.
— А зовут как?
— Варавва, если по-нашему. А вообще-то — Варавин Виктор.
“Крестный папа” был хлипок и худощав, в полном соответствии с обстановкой. С чего они, интересно, кормятся — рудокопов трясут? Обкладывают данью рыболовецкую артель? Массивный золотой перстень сполз с дистрофичного пальца, Варавва его поправил и, прокашлявшись, заговорил:
— Мы по понятиям живем: воспитываем народ, ну, чтоб не борзели. А то нажрется какой-нибудь, и давай бузить! А нам оно надо? Короче, мы Каланчу не трогали. Он бабок не брал, а такой бизнес мы под крышу не берем.
— По понятиям, говоришь? — усмехнулся Хренов. — А я вот слышал, людишки у вас в Провал падают…
— Да сами и падают! Эх, рассказать бы вам… Не люди — уроды! Видели, как они тут недавно махались? Работать, короче, никакой возможности.
— А из ваших никто к этому не ходил?
Гость отвел глаза.
— Таскался один — Сявый. Потом пропал куда-то. Только Сявый на мокрое никогда не пойдет, отвечаю! Он только пургу гнать может, потому что — Сявый. У Каланчи побывал и начал: я крутой, а вы все — козлы! Если б не ударился в бега… Короче, мы его ищем, а если мы ищем, то находим. Только бы старик его не перехватил. За старика мы уже не отвечаем.
— Какой еще старик? — насторожился Хренов. — С зелеными глазами?
— Знаете уже? С зелеными… — Варавва досадливо поморщился. — Завелся в окрестных лесах, отморозок, и гадит по-черному! Машину с фантой куда-то завел, так что водила потом еле из лесу выбрался. И ни машины, ни фанты! Во кого надо проверить — старика! У того никаких понятий, он мокруху на себя враз повесит!
“Все испортил…” — думал майор. На прощание Варавва говорил о баньке на том берегу, о шикарной охоте, но Хренов опять впадал в тоскливую прострацию. В углах скапливались тени, а на потолке багровело пятно: луч протиснулся между каланчой и мэрией, намекая на близкий вечер. Вскоре наползет темнота, накрыв город черным одеялом, и Апорье до утра исчезнет. То есть вообще исчезнет, должно исчезнуть! Пятно на потолке ужалось в пятнышко, затем в точку, а Хренов с недоверием оглядывал оштукатуренные стены и грубую мебель, словно ожидал: они сейчас поплывут, утратят резкость, как бывает при настройке объектива, а затем растворятся в воздухе. Однако шкаф и стол не растворялись, а капавшая в туалете вода провоцировала материалистические (и раздраженные!) размышления о вызове сантехника. Спустившись с этой целью вниз, Хренов получил от администратора желтую карточку.
— Это вам передали — приглашение на фестиваль.
На карточке был нарисован террикон, поверх которого, как облака над Эльбрусом, плыли буквы: “Дорогой друг! Приглашаем на фестиваль „АПОФИГ”!”
— Апофиг?
— Это означает… Минуточку. Ага: Апорьевский фестиваль инсталляций! — А буква “Г” при чем?
— Понятия не имею. Это же Кроткий придумал, а он у нас с приветом. Вы пойдете? Мне тоже вручили, но я пока не знаю…
На следующий день Хренов был в “Открытой галерее”, где царило возбуждение, как на стройплощадке: перемазанные краской молодые люди что-то приколачивали, расставляли, а посреди этого бедлама метался, как прораб, Иванов-Кроткий.
— О, какие люди без охраны! Хотя зачем стражу закона охрана? Шутка, извините… Ну, как мои волонтеры? Собрали всех нестандартно мыслящих, вот, к примеру, автор инсталляции “Солипсизм”. Эдик, познакомься, это наш комиссар Мегрэ!
Комиссар озирал что-то вроде дырки от бублика, а Эдик, заикаясь, пояснял:
— Солипсизм — это зац… зац… зациклиенность на себе. Мира нес… нес… не существует! Поэтому в центре — нуль-объект, б… б… блин!
— Короче, жизнь типа сон, — сказал Кроткий. — А это узнаете? Ну, как же: быть иль не быть! А дальше: умереть, уснуть и видеть сны… Помните? Гамлет, короче, только спящий. А вот это, можно сказать, выход из провинциального уровня!
Он указал на голову какого-то чучмека с зажмуренными глазами.
— Понятно: это Чжуан-цзы, которому снится, что он — бабочка. А вот это, — приподнял он чучело с крыльями, — бабочка, которой снится, что она — Чжуан-цзы! Здорово, да?! А вот еще перл — “Памятник неизвестному безумцу”!
— Почему неизвестному? — уныло спросил Хренов.
— Потому что неизвестно, кто именно навеет человечеству сон золотой. Может, он? Самородок местный, тоже принимает участие. Род деятельности, ха-ха, вполне соответствует!
В углу кладбищенский художник Гракх водружал на постамент тяжеленный бюст, поразивший отсутствием лица. Хренов уже не рисковал спрашивать, но галерейщик сам пояснил: мол, портрет умершего Бога.
— Вообще-то, мы хотели спящего, чтобы не выпадать из темы, заявленной буквой “Г”. Не догадываетесь? “Гипнос”, что означает “сон”! Но господин Граков возжелал Бога умершего, и мы согласились: какая, в сущности, разница?
Увы: ни редактор, ни бандиты, ни этот “Чжуан-цзы” не приближали к истине. И оставалось разве что воображать, как долговязый человек бредет по грязной осенней улице; войдя в подъезд, он топает, стряхивая налипшую грязь, поднимается к себе и, чтобы согреться, заваривает кофе. То есть вначале насыпает зерна в ручную мельницу, обнаруженную еще при первом осмотре и позволявшую взглянуть на N с домашней, если угодно, стороны. Ее деревянные части потемнели от времени, и она скрипит, пока человек медленно крутит ручку, а потом, высыпав смолотое в мельхиоровую турку, заливает воду. Почему-то N выглядел задумчивым. Будто уставился в одну точку, не замечая, как вскипевший кофе выплескивается через край, и тут раздается очередной звонок. Они, наверное, робели поначалу, извинялись и не могли понять, почему с них не берут денег? Кто-то, думается, домашних огурчиков приносил, грибков или варенья; а жадные так просто радовались: надо же, лох, бесплатно работает! Возможно, их тоже угощали пахучим кофе, чтобы прогнать сон и в трезвом состоянии разобраться с загадочными видениями, в тайну которых человечество вникает не одну тысячу лет, — и без толку. “Какие зубры тут рога обломали! — говорил Чижов. — Какие ристалища разыгрывались среди ученой братии!” А Хренов со смущением вдруг обнаруживал на лестнице того самого, покрытого чирьями солдата из электрички, стучавшего туда, где задумчивый человек не замечает, как выкипает кофе. Что нужно солдату, Хренов не мог бы сказать, но ясно видел картинку; видел и студента-переростка, который после армии отставал и перед экзаменами пришивал с внутренней стороны пиджака носовой платок, чтобы совать в этот “карман” Уголовный кодекс или учебник по трудовому законодательству. Растерянность, пустота, непонятный и грозный мир вокруг — вот что, пожалуй, тащило их сюда и заставляло приближаться к двери. Палец жмет на звонок, дверь распахивается, и из темноты коридора слышится вопрос: “Как вы думаете, трансляция заканчивается? Или…”
10
Вчера Гракх захоронил одну из собак, прибитых разбушевавшейся толпой. Хозяйка из дома со спутниковой антенной рыдала, как на похоронах единственного ребенка, заказав памятник… Нет, настоящий мемориал четвероногому другу! Странные люди: возможно, они были хозяевами в этой жизни, но что такое — эта жизнь? Короткая разминка, суетливые прыжки кузнечика в преддверии длинного эона, когда двигаешься к первозданной чистоте. Потому их прах и не был “чистым”, в чем Гракх убедился, когда родственники решили перезахоронить одного владельца шашлычной. Недостойное какое-то истекание, да и дубления почти нет, короче, суета, каковой пробавлялись и по эту сторону жизни. Да и остальные не лучше: из-за кладбищенской ограды все выглядели кузнечиками и мотыльками, что мельтешат вокруг лампы, завороженные обманчивым сиянием. А если выключить свет? Как в прошлом году, когда что-то случилось с ЛЭП и Апорье осталось на ночь без электричества?
Тьма обрушилась неожиданно, накрыв черным бархатом берег, террикон и посеяв панику. Одни заводили мотоциклы, освещая окна фарами, другие бегали к попу за свечками, а Гракх направился к каланче. И, поднявшись наверх, застыл в смутном восторге. Он не обманулся: он втягивал темноту легкими, наполнялся ею, видя перед собой идеальное Апорье. Таким оно и должно было стать, и Гракх знал: станет, то есть все переместятся за ограду. В его душе не было злорадства или гибельного упоения, скорее, тихий покой сошел туда, словно Бог (если допустить, что он есть) показал человеку воочию его цели и идеалы. Эвон как! Не слепят, выходит, идеалы, а глядят совиными глазами ночи! При дневном свете, разглядывая спешащих людей, Гракх тоже нередко представлял их за оградой, упокоившихся на стандартной двухметровой глубине. Упокоятся ВСЕ без малейшего исключения, и незыблемость этого закона восхищала, поражала и, как ни странно, умиротворяла. Темнота же приумножила эффект, будто сказала: свершилось! Такое Апорье уже и хоронить не надо: оно вернулось в родное гнездо, принимающее всех, кто по недомыслию восстал из праха.
Гракх приблизился к своей любимой могиле и, согнав с лица усмешку, обратился к надгробию: “Ну, Мавра, снится ли тебе что-нибудь? Извини за вопрос, люди глупы (хоть и считаются умными, как этот Каланча) и даже простейших вещей не понимают. Они…” Монолог мог тянуться сколь угодно долго; здесь, среди тишины, под качающейся дубовой веткой слова складывались сами собой и, наверное, с легкостью пробивали двухметровый слой земли и достигали адресата. “Представь, Мавра, какая чудовищная судьба у этого тела! Я думал похоронить его здесь, но, как выяснилось, его увезли в заполярный город Надым. Представляешь?! Вечная мерзлота, в которой тело превращается в ледышку и лишь во время короткого полярного лета Процесс кое-как нормализуется. Я даже затрудняюсь высчитать: сколько лет ему потребуется, чтобы дойти до стадии “чистого праха”? Двести? Триста? Наш Амвросий всех пугает адом, так вот, если рассуждать в этих понятиях, N попадет в самый настоящий ад, поскольку захороненные в мерзлоте все равно что посаженные на адскую сковородку…”
На могиле Мавры кое-где пробилась трава, да и стелу опять покрыла зелень. Значит, образовалась работа, которую Гракх всегда делал с удовольствием.
Он закончил вечером и, уставший, двинулся к дому, где можно будет провалиться в мертвый сон без сновидений. Дом представлялся Гракху как большая “домовина”, в которой он вроде как репетирует окончательное свое бытие. А что? Крыша — крышка, а засовы — что-то типа гвоздей. Привычный ход вечерних мыслей, однако, был нарушен шорохом в траурном зале.
Гракх на цыпочках приблизился к двери, услышав свистящий шепот:
— Этот еще не вернулся?
— Он на могилах марафет наводит! Давай еще!
В окно заглядывала луна, и через щель было видно, как в “домовине”, изготовленной впрок, шевелится некое существо. Мертвенно-серебристое, оно извивалось, сопело, выбрасывало вверх конечности, будто желало втиснуться в рассчитанное на одну персону пространство и навеки там застыть. Оно и застыло, лишь шумное дыхание нарушало могильную тишину.
— Класс! Лучше, чем у Писателя, да?
— Конечно! Может, еще?
Так же осторожно Гракх отодвинулся от щели и, усмехаясь, направился в свою каморку. Вот она, жизнь, сама явилась в гости к смерти! Не исключено, что когда-нибудь он их так и похоронит, если, конечно, родня разрешит. А памятник можно сделать вроде роденовского, только без глупого пафоса, мол, “Вечная весна”! Весна не бывает вечной, вечно кое-что другое, перед чем бессилен даже Бог. “Хороший памятник я сделал умершему Богу…” — подумал Гракх, улегшись в постель, и тихо засмеялся.
11
Машины играли, как молодые кони в табуне: “вольво” вырывалась вперед игривой кобылицей, подбрасывая зад на ухабах, и тут же вслед устремлялся “БМВ” с охраной, чтобы обогнать строптивую самку. На скорости они шли бок о бок, но мощный немецкий мотор, как правило, побеждал.
— Слабы пиарщики… — усмехался Авдей. — А ну, поддай газу!
Голынко жал акселератор, и “лэндкраузер” с легкостью обходил вырвавшихся вперед, показывая, кто вожак. Когда начало темнеть, самка первая включила фары, обострив игру; затем темноту прорезали снопы света от “БМВ” и джипа. Кто же первый? Поворот, “вольво” едва вписывается, а дальше лес и сужение дороги.
— Эй, гонщики! — рявкнул Авдей в мобильник. — все, завязывайте с “Формулой-1”!
По команде вожака табун выстроился вслед за “лэндкраузером”, правда, скорость не сбавили. Скорость — это кайф, тем более все разгоряченные: во рту еще не остыл вкус шашлыков и Цинандали, ящик которого вылакали за ужином в придорожном кафе. Хозяин выставил вино за счет заведения, потом чего-то выпрашивал, и Авдей обещал выполнить просьбу.
— Марат! Я обещал этому…
— Бензоколонку выстроить, Авдей Юрьич! И автосервис рядом.
— Ну и как? Выстроим?
Помощник загоготал, понял юмор. Марат вообще толковый, именно он посоветовал нагрянуть в Апорье, прихватив пиаровскую команду. Плакаты, видеоролики, матюгальник на полкиловатта — все у них имеется. Имеется даже начальница-блондинка, что сидит на переднем сиденье “вольво” и, наверное, подкрашивает после шашлыка пухлые губки. Авдей обернулся, но увидел лишь слепящие фары. Ладно, время есть, кампания только началась…
— Вы у кого одеваетесь? — спросила она, когда знакомились.
Авдей назвал магазин, поймал презрительную усмешку, но выкрутился: беру вас, дескать, на две ставки — еще и личным модельером. Теперь Щегольков думал: “Ладно, мадам, одеваетесь вы хорошо. Посмотрим, так ли вы хорошо раздеваетесь?” Сочинив своего рода mot, Авдей повеселел. Не зря о нем говорили, что за словом в карман не лезет. Желая повеселить помощника, Авдей раскрыл рот, но затем закрыл: Марат тоже положил глаз на пухлогубую, а тогда рыбка может сорваться.
Дорога была пуста, вечерний лес мелькал слева и справа, с каждым километром приближая к ним, к драгоценным голосам. Иногда Авдей воспринимал их вполне буквально и едва ли не слышал: вначале одинокие, разрозненные, они постепенно набирали силу, сливаясь в мощный хор вроде Пятницкого. А там еще хор, там еще, и объединенный хор-электорат уже сотрясает землю, скандируя: “Выберем! Нашего! Кандидата!” Апорье было не бог весть каким “хором”, но тут, как говорится, малая родина. А тогда резонанс, мол, патриот, не забывает земляков, и TV растиражирует эту лабуду, заставляя звучать голоса в других городах и весях. Иногда же голоса казались чем-то съедобным, что можно съесть или выпить. Когда во время пьянки на даче Марат предложил десант в Апорье, поддатый Авдей, помнится, влез на крышу “лэндкраузера” и оттуда держал типа речи:
— Дорогие земляки… Дорогие соотечественники…
— Братья и сестры! — сострил кто-то, чем всех рассмешил.
— И это тоже! Я вас всех… Всех без исключения… Поименно…
— Буду иметь во все места! — и опять взрыв хохота.
Авдей тоже держался за живот, балансируя на багажнике с бутылкой коньяка. Он поднял руку и, успокоив собутыльников, произнес:
— Нет, земляки. Я вас… выпью! Как вот этот коньяк!
И, подтверждая сказанное, выдул бутылку до донышка. Теперь, когда пиарщица и куча видеокамер, он себе такого, конечно, не позволял, но в душе было то же плотское чувство: он выпьет, высосет жалкий городишко, способный поставлять только голоса и больше ничего.
Дорога сузилась, так что встречной машине пришлось бы жаться к обочине (не депутату же съезжать!). Вскоре Голынко снизил скорость, потом и вовсе остановился.
— Ты чего? — окрысился Марат. — Нам еще в гостиницу устраиваться!
— Указателей не вижу… Не знаю: туда ли едем?
— А это у Авдей Юрьича спроси, тут его родные края!
Авдей хотел было уверенно ответить, мол, жми на газ, но в душе поселилась неуверенность. Последний раз он ездил сюда четыре года назад, на прошлые выборы, а если быть точным, его сюда везли в виде трупа.
— Вылезу-ка, ноги разомну…
Дорогу стискивал лес, в темноте казалось — необычно густой. Километров через десять справа по ходу должен показаться карьер, а там работают в ночную смену, значит, будут огни. Или карьер ближе? Щегольков видел, как из машин вылезают другие члены команды, идут к головной, а значит, надо что-то сказать.
— Постоим немного, — сдержанно сказал он, — пусть водители отдохнут.
— Ну? Мальчики налево, девочки направо?
Марат первый сиганул в кусты, Авдей же наблюдал за пиарщицей, которая была единственной “девочкой” и сейчас закуривала. Охрана по привычке выстраивала цепь, оглядывая лес и пустынную дорогу, но в “вольво”, кажется, продолжали банкет.
— Отворотов не было? — громко спросил Авдей.
— Не было, — отозвался Голынко, — вроде не было…
— Тогда едем правильно. Так, где Марат?
Они подождали минуты три, затем покричали, но помощник не отзывался. И пробуждалось раздражение: удержу в хохмах не знает Маратик! Тут ведь не надо спонсоров очаровывать и избирателям в глаза пыль пускать — тут Авдей Щегольков, мать твою, на дороге топчется, причем под ехидным взглядом этой пиарщицы!
— Безответственные у вас помощники, — выпустив клуб дыма, проговорила она. — Сейчас лежит, наверное, под кустом и храпит!
— Возможно, и так… А вы на эту роль не хотите?
— Время покажет. Может, и сработаемся.
Когда посланные с фонарями охранники вернулись ни с чем, Авдей всерьез испугался. Не того, что помощник пропал, а что кампания пойдет под откос! Пока еще пухлогубая в курс войдет; к тому же разборки начнутся, и важнейший месяц пролетит — не заметишь! Марат почему-то показался с другой стороны дороги. Авдею до зуда в кулаках захотелось врезать по этой пьяной роже, но что-то остановило.
— Светофоры… — бормотал помощник. — Ха-ха! Откуда в лесу зеленые светофоры?
Он был вроде как стукнутый пыльным мешком.
— А чертей зеленых ты там не видел?! Ладно, полезай в машину!
— Нет, Авдеюшка, были светофоры! И расположены они по горизонтали, как глаза!
Кто-то хохотнул, вспомнив официанта из кафе, который пугал каким-то старичком с зелеными глазами, мол, встречается в лесах вокруг карьера и кружит, кружит путников… Начальница, докурив сигарету, резко сказала: хватит сказочек, надо скорей до гостиницы добраться! А Щегольков, покачиваясь с пятки на носок, проговорил:
— Коней на переправе не меняют. Но в следующий раз… Ладно, по машинам!
“Лэндкраузер” рванул вперед, и опять по бокам дороги замелькали деревья. Авдей скашивал глаза на счетчик километров: один, три, семь… Скоро, по идее, покажутся огоньки экскаваторов, что копошатся на дне карьера, но вместо них на обочине возник силуэт. Кто-то голосовал, и, когда машина пронеслась мимо одинокого путника, Марат вцепился в рукав:
— Вот эти глаза! Я видел, в лесу!
— Не гони! — оборвал Щегольков. — просто старому на своих двоих топать надоело!
— Авдеюшка, глаза!!
Мелькнувший старик и впрямь глядел так, будто вместо глаз два светящихся изумруда; впрочем, это могло быть отблеском фар. Странно, но задние машины куда-то пропали; оглядываясь, Авдей видел лишь темноту, так что пятеро качков с “макаровыми”, что ехали в “БМВ”, сейчас не помощники. “Подождать? Но тормозить страшновато, а ехать…”
— Опять он!! — слабо вскрикнул Марат.
Теперь уже сам Авдей вцепился в плечо водителя, провожая взглядом фигуру с поднятой рукой. Голынко замер, как манекен, и, казалось, его нога не может отлипнуть от педали газа.
— Гы-гы… — выталкивал он из себя, — гы-гы… Их что, целый лес?
Они неслись вперед, с трудом вписываясь в повороты. Дорога перешла в грунтовку, но джип не сбавлял скорости, чтобы во время виража…
12
Отчет майора Хренова руководству ОблУВД
Сбор оперативных данных по делу об убийстве гр-на N в силу объективных трудностей продвигается медленно. Похоже, отпадает версия о корыстных мотивах преступления: убитый имел лицензию на частную врачебную практику, но денег с граждан не брал, а потому интереса для преступного сообщества не представлял. Жены или другой женщины у него не имелось, так что версия убийства из ревности отпала аналогичным образом. Еще дознанию мешает большое количество людей, которые посещали N: можно год потратить на одни допросы и ничего не добиться. Если же говорить о качестве допросов… Дело в том, что местное население зациклено на своих (и чужих) сновидениях, то есть в Апорье не всегда понимаешь, когда говорят о реальных фактах, а когда пересказывают сон, из-за чего ряд протоколов, уже подписанных и пронумерованных (список номеров прилагается), был уничтожен. Такие, с позволения сказать, “свидетели” то и дело уводят расследование в область фантастических предположений, которые я даже не решаюсь внести в официальный документ и прошу разрешения доложить устно.
Теперь докладываю о пропаже трех автомобилей (“лэндкраузер”, “БМВ”, “вольво”) и пятнадцати человек, сопровождавших кандидата в депутаты по апорьевскому избирательному округу Щеголькова А. Ю. В последний раз их видели в придорожном кафе “Соната”, где группа заказала на ужин вино Цинандали — один ящик (12 бут.), а также шашлыки и закуски. Как утверждает владелец кафе, водители джипа и “вольво” употребляли алкоголь, что, возможно, отчасти проясняет ситуацию. На выезде из лесу дорога долгое время идет вдоль обрывистого склона карьера (высота — около 15 метров), и, если водитель не справится с управлением, вполне вероятна катастрофа с летальным исходом. Правда, когда вместе с работниками местного РОВД я обследовал дно карьера на протяжении всей дороги, то никаких следов не обнаружил. Более того, на выезде из лесу кандидата ожидала инициативная группа выборщиков ВАПЩЕ. С транспарантами и рыбным пирогом, заменяющим в данном районе традиционные хлеб-соль, они ждали до утра, но никаких автомашин из лесу не выезжало.
Поэтому рабочая версия о падении в карьер была отброшена. Обследование лесной дороги также не дало никаких результатов. Впрочем, оно не было доведено до конца, поскольку работники РОВД ближе к ночи заторопились обратно, утверждая, что здесь, возможно, замешан некий “старик с зелеными глазами”. Причем самые интенсивные слухи о нем распространяет лейтенант милиции Уваров, утверждающий, что видел его во сне (то есть старика). В последнее время он (то есть лейтенант) вообще ведет себя неадекватно, написал рапорт об увольнении из органов, а за тот сон каждый день ставит в местной церкви свечу. Говорит, мол, Богоматерь спасла — он же хотел поступить в охрану к Щеголькову, рассчитывая на родственную связь с последним. Я же думаю, что мы имеем дело с преступником-одиночкой, возможно, сбежавшим из мест лишения свободы. Местные преступные авторитеты считают, что старик наплевал на воровской “закон”, и очень обозлены. Поэтому вполне возможно решить данную проблему с их помощью (а еще лучше — их же руками).
С другой стороны, автомобили не иголка; и вообще, как мог один человек справиться с пятнадцатью, пятеро из которых были вооружены?! В этой связи возникает еще одна рабочая версия, которую поддерживает Чижов М. В., являющийся, как и убитый N, действительным членом МАИС (международной ассоциации исследования снов). Старик трактуется Чижовым как “инкубус”, навязчивый кошмар апорьевского региона, по неизвестным причинам вышедший в последнее время из-под контроля. Персонаж старой рудокопской легенды почему-то начал активно вмешиваться в реальную жизнь граждан, доставляя им массу неприятностей. Например, сторож рыболовецкой пристани Мануев Г. А., пребывая в ночном дежурстве…
Перечитав написанное, майор порвал отчет. Еще немного, и он тоже пойдет ставить свечки и попросит уволить его из органов!
В окно было видно, как по плакату Щеголькова хлещет дождь, размывая краски: глаза стекали к усам, усы обвисли до плеч, а огромный сизый баклажан, бывший когда-то носом, заигрывал с нижней губой. “Здесь все размазано, одна видимость. Вон идут люди, а загляни в лица — увидишь то же самое”. Дождь смазал очертания домов, серая гладь озера слилась с таким же небом, и Апорье исчезло. Его тоже завлек, заманил в глушь какой-нибудь хитрый nightmare, чтобы утопить в озере, а нет — затолкать городишко в черное жерло Провала. Две недели блужданий по улицам-призракам, среди людей-призраков — не много ли? Налетавший с озера ветер трепал монстра-кандидата: порыв, еще порыв, и страшенного “инкубуса” отрывает и уносит куда-то к террикону. “Вот и Апорье унесло бы к чертям собачьим… Но ведь стоит, зараза! Еле видное, стертое непогодой, как ластиком, — стоит!”
Оставаться здесь заставляло нечто малопонятное, для краткости именуемое “бардо”. Слово висело над службой с бесконечными потерпевшими, свидетелями, дактилоскопией; над усталым взглядом супруги, над детьми, что шляются по дискотекам, а дома не снимают наушников, — как солнце над миром. “Бардо” прилетало случайной мыслью, точнее, состоянием, когда ничего не надо доказывать — ни другим, ни себе, а можно просто жить. Это состояние могло называться и по-другому, например, “дельтапланом”, который Хренов увидел однажды во сне. Сделанный из пальмовых листьев, он напоминал огромную птицу, которая уносила Хренова от дактилоскопии и дурацких отчетов, как сказочный Сивка Ивана-царевича.
Когда Хренов собрался в душ, в дверь постучали.
— Уваров? — неприятно удивился майор. — С чего это вы…
— Да я тут не один… — забормотал экс-лейтенант. — Батюшка вот… Вообще-то, мы заявление принесли — по факту хищения.
Визитеры снимали дождевики, с которых натекла целая лужа.
— Что же похитили?
— Следок! — горестно воскликнул Амвросий. — Как есть, с ящиком, с накидкой… Эх!
— След Богоматери украли, — уточнил Уваров, — святыню здешнюю.
“Третье дело…” — обреченно подумал майор, глядя на мокрый след от рясы. Он вытащил лист и, вздохнув, вывел сверху: “Протокол”.
— Подозреваемые имеются? Ну, кто мог бы потенциально совершить хищение?
— Сонники, конечно! Они же со всей страны едут, прохвосты!
— А еще?
— Еще? — батюшка в смущении обернулся, и Уваров, кашлянув, проговорил:
— Дьяка нигде не могут найти. Григорий Арефьев пропал то есть.
— Думаете, вместе с вашим “следком”?
— А что ж еще думать?! — с горячностью воскликнул Амвросий. — Я давно за ним наблюдал, он такие речи произносил, ого-го!
Он что-то говорил о еретических бреднях дьяка, но Хренов прервал: мол, это к делу не относится. Когда же гости натягивали плащи, подумал о том, что здесь непонятно: относится к делу? не относится? и было ли вообще “дело”?
Судя по тому, что больной Чижов отсюда не уезжал, “дело” было, но другое, связанное то ли с сеноями, то ли с тундровыми мышами-леммингами, которые иногда устремляются к океану. Они будто видят общий сон, ведущий через тундру, реки и холмы к холодной пучине, которая во сне, наверное, представлялась невероятно теплой. Или океан виделся твердой поверхностью, по которой можно добежать до самого полюса? Увы, пушистые тундровые мышки будут падать, падать в ледяную воду, и задние будут напирать на первых, спеша в смертную пучину с восторгом и упоением…
— Почему? — задумывался Чижов. — Не знаю. Киты вот тоже выбрасываются на берег — почему? Кто дает команду? То ли законы популяции включаются в работу, то ли, хе-хе, бесы вселяются, как в известной притче? А может, они лунатиками становятся? У этих ведь — никаких сновидений, чисто механические движения; но ведь цель какая-то есть!
Жаль, что рядом не было друга молодости Юрки: тот был специалистом как раз по таким “делам”. В последнее время этот рыжий неудачник (вердикт сослуживцев) вспоминался часто, даже в уличной толпе порой мелькала его огненная шевелюра, а в ночной тишине раздавался задумчивый голос:
— Я не всегда понимаю, зачем мы все это делаем? Разве в том, что изобличишь какого-нибудь жулика, есть смысл?
— Мы преступность искореняем, — возражал Хренов, — а в этом большой смысл!
— Ну да, ну да… Хотя мы только человеческую правду открываем. Кто, когда, зачем и так далее. Да и правда ли это?
И все же Хренов любил с ним выпивать, пробуждая в душе нечто существовавшее до солдата, до студента — время, когда шансы и смыслы еще не валяются на помойке, как истоптанные башмаки. Точнее, так и не надетые ни разу башмаки, о чем и говорил этот рыжий, с которым и ругались, и не разговаривали месяцами и к которому тянуло, как пьяницу к водке. Эх, Юрка, тебе бы еще с начальством уживаться! Тогда бы не было увольнения и той непонятной поездки в горы тоже…
Этот “мыслитель” тем не менее всегда лез на рожон, и, понятно, то нагоняй получит, то таких людей зацепит, что самого запросто под суд отдадут. Однажды так и вышло, чудом вытащили его с нар, но битому неймется: еще одно проигрышное дело захотел раскрутить! “Куда ты прешь?! — спрашивали коллеги. — здесь же замазано до самого верха!” А Юрка сосредоточенно смотрел в стену перед столом, будто видел там таинственные письмена, что помогут победно завершить расследование. Итог был закономерен: развал дела, отказ от показаний — и прощайте, погоны! Юрка уехал на юг, в какую-то дыру вроде Апорья, где работал в спасательной службе и, как говорила вдова, что-то писал. А затем пропал, растворился, ведомый своими иллюзиями. Когда Хренов приехал в ту дыру, вдова рассказала: мол, посреди ночи звонят с горной метеостанции, и он бросается их выручать!
— И так всю жизнь, будто спал наяву! Жил, как во сне, и погиб так же…
Хренов не решился сказать о том, что втайне завидовал Юрке и охотно променял бы свое “бодрствование” на такой “сон”. В отсутствие друга, однако, приходилось нырять в бумаги убитого, как в поток, где обдираешь бока на порогах.
Из дневниковых записей N
В последнее время, используя исторический подход (то есть узнавая сновидения предков из семейных легенд), я обнаружил феномен, не встречавшийся ни в опытах Юнга, ни у постфрейдистов. А именно Коллективные Сны, которые с давних времен видят в Апорье. Самые давние КС (так я для краткости обозначил феномен) тяготеют к образу Зверя, который воплощает силу, опасность и одновременно является покровителем селения. Семейный клан рыбака Титаренко, к примеру, хранит в памяти сон пращура, который попал в лапы медведю и, чтобы вырваться, пожертвовал левой ногой. У карьерного рабочего Булдакова далекий предок отдавал на съедение правую руку, но суть, как видим, одна — жертва ради спасения. В реальности же на медведей охотились, а из больших пней вырезали медвежьи морды-тотемы.
В более поздних поколениях преобладает КС о Человеке, который побеждает Зверя и становится на его место. Человек происходил из далекой южной страны, но каким-то образом добрался до Апорья, где успешно проповедовал свое учение. Он оставил немало учеников, писавших о нем: “И приде в Апорье, и виде ту люди, како есть обычай им и како се мыють и хвощутся, и удивися им. И иде в варяги, и приде в Рим, и исповеда, елико научи и елико виде…” “Мыють и хвощутся” — это обычная русская баня, которую Человек описывал южанам, то есть образ из КС моментально оброс бытовыми подробностями и стал Историей.
Ведь что такое “сон” и что такое — “реальность”? Ходить в одиночку на медведя с рогатиной — это разве реальность? А набиваться с детьми и женами в крошечную церквушку и поджигать себя? В Апорье, надо сказать, эти понятия зачастую путали — и путают до сих пор. Взять, к примеру, Пафнутия: явленное монаху видение тоже прошло стадию КС, который, думается, и породил “реальность” — следок из часовни. В Апорье одно нередко перетекает в другое, и те, кто сейчас спит в лесу, тоже рассчитывают в будущем на вполне реальные дивиденды от возможных “вещих” сновидений.
Тем не менее о Коллективных Снах далеких предков апорьевцы рассказывают с ностальгией. Чем ближе к нашему времени, тем сны делаются тревожней, путаница усугубляется, а в КС начинает преобладать образ Врага. Этот гипотетический Враг, к примеру, не позволил найти “спецруду”, и тут же в реальности возникает “расстрельный обрыв” на краю Провала, где в числе других погиб местный стахановец рабочий Апорьев. А если заглянуть в милицейский архив? Три стеллажа одних доносов, где факты вредительства и злых умыслов против властей предержащих достигают мифологического размаха! Об этом бредовом и ужасном КС одни помалкивают, другие пребывают в нем до сих пор. Так, упомянутый Титаренко с пеной у рта отстаивает “реальность” доносов, написанных дедом, Булдаков же, напротив, всячески скрывает, что его дяде принадлежит целая полка на этих стеллажах. “Ваш дядя, — сказал я, — выдающийся стукач! Но он и жертва Коллективного Сна”. В ответ Булдаков попытался ударить меня бутылкой с пожеланием, мол, сейчас ты уснешь вечным (и личным!) сном! А дед рыбака Латыпова, который каждую ночь рубит шашкой ненавистных реформаторов в обличье колчаковцев? Старик в итоге заработал аденому простаты, а это самая настоящая “реальность”!
В последние годы КС вроде бы утратили силу, сделались индивидуальными, красочными, однако тенденция неустойчива, поскольку в сознании воцарилось телевидение, в сущности, грандиозный конгломерат Коллективных Снов. Как ни странно, в КС опять всплывает Зверь: у одних он — мутант из фильма ужасов, у других — лох-несский плезиозавр, а то и вовсе что-то невообразимое, что якобы живет в Провале. Уже несколько десятилетий Провал фигурирует в КС как инвариант классической Бездны, но раньше его хотя бы боялись! Теперь же — отнюдь, многие с увлечением падают во сне в эту дыру, испытывая экзотическое удовольствие.
Но самое тревожное — это тенденция ВОВСЕ НЕ ВИДЕТЬ СНОВ! Процесс не тотален, но отчетлив, имеет вариант — бессонницу — и крайний рецидив — суицид. Несколько неудачных суицидальных попыток, исследованных мною, с достоверностью подтвердили версию: неудавшиеся самоубийцы либо не спали много ночей подряд, либо давно не видели снов! И я в который раз задаю себе вопрос: неужели Трансляция кончается? Крэш считал, что пока нет, но с ним не поговоришь; да и дело он имел с сеноями. Заслать бы его в Апорье, а через месяц спросить: ну как, разобрались? Я так и не смог, поэтому решил…
Еще один отрывок повествовал о том, как обитавшие в тундре потомки южного племени, увидев однажды КС, стали спешно строить летательные аппараты. А затем вышли на открытое пространство, дожидаясь, когда после долгой полярной ночи впервые покажется солнце. Хренов даже представил картинку: мужчины, женщины, дети вглядываются в неразличимую линию горизонта. Некоторые откинули меховые капюшоны, от волнения зачерпывают ладонями снег и отправляют в пересохший рот. Почему именно сейчас? Потому что так сказали сны, а они никогда не подводили сеноев, выживших там, где другие моментально бы загнулись. Потом женщины привязали к спинам детей, мужчины — мешки с провизией, и “дельтапланы”, разогнавшись, взмыли в поднебесье, чтобы устремиться в неизвестность. Ловя воздушные потоки, они летели над тундрой, над стадами оленей, что задирали морды при виде необычных громадных птиц, к своей непонятной цели. С высоты солнце виделось дольше обычного, и птицы (казалось, державшие в когтях добычу) отчетливо высвечивались на небосводе, чтобы вскоре растаять в голубом просторе…
— Коллективные Сны — давняя наша тема, — говорил Чижов. — Апорье ведь кладезь, здесь не руду надо добывать, а сны! Хотя сейчас, как я понимаю, здесь образовались залежи бессонницы. Почему, интересно? Может, это связано с Трансляцией? О Трансляции он обещал написать позже, но не успел.
— Чего же о ней писать, — усмехался Хренов, — если она заканчивается?
— Как знать, как знать… Может, она только начинается?
III. КАРНАВАЛ
1
Слухов было много: мол, с террикона будут пулять петардами, на площади расположится цирк-шапито, а желающих нырнуть с аквалангом сейнер “Апорье” отвезет к другому берегу, где акватория не так загажена. Вскоре петарды превратились в пушки из воинской части, цирк — в труппу Большого театра, а сейнер — в рыболовецкую флотилию, которая станет прогулочными судами. Кроткого с помощниками видели на вершине террикона (пока, правда, без пушек), в галерею пачками поступали факсы и телеграммы, а рядом постоянно маячили спонсорские иномарки со столичными номерами и “Волга” градоначальника. Когда же в гости нагрянул заменивший Щеголькова кандидат, в народе пробудились вековечные надежды.
— Может, с этого Карнавала какой толк будет? — осторожно говорили одни.
— А почему нет? Важные люди едут, торговлишка вон зашевелилась!
Пока торговали лишь фантой и сахарной ватой, но — лиха беда начало. На станции вывесили плакат: “Привет участникам Карнавала!”, и даже кладбищенский художник Гракх спешно наводил порядок — на всякий случай.
Впрочем, большинство занималось привычным делом — прополкой. Мальчик тащился на огород без охоты, то и дело останавливаясь и наблюдая, как набухают бутоны сахарной ваты. Появившись на улицах неделю назад, эти аппараты притягивали, повергая в недоумение: каким образом из пустоты, из жужжания мотора и едва заметной паутины вырастает пышный сладкий бутон?! Мотор жужжал, тонкая палочка делала волшебные круговые пассы, и вот уже…
— Ну, что застрял?! Пошли!
Мать переложила тяпки на другое плечо, и он, вздохнув, двинулся следом. “Вообще-то, вата — ерунда, самое интересное — это нырнуть с аквалангом!” И он представлял, как уходит в глубину и вода из бирюзовой делается вначале синеватой, потом темно-зеленой. Другие аквалангисты плывут рядом, с любопытством озирают стаи рыб и даже не догадываются о Том, Кто Живет в Озере. Вот они переполошатся, когда увидят! Забулькают пузырями, задрыгают ластами, как лягушки, и — наверх с вытаращенными глазами! И только он останется на глубине; наверху будут ждать, прозвучит сигнал бедствия, он же вынырнет и спокойно скажет: “Чего паникуете? Я же говорил: мы с ним дружим!”
Корни глубоко уходили в высушенную солнцем землю, траву приходилось буквально выскребать тяпкой, а зачастую и руками, из-за чего ногти вскоре сделались черными. Чтобы отвлечься, он мысленно погружал лицо в комок сладкой ваты, быстро выгрызая дырку, пока бутон не превратился в липкий комок на палочке. Вата уступила место фанте, после чего захотелось нырнуть в прохладную озерную воду и, не шевелясь, ждать, когда вынесет на поверхность.
— Траву не пропускай! Слышишь, нет? Что, опять летаешь?
Он наклонялся, рвал сорняки, высотой превосходившие жалкие картофельные кустики, и накатывала смутная обида. Когда же поднимал голову и видел рваные боты матери и ее потное лицо, захлестывало еще сильнее. Неужели так — всю жизнь?! Он знал, что родителям тоже обидно, но что делать, не всех берут в телевизор, как сестру Катьку. Недавно показывали по областному телевидению Катькину спецшколу, и двоюродная бойко говорила об успехах в учебе. Родители, не отрываясь, глядели в экран, а по окончании прозвучал голос отца:
— Видал? Твоя сестра уже в телевизоре, значит, человеком будет! А ты? Все бегаешь да книжки дурацкие читаешь!
Он хотел возразить: мол, твой Щегольков тоже был в телевизоре, а теперь где? Солдаты весь лес прочесали, а найти не могут! Однако не стал нарываться на порку, тем более что сам не отказался бы постоять перед телекамерой. “Просто не каждому дано, — озирал он людей на соседних делянках. — Вот этим — точно не дано: копаются, как червяки, и всю жизнь будут копаться!” Мать присаживалась на корточки, передыхала, и мысли бежали дальше: “И ей не дано, поэтому и бегала к Каланче. У него тоже был „телевизор”, ну что-то такое, что делает жизнь лучше. А без „телевизора” только стоны по ночам, от которых хочется сбежать из дому, как Крыса…” А еще думалось о книжке: в ней тоже имелось что-то уносившее от ночных стонов и цепких сорняков — куда? Он не мог бы сказать, но уносило, давало шанс, поэтому правильно сделал, что сунул книжку за пазуху, а то папаша порвет с пьяных глаз.
Освободившись, он мигом спустился вниз и вскоре стоял у телескопа, установленного на площади. Однажды он смотрел в телескоп — в школе, но тот был маленький и увеличивал плохо, здесь же устремленная в небо труба была огромной, сверкала блестящими детальками, а уж увеличивала, наверное…
— В него астероиды видно? — спросил он дядьку, протиравшего объектив.
— Крупные — видно.
— А эту… Альфу Центавру?
— Альфу Центавра! — засмеялся дядька. — Ты лучше вечером приходи, тогда все увидишь, если про ваше небо не соврали. Мол, прозрачность поразительная, не надо в горы ехать!
— Небо у нас что надо. Только предупреждаю: здесь тучи ходят кругами. Как начнут, как начнут… Ни хрена тогда, в общем, не разглядишь!
— Что ж, будем надеяться на погоду.
“Можно не надеяться, — хотел сказать мальчик. — Можно просто разогнать тучи”. Но промолчал, лишь ощупал под рубашкой книгу. Она то ли согревала живот, то ли, наоборот, холодила, когда необычные возможности, жившие на старых пожелтевших страницах, оживали в воображении. Тучи — фигня, если можно без всякого телескопа видеть звезды, планеты и даже самые мелкие астероиды как на ладони. Да что там видеть — перелетать туда, как только появится желание!
2
На этот раз подали целый состав: гостей набралось столько, что прицепной вагон не вместил бы. На вагонах красовались рекламы спонсорских фирм, проводников обрядили в черные полумаски, а вагон-ресторан обязали включить в меню знаменитый пирог-рыбник. “Рыбничком закусим?” — предлагала официантка в наряде а-ля “золотая рыбка”. Шуршащий чешуйчатый костюм был явно маловат, из-за чего улыбка напоминала гримасу человека, в чьем ботинке выскочил гвоздь.
— Закусим рыбничком? — зашуршало у Хренова над ухом. — Ударим нашим пирогом по их чизбургеру?
Он сбежал в ресторан из купе, где с первых минут разгорелся спор попутчиков: очкарика и бритого молодого человека с серьгой.
— Так что это, по-вашему? — напирал очкарик. — Искусство? Духовная дисциплина? Мистическая деятельность?
— Медитация это, вот что! — отзывался бритый.
— Ха-ха! И еще раз ха-ха! Что вы носитесь с вашей медитацией? Чуть что: медитация, сатори, самадхи!
— Да что ты понимаешь в сатори?!
— Нет, посмотрите на него! Такие, как он, готовы принять на веру любую мифологию! Значит, это не зашифрованное послание?
— Какие, на фиг, послания?!
Очкарик заходился в хохоте, хлопая Хренова по плечу:
— А знаете, что еще? Ой, не могу! Он считает, что в Апорье живет Карлос Кастанеда! Представляете?! Он же миф, как он может здесь жить?!
— Сам ты миф!
Очкарик выставил коньяк, обладатель серьги достал какой-то пакетик, а Хренов, не дожидаясь второго раунда, сбежал к этой “золотой рыбке”, заказав ей уху.
Перед поездкой в областное УВД он взял в разработку “сонников”: те хлопали глазами, как филины, и бубнили: мол, знать не знаем про следок! Они были грязные, пропахшие костром и прелой хвоей, будто лешие, и с полными карманами снотворных таблеток. Нередко они падали со стула прямо в кабинете, лишь самые вменяемые пытались помочь следствию, поскольку стали опасаться “за идею”. Однажды они толпою ворвались в кабинет, притащив какого-то безумца, вымазанного в грязи и с исцарапанным в кровь лицом. Безумец со страхом вглядывался в глаза окружающих, но связную речь, похоже, утратил навсегда.
— Кто такой? — допытывался опер. — имя, фамилия?
Но тот, глядя на зеленый абажур настольной лампы, с опаской отодвигался.
— Вы про след спросите! — роптали делегаты. — Этот, думаем, украл! А что безумный — так это божья кара!
Вскоре удалось узнать имя — Марат, а личный досмотр показал, что грязный безумец — помощник Щеголькова. Когда опер произнес фамилию кандидата, Марат вскрикнул, обхватив лицо руками, и этот жест почему-то запомнился: растопыренные пальцы на бледной физиономии как паучьи лапки. То есть, закрываясь, человек сам себя ловит — он паук и муха одновременно. И когда хотелось вот так же обхватить лицо и завернуться в кокон из паутины (вроде как уснул вечным сном), Хренов усилием воли отрывал ладони от глаз. Поездка тоже была усилием: откажись он, никто бы не укорял — Апорье, как выяснилось, всех давно достало.
— Неперспективный район, — сказал начальник, — я бы с большой охотой уступил его соседней области!
И Хренов, готовый уступить Апорье даже соседнему государству, вдруг обиделся: там же люди, черт возьми! Происшествия нераскрытые! “Там чудеса, там леший бродит… Русалка где-то там сидит…” И с женой: забытые усилия, когда вопреки дежурным действиям отрываешь руки от лица и с тревогой всматриваешься, так ли все? Дети опять торчали на дискотеке, жена — у телевизора, Хренов же таскался к форточке, думая: “Может, нам письма написать? Своим душам?” Жаль, что озвучить предложение усилий уже не хватило.
А вагон орал, сдвигал бокалы, летя сквозь ночь туда, где высился террикон, плескалось озеро и на койке местной больницы смешно воздевал руки Чижов: “Это со смыслами связано, со смыслами! Эх, если бы не почка…” Вскоре принесли уху, но спокойно поесть мешала молодежь в кожанках, усевшаяся за соседний стол. Самой бойкой была девица с клепками на куртке — она нарочито громко хохотала и озиралась по сторонам с видом: чего бы отчубучить? Когда появились бородачи с суровыми лицами, девица взвизгнула:
— Грибы-сморчки притащились! Опять будут землю носом рыть и своего писаку прославлять! Эй, чего молчите?! Я к вам, кажется, обращаюсь, так что отвечайте, в бога и в душу мать! Вы же так ругаетесь?
Подскочив к столу, она ткнула пальцем в самого здоровенного:
— Вот ты — кто такой? Громила, эй! Тоже пишешь, что ли? Да на тебе пахать надо!
— Пахать… — глухо проговорил “громила”. — Знала бы ты, как пашут! Хотя лично я — дояр. А пишу в свободное от работы время.
— Ай, класс! Ребята, слышали? Он дояр!
Кожаные загоготали, выставляя оценку вытянутым средним пальцем.
— И как же ты такими лапищами коров доишь? Ты же вымя ей оторвешь и не поперхнешься! Ну-ка, дай лапу, друг! Дай, Джим, на счастье лапу мне!
— Я не Джим, — угрюмо отвечал дояр.
— Ну, тогда Джон! Жан, Иоанн, короче, ванька! Дай погадаю, выйдет из тебя новый Писатель или нет?
Схватив руку, девица опять заржала.
— Это же не ладонь, а длань! Мама, я балдею! Так, линия жизни, линия творчества… Нет, ванек, не выйдет! Будешь на ферме буренок за титьки тягать до конца своих дней!
Положение спасало то, что задирался женский пол. И те, и другие были на взводе, и Хренов с тоской вспоминал о статусе: неужели придется разнимать? Когда бородачей взялся фотографировать какой-то иностранец, девица бесцеремонно дернула фотографа за руку:
— Эй, плюнь на этих сморчков! Сфотографируй нас!
Она плюхнулась на колени к одному из кожаных и выставила “козу”.
— Не знаю, получится ли без блиц… Но камера у меня замечательная!
— Говно у тебя камера! Апорьевская, таких уже и не выпускают!
— Нет, нет, вы не есть правы! Это очень хорошая камера!
— И пироги здесь говно! Эй, официантка, чизбургеры гони! А ты чего копаешься? Фотографируй давай!
Когда в конце вагона мелькнула рыжая шевелюра, Хренов вздрогнул, но подавил желание подойти и хлопнуть по плечу: “Привет, Юрка! Ты где пропадал, старик?!! Помнишь, ты говорил: в этой жизни все друг с другом связано?!” Он выпил, а мысль не останавливалась, мол, все связано: и Юрка, и Хренов, и публика в вагоне-ресторане — все они перелетные птицы, что снимаются с теплых озер и летят в темноту, на север, где и лето не лето, и с кормежкой не очень, но зачем-то туда надо. Образ был непривычен (образы вообще не были его коньком — факты, только факты!), но тут воображение разгонялось, как этот поезд в ночи, и виделась разношерстная стая: журавли, грачи, ласточки, что дерутся, орут, гадят друг на друга и в то же время — летят в одну сторону. В стае, как ни странно, виделся N — то ли в роли белой вороны, то ли вожака, что впереди рассекает крыльями воздух. Некоторые отпадали, планировали вниз (нет сил!), другие же отваливали в сторону, продолжая полет самостоятельно. “Эй, Юрка, ты куда?!” Но приятель молчал, устремляясь по своему пути: крылья машут устало, но ровно, и он делается все меньше, меньше…
— В нашем сознании господствует Фауст! — орал взмыленный очкарик. — Он квинтэссенция принципа “Познай себя”!
— Да что ты понимаешь в самопознании?! — на той же ноте отзывался бритый. — Трескаешь водяру и думаешь, что приближаешься к своей сути?!
— Не водяру, а французский коньяк!
— Какая, на фиг, разница?!
— А ты свой мескалин трескаешь!
— Да что ты знаешь про мескалин?!
Хренов опять направился в коридор, обнаружив там иностранца, который пытался присоединить к аппарату вспышку.
— Прошу извинять, вы не помогать мне?
Хренову не удалось, и фотограф махнул рукой.
— Всегда этот проблема! Аппарат ваш, блиц — наш. И у них это… Несовмещаемость! Вы не знаете, в Апорье делают блиц? Фотоаппарат оттуда, видите буквы?
Пожав плечами, Хренов двинулся в тамбур, но был схвачен за рукав.
— Не хотите смотреть фото? Это очень, очень оригинальный фото!
Вскоре Хренов разглядывал стены с проступавшими письменами, облака, похожие на дирижабли, объяснения же слушал вполуха. Странный мир? Да, то есть — йес, точнее — натюрлих! Очень, знаете ли, странный! Но одна из фотографий заставила вцепиться в нее взглядом. Там был изображен летящий в небе клин, какие обычно выстраивают перелетные птицы. Отчетливо проступали тучи, подсвеченные закатным солнцем, влезала в кадр ветка дерева, но главное заключалось в другом: по небу летели люди!!
— Не может быть… — пробормотал Хренов.
— Очень правильно, не может быть! — счастливо засмеялся фотограф. — Я тоже себе это говорить в первый раз, а потом понимать… То есть я ничего не понимать! Это так получаться, и все! Я же снимал птицы, а не люди!
— Фотомонтаж, — упрямо сказал Хренов, возвращая фотографию.
— Вы меня обижать, — забормотал тот, — вот мой визитный карточка, я — Август Вейдле, член фотографического общества… Я иметь репутация, я никогда не делать фотомонтаж! Это аппарат, понимаете?
Из записок Августа Вейдле, члена фотографического общества
Я двадцать пять лет состою членом фотографического общества и имею коллекцию из ста пятидесяти аппаратов. Мои камеры-обскуры, что использовались в прошлом столетии для натурных зарисовок, и первые аппараты Луи Дагера побывали на многих выставках. Аппараты со штативом начала столетия, а также репортерские камеры времен Второй мировой войны не раз участвовали в качестве атрибутов в кино; ну и, конечно, члены нашего общества сами пытаются снимать, вдыхая в эти реликты новую жизнь. К сожалению, большинство аппаратов из коллекции непригодно для эксплуатации: оптика утратила прозрачность, механизмы износились и скрипят, да и фотоматериалы для таких вымерших технических монстров найти трудно. И, заходя в мой домашний музей, я представляю эти аппараты старичками, у которых развились катаракта и артрит. Никогда уже они не устремят зоркий взгляд на закат или на футбольный матч; никогда в этих глазах не отразится мир в своей загадочной прозрачности!
Многие удивляются тому, что мы отринули аппараты новейшего производства Nicon или Kodak. А что здесь удивительного? Это обывателям и туристам нужны открытки на память, настоящему же фотографу нужно нечто, не повторяющее мир, а его открывающее. Еще на заре нашего общества мы столкнулись с этой проблемой — с повторением, с мертвящими отпечатками жизни, КАК ОНА ЕСТЬ. Возможно, на нас повлияли художники-экспрессионисты, но дело все же, думается, в другом. Художники привносят в искусство себя и показывают нам себя же. Они замечательны, талантливы, но, кроме самого Пикассо, я в его картинах ничего не вижу. И, кроме Эль Греко, не вижу ничего на грандиозных холстах (впрочем, Эль Греко простительно — тогда еще не было фотографии). То есть, по нашему мнению, живопись и графика — есть внутренняя проекция человеческой психики на внешний мир. А где же, извините, сам внешний мир? Кто нам его откроет? Не газетный же репортер, согласитесь, и не те жалкие слуги китча, что делают для журнальных обложек цветные фото так называемых “звезд”!
Мы думаем, что тайны мира открывает настоящий фотограф, мастер и виртуоз, достигший невероятных высот в искусстве поиска ракурса, освещения и последующей обработки снимка. Именно такие рыцари объектива собрались в нашем обществе. Но, несмотря на высочайшее мастерство, мы давно имеем проблему настоящей камеры. Истинной камеры, волшебной, которая не была бы досадным и несовершенным посредником, не являлась бы копией хрусталика, а служила бы, если хотите, пресловутым “третьим глазом”. Мы пробовали многое, во всяком случае, моя коллекция не раз была потревожена ради этой высокой цели — но тщетно.
И вот однажды такая камера у нас появилась. Искореженная, с ржавчиной на кожухе, она заводилась вручную, но все-таки делала снимки. О, какие это были снимки! Мир выглядел на них таинственным и чудовищным, радостным и унылым, но главное — не таким, КАК ОН ЕСТЬ: не банальным, не стандартным, не стереотипным — можете сами продолжить. Первая же выставка наделала много шума в прессе: нас обвиняли в применении химикалий (вот и весь секрет!), для нас же обвинения были в радость. Значит, задели самолюбие поставщиков китча! На искореженном корпусе едва удалось прочесть кириллические буквы “АпФоФа”, которые нам ничего не говорили. Мы навели справки и с большим трудом выяснили, что аббревиатура означает “Апорьевская фотографическая фабрика”. Письмо на фабрику вернулось без ответа, и лишь многократное хождение на распродажи и в “секонд хэнды” помогло приобрести еще две подобные камеры, которые члены общества используют по очереди.
Один из фотографов предложил назвать наше общество “апфофатическим”, что не нашло возражений. Мир, который показывает камера из незнакомого города Апорья, действительно “апфофатический”, Иной. Мы создали основанный на членских взносах фонд, который планировали использовать для экспедиции в Апорье, и вдруг мы получаем факс с приглашением на Карнавал! На общем собрании решили командировать меня, что расцениваю как честь. Иногда я вижу Апорье во сне: среди глухих лесов, в снегу, с одетыми в меховые шубы жителями. Впрочем, действительность может оказаться, согласно “апфофатическому” принципу, совершенно иной, чему я буду только рад.
3
Резинщики захлестывали свои жгуты за балки, качались, как обезьяны в зоопарке, и точно так же возбужденно орали. Один даже внешне напоминал макаку и был кем-то типа начальника, требуя с пеной у рта карьерные краны. А Кроткий упирал палец в лоб: дадут ли?
— Да эти краны без дела стоят! — доказывала макака. — Мы сами видели!
Когда обезьяна грохнулась, увлекшись, Крольчиха мысленно расхохоталась: “Так тебе и надо! Понаехало уродов, из-за которых уже час жду!” Кроткий был нарасхват: его атаковали то обезьяны с резинками, то какое-нибудь отвязанное бабье. Прически у них! Юбки с разрезом! Крольчиха не могла забыть, что на фестивале АПОФИГ стала типа “звездой”, не хуже этих приезжих теток. И когда подвалила толпа с камерами, терпение лопнуло: она вылезла вперед и, сплюнув под ноги главной телевизионщице, с вызовом на нее уставилась.
— А это что? Что — это?!
— Местная арт-тусовка… — забормотал галерейщик, оттирая Крольчиху. — Мы иногда делаем совместные проекты… Пожалуйста, туда, туда!
Крольчиха лизнула Кроткого в нос.
— Мне нравятся совместные проекты! — выдохнула она. — А эта курица не нравится!
Телевизионщицу перекосило.
— Так нам уйти? Вы хотите остаться без поддержки СМИ? Хотите, да?
Галерейщик не хотел остаться без поддержки и, оттеснив Крольчиху к двери, шепнул: подожди десять минут! “Может, он голубой? — с обидой размышляла она. — Тогда почему рядом все время какие-то соски крутятся?” Мысленно она по-прежнему была на подиуме, куда неделю назад, в разгар фестиваля АПОФИГ вылетела в чем мать родила. Поза Венеры Таврической с вольным положением рук, а следом — Психея, Галатея и т. п. (об этих чучелах напел Кроткий, он же и таблички менял, чтобы публика хоть что-то отражала). Вот, блин, ощущения, это не в нафталиновой постели Писателя трахаться! Утратив интерес к экспонатам, народ потянулся к подиуму, слышались крики: “Голая пляшет!”, и тогда, под десятками устремленных на нее глаз, она мысленно расколошматила мраморных баб, превратившись в богиню Кали.
— Кали — это Индия, — впаривал накануне Кроткий, — поэтому пластика должна быть другая: более чувственная, эротичная!
Нашел кого учить! Она вначале выпятила вперед живот и раздвинула ноги — вот вам! А если еще руки на затылок и приподнять волосы? Это было как во сне, когда падаешь куда-то, чувствуя: еще чуть-чуть, еще несколько метров до границы, и все, разобьешься! Но вот воображаемая линия пройдена, а ты не разбиваешься, наоборот, новые силы вливаются в тебя и несут, как на крыльях! Одни возмущались, другие орали: “Кайфово!”, но ей было до фонаря. Кричали с той стороны границы, из-за прозрачного, но прочного колпака, накрывшего ее, так что даже сквозняк (в этой галерее всегда сквозняк!) не чувствовался. А еще помнилось, как облизывал губы Кролик, глядевший ей между ног. Только дудки, если не решился встать рядом, чтобы изобразить танцующего Шиву!
Когда Кроткий закончил вещать в камеру, обезьяны окружили TV-курицу. Та кивала, затем подозвала одного из своих:
— Договорись с начальством карьера. Если надо, заплатим!
— Класс! — потер руки галерейщик. — Шоу будет великолепное! Мы же провинция, сами понимаете, наши возможности ограниченны…
— А наши — нет. Что еще будет интересного? Ну, кроме местной арт-тусовки?
Крольчихе не дали и рта раскрыть — подхватив софиты, толпа двинулась в глубь галереи. “Ну и черт с вами! — обиженно думалось, когда будила дремавшего у входа Кролика. — Без вас обойдемся!”
— Что, сука, опять голым задом будешь вертеть? — послышалось сзади. Шатаясь, рыбак Буров нехорошо усмехался.
— Слиняй, алкаш, — поморщилась она. — Жене указывай, понял?
— Суки вы, суки… Посадить бы вас на баржу, вывезти на середину озера — и… Все суки! Власть угробили, в лесу заплутали! А если власти нет, то ничего нет!
Бытовая ругань уже не возбуждала — вот если бы еще раз попасть в “Апорьевские ведомости”, как случилось после фестиваля! Жаль только, не опубликовали фото: редактор отделался статьей, причем довольно ехидной.
— Как он меня назвал?
— Этот? — Кролик зевнул. — Сукой назвал. Может, надо было подраться?
— Да не этот — редактор! Экс… эксгибинист…
— Эксгибиционисткой — вот как. Может, заберемся ночью в редакцию и прямо на его столе… А на память презерватив оставим.
“Слабо мыслит, — думала партнерша, кусая травинку. — Нет размаха!” Сама она мечтала о чем-то невероятном, сногсшибательном, от чего бы это мудацкое Апорье взлетело на воздух и обломки рухнули бы в озеро.
А Буров отправился на пристань, где вытащил из кармана четвертинку и залпом выдул половину. Он тоже кипел злостью, мысленно уничтожая всех, кто мешал жизни: он представлял их на барже, лежащими в трюме штабелями, как шпроты в банке. Сейнер “Апорье” — в качестве буксира, он увозит нарушителей подальше от берега, и там Буров открывает на барже кингстоны. “Возьми и нас! Возьми!” — просят шпроты, когда бригадир перебирается на родное судно, только хрен им! Вы все пели, блин?! Так попляшите, то есть доплывите до берега, если сможете! Сейнер удаляется, баржа задирает корму, уходя под воду, и лишь немногочисленные пловцы беспомощно шлепают руками по воде…
Водка, однако, повернула привычный ход фантазий, заставив рыбацкую душу прислушаться к себе. В душе грюкало, скрипело, как в испорченном часовом механизме, затем пробилось что-то вроде мелодии. Бывают же часы с мелодией, вот и здесь вроде марш зазвучал, сменившись вскоре любимой буровской: “Нас извлекут из-под обло-о-омков…” Правда, “залпы башенных орудий” он заменил на “залпы крейсерских”, и “дорогая”, соответственно, не должна была узнать о кончине матроса, а не танкиста. Малость подпустив дрожи, Буров пропел три куплета, когда на горизонте возник корабль: с надутыми ветром парусами, он скользил по водной глади далеко, у другого берега, и напоминал облако. “Ага!” — сказал себе Буров и быстренько добил четвертинку. Однако парусник не исчез, двигаясь легко и одновременно мощно, на полном ветре, заставляя забыть и сейнер, и баржу с людьми-шпротами. Это был трехмачтовик, по парусной классификации, кажется, фрегат, на борту которого стоял молодой капитан, и фамилия у него была — Буров. “Помнишь меня?!” — кричал капитан, отняв от глаз подзорную трубу, а рыбак в ответ: “Забыл, но сейчас — вспомнил! Я таким в детстве мечтал быть! Значит, добрался до наших краев?” — “Ты просил, я и добрался!” — “Ага! — повторил Буров. — Тогда надо о вас народу рассказать!”
Теперь внутри не скрипело и не грюкало, как в неисправном дизеле; внутри все пело: ровно, мощно и слаженно. Он видел парусник, свою мечту во плоти, а это, блин, не хухры-мухры! Магазин? Побоку, иначе расплескаешь настроение, какое накатывало так редко, что Буров даже шел осторожно, как человек, несущий в ладонях воду.
Но в “Магарыче” он не выдержал — взял двести, сел за столик и немедленно выпил. По идее, мир должен был вспыхнуть тысячей красок, расцвести ярким фейерверком, когда люди за столиками начнут обниматься и говорить друг другу: “Мы-то думали про него — вон как! А он-то — во какой!” Но вместо этого Буров глядел в угол, где накачивалась пивом молодежь в кожанках, и чувствовал, как в душе опять просыпается и ворочается ехидная и злобная “мандала”. К молодежи приблизился человек с фотоаппаратом, что-то спросил, затем подошел к Бурову.
— Прошу извинять, я плохо говорить… Я ищу какой-то человек с фабрика. Вот с этой — АпФоФА. Вы не работать на этот фабрика?
— Ты что, из Лабдарора? — сумрачно спросил Буров.
— Что? Я не понимать…
— Из-за бугра, спрашиваю?
— Это неважно. Важно найти тех, кто работать там. Фабрика закрыта, совсем! И я никого не находить, никого!
— Накрылась фабрика! И все скоро накроется!!
Бригадир ненавидел себя, свой голос, однако его несло, будто какая-то сука заводила ключиком грюкающий внутри механизм.
— Не понимать он! Все ты, блин, понимать! Скоро только эти патлатые будут голыми жопами крутить, а ты их будешь фотографировать для этой… “Нью-Йорк таймс”!
— Я не работать в “Нью-Йорк таймс”…
— Да пошел ты!
Обломки парусника ударились о дно, подняв мутное облачко ила, и привычная тяжесть сдавила Бурова со всех сторон.
4
Из больничного окна была видна реклама: черные полумаски с прорезями для глаз покрывали каланчу, превратив ее в тысячеглазого Аргуса. Однако интерес к этому Чижова, едва вставшего с постели, по меньшей мере, удивлял.
— Я вообще не понимаю, зачем вы здесь торчите? Езжайте в областную больницу: местные коновалы вас угробят, а этот Грак закопает!
— Гракх, — поправлял Чижов. — Ну, а вы зачем торчите?
— У меня расследование. Три расследования!
— А у меня, в сущности, мелочь. Здесь сны быстро переходят в реальность, ну, вы об этом читали. Да и в истории примеров навалом, взять хотя бы Жанну д’Арк. Но что будет в отсутствие снов? Особенно если они больше чем сны?
За день до открытия над Апорьем нависли тучи, закрутившись в спираль из набухших комков серой ваты, в Мальстрем, что стремился затянуть небо в зиявший внизу Провал. И весь воздух уйдет под землю, и те, что летят клином за облаками, тоже. Хренов ясно представлял, как оттуда, из поднебесья, растерянно планирует солдат, не отдохнувший после учений; и нерадивый студент летит вверх тормашками; и тот, что ночами курил у форточки. Да и остальные устали махать крыльями, потому что они не сенои, они просто люди; а жизнь закручивается в смерч, ломает крылья, крича сотнями голосов: “Купи!”, “Отстегивай бабки!”, “Добро пожаловать на Карнавал!”, “Закрывай глухаря!”, “Бардо, бардо!”, “Трансляция заканчивается!” Или, черт побери, начинается? Что это вообще — Трансляция?
Карнавал начался с сумасшедшего фейерверка над терриконом. Ослепнув, Хренов брел наугад, чтобы вскоре наткнуться на окружившую подиум толпу. Перебиваемый криками публики, голос хранительницы Долгаевой подрагивал:
— Итак, начинаем выступление! Но если кому-то не интересно — мы не держим!
Вперед выступил громила, которому гадали по руке, и, окатив толпу сумрачным взглядом, забухал, как барабан:
Я во поле выйду без шапки
Встречать леденящий рассвет.
Как ветрены были и шатки
Мечты отмороженных лет…
— Отмороженных, га-га-га! — загоготала публика.
— Отморозок, шапку надень — простынешь!
Кричали кожаные; в масках, они то и дело прикладывались к пиву. Чтец оглянулся, и Нинель судорожно махнула: мол, дальше!
Я вырвусь из темной неволи,
Рассвет батогами дразня.
С надеждой, что худшая доля
Уже не догонит меня!
— Еще как догонит! И батогами по чайнику настучит!
Если бы взгляд мог убивать, толпу взорвал бы заряд в пару мегатонн. Кто-то хлопнул петардой, Нинель вздрогнула, потом вышла на авансцену.
— Так, не обращаем внимания! Верно, ребята? Мы на эту бездуховность — ноль эмоций! Они закрыли лица масками, а нам…
— А вам и масок не надо! — перебили из толпы. — С такими-то рожами!
— На свои бы рожи посмотрели!! — не выдержала хранительница. — Ладно, прошу следующего участника! Танечка, на сцену!
Пигалица с забранными в пучок белыми волосиками читала фальцетом, шатаясь, как былинка на ветру:
Как трудно вновь всем сердцем полюбить!
Когда не в силах лгать и притворяться,
Каким огромным нужно сердцу быть,
Чтоб обмануться вновь не побояться!
— Каким же огромным ему нужно быть?
— Как вымя у коровы! — крикнула клепаная девица. — Эй, дояр, объясни ей про вымя!
Она корчилась в хохоте, а на сцену, как герои-панфиловцы, выходили новые волонтеры: “Кикиморы вылезли вдруг из болот… И ведьма эстрады истошно орет… Звезды за реку упали… Елы-палы, лес густой…” Последним был юноша бледный, истошно прокричавший:
Комары кусаются нещадно!
Злобно моськи лают на слонов!
Все-таки на свете жить отрадно!
Если есть надежда и любовь!!
В него полетела пустая бутылка:
— А за мосек ответишь! Нашелся, блин, слон!
Когда в толпе внезапно мелькнул знакомый персонаж, Хренов напружинился. Он двигался следом, привставал, глядя поверх голов, и вскоре сомнений не осталось: он! Тогда пробиться сквозь толпу, рывок за плечо и руку за спину! Только почему опять “ха-ха”?! Они что, не знают о главном виновнике?!
— Замечательно, кайф! А вы говорили: никто не купится! Камеру, камеру ближе! Это же наш Шерлок Холмс, наш комиссар Мегрэ! Эй, комиссар, ручку-то отпустите, ему же больно!
На них направляли софит, высветивший маску, и, пока “старик с зелеными глазами” массировал плечо, Кроткий ликовал:
— Это мой лучший ученик! Помните Чжуан-цзы? Он придумал; и в этот раз не подкачал! А как TV — успели? Тогда на кран, сейчас там самое интересное!
Увидев в толпе Чижова, Хренов недовольно пробурчал:
— Вы-то откуда здесь?
— Сбежал из больницы. Все равно персонал на Карнавале, так что лежать бессмысленно. Более того, я хочу напиться.
Теперь стало видно, что в руках у него бутылка.
— Достало, значит, Апорье?
— Если хотите, да. Только не в Апорье дело. Я тут на площади астронома видел: предлагает восхититься звездным небом над головой. А между тем Кант актуален совсем в другом смысле. Человек — это кантовская вещь в себе. Восемьдесят процентов его мозговых клеток не задействованы, ну, вроде как спят. Строго говоря, мы сами не знаем, на что способны.
— Да уж… — пробормотал опер.
— Раньше я думал, что это замечательно, а теперь… Не знает, и пусть не знает! А то здесь, понимаете ли, уже покойники оживают. Ну, я имею в виду выступление возле мэрии. Знаете, кто там выступает? Авдей Щегольков!
Чижов выждал паузу и усмехнулся.
— Шутка, не волнуйтесь. То есть выступает, но, я думаю, это тоже маска. Впрочем, эта Коллективная Бессонница мало изучена: а вдруг не маска?
5
Дорога петляла, и черный лес таращился тысячью невидимых глаз, объясняя упрямство водителя: вечером, мол, через этот грёбаный лес ни за что не повезу! Впрочем, “ни за что” имело цену, услышав ее, водитель почесал в затылке и махнул рукой со странной присказкой:
— Зеленые так зеленые!
— Это не “зеленые”, — сказал человек, — наши. Но сумма приличная, по-моему.
— Да я о своем! А ты там, вижу, не слабо огреб. Всем так платят?
— Не всем. Я страховку за ногу получил.
Этот нервный мужик понятия не имел, что такое настоящий лес с глазами; а человек имел и мог бы рассказать, как с места снимаются кусты или в чаще мелькает блестящий зрачок. Он видит далеко, как глаз орла, и тот, на кого упадет его взгляд, тут же падает, как срезанная косой трава. Так что лучше падать заранее, не разбирая — снег ли, распутица, и ползти в грязной липкой каше, моля, чтобы тебя не заметил лесной зрачок. От этих зрачков человек научился ускользать, чувствуя их взгляд спиной. Что-то было на спине такое, что уберегало, не давало пробить тело свистящим кусочкам металла, хотя многие тела давно были пробиты: Сашка Бортко, Ромка Чебоксарский, Василий Степаныч, Хаюпов… Тело Хаюпова, кроме того, оказалось разрезанным на куски и раскиданным по глазастому лесу: лесным людям очень не нравилось, что человек с азиатским разрезом глаз и с такой фамилией пришел с ними воевать. А Василий Степаныч, который на мину наскочил, когда съехал на обочину? Что-то они тогда отправили в деревню под Минск, но телом это крошево опять же назвать было нельзя. “Теперь война позади…” — думал человек, озирая мелькавшие черные деревья. Его тело осталось целым, ну почти целым, в сравнении с другими он был просто счастливчик.
Когда выскочили из леса и в лунном свете высветлился бескрайний карьер, легковушка побежала медленнее. Вдалеке показалось зарево, значит, скоро будет дом. Дом? Будет ржавая раковина, которую уже не отмоешь, засохший огрызок на подоконнике, но это все равно лучше, чем промокшая палатка и тушенка, которую разогревали на печке-буржуйке. Деревенский Василий Степаныч умудрялся на краешке горячего металла и суп, и селянку готовить, но сам при этом говорил: это не еда, а так — закуска. Но хотя человек знал, что сейчас лучше, душой все равно оставался там, где тела превращают в крошево из мяса и костей, а потом упаковывают в серебристый целлофан, как подарки к празднику.
— Завтра назад поеду! — заявил водитель, когда прощались. — А сегодня врежу как следует, тем более у вас тут праздник какой-то!
На площади, где остановились, трое возились возле каланчи. Затем дружно отскочили, в воздух с треском полетели светящиеся точки, и человек упал под колесо.
— Эй, вставай! — загоготал водитель. — Привыкай, блин, к мирной жизни! Я же сказал, праздник у вас, понял?
Он двинул к “Магарычу”, а человек поднялся и долго отряхивался. К счастью, темнота скрывала лицо: у него дергались губы, щеки, а зубы клацали громче петард. Рука рефлекторно шарила под правым плечом, но привычного АКМ не было; да и случись такое всерьез, поздно было бы шарить. Слева внизу тоже не было чего-то привычного. Шагая, человек осторожно переставлял протез, когда подскочил некто одноглазый в тельняшке и потянул за руку:
— Давай, мужик, наши уже заждались Сильвера! Идем, ну?! Да плюнь пока, вынь ногу-то, потом костыль пристегнешь!
— Подожди… Я не Сильвер. У меня и вправду ноги нет.
— Да? — озадачился “пират”. — А куда же этот мудак делся? Ладно, мужик, извини, я искать побежал!
Апорье непривычно гудело, наполненное людьми, звуками, запахами, будто угодил в огромный международный порт, куда сходились флаги, наречия, где шла безудержная торговля и женщины дергали за рукав, желая поскорее освободить тебя от лишних гормонов и денег. Подсвеченные прожекторами, вдалеке устремлялись в небо стрелы мощных кранов; а вот и иностранная речь за спиной; и женщина встает на пути. Чего, спрашивается, надо от калеки?! Добравшись до дому, он ввалился в дверь, рухнул на продавленную кровать, а потом лежал в темноте, чувствуя пульсирующую боль слева внизу. Боль наплывала в минуты волнения, возвращая к той паутинке на лесной тропе, которую не разглядел во время очередного прочесывания. Тончайшая, невесомая паутинка оказалась острее бритвы, проворнее гильотины, срезав ногу чуть выше колена и оставив в оглохших ушах вопль Сашки Бортко: “…яшка, твою мать!” Человек лежал в грязи, видел, как Бортко держит в пригоршне что-то перламутровое и орет про “яшку”. Лишь спустя минуту слово превратилось в “растяжку”, а перламутр — в Сашкины внутренности.
В госпитале он постоянно глядел под ноги, выискивая глазами “паутинки”, а когда волновался, накатывала фантомная боль в ноге. Когда же утром пребывал на границе сна и реальности, казалось, нога — целехонька, и осталось лишь вскочить и убежать из пропахшей потом и карболкой палаты.
А еще догоняли сны о войне, которая сама напоминала абсурдный кошмар, заставлявший Хаюпова по ночам шептать в ухо: “Не понимаю ничего, клянусь! Видел, как грузовики вывозили вещи из аула? А как ночью оттуда банда выходила?” — “Чего ж ты — видел и не стрелял?” — “А приказ был: этой ночью не стрелять!” Их заставляли штурмовать горные селения, и они кропили кровью скалы, чтобы затем оттуда уйти без объяснения причин (такой абсурд только во сне и возможен!). Главное же, одуревшая армия все время видела сон про мир и сладко посапывала, наблюдая рукопожатия, заключения договоров и мечтая о возвращении к семьям. Наяву же рукопожатия оборачивались ножами в спину, отрубленными головами и “перламутром”, когда натыкались на фугасы.
На войне человек узнал о себе такое, что вряд ли бы кому рассказал, о чем просто не предполагал! И если людям суждено встречаться по ту сторону жизни, то Ромка Чебоксарский мог бы спросить: “Что ж ты в окопе отлеживался? Что ж не подполз ко мне, раненому?” — “Так ведь артиллерия не давала головы поднять! Свои же долбили по нашим позициям!” — “Свои по своим не стреляют!” — “Ромка, ты неправ: здесь все возможно! Это странная война, она словно во сне происходит! И тебя своим же снарядом, понимаешь?” А Ромка кривил лицо в ухмылке и, отдаляясь, качал головой: врешь ты, мол, все!
Человек не хотел спорить, хотя мог бы напомнить про девчонку, которую нашли в доме после взрыва гранаты. Ромка и кинул гранату (все кидали!), чтобы вместо лесных людей обнаружить эту шестнадцатилетнюю, как можно было узнать из зажатого в руках паспорта. “Недавно девка паспорт получила, — качал головой Василий Степаныч. — Как ее зовут-то? Ракат. К проверке документов, видать, готовилась…” Ромка тогда ударился в истерику: плевать, мол, они тут все — враги, а спорить с ним в таком состоянии себе дороже.
За окном бухало, мелькали сполохи, а человек так и лежал, не включая свет. Что он увидит: пыль и труху? Раковину, иссохшую, как такыр? В шкафу, правда, было оставлено выстиранное белье и пара тельняшек, и, если моль не пожрала, можно было хотя бы переодеться. “Мальчик!” — мелькнуло вдруг, как вспышка за окном, так что через минуту человек уже стоял у шкафа. Надо предупредить, надо рассказать сон, который мальчик никогда не должен увидеть: они ведь такие доверчивые, эти пацаны!
Свет захотелось включить, когда переодевался. В армейской палатке не было зеркал; а тут стоишь в темноте перед зеркалом, и протяни руку к выключателю, как все увидишь. Но он не протягивал: то ли страх сковал, то ли знание, делающее оглядывание спины бессмысленным. “Сильвер…” — усмехнулся он; затем натянул тельняшку и вышел на улицу.
— Нету его! И ничего нету! — бушевал рыбак Буров. — А ты кто такой? Тебя тоже нет! Есть только голожопые, которые салют устраивают! Батарея, пли!! Голожопым — ура!! К ним сбежал?! Скатертью дорожка, блин!!
— А сам-то ты есть? — спросил человек, спускаясь по лестнице.
— Я?! И меня, блин, нету!!
Улицы заполняли толпы масок: вон бородатый Карабас, вон дракон на лапах, а вон трое “пиратов” разливают водку в пластиковые стаканчики. А это кто гарцует на черном скакуне, в папахе и бурке, так что опять хочется нашарить АКМ? Но всадник вдруг звонко рассмеялся, стащил с головы папаху (при этом по плечам рассыпались светлые волосы) и, пришпорив коня, поскакал к станции. Мальчика нигде не было. Иногда человек останавливал ряженых, спрашивал, но глаза чудищ были пусты: кого ты, мол, хочешь тут найти?! Веселись, дурак! А в толпе возле “Открытой галереи” задали встречный вопрос:
— А был ли мальчик?
— Гениально!! — раздалось от входа. — Так и назовем акцию: “А был ли мальчик?!”
Сбежав по ступеням, галерейщик Кроткий вывел в центр замотанную в тряпки фигуру, вокруг которой мельтешили люди с камерами.
— Мальчик был! Мальчик был! — заорали в толпе.
— Был?! — игриво спросил Кроткий.
— Был!! Был!! Был!!!
— А сейчас не будет!!
Замотанный вышел на середину, и, когда камеры нацелились, тряпки вдруг вспыхнули! Объятая пламенем фигура металась на крошечном пятачке, визжала, выла, а зрители шарахались, визжа еще громче.
— Ну как, был мальчик?!
— Был, да весь вышел!! — ревела толпа.
“Повалить на землю?! Забросать песком?! Нет, раньше надо было, когда сгорал заживо экипаж подбитого бэтээра; а тут — аттракцион…” Впрочем, фигура вскоре завизжала всерьез, и на нее опрокинули ведро воды.
— Как он? Посмотрим… Ага, мальчик воскрес!! Этот мальчик — Феникс!
— Мальчик Фе-ениксом был! Мальчик Фе-ениксом был!
Кроткий обернулся к людям с камерами.
— Сняли? О’кей, двигаемся дальше!
— Я уж решил, этот ко мне собрался… — проговорили над ухом. — И про тебя думал тоже, а ты вон только ноги лишился. Привет, Непоседа!
Это был кладбищенский художник.
— Ворон ты, Гракх, — усмехнулся Непоседа, — стервятник.
— А что тут плохого? Должен кто-то и этим заниматься. Смотри, сколько людей — тысячи! Веселятся и даже думать не хотят, что они — умрут! Фениксы!!
— А с чего ты взял, что не думают? Ладно, пока.
Мир сходил с ума понарошку, не всерьез, что позволяло плюнуть на него откуда-нибудь сверху, например, со взметнувшейся ввысь стрелы крана. Непоседа не решился глянуть в зеркало, но стрелу, что золотилась в луче прожектора, чувствовал, как чувствуют мурашки на спине. Кто-то шептал на ухо: ты всегда хотел видеть мир необычным, загадочным, величественным, как на странных фотографиях, и не твоя вина, что такого нигде нет. Снимки обманывают, мир закрыт, как напуганная ракушка; а тогда заберись наверх и плюнь на бездарную, жестокую и скучную жизнь! “Но вначале надо выпить”, — думал он, ковыляя к “Магарычу”.
6
Из-за сорванного выступления напились быстро, да и закуски, как всегда, было мало. Поначалу произносившая тосты, Нинель уже ограничивалась лаконичным: “За нас!” или “За нашего героя!” После чего юноша бледный, горделиво светивший фингалом, вставал и раскланивался. “Какие лица, — захмелев, думала Долгаева, — Единственные продолжатели Его дела! Он был бы доволен!” Что-то сказав на сей счет, она выпила и поднялась с травы.
— Куда вы?! — жалобно вскрикнула беленькая Таня. “Боится остаться одна в мужской компании? Но почему?! Они же чудные (и мужественные!) ребята!”
— Я скоро верну-усь!
Нинель помахала рукой и неверной походкой удалилась в темноту. Ей пришла в голову необычная, но, если вдуматься, благородная идея: принести портрет Писателя и поставить его рядом. Не надо помещений, надо на воздух, как писал Он в рассказе “На воздух!”. Так, разыскать калитку, теперь по тропинке и — не шататься! Приблизившись к резным перильцам, Долгаева увидела фигуру, маячившую в темноте, затем прозвучало смущенное покашливание.
— А я вас, знаете ли, дожидаюсь…
Когда фигура выступила на свет, заготовленное “Музей закрыт!” замерзло на губах. Нинель не столько испугалась (хмель гасил страх), сколько была ошеломлена, опрокинута, как случалось, если настигал шепот, гнавший к столу записывать надиктованные строки. Но то шепот, а здесь явление воочию!! И хотя она много раз готовилась к этой встрече, слова выдуло из головы будто сквозняком.
— И давно вы… дожидаетесь? — выдавила она. — Хотя бы в дом вошли.
— Так не я же теперь хозяин, а вы. Пригласите — с удовольствием зайду!
Ключ не сразу попал в скважину, а когда спазм отпустил, Нинель забормотала заученное: мол, это прихожая, сундук подлинный, и тут же ужаснулась: да разве Он этого не знает?! Хотела зажечь свет, чтобы показать, насколько хорошо сохранились часы и табакерки, но гость попросил этого не делать. “Самое ужасное, я не совсем трезва! Господи, в такой день — и напиться!” А потом нахлынули и закружились в голове вопросы, которые вынашивались бессонными ночами, вот только обратить их было не к кому. Ах, о чем бы, о чем бы спросить?! В гостиной Нинель задела угол секретера, тут же вспомнив дневниковую запись о детстве.
— А помните, вы писали, что все время задевали этот секретер? И однажды упали и разбили лицо до крови?
— Было, было…
— А картина, видите? Какой яркий народный тип изображен здесь, какие колоритные руки, а? Почти рембрандтовский по силе портрет! Что удивительно, мы не знаем, кто здесь изображен! Я считаю, что это столяр Корягин, положивший этот замечательный паркет…
— Пьянь был, надо сказать, этот столяр… И подворовывал, опять же.
— Да? — растерялась Нинель. — Значит, портрет не его?
— Его, его! Только ведь так себе портретишка, самоучка один рисовал…
Сбитая с толку, хранительница обернулась, но увидела лишь исчезающий в ее комнатушке силуэт.
— Это не столь интересно, — смущенно заговорила она, заходя следом, — мой скромный быт, думаю, вам не интересен. Ну, разве что…
Тут ее бросило в жар, ведь явился тот, кто диктовал строчки и сейчас мог сказать: посмотрим, насколько точно вы записываете мои мысли и чувства! Позвольте-ка тетрадочку… Ага, неоконченный рассказ “Весенние ростки”: “В лощине за станцией я всегда находила подснежники… Послушайте, любезная: почему от лица женщины? Я что, похож на особу женского пола?!” Представляя свое бормотание, мол, забываюсь иногда, от себя пишу, Нинель покрылась холодным потом. К счастью, гость обратил внимание как раз-таки на быт.
— Это кто ж такие будут?
— А-а, это актеры наши. Один, между прочим, в фильме — вас играл!
— Серьезно? И как же играл: хорошо?
— Не очень, — честно созналась Нинель. — Я поэтому, наверное, и не согласилась выйти за него замуж.
— А что ж не вышли? Замуж надо, надо…
— Ну, я думала, вы знаете… Я же дала обет, что посвящаю жизнь вам!
— Что это вы такое выдумали?! — неожиданно сердито проговорил гость. — Я кто? Мертвец, чистый прах, как выражается ваш кладбищенский служитель…
— Неправда! — дрожащим голосом перебила Нинель. — вы живее многих живых! Они только с виду живы, а если заглянуть внутрь — духовные трупы! Вы были на этом, с позволения сказать, Карнавале?
— Да, заглянул…
И тут прорвало: она заговорила сбивчиво, взахлеб, выплескивая накопившееся за годы, сваливая в кучу обиды, уколы, неуважение, потому что кому еще жаловаться?! Дойдя до самых постыдных событий (вакханалия в спальне), она набрала воздуха в легкие, но не решилась, перелетев пропасть на вдохе, как воздушный шар. А дальше опять, мол, денег не выделяют, чтения упразднили, и остается жить по остаточному принципу, отдельной графой в мероприятии господина Иванова-Кроткого. О, знали бы вы эту одиозную личность! Ничего святого, клянусь вам, а его подопечные — это полные уроды! Выйдите в город, посмотрите, если не верите!
— Верю, верю…
— После такого всегда думаю: есть ли какой-нибудь выход? Думаю, думаю, а потом беру ваш замечательный рассказ “Огоньки”. Ну, помните, как на реке мелькают огоньки? Они кажутся близкими, хотя на самом деле находятся далеко, до них плыть и плыть! А потом хожу и проговариваю финал: “Но все-таки… все-таки впереди — огни!”
— Вон теперь огоньки, — сказал гость, — причем близко, совсем рукой подать!
За окном распускался огненным бутоном очередной фейерверк.
— А народ? Должен ведь быть народ!!
— А народ смотрит на них и в ладоши хлопает!
— Но вы же сами писали… Ну, про это…
— И про это писал, и про то! Написанное пером не вырубишь топором, так, по-вашему? Враки это все.
Впервые за время встречи Нинель стало неприятно, даже захотелось наговорить дерзостей. Что это он тут говорит?! А ведь она хотела привести его (живого!) к ребятам, устроив оригинальную кульминацию праздника! В этот момент раздался стук каблучков, и в комнату ворвалась беленькая Таня.
— Куда же вы ушли?! — заговорила она срывающимся голосом. — Вы в дом, а они… они… А еще стихи пишут!!
— Таня, это все ерунда! Посмотри, кто у нас в гостях!
— Здрасьте… В общем, я уезжаю! У меня в троллейбусном парке даже водители себе такого не позволяют!
— Танечка, неужели ты не узнаешь?!
Нинель не решалась ткнуть в гостя рукой и, подмигивая, наклоняла голову, мол, погляди, кто сидит слева.
— Извините, не помню… Мы, наверное, не встречались.
— Вот — молодежь! — горестно воскликнула Долгаева. — Уже не узнают своих духовных наставников! — но, повернувшись, осеклась: — А где… Ничего не понимаю!
Перед ней сидел потомок Писателя, с которым когда-то смертельно разругались. На столе лежала маска, а глаза гостя выражали досаду.
— Что ж вы, а? Как во сне живете, ей-богу, и его засунули туда же! А он мучился, себя ломал… Проснуться хотел! И вам не мешает: идите и для начала втолкуйте вашим бугаям, что лапать дам не комильфо!
Лучше было услышать еще раз омерзительные вздохи из спальни; нет, лучше бы на нее рухнул конек и насмерть придавил! Перед глазами плыло: Таня, потомок, фотографии на стенах — все сделалось зыбким, нереальным, действительно как во сне, который вот-вот кончится, и наступит ясное утро, и птички запоют, а ночные духи исчезнут, как утренний туман. Однако ничего не исчезало: с улицы доносился пьяный мат стихотворцев, искавших по усадьбе Таню, бухал фейерверк, а маска на столе валялась как живое напоминание о позоре.
И вдруг сверкнула искра: в таких случаях принято кричать: “эврика!”
— Нет, нет, не надо так… Надо — вот так!
Она взяла маску и, несмотря на протесты, натянула на лицо потомка.
— Не спорьте, не спорьте, так лучше! Лучше… Так — хорошо!
7
Не разбирая дороги, он летел по улице, потому что остановись — и умрешь от обиды и несправедливости, которые воплощались в налитых кровью глазах, разгромленной комнате и хриплом крике: “Ничего нет! Парусников, Лабдароров, и хрен с ними!” Кажется, этот человек был его отцом: он бодал головой шкаф, как бык, а потом уставил бычьи глаза на сына:
— И жабы твоей нет, понял?!
Потом человек-бык рвал картинки из альбома, бросая обрывки в ведро.
— Вот где теперь твои жабы — в мусорке! А не в озере, блин!
Книжку постигла та же участь, и теперь представлялись прищуренные глаза Крысина: “Что ж ты? Я тебе доверил вещь, а ты? Да ты просто засранец!”
На пристани какие-то пьяные грузились на сейнер, примеривали акваланги, а человек с бородой и трезубцем ругался: мол, утонете к хренам, а я за вас отвечай?! Однако акваланги были неинтересны, и он опять бежал, расталкивая незнакомую гудящую толпу, заполнявшую улицы; слышал залпы, видел расцветающие в небе яркие бутоны, но не останавливался. Он притормозил только раз, возле продавца сладкой ваты, чтобы в очередной раз удивиться, как из ничего, из пустоты вдруг возникает клубок и растет, превращаясь в сахарное облачко. Сладкого не хотелось, зато процесс завораживал, намекал на что-то происходившее внутри, когда из горечи и одиночества в душе рождалось облачко, только не белое и искристое — другое. Оно не таяло, наоборот, набухало и клубилось, как туча над терриконом. Мальчик двигался дальше, уже не спеша, и думал, что за книжку переживать смешно, он же ее выучил! И, помнится, книжка придала сил, уверенности, которых так не хватало! Когда толпа двинула к фейерверку, в центре площади осталась торчать труба, направленная в небо, и человек в нелепом колпаке.
— Куда вы? — устало вопрошал он. — Эти звезды скоро погаснут, а мои светят миллионы лет! У вас над головой — чудо, а вы не хотите смотреть! Помните, что говорил один великий человек? Более всего меня удивляют звездное небо над головой и нравственный закон внутри!
— Не гони! — грубо перебил верзила в кожанке. — Где ты видел, чтоб закон был внутри? Закон всегда снаружи: он тебе по морде дает, а нет — в тюрягу сажает! Усек? Короче, сейчас закон — я. То есть я — в законе, а значит, гони бабки!
— Не понял…
— За поглядеть на “звездное над головой” бабки берешь? Тогда отстегивай!
— Я не беру денег!
— А это твои проблемы! Ты место занимаешь, я бы мог здесь вату продавать или пироги-рыбники! Короче, через час чтобы бабок настрогал, понял?!
Звездочет грустно усмехнулся мальчику.
— Ну, будешь глядеть на свою “Альфу Центавру”? Вроде тучи разогнало…
— Что-то не хочется.
— Зря, мой телескоп показывает сотовую Вселенную. Ну, построенную в форме правильных шестигранников. Это заблуждение считать, что в космосе царит хаос! На самом деле это царство порядка, и галактики, ну, большие звездные системы, выстроены, как соты в улье!
— Кто же их выстроил? — с недоверием спросил мальчик. — Бог, что ли?
— Может быть. А может, наш Разум.
— Что же ваш Разум от бандюков не защитит? — спросил мальчик. — Слабо? Тогда этот телескоп — фигня! И закон — фигня; и нету никаких этих… пятигранников!
Он не ожидал, что может говорить так высокомерно, с желанием обидеть. Почему? Потому что его тоже обидели: папаша, а еще раньше фокусник, у которого был “телескоп”, заглядывающий внутрь, а потом выставляющий нутро напоказ! И рожи хохотали, и хотелось в них плевать, нет — расцарапать в кровь! Он всем отомстит; и в это ВСЕМ вливались мать, заставлявшая рвать траву на огороде, пьяный папаша, фокусник, да и эти маски, что скачут вокруг. Окруженный львами, зайцами и бегемотами, он с легкостью прорвал кольцо. “Фонарик, — билась мысль, когда уходил в темноту, — на месте!”
Когда звуки Карнавала застряли в лесной чаще, ожило сердце, то бухая, то трепыхаясь. Он запрещал себе думать о “зеленых глазах”, но, стоило треснуть сучку, озирался, приседал в испуге, не сразу решившись выйти на поляну, где чернел Камень. Сейчас он представлялся не телом — дырой; в эту зияющую черноту, казалось, можно провалиться навсегда. Крикнула ночная птица, и мальчик судорожно сжал рукоять ножа. Предметы — нож, фонарь, порванный кед, из которого вылез палец, — пока связывали с миром, что веселился внизу. Жаль, свет включать нельзя, иначе новый мир не отзовется, ведь и без того нарушил порядок, не высчитав лунных фаз. “А Крыса бы сейчас сдрейфил”, — подумалось вдруг. Мысль придала уверенности, и мальчик, усевшись на краю поляны, принялся ждать.
Наверное, он долго сидел, потому что успел замерзнуть и, стуча зубами, натягивал куртку на колени. Он представлял того, кто может часами стоять в быстром потоке с острогой в руках: он может превратиться в столб, которого рыбы не боятся, и в самый неожиданный момент — удар! И в засаде он может сидеть часами, взяв одну лепешку на день; и лисенка на животе держать, пока тот грызет живот… Нет, про лисенка говорила историчка, это древняя Спарта. А Спартак… А “Спартак” — чемпион! Нет, чемпион — апорьевская “Подкова”! Правда, “Подкова” в третьей лиге… Неожиданно наступает покой, потому что его наконец-то привели в лес. Он не спал три дня, помост на дереве уже готов, куда мальчика укладывают — и уходят.
— Ты должен увидеть! — слышит он голос уходящих.
— Что?! — вырывается у него, однако ответа нет. У него на поясе баклажка с водой, несколько бобов в сумке, но спускаться нельзя. И домой сбежать нельзя, тогда отец отрежет ему язык и бросит в огонь. А значит, сиди и смотри в ночь, в которой бродят ягуары, рыча и соскребая когтями кору с твоего дерева. Хотя не ягуаров он боится: глупые кошки, рычите сколько угодно, все равно вам не достать меня! Зато Великого Сна он побаивается, поэтому долго не решается лечь и таращится на поляну, в центре которой зияет дыра. Затем начинают бить барабаны. То есть тамтамы, чьи удары отдаются в мозгу, сотрясают тело, будто под деревом бежит стадо бизонов; и ритм подхватывает как волна, унося к новому миру. На другом конце поляны он видит кого-то под деревом — озябшего, натянувшего на колени куртку, и презрительно щурится: разве такой может отрезать себе палец, если Сон не придет?!
Озябший же видит, как тот, на помосте, укладывается. Он лежит как труп, и кто-то огромный парит над ним, машет крыльями, как у летучей мыши, а ягуары выстраиваются и шагают перед помостом, как перед трибуной. А следом лисицы, крысы, насекомые — огромные, с выпяченными остроугольными конечностями — богомолы, кажется… Шагают, как на параде! “Это Карнавал!” — пробивается объяснение, но за спиной кто-то хохочет, ухает филином: ух-ух! Твой Карнавал внизу, забудь о нем, здесь — ДРУГОЕ! А махи перепончатых крыл все мощнее, у лежащего даже волосы шевелятся, и кто-то говорит:
— Встань, ты увидел!
Голова отрывается от дощатого настила, но голос пока слаб:
— Значит, манидо пришел?
— Ты к нему пришел. Ты можешь спуститься.
Когда из Камня появляется старик в белом, пробивается мысль: “Правильно я думал — это дыра!” Спустившийся с настила шатается от усталости, звери почтительно укладываются возле ног, старик же ходит по кругу, бормоча, мол, надо входить.
— Куда входить? — спрашивает сошедший.
— В себя и входи, — слышится ответ, — ты и есть врата!!
Тамтамы опять долбят, как отбойные молотки, так что хочется заткнуть уши.
— Открывай небо из центра!! — воздев руку, кричит старик и исчезает.
Наверное, мальчик проснулся от холода. “Какое-то небо открывать, да еще из центра… И откуда хищники в нашем лесу?” Что-то, однако, подсказывало: это еще не все! Странно, но Камень вовсе не дыра, эта громада подрагивает, как гигантский кусок черного студня, и сдвигается с места. А он прекрасно знает, что камни не могут двигаться! И вообще, его Камень был круглый, а это скорее какой-то черный холм… Внезапно из холма вылезает толстый хобот, он начинает расти, тянуться по траве, и, когда взлетает вверх, застыв лебединым изгибом шеи, сердце обрывается то ли в ужасе, то ли в восторге: “Трюк удался!”
А громадина отрывается от земли, и шея наклоняется: садись, мол.
— А как же граница? — лепечет мальчик. — В тот раз была граница, я помню…
— Ты ее перейдешь, — отвечает непонятно кто (не это же чудище!).
И вот он наверху, и под ним колыхается могучее тело, которым, как он вскоре понимает, можно управлять. Одно движение руки, и громада двинется вниз, чтобы… Вот именно! Он может запросто раздавить всех, кто внизу!! Потому что он видел во сне Того, Кто Живет в Озере, а эти козлы не видели! Он верил, что ночами древний зверь стремительно несется к берегу, готовясь схватиться с людьми в последней схватке, а они не верили! А тогда: н-но, голубчик! Живой холм валит сосны, будто карандаши, оставляя просеку; земля дрожит, и вот уже видны дома, которые будут трещать, как скорлупки, а люди будут разбегаться, бросая маски, потому что истинный Карнавал — вот где! Неожиданно холм замирает, и, когда шея поворачивается, на мальчика устремляются мерцающие глаза. Вот куда можно провалиться: в этих глазах чернеет космос, взметываются протуберанцы на звездах, и миллионы лет свернулись в спираль, утонув в бездонном зрачке! Ну, чего ты хочешь?!
— У тебя будет голова ягуара, но ты не должен пугаться. Тебя обовьет змея, но этого тоже не бойся. Ты готов?
— К чему?
— Стать сильным. И открыть небо.
— Из центра? — губы не слушаются, замерзли, и хочется крикнуть: “Не надо открывать, я не готов!” Ах, как обидно, что не готов! Взгляд меркнет, шея опадает, и под ним уже не перекатывающиеся могучие мышцы, а что-то жесткое и неудобное.
Потом он скулил, вцепившись в расщелины Камня, звал на помощь, а снизу шикали:
— Чего кричишь?! Замолчи! Зачем туда забрался?
Вспомнив о фонарике, он нажал кнопку: кто тут?! Бородатый какой-то…
— Сон приснился… — стучал он зубами, — страшный…
— Сон… Чего по ночам в лес таскаешься?! Или, может, следил за мной? Да выключи ты фонарь, прости Господи!
Бородатый заслонял лицо, но мальчик все равно узнал: Григорий!
— Слышь, чего спрашиваю: следил? Смотри, а то я…
Угроза в голосе привело в чувство: Григорий — вор, а значит, всякое может выкинуть! Мальчик сполз по шероховатой поверхности и, не разбирая дороги, кинулся прочь.
8
Он скрывался третью неделю: запаршивел, борода — сплошной колтун, а уж истощал! Когда подъедал прихваченное, было еще терпимо, когда же до голодных обмороков дошло, он сдуру отправился ночью на огороды — за картошечкой. А там сторожа! Дубинами так отходили, что едва хребтину не перешибли; хорошо, еще не признали, посчитали бомжом. А тогда что ж, переходи на чернику да желуди толки и, разбавив водичкой, глотай бурду… Конечно, он уедет, но сейчас поймай попутную — привезут прямиком в отделение! А на вокзал показываться еще опасней: однажды рискнул, пробрался вечером на станцию и у входа обнаружил себя! Мол, Арефьев, 55 года рождения, лицо скуластое, разыскивается ОВД и т. д.! Помнилось, еще лицо ощупал: неужели и впрямь скуластое? А потом опрометью обратно, чтобы поменять схрон и забраться еще глубже в лес, где его никакая собака не найдет. То есть с собаками его как раз и нашли бы, только у этих недоумков и одного кабысдоха на всю милицию не набрать!
Лишь Она знала о его страданиях, и если бы не следок… Он был средоточием и оправданием, алтарем, куда душа стремилась после мотаний по враждебным местам и где обретала успокоение. “Как он там?” — тревожно думалось, когда долго отсутствовал. — Не замочил ли дождь? Не нашли ли неугомонные сонники? Эти тоже рвение проявляют, чтоб от себя подозрение-то отвести!” Однажды Григорий подслушал их разговор: мол, архиерей по телевидению выступал, призывал всех верующих и неверующих помочь в поисках нашей святыни. “А выкуси! — подумал тогда Григорий. — Вашей! Проспали вы свою святыню, променяли на жирный борщ и золоченую епитрахиль! Теперь следок мой, и больше ничей!” Возвращаясь, он всякий раз лихорадочно раскидывал лапник, снимал мешковину с ящика, чтобы, подняв накидку, убедиться: на месте! А значит, и он, Григорий Арефьев, на месте! И пусть в животе у него урчит, и сам похож на лесного старика с зелеными глазами (так однажды закричала детвора, собиравшая ягоду на болоте) — он вытерпит! Терпящий обретает, нетерпеливый теряет.
Потом он закладывал ящик еловыми ветками и ложился рядом, как верный пес. Он был с Ней — единственный в этом жалком городишке, да и в области тоже. Архиерей, епархия, подумаешь! Он написал им когда-то об Амвросии, чтобы только досадить, а так тоже олухи, как и этот деревенский священник с капустой в бороде. Смех: ничего не знает, ничего не читал и выпить не дурак! А Григорий не хочет быть пьяным. Он спал, но теперь пробудился, потому что был вестник, и он сказал: “Я — голос, пробуждающий от сна в царстве ночи”.
Он лежал на лапнике, глядя в небо, и мечты уносили в далекое и укромное место, где он вскоре обоснуется и где не будет спящих: все будут бодрствовать, собравшись вокруг преподобного Григория и его “жемчужины”. Он много читал, чтобы уйти от капусты в бороде, от прогорклого лампадного масла, от жалких теток, вымаливающих благополучие детям, и нередко раскрывал Гимн Жемчужине, вычитанный в Деяниях Фомы. Забыть себя, потерять память, отринуть тело, которое дрожит от холода в темном сыром лесу, алкая пищи! “Пусть тот, кто спит, восстанет от тяжелого сна…” И он восстал, он нашел свою жемчужину и взял ее! Не украл, а взял по праву! Ради этого можно терпеть и голод, и грязную воду из луж; он ведь помнил, как однажды Марию по доносу вызвали в храм, чтобы испытать “водою ревности” (то есть водою пополам с грязью); а раз она с честью прошла испытание, то и он пройдет!
Потом от голода начались видения. Лежа в темноте и слушая крики ночных птиц, Григорий видел мерцание вдалеке и, крестясь, шептал: “Того, кто получил свет сей, не могут схватить!” Но когда набирался решимости и двигал в чащу, к мерцанию, оказывалось, битая бутылка светится в ночи! А недавно и того пуще: в городке что-то загудело, зашумело, по небу побежали сполохи, и Григорий забрался на высокое дерево. Наблюдая взрывы и вспышки, он вдруг обомлел: неужели началось?! То ли пожар охватывал Апорье, то ли град из горящих камней обрушился на Содом и Гоморру! Городок, однако, не спешил проваливаться, а любопытство — штука необоримая, оно заставит и в пекло голову засунуть. Надвинув на глаза рыбацкую шапку, Григорий спустился, чтобы увидеть: что-то необычное, разгульное поселилось в городишке, где люди веселились, общались, и в то же время всем друг на друга было наплевать. От ягод и желудей уже подводило живот, и он, помнилось, купил сразу два рыбника. Но поесть спокойно не дали: кто-то на ухо заорал:
— Гляньте — клошар! А как жрет-то, а?! Ты что, мужик, из голодного края? Тогда не ешь это говно, купи себе лучше чизбургер!
Ему предложили пива, он отказался, но эти кожаные не отставали, повалили на скамейку и влили в рот противную бурду… Тьфу, нехристи! Но самое мерзкое началось позже, когда приезжие (да и местные тоже!) взялись изображать сонников. Расстелили полотно на площади, с гоготом повалились на него и вроде как уснули. Потом волосатый малый с татуировкой на плече поднял голову, и — будто Сон ему, как Она является! То есть какая-то оторва, прости Господи, вдавливала свою грязную ступню в землю, так что на пятку прилип окурок, а потом они скакали вокруг, бесы…
— Как же это понимать? — скривясь, спросил Григорий у одного.
— Как хепенинг, папаша. Клёво, да?
Вот тогда злоба нахлынула лютая, даже скулы свело, так что захотелось подойти, и… слава Богу, вовремя очнулся. Голос сказал: “Ты не отсюда, твои корни не в этом мире. Они все сгорят, а ты уйдешь в лес, в скит, и к тебе придут люди”. С другой стороны, в этой неразберихе был шанс ускользнуть. Они тут все с сумками, с рюкзаками, и он не будет выделяться; опять же, машин понаехало: кто-нибудь да прихватит за небольшую мзду.
“Лишь бы пацан не разболтал, что видел меня!” — думал Григорий, уверенно двигаясь в темноте. Лес был изучен, как алтарное помещение: вон от той сосны — налево, теперь в лощинку спуститься, и вот тут, в горке валежника, его схрон. Ящик со следком был задвинут в подобие пещеры, сделанной в горке. И, раскидывая ветки, Григорий думал, что надо решаться. Спуститься вниз, пока идет вакханалия, поставить ящик в багажник чьей-нибудь машины и ждать, когда хозяину надоест этот вертеп и он уедет из Апорья. Неподалеку послышался хруст (ветка под ногой?!), заставив Григория замереть. А потом, крадучись, на носках пробраться туда, где хрустнуло. Там никого не было, но Григорий не успокоился, пока не обшарил окрестности, вернувшись к ящику через полчаса. Привычным движением он открыл крышку, бережно снял покрывало и чиркнул спичкой. Наверное, та оказалась сырой, потому что картинка была непривычной, наверное, из-за плохого освещения. Сложив три спички, он еще раз чиркнул — и внезапно ослабел. Дрожащими руками он зажигал спички одну за другой, надеясь, что вмятина в песке обретет прежние очертания, но тщетно: следок рассыпался!
Кажется, он судорожно пытался промять песок, но отсыревшая масса упорно не складывалась в отпечаток ступни — в лучшем случае получалась продолговатая ямка. Кажется, он бормотал: “Ах ты, Господи! Куда ж я без него?!” Очнулся же, когда, разувшись, сунул в ящик босую ногу и погрузил ее в холодный грунт.
— Что ж это я делаю, а?! Спаси и сохрани, Заступница…
Он боялся зажечь последнюю спичку, думая, что увидит отпечаток козлиного копыта. Но нет (он все же решился): обычный след, только большой — сорок третьего размера.
Он не помнил, сколько просидел в ступоре. Лощинку продувал ветер, занося в голову дикие мысли, например: найти девку помоложе, чтоб вступила в ящик, и все дела! Но что-то в глубине души говорило: не все, так — не выйдет! И хотелось рвать на себе волосы, и накатывала злоба на тех, что святотатствуют внизу. С другой стороны, чем он их лучше? Думал, что восстал от сна, ан нет: такой же, погруженный в мирское, — вон ведь как рыбники ел! То есть жрал, правильно орали богохульники в кожах! “Я сплю! — мелькнуло спасительное. — надо всего лишь ущипнуть себя, пробудиться, и все встанет на место!” Итогом стали невидимые синяки, после чего Григорий застыл, вполуха внимая звукам, что пробивались сквозь чащу. Слышалось, как вдалеке смеется женщина, и Григорий тупо кивал: надо мной смеешься? Смейся, заслужил! Но когда смех — воркующий, зазывный — прозвучал еще раз, Григорий поднялся и сделал пару шагов. Да где ж ты? И тут вдалеке, за деревьями — легкая поступь, будто кто-то убегал, и опять грудной смех, раскатившийся среди ночного леса. “Ах ты, лукавая! Так я ж тебя изловлю и приведу сюда, чтоб не скакала по лесу, а опять оставила следок!”
Он ринулся вперед, однако треск сучьев под ногами заглушил слабый звук. Там смеется? Или там? Он так и передвигался: рывок, вслушивание, а затем опять туда, где Она перебирает ногами, перепархивая от куста к кусту, с кочки на кочку. Вскоре он выдохся. В голове шумело, звуков было уже не разобрать, к тому же где-то неподалеку мелькал свет и слышались крики. Выбравшись на поляну, он с удивлением увидел стрелу крана, на которой сидели люди: они что-то прилаживали, свешивали веревки, и Григорий, сплюнув, побежал дальше.
— Там уже граница, эй! — донеслось с крана. — Пока на границе останови стрелу, понял?!
“Граница, граница… Ерунда, он давно перешел границу! И он Ее поймает, чего бы это ни стоило!” Когда смех раздался совсем близко, Григорий изо всех сил рванул туда, пролетев мимо чего-то знакомого. Он раскидывал ветви руками, прыгал, когда вспомнилось: крест, поставленный возле Провала! После очередного прыжка земля под ногами исчезла, безудержно повлекло вниз, а последним проблеском было: “Значит, не Она вела…”
9
Звук напоминал церковный колокол: мерный, звонкий, он перебивал шум Карнавала, заставлял оборачиваться, а затем двигаться в ту сторону. Хренов знал: звенит рельс, но двигался вместе с остальными, как на зов дудочки Крысолова. Карьерные работяги тоже тянулись на звук, наверное, по привычке, и можно было лишь радоваться, что рыбаков обязали катать по озеру гостей, иначе не миновать бы драки. Кстати, вон уже дерутся, и там тоже… Идущие к площади переполняли узкие улицы, создавали завихрения, заторы, — а тогда малейшая искра перерастает в потасовку. “Лемминги…” — пробилась мысль; тут же захотелось назад, но — поздно: Хренова сжало так, что пистолет въехал между ребер. Вскоре вынесло на площадь, где патлатый парень, забравшись на ларек, в мегафон предлагал куда-то прыгать.
— Куда прыгать?! — кричали из толпы.
— В Провал! На резинке! По скромной цене!
И он указывал на стоящие вдалеке краны. Толпа, как стадо, двинулась к Провалу, Хренов заработал локтями, и, когда в очередной раз повернуло вокруг оси, перед носом возникли бритый затылок и серьга. Не оборачиваясь, бритый сунул пакетик:
— Держи, пока я добрый. Теперь ты — нахуталь!
— Кто?!
Тот обернулся и захохотал:
— Да ты прикалываешься! Ну и рожа у тебя… Ладно, жуй быстрей. А “нахуталь” — это точное слово, понимаешь? Хотя, если хочешь, будешь “нагваль”!
Хренов мог бы задержать его за наркотики, но почему-то позволил исчезнуть в бурлящем карнавальном водовороте. И, зажав в кулаке упаковку, искал глазами укромное место.
Удивительно, но за всю жизнь Хренов ни разу не совершал безумных поступков! Он был затурканным солдатом, туповатым студентом, средненьким сыскарем, мечтавшим не столько о громких делах, сколько о пенсии, бестолковым (никаким, точнее) отцом, любовником… И здесь не орел: в послужном списке накопилось полдесятка внебрачных связей с сотрудницами, и Казановой Хренова никто не объявлял. Он даже не напивался никогда, во всяком случае, делал это невообразимо давно, еще с Юркой, с которым не стыдно было надраться и спорить до утра. “Какой есть, — говорил иногда Хренов. — И хотел бы стать другим, но, увы!” Зато сейчас вдруг страстно захотелось стать Другим, совпасть с окружающим безумием, и залогом этой возможности была зажатая в потной ладони бумажка.
Звон подстегнул, заставив высыпать в рот порошок, и, когда ничего не изменилось, захлестнуло разочарование. Мир должен был перевернуться, вспыхнуть сотней незнакомых красок (примерно так думалось), а он так же глупо орал и толкался. Только каланча почему-то кренилась и вот-вот должна была упасть. Но не падала, точнее, ей не давал Хренов, подошедший и уперший палец в стену. Оп-паньки! А теперь назад, повалим ее — и опять подхватим! И со зрением что-то произошло: например, отчетливо виделся человек, ползущий по стреле крана. Сколько до него? Километра два, а капельки пота на лице видны, и что резинку какую-то цепляет… Лица находившихся рядом, напротив, расплывались, когда же Хренов начал расти, и вовсе превратились в пятна.
Вот он вровень со вторым этажом, с каланчой, вот выше карьерного крана, и уже не понять, кто там внизу: человек? Таракан? Может, растоптать его этим сапогом с загнутым носком? Забавный, вообще-то, сапог, и халат вышитый необычен, так и сверкает золотом!
— Ты кто? — гаркнул Хренов, как Иегова из тучи.
— Я Колридж! — пискнули снизу. — Я увидел тебя во сне, Кубла-хан!
— Ха-ха-ха… — заколыхался человек-гора. — Он! Увидел! Да это ты приснился мне, Хубилаю! Я могу тебя раздавить, да не хочется пачкать подошву!
И он двинулся вперед, сотрясая землю, чтобы вскоре застыть гигантским терриконом. Человека не было, осталась гора, которая собиралась столетиями: валун за валуном, тачка за тачкой, она стремилась туда, где в спираль закручиваются тучи и откуда виден бескрайний, убегающий за горизонт карьер. Вобравшая миллионы тонн породы, гора безраздельно царила в пространстве и в то же время оставалась рыхлой и чуяла, где обвалится оползнем, а где просядет внутренняя пустота, образовавшая пещеру. Ах, как обидно быть дырчатой, как сыр, громадой! Уж лучше сделаться настоящей дырой, Провалом, и то больше уважения! Гора мечтала, чтобы ее боялись, более того, видела сны, что растягивались на десятки лет. Во сне в ее глубинах набухала, клокотала и рвалась наружу магма, чтобы однажды выплеснуться раскаленной лавой; и чтобы тучи пепла взметнулись, и раскаленные камни пробили бы облака, а место у озера, похожее на отпечаток ступни, стало новым Геркуланумом…
А кто это бритый пристроился на верхушке и смеется?!
— Ну, как ИСС? По кайфу?
— ИСС? В смысле: измененное состояние сознания?
— В смысле! На хер твои смыслы! Ты мне еще про Фауста чего-нибудь впарь или скажи, что Кастанеда — миф!
Бритый достал скрипку и заиграл, увлекая в пляс. Террикону было не с руки притопывать-прихлопывать, но, к счастью, гора опять стала человеком, который выкидывал коленца камаринского. Нет? А что же (хоп! хоп!) я танцую?! Лезгинку? Гопак? Я слышал эту мелодию во сне, только вспомнить не могу!
Затем откуда-то возник Чижов, тормоша за плечо:
— Это со смыслами связано, со смыслами!
— На хер смыслы!!
— Нельзя, как вы изволили выразиться… Любой сон таит в себе частичку смысла, понимаете? И любой смысл отчасти сон!
— Я же сказал: на хер!! Смысл есть сон! Сон есть моль! Моль ест шаль! Шаль нам жаль! Жаль, блин, вас! Вас — и нас! Сон есть текст! Кстати: об этом один неглупый дядька на углу Рудной и Писателя сегодня докладывал: надо, говорит, расшифровать текст, и дело в шляпе! И мы расшифруем, а потом составим протокол! Сон есть смерть! Смерть ест нас! Нас — и вас!
— Входя в город спящих, — устало бормотал Чижов, — молчи и никогда не зажигай огня. А он зажег — почему? Испугался бессонницы?
— Разберемся, гражданин! Возбудим дело о поджоге! Вы заметили, как я говорю: возбу-удим! До-обыча! Сон есть ложь! Ложь — не трожь! Ручки покажите, раз-два! В городе спящих не все спят, кое-кто начеку!
— Господи, зачем наручники?!
Пригодились и наручники, и оружие: на мушку этого члена МАИС и в кутузку! За что?! А чтобы проверить алиби, оно ведь является таковым лишь с ваших слов! Давайте, давайте, Чижов, который Модест (надо же!). Во сне, наверное, фамилию увидели? В паспорте?! Тогда мы откроем паспорт и прочтем — какую букву? Правильно: “К”, причем латинская! В глаза смотреть! Впрочем, не будем играть в буковки, прочтем сразу имя: Карлос, а далее сами продолжайте, ну, смелее! Только, ради бога, не надо про миф, это несерьезно!
Дверь лязгала, кто-то говорил “А протокол?”, Хренов же шарил по внутренним штольням и ничего, кроме гулкой пустоты, не находил. Он пил воду, чтобы заполнить пустоту, потом его вытошнило — на площади, и он опять сделался маленьким и беспомощным, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух. “Неужели я был горой?” — думал он, стоя перед телескопом и в тоске озирая задымленный фейерверками небосвод. Когда в вышине закружились едва различимые точки, сердце вздрогнуло, а точки превратились вначале в журавлей, затем в дельтапланы, которые снижались по спирали, неся под собой людей.
Треугольники планировали на площадь, люди делали пробежку и аккуратно укладывали летательные аппараты на землю. Почему-то на гостей не обращали внимания, и Хренов, преодолев оторопь, тряс гуляющих за плечи: поглядите, кто прилетел! “Фигня, это Кроткий прикалывается!” — отмахнулся один; а какой, к черту, Кроткий?! Бронзовые лица, озабоченный взгляд, а вон тот, вроде знакомый, готовится сказать что-то важное. Приблизившись, Хренов едва не заорал: “Юрка!! Жив, значит?! Да еще заделался этим… Сеноем?!”
— Подожди, надо кое-что сообщить. Дело в том, что Трансляция заканчивается.
— Да ладно тебе — Трансляция! Я о другом хотел, и давно… Ну, вообще хотел с тобой поговорить, за жизнь!
Хренова переполняли слова, как всегда в момент неожиданной встречи, когда плетешь ахинею, а важное в стороне. То, что копилось ночами, когда курил у форточки, замалчивалось на работе, утаивалось от жены и вдруг — прорвалось, полилось потоком:
— В жизни ерунда какая-то, Юрка! Ну, нормально вроде живу, только не понимаю: зачем? Почему смысла в этом всем не вижу! Он вроде есть, а вглядишься: нет ни шиша! Тут, правда, один мужик хотел объяснить про смыслы, только я его того, ну, по подозрению в тяжком. Может, зря?
— Думай сам, — отвечал Юрка.
— Страшно думать! То есть я думаю, не дурак, но ничего толкового выдумать не могу. Помнишь, был у нас садюга Потапов, который подследственным стул убирал, и те, желая присесть, грохались? Иногда кажется, что жизнь — это огромный Потапов, она убрала из-под твоей задницы опору, и ты вот-вот расшибешь и копчик, и затылок! И у этих всех — не лучше! Они сейчас балдеют, салют смотрят, а копни каждого — каждого, Юр! — и найдешь то же самое! В этом Апорье такое творится, если честно; да и за пределами то же! Из-за границы едут, фабрики ищут, короче, дурдом! Хочешь, не торопясь потолкуем? Тут есть одно место, правда, закуска там говно, но нам ведь разносолов не надо, верно? Помнишь, как под кильку и водочку говорили, говорили… Поговорить хочется, Юр!
— Мы, к сожалению, ограничены во времени, — с усилием произнес бывший приятель. — Все-таки знайте, что Трансляция заканчивается.
— А что это такое?
— Энергия, формирующая ваши иллюзии. Точнее, вы сами перестали воспринимать Трансляцию, посчитали ее ненужной. И теперь продуцируете собственные иллюзии..
Не понимая сути, Хренов цеплялся за беседу, как утопающий за соломинку.
— Подожди, не улетай… А мне говорили, может, она только начинается?
— Может быть. Но по другим каналам, по другим!
Дельтапланеристы разбегались, взмывали вверх и, подхваченные воздушными потоками, опять превращались в журавлей. Когда они растворились в небе, Хренова охватила безумная, космическая тоска, и он побежал, не разбирая дороги, чтобы вскоре оказаться в едва освещенном тоннеле. “Вот и тоннель, через который ехал в Апорье! Может, он выведет на свет?!”
Рядом к свету спешила Галина Бурова с супругом, что удивительно, трезвым. Наследники Писателя, напротив, явно страдали с перепоя, но тоже топали, утирая потные лбы. Следом ковылял какой-то человек в тельняшке, а чуть впереди Хренов увидел скользившую по земле рясу. “Надо же: местный поп! И то же ожидание в глазах: последнее, тревожное…” Обогнав толпу рудокопов, Хренов вскоре заметил знакомый бритый затылок.
— Что же не остался в ИСС? — на ходу спросил опер. — Ломает теперь?
— Я бы не выходил, но ведь иногда надо возвращаться к этой… к жизни, блин!
— А говорил: нахуталь, нагваль!
— Хреновый из меня нагваль… — вздохнул бритый. — Может, там будет настоящий? Глянь-ка, и эти придурки здесь!
Впереди двигались два седых господина в строгих костюмах и яростно спорили между собой. Когда Хренов спросил, мол, кто это, собеседник махнул рукой:
— А-а, Фрейд с Юнгом! Всегда собачатся, а сами вместе с нами бегут — к настоящему нагвалю. А вон тот с седыми усищами — Гурджиев. Этот вообще козел, он же первый стал гнать телегу: мол, мы не живем, а спим, надо заниматься припоминанием себя! А как петух жареный клюнул, туда же, вслед за всеми!
Наконец подземная дыра вывела на площадь, где высилась каланча, а гостиница и рынок куда-то исчезли. Площадь заполняли люди: кого-то Хренов знал, о ком-то догадывался, как об этом человеке с окладистой бородой. Менделеев вроде, таким он выглядел на портрете в кабинете химии — когда? В невообразимо далеком прошлом, когда сны уносили в поднебесье (“Значит, растешь!” — говорила мать), а день был заполнен с рассвета до заката и тянулся медленно, как конфета-тянучка. И никакой тревоги, никакого прошлого-будущего, лишь благодать настоящего, которое просачивалось сквозь тебя, как вода сквозь песок, и уходило — очищенным. “А сейчас, — думалось, — время проходит сквозь нас и остается сзади кучей шлака…”
— Глянь-ка, — толкнул бритый, — и очкастый здесь!
Их попутчик яростно жестикулировал, крича в лицо седоусому Гурджиеву:
— Где тот сон, которому люди вновь поверят?! Где, я вас спрашиваю?! Его нет! Мифы опрокинуты, и теперь мы вынуждены — наконец-то! — посмотреть правде в глаза!
— Эй, Фауст! — окликнул бритый. — Что, коньяк надоел? Мескалинчику захотелось?
Махнув рукой, очкарик побежал туда, где публика рассаживалась в ряд, готовясь фотографироваться. Август Вейдле, однако, не спешил, вдумчиво распределял народ по рядам, затем отходил и прикладывал к глазам камеру.
— Хватит примеряться! — кричали ему. — Некогда, Трансляция заканчивается!
— Прошу извинять, но настоящему фотографу не нужен мир, как он есть. Мне нужно другое, вы понимать?
Он не успел: ряды рассыпались, смешались, и площадь закружилась в хороводе. Менделеев держал за руку сторожа Мануева А. Г., Юнг — Галину Бурову, и все кружились, как сомнамбулы, закрыв глаза, без намека на веселье. Хренов тоже кружился: левой рукой схватил бритого, а справа — жену, бормочущую про “вечную потерпевшую”. Эти кружащиеся люди чего-то желали, но желаемое не приходило, и энергия танца испарялась, и руки разжимались, оставляя людей кружиться самих по себе…
Внезапно каланча сдвинулась, куда-то пошла, и хоровод, выстроившись в колонну, устремился следом. Ну, и куда ведут? Этот вопрос, однако, не задавали, главное — ведут, и люди молча топали за гигантом, чья поступь сотрясала окрестности. В колонну вливались новые и новые пилигримы; а дорога узка, они уже толкают друг друга, давят, а некоторые вскакивают на спины идущих и быстро перебегают по ним вперед. И трутся, трутся — боками, спинами, — так что от шерсти гроздья искр, вызванных статическим электричеством. Хренов оглядывался, ища бритого, но наблюдал только бесчисленные спины леммингов, что волновались, как морская поверхность. И сам он был леммингом, который, чуя отставание, вдруг отчаянно выскочил наверх, ринувшись вперед по чужим головам.
— Эй, осторожнее! — прозвучало снизу. — Куда спешишь? Еще неизвестно: настоящий нагваль этот Сусанин или нет!
Лемминга с проплешиной на спине даже в таком обличье тянуло назвать “бритым”. И верно, вожак нерешительно остановился, затем начал уменьшаться и вскоре совсем исчез.
— Я же говорил!! — воскликнул “бритый”. — А впереди — океан!
Он ошибся: впереди стоял некто с лопатой, печально улыбался и говорил: “Давайте сюда! Мир обветшал, ему пора превратиться в чистый прах, и лучше раньше, чем позже!” И Хренов изо всех сил рванулся в сторону, на спасительную обочину, чтобы вырваться и бежать, бежать, очнувшись среди густой травы.
Бока судорожно вздымались и опадали, с шерстинок капал пот, глаза же привыкали к новому углу зрения. Хренов никогда не видел землю так близко, когда травинки выглядят деревьями, а насекомые — индюками или собаками. Вот прополз жук размером с жеребенка, а вот из травы вылезла голова с круглыми глазищами. Голова вращалась на тонкой шее, похожие на зазубренные пилы конечности полосовали воздух, а называлось это чудище, кажется, богомол. Насекомое приблизилось ко второй такой же зверюге и пристроилось сзади. Рывок, еще один, но что-то не получалось, и второе существо отхватило первому голову! Вгрызлось в хитин, с хрустом перемалывая плоть мощными жвалами, а потом пилы опять пришли в движение, чтобы резать и жрать, резать и жрать! Хренов отвернул мордочку, — и тут в сознание ворвалось:
— Отвали, козел, знать тебя не хочу!
Перед глазами плясало перекошенное в ярости женское лицо. Как же ее… Богомолиха? Отталкивая своего хахаля, та рвалась к мужику в походной одежде.
— Да на фиг он тебе?! Он же грязный, как рудокоп!
Тьфу ты, Крольчиха! Сознание выплывало из чуждого мира постепенно, но — выплывало: “Никаких насекомых, просто сексуально озабоченная дура… А этот чего ложку ко лбу прикладывает?” Ложка, однако, раз за разом падала на землю.
— Ничего не понимаю, — бормотал археолог, — было — и кончилось!
— Ну?! — не унимался отставленный хахаль. — У него уже и не висит ничего!
— Зато у тебя висит! У тебя теперь только и висит! Пошел на фиг, импотент!!
Махнув на обоих рукой, Крольчиха рванула к Провалу, а Хренов направился в РОВД. За решетчатой загородкой томились задержанные: кто сидел, кто лежал, а двое кожаных набивали какой-то смесью папиросные гильзы. Приглядевшись, Хренов обнаружил Чижова: тот кемарил на скамейке, подложив под голову руки.
— А этого за что? Он, вообще-то, ученый, отпустить бы надо.
Ответом был удивленный взгляд.
— Так вы ж его сами сюда! Сказали, что он этот… Карлос какой-то!
— Да? — спросил Хренов. Внезапно стало жарко, будто накрыли пледом. Метнувшись к решетке, один из задержанных перебирал прутья, возбужденно крича:
— Он меня знать! Мы есть знакомы! Он может подтверждать мой личность!
А Хренов вглядывался в него, раздумывая, как можно подтверждать чужую личность, если в своей-то не уверен?
— Ладно, этого отпустите, — сказал он, — а ученый пусть поспит, что ли…
10
Ветви хлестали по лицу, в спину ухал филин, хохоча над ним, и в висках пульсировало: “Не хотел стать сильным — станешь слабым, как заяц, и будешь всю жизнь бежать!” Потом впереди что-то забрезжило, мальчик выскочил на опушку и увидел равнину, мерцавшую огоньками. “Карьер, — думал, тяжко дыша, — значит, побежал в другую сторону…” О дороге через лес не могло быть и речи: мальчик двинулся в обход, вскоре заметив свет фар. Мотора, однако, слышно не было: машина стояла на обочине, а рядом толпились люди.
Широкие, обтянутые куртками спины окружали лежащего человека, и, когда тот приподнял голову, мальчик вздрогнул: Варавва!
— Кончать его надо! — высказался кто-то. — А то выискался крутой: я из Апорья, а вы — сынки! Жопу мы вытирали твоим Апорьем, ясно?!
В этот миг темнота над спинами сгустилась, обозначив силуэт с длинной шеей и зубастой головой. А бандиты схватили лежащего за волосы, полоснули чем-то по горлу, и Варавва захрипел. В свете фар кровь была яркой, пурпурной, и мальчик замер, наблюдая, как шея изогнулась, голова упала сверху в круг людей и, высунув язык, слизнула пурпурную лужу.
— Мать твою, это кто?!
— А-аа! Стреляй, стреляй, бля!!
Он летел по дороге, чтобы очнуться на одной из улиц и в изнеможении прислониться к стене. Значит, Тот, Кто Живет в Озере, не успокоился, он придет сюда, и… Посреди улицы кружился хоровод: мальчик хватал танцующих за руки, что-то говорил, но маски не слушали.
— А ты чего не дома, пацан? — спросили его. — Детское время кончилось!
И он двигался сквозь орущую и гогочущую толпу, тупо повторяя: “Детское время кончилось, кончилось, кончилось…” Он потерял фонари и нож потерял; но все это — ерунда, в лесу осталось нечто более важное, чего уже не купить ни за какие деньги…
Освещенная прожекторами ажурная стрела будто висела в воздухе, иногда роняя звездочки, те неслись вниз, пропадали на пару секунд; когда же опять сверкали в луче, долетало ликующее: “Аа-ааа…” Внизу толпилась очередь. Присобаченный сбоку подъемник сновал вверх-вниз, от кабины к площадке пробирались по настилу и сразу попадали в лапы “кассира”. Двое других складывали бухтой толстую резину, разували клиентов и затягивали на ногах специальные бахилы.
— Как, не выскочишь? Тогда — попутного ветра!
— Да подождите вы!!
Вверху энтузиазм уменьшался (и весьма!): прыгуны цеплялись за поручень и долго и боязливо вглядывались в черноту.
— Что уставился? Там же нет ничего!
— Совсем, что ли, ничего? — недоверчиво спрашивал “смельчак”.
— Абсолютно! Пустота, так сказать, вакуум!
— А резинка не порвется?
— Резинки рвутся в другом месте, после чего появляются дети. Ну, вперед, очередь ждет! Давай, на тебя вся страна смотрит!!
Тут же мостилось TV: камераман нацеливал объектив, и уже ничего не оставалось, кроме как рухнуть вниз с криком “Бли-и-и-н…”. Или “Пошло все на-а-а-а…”. Бухта стремительно разматывалась, прыгун исчезал в черном жерле Провала, но вскоре упругая сила вытягивала его обратно.
— Что вы ощущали? — приставала потом телевизионщица. — А главное, что видели?
— Ничего! — выпучивал глаза прыгнувший.
— Как, вообще ничего?!
— Да вы, на фиг, не понимаете! Там — НИЧЕГО!!!
Толпа внизу замирала перед прыжком, когда же прыгуна возвращало с “того” света на “этот”, бесновалась и визжала. Когда на площадке показалась Крольчиха, телевизионщица подняла руку: камере — стоп! А прыгунья облизывала губы, приближаясь к краю. Ее ожидала встреча с этой гигантской Вагиной, с этой Прорвой, о чем она мечтала, быть может, всю жизнь! Праздник души, короче; но если другие на праздник одеваются, то она сделает наоборот! Снизу устремлялись сотни глаз, в спину смотрели объективы, а тогда — быстрым движением скинуть сарафан, лифчик, жаль, трусики полностью снять мешают бахилы… Опять накрыло колпаком, она купалась в лучах прожекторов, как под южным солнцем; и телевизионщица очнулась:
— Снимай, снимай!
Пробираться по настилу было неудобно: Непоседа с трудом долез до площадки. Резинки, телекамеры — а где же Ромка? Снизу казалось: он наверху и рукой машет… Подскочивший кассир возбужденно бормотал, мол, ничего, одна бахила тоже выдержит! А Непоседа вглядывался поверх голов — туда, где сходились стальные балки.
— Ну что, ждем пару минут? TV желает тебя в прямую трансляцию вставить! Эй, народ, сейчас будет самый крутой прыжок!
Устроившись на стыке, прямо над оператором, Ромка, Хаюпов и Василий Степаныч ели тушенку из банки, как всегда, по очереди. И жестами показывали: давай, дескать, с нами!
— Не отпускает… — вымученно проговорил Непоседа.
— Чего? Ладно, мужик, время! Разувайся, только быстро!
— Сон, говорю, вижу… Жуткий сон.
— Ерунда, ты сейчас увидишь такое, что вообще спать перестанешь!
Тушенку между тем доели, банка полетела вниз, и друзья уже разводили руками: что же ты? Мы ведь ненадолго сюда, на пять минут!
— В прямой эфир решили попасть? — через силу сострил Непоседа, на что ответили: мы теперь всегда в эфире, который не бывает “прямым” или “кривым”.
— А жрать по-прежнему хочется? Или у вас в банке этот… нектар с амброзией?
— Тебе ж предлагали попробовать. Ну, прощай…
Они отделялись от балки и, невесомо покачиваясь в воздухе, уплывали в темноту.
— Подождите! — крикнул Непоседа. — Девчонка, которую взорвали, с вами?
— А куда она денется? — отвечал Василий Степаныч. — Здесь, все время аллаха своего ищет. Но нам пора, пора…
— Эй, глючит, что ли? Может, пыхнешь для храбрости? Вадик, дай затяжку мужику!
— Травка? — усмехнулся Непоседа. — Не поможет… А что же вы, ребята, на резиночке? Это ведь нечестно!
— Зато прибыльно. Ты, кстати, еще не заплатил.
— Серьезно? А скидки для инвалидов имеются?
На кассира зашикали: мол, одноногому — бесплатно! Непоседа приблизился к самому краю, затем обернулся.
— Нечестно — на резиночке. Лажа это, ребята.
Видя, что звездочки со стрелы больше не падают, мальчик двинулся в толпу, где наткнулся на Кроткого: тот говорил своей спутнице что-то про “боди-арт”.
— Зачем тебе этот дурень? — капризничала та. — Лучше меня разрисуй!
— И разрисую! Подумаешь, дыру на спине намалевал! Я ему говорю: давай изобразим что-нибудь крутое, а он ни в какую! Одно слово — провинция!
— Эй, кто намалевал дыру на спине? — встревожился мальчик.
— Да наш моряк — с печки бряк! Нарисовал Провал и думает, что это гениально!
— Куда он пошел?! Слышишь — куда?!
— Туда… — махнул рукой галерейщик, — прыгать вроде собрался.
Мальчик прорывался сквозь толпу, неотрывно глядя на стрелу, что замерла в вышине. Когда отделилась звездочка, он с замиранием сердца взялся считать секунды: две… пять… десять… А затем, перекрывая шум и гам, воздух прорезал крик: “Непосе-еда-а!!!”
IV. ПРОБУЖДЕНИЕ
1
Пристроившись у окна редакции, Хренов разглядывал снимки, оставленные членом фотографического общества. “Аккуратист, — отмечал он. — Даты проставил! Хотя за решеткой выглядел как бомж!”
— Как вас угораздило? — спрашивал Хренов, когда грязного и мятого фотографа выпустили. — Нарушили что-нибудь?
— Это неважно! Я, конечно, благодарить, но… Посмотрите, что здесь! — он вытаскивал из карманов снимки. — Я делать в ваш редакция фото, и видите, какие они?! Обычные! Раньше камера делать совсем другие фото! Здесь опять мир, КАК ОН ЕСТЬ, хоть это вы понимать?!
А Хренов устало опустился на стул.
— Эх, знать бы, КАК он есть! Знать бы…
По датам получалось, что раньше камера запечатлевала летящих по небу людей или вовсе что-то невообразимое, апорьевские же кадры выглядели удручающе банально, однозначно подтверждая статус глухой провинциальной дыры. Однако Хренов не доверял видимой простоте, все еще помня, насколько мир может быть ускользающим и зыбким. Вот, к примеру, прицепной вагон в тупике, а приглядись — печально известный “столыпин”! А люди у террикона — огороды пропалывают или кирками долбят породу? Что-то похожее нашли в кармане прыгнувшего с крана самоубийцы: памятники-кентавры, башни-ракеты и такие же Икары, уносящие воображение в заоблачные выси. И хотя один снимок был нормальный, он тоже вызвал странное недоверие: да было ли это? Четверо мужиков в камуфляже обнимали улыбчивую смуглую девицу, на обороте была надпись: “Сестренке Ракат от бойцов-контрактников!”, но ощущение нереальности запечатленной картины почему-то осталось…
И все же кошмары постепенно отпускали: Хренов уже не вскакивал по ночам, да и лемминги сниться перестали. Апорье тоже преодолевало похмелье, так что на время центром жизни стала больница, куда свозили битых и обожженных, как больной по прозвищу Феникс.
— Милейший! — говорил врач, пересаживая кожу. — Феникс не может иметь такую страшную рожу, поэтому потерпите!
— А задницу?! — орал пострадавший. — Задницу страшную может иметь?!
— А вот это место — может! Мы ведь немного кожицы возьмем, чуть-чуть!
Его хотели перевести в неврологию, но там от пациентов и так не было отбоя: один изображал звон рельса, другой куда-то падал с криком “Ничего-о-о!!”, а некто бритый то представлял себя леммингом, то обзывал врача Фаустом и норовил заехать по физиономии. А в травматологию доставили рыбака Бурова, в карнавальную ночь сиганувшего с причала в том месте, где мель. Очевидцы рассказывали, что бригадир, указывая вдаль, кричал: вижу, мол, парусник! Члены бригады, с которыми Буров выпивал, парусника не видели, и после потасовки бригадир, желая добраться до фата-морганы, нырнул, чтобы всплыть с переломанным позвоночником. В больнице его зафиксировали корсетом, после чего жена и сын забрали Бурова домой — на вечное лежание.
Угодил в больницу и кладбищенский художник Граков, по личной жалобе, а после обследования был отправлен в областной центр. Этот факт, однако, не устроил местных “гангстеров”, подъехавших на двух “фордах” и учинивших главврачу допрос с пристрастием. Мол, больной срочно нужен на похоронах Виктора Варавина, которому и гроб требуется соответствующий, и ограда, и памятник такой, чтоб, блин, помнили!
— Где же я вам его возьму?! — отбивался врач. — Он теперь, извините, не Граков, а Раков, если позволителен такой черный юмор. Общение с трупами довело, уже метастазы пошли!
— Ты нам лапшу не вешай! — орала братва. — Не выпишешь, сам будешь мрамор тесать!
Считалось, что лидер погиб героически, взорвав машину заезжих конкурентов, которые драпали из Апорья так, что пятки сверкали. Работники местного РОВД, правда, квалифицировали повреждения иначе: машину вроде как сжали прессом или, допустим, долбанули сверху мощной кувалдой.
Вскоре Гракх вернулся — задумчивый и тихий, он выслушал требование и, отказавшись от денег (чем весьма обрадовал заказчиков), приступил к работе. Ограда получилась, как на райкомовской даче: глухой кирпичный забор, будто Варавва решил упокоиться на отдельном кладбище внутри общего. Оттуда выглядывал лишь памятник, по высоте в два раза превосходивший мемориал героев войны, из-за чего в “Ведомостях” вскоре появилась статья за подписью анонима: “Новая каланча, или „Вознесся выше он главою непокорной…””. Статья привела бандитов в ярость, те грозились скинуть автора в Провал, но не смогли найти.
— Сравниваете? — подошел редактор. — Действительно, разница есть, и поразительная! А причина проста: брак при сборке дает такой эффект. Несколько лет выпускали бракованные камеры, потом брак устранили, но фабрика вскоре закрылась.
— Зачем Вейдле это оставил?
— Выставку хотел устроить, чтобы мы тоже могли сравнить две реальности. Но у нас надо быть Кротким, чтобы что-нибудь пробить.
— Я думаю, — отозвался вычитывающий верстку Чижов, — что его тоже мучил вопрос: где тот сон, которому люди снова поверят? Раньше с этим проще было, казалось, нам чего-то свыше посылается, а теперь — сами видите, что происходит. Только, увы, готовых снов никто дать не в силах, поэтому я и писал: крылья Икара скреплены воском…
— Слышали уже, — сказал Хренов, — но Икара вашего кто-то же убил?
— Верно, верно… Икар сделался козлом отпущения, так получается? А может, не “кто-то” убил, а “что-то”? Жизнь не любит, когда ей навязывают свои законы.
— Хотите сказать, убила жизнь? Ну-ну. Встать, суд идет! Введите гражданку Жизнь, она у нас сегодня обвиняемая!
— Ну, обвиняемые — это по вашей части. А мне тут информацию любопытную подкинули, хочу на эту тему статейку опубликовать.
— Ознакомиться можно? — спросил Хренов.
— С этим? Конечно! Если хотите, можете даже подшить к делу.
Люди-рыбы из Гонконга
На днях совершилось важное политическое событие: бывший британский протекторат Гонконг вновь перешел под юрисдикцию Китайской Народной Республики. Посочувствуем Ее Величеству английской королеве, чьи владения (и без того эфемерные) сжимаются, как шагреневая кожа, однако в данном случае нас интересует вовсе не количество территорий, подведомственных дому Виндзоров. За несколько лет до исторического “аншлюса”, когда миллиардный монстр еще только облизывался, готовясь скушать столицу дешевых часов и “Лжепанасоников”, в Гонконге забили тревогу. Отвыкший от опеки Великого Соседа, вольный город рисковал быть поглощенным не только экономически и политически (от судьбы не убежишь), но и в мировоззренческом смысле. Граждане Гонконга стали иными за долгие годы жизни между Европой и Азией, но при этом довольно смутно осознавали: в чем же их “инакость”? В том, что раскосые китайские глаза сочетаются с европейской предприимчивостью? В британском ростбифе, который многие стали предпочитать маринованным акульим плавникам? Растерявшаяся интеллектуально-художественная элита в спешном порядке взялась раскапывать исторические анналы, только ничего подходящего найти не удалось. И тогда один гонконгский врач (назовем его N) решил выдумать историю народа с побережья, дабы местное население отличалось в ментальном плане от Метрополии и не было ею поглощено.
Был придуман древний народ, ведущий свое происхождение от морских рыб. Раньше, дескать, эти люди вообще жили в воде, резвились на просторах океана, но агрессия хищников заставляла их прибиваться к берегу и искать тихие лагуны и уютные дельты. Одним из таких мест и была прибрежная территория Сянган (по-английски именуемая Hongkong). Люди-рыбы организовали что-то вроде морского сообщества: содержали плантации водорослей, разводили мелкую рыбешку и даже наладили добычу жемчуга для своих модниц. Но тут другая беда: стал пересыхать шельф, оставляя суровую альтернативу: либо отплывать на глубину и становиться поживой для акул, либо выходить на берег и осваиваться в тамошних условиях. Освоение берега шло несколько столетий. Большинство, естественно, погибло, но у отдельных особей жабры мутировали в легкие, а хвосты (наподобие русалочьих) постепенно превратились в ноги. Это позволило маленькому народу выжить и даже отвоевать у местных воинственных племен кусок берега, в точности совпадающий с территорией нынешнего мегаполиса. Ныряльщиками они, разумеется, были отменными, добывали и продавали много жемчуга, а водоросли и рыба, составлявшие основной рацион, в неурожайные годы спасали от голодной смерти.
N собрал группу единомышленников, и один из них — молодой композитор — создал песенный цикл под названием “Песни моря”, которые составили фольклор людей-рыб. Еще один участник группы, скульптор, вылепил фигурки “а-ля глубокая древность”, которые изображали хвостатых людей, а двое художников расписали глиняную посуду волнистым бирюзовым узором, после чего выставили ее как предметы обихода народа-предка. Сам же N, будучи специалистом по деторождению, описал тяжелую, но необходимую мутацию людей-рыб, когда-то метавших икру — крупную, как куриные яйца, — в живородящих существ.
Жизнь в море, понятно, не требовала сложных социальных образований, люди-рыбы жили стаями, напоминавшими сухопутные племена. Однако берег выставил более суровые условия жизни, заставив спешно создать государство, армию, чтобы защищаться от набегов воинственных соседей. Соседи имели конницу, боевые колесницы, зато морской народ имел неограниченные запасы жемчуга, позволявшего подкупать жадных пришельцев. Опять же, водное происхождение обеспечило необычное строение нижних конечностей у женщин (а эти конечности, как известно, привлекают мужчин в первую очередь), что позволило народу заключить немало выгодных браков с могущественными царями.
В канун “аншлюса” в Гонконге прошел ряд выставок, концертов, а на рынок было выброшено несметное количество аудио- и видеокассет с песнями людей-рыб и анимационными фильмами об истории древнего народа. По какой-то причине примечания об искусственном происхождении легенды были опущены в выходных данных, так что эффект был ошеломительный: население скупало кассеты, пересказывало друг другу подробности, словом, наблюдался редчайший общественный подъем. И даже опровержения, появившиеся в прессе и на TV, не возымели действия — Гонконг, кажется, всерьез решил отстоять свой миф, в сравнении с которым “культурная революция” миллиардного соседа — детский лепет. Самое удивительное, что в скором времени в прибрежных отложениях, где велись археологические раскопки, нашли странные останки: до пояса — люди, а ниже пояса — скелет рыбьего хвоста! Разумеется, разразился скандал, группу N обвинили в фальсификации, но состоявшийся суд так и не вынес вразумительного решения. И когда вскоре в древней пещере были найдены осколки посуды с волнистым бирюзовым узором, суд уже не устраивали, просто смирились с фактом.
Впрочем, мы-то с вами знаем, как ТАМ умеют надувать мыльные пузыри. И вообще, в Апорье совсем другие заботы: недавно, к примеру, опять в Провал угодил трактор. На карьер вагоны подают с перебоями, а для сейнеров не хватает топлива, так что даже рыбные дни, наверное, придется заменить картофельными. Читаешь об этом N, и хочется воскликнуть: “Нам бы ваши проблемы, господа хорошие!” Или все-таки не стоит восклицать? В связи с этой публикацией объявляем конкурс читательских откликов: пишите на адрес редакции (улица Писателя, дом 7) или приносите письма сами.
За окном набирал силу летний день. Отсюда были видны озеро и сейнер: не добравшись до причала, судно замедлило ход, а потом и вовсе остановилось. “Топливо кончилось?” — думал Хренов. Фигурки на борту метались от носа до кормы, а судно разворачивало, оно дрейфовало под ветром, и в этой картинке эхом отзывались недавние события. Вот и в нас что-то кончается, а где его взять — что-то? Нигде, и остается лишь жалеть, что не хватает духу прыгнуть в воду и в одиночку пуститься в плавание. Под борт подвалил буксир: трос натянулся, и сейнер медленно потащили к берегу, как мертвую тушу огромного животного, вокруг которого (так представилось Хренову) резвились в воде люди-русалки.
Потом сидели в скверике. Было видно, насколько Чижов устал и что ему надо в больницу. Хренову надо было на службу, и лишь тому щенку, что бегал по скверу за бабочкой, никуда было не нужно. Щенок задрал у дерева ногу и, смешно вскидывая зад, опять кинулся за порхавшим в воздухе белым листком.
— Вот кто любит жизнь больше ее смысла, — пробормотал Чижов, — и совсем не озабочен снами…
— Кстати, давно хотел спросить: сами-то вы видите сны?
— Редко! — вздохнул Чижов. — Я неплохо в них разбираюсь, но вижу редко!
Он вскинул голову:
— Гляньте-ка, журавли летят!
Над терриконом проплывал нестройный клин: видно было, что птицы устали. Преодолевая безжизненное пространство карьеров, они, наверное, удивлялись: и это — родина?! К этим мертвым пескам мы стремились за тысячи километров?! Тем не менее утративший строгость клин выровнялся, превратившись в наконечник невидимой стрелы, и устремился к другому берегу озера. На миг показалось: по воздуху летят люди. Хренов потряс головой, но журавли уже растворились в солнечном сиянии.
2
Утро начиналось с солнечного зайчика на щеке. Накрыв юркий блик сачком в последнем, ускользающем сне, мальчик удивился мокрой подушке. Неужели плакал? Жизнь вползала в комнату гулом мотора с улицы и запахами: лекарства вперемешку с чем-то телесным. Сердце сжалось, а дальше — привычный рывок из кровати, взгляд в родительскую комнату — спит? — и шлепанье босыми пятками в кухню.
Потом звали на улицу, играть в футбол, но он отказался. Мальчик, конечно, соскучился по старым друзьям, с которыми все наладилось, только что он скажет матери? Ее опять взяли на работу — в разделочный цех, и та торчала у конвейера по полторы смены, оставив хозяйство на того, кто никогда им не занимался. Значит, так: себе сварить яйцо, а отцу кашу — это была лучшая для него пища. Мальчик гремел кастрюлями, вспоминая, какая посуда удобнее. Мать вроде говорила, лучше неглубокую кастрюлю взять, тогда не пригорит, а самое главное — не пересаливать. Иногда он прислушивался, но за стенкой было тихо, наверное, отец спал. Он в последнее время либо спал, либо смотрел телевизор: молча, лишь изредка срываясь, чтобы затем отвернуться к стене и лежать, пока не придет пора подкладывать судно. В эти минуты он скрипел зубами, закрывал глаза и глухо стонал, будто его смертельно обидели. Иногда они переворачивали грузное тело, протирали спиртом пролежни и опять слышали стоны.
Мальчик выставил на стол коробки с крупами, затем прошел в комнату. Отец не спал: непослушной рукой он пытался засунуть под себя “утку”, но не мог приподняться. Увидев сына, он сморщил лицо в усмешке.
— Что, на кухне торчишь? Конечно, там воздух чище! Воняет ведь папка, да?
Он еще что-то говорил, пока не выдохся и не закашлялся с хрипом. Переждав кашель, мальчик сказал:
— Ладно, какую кашу будешь: пшенную? Или гречневую?
И, наверное, впервые за последние дни Буров промолчал.
А над Апорьем буйствовало солнце, выпаривая синеву из небесного купола; на поляне тоже было жарко, и мальчик ходил по краю, в тени деревьев. Ромашки, васильки, колокольчики — он брал все подряд, после чего сел у Камня и разделил букет на две части. Шероховатая поверхность нагрелась, и мальчик долго гладил Камень, с удивлением чувствуя исходящее от него тепло. “Наверное, он все-таки из земли, — думал, скользя ладонью по бугоркам. — Космический камень должен быть холодным, а этот теплый”.
Потом он рвал на могиле траву, размышляя о том, что надо сделать у бабушки скамейку. Очистив пятачок, положил туда половину букета, после чего пробрался на соседний — военный — участок, где еще не успел осесть свежий холм. Глянь-ка: деревянный крест! Раньше не было… Он воткнул у креста вторую часть букета, когда на тропинке показался Гракх и, ощерив беззубый рот, заулыбался издали.
— Видал? С Амвросием вчера поставили! Сначала тот говорил, что таких вообще за оградой хоронят, а потом выпили немного, ну, поп и расслабился, даже молитву прочитал!
У креста стоял стакан, накрытый горбушкой, а рядом фото человека в тельняшке (ее-то и заметили в Провале рудокопы, спустившись на тросе).
— В первый раз человека оттуда вытащили! — говорили потом.
— Какой же это человек?! — возражали другие. — Это ж мертвец!
— А все равно, в первый раз!
С фотографии, однако, смотрело довольно веселое лицо.
— Сделай ему памятник, Гракх.
— Сделаю, конечно!
— Хороший сделай, не как этому, — мальчик кивнул на могилу Вараввы, что возвышалась, как царский мавзолей. — Если надо, я денег достану.
— Где ж возьмешь? — усмехнулся Гракх.
— В артель на каникулах устроюсь… — неуверенно ответил мальчик, — с папашей поговорю, и меня возьмут юнгой. А что у тебя с зубами?
— Разваливаюсь на ходу. Врачи сказали: еще полгодика, и — финита.
— Боишься?
Ответом была смущенная улыбка.
— Не то чтобы… Пожить хочется. И хозяйство надо кому-то передать, тут ведь тоже порядок нужен. Если хочешь, можешь потом вместо меня…
— Я же сказал: в артель пойду!
— Ладно, другого подыщу, пока того… Ну, сам понимаешь.
Мальчик задрал голову, разглядев на выцветшем от зноя небосводе белесый самолетный след. К нему подплывал журавлиный клин: ведущий уперся в след, пересек его, и журавли устремились куда-то за озеро.
— Мы не умираем, Гракх, — сказал мальчик, — теперь я это знаю.
Городские хроники
Избирательная кампания в Апорье проходила бурно: новый кандидат выставлял на площади столы с угощением, выступал на каждом углу и не обещал разве что перенести сюда столицу. На митинге он, правда, зарапортовался, крикнув в микрофон: “Я вас, дорогие друзья, выпью!” Но тут же поправился: “Я для вас выбью — кредиты, топливо сейнерам и вагоны на карьер!” Выбранный подавляющим большинством, он уехал выбивать обещанное, местное же начальство решило ковать железо, пока горячо. Экономический эффект Карнавала воодушевил городские власти: те вознамерились построить новую гостиницу, чтобы развивать туристский бизнес, и, естественно, в этой связи был всячески обласкан г-н Иванов-Кроткий. Репортажи с Карнавала наперебой показывали телепрограммы “Балдеж нон-стоп”, “Отдых в ХХI веке”, “Отвяжись!” и т. п. Самый большой успех выпал Крольчихе, после того исторического прыжка приглашенной на ток-шоу, где она под бурные аплодисменты излагала свои эротические фантазии. Эпизод с Непоседой угодил в передачу “Эхо войны”, в которой телевизионщица со слезой в глазу комментировала драматичные кадры, и только никуда не попавший Феникс подал на Иванова-Кроткого в суд, требуя компенсацию за содранную с ягодиц кожу.
С легкостью выиграв процесс, галерейщик получил в подарок от спонсоров джип “мицубиси”, заставивший померкнуть облезлые бандитские “форды”. Когда же братва попыталась взять галерею “под крышу”, представители спонсоров прозрачно намекнули: мол, склеп у Варавина просторный, всем места хватит. С той поры Кроткий беспрепятственно раскатывал по Апорью, а также выезжал в областной центр и в обе столицы, поскольку Карнавал чьим-то решением превратили в мероприятие государственного значения
Еще раз Апорье прогремело, когда рыболовецкий экипаж бывшего бригадира Бурова выловил в озере необычную рыбу: в виде толстого веретена, с зубастой пастью и плавниками, похожими на лапы. Рыба удивила тем, что с легкостью ползла по палубе, злобно вращая глазищами, и едва не оттяпала ногу электрику Кнышу. Рыбу забили баграми, а когда на рыбозавод приехал ихтиолог из областного центра, городок узнал, что выловлен не кто иной, как целакант! “Сто миллионов лет жила эта рыба!” — говорили потом одни, а продвинутые поправляли: “Не эта именно, а вид! Виду сто миллионов лет!” Ихтиолог прыгал от счастья, говоря, мол, докторская в кармане, больше того, академиком можно стать! А пока целаканта не увезли в академию, апорьевцы валом валили в разделочный цех, чтобы поглазеть на то, как мезозойская эра таращит тусклый взгляд, — и набожные при этом крестились.
Загадочный старик с зелеными глазами исчез, будто и впрямь был арестован и осужден. Зато в лесу стал мелькать какой-то подросток: злобный и наглый, он плутал грибников и охотников, перебегал дорогу “дальнобойщикам”, причем все утверждали, что видели у подростка крысиный хвост! А конкурс читательских откликов дал неожиданный результат: один из читателей, с негодованием отвергнув опыт азиатского мегаполиса, предложил читать название Апорье наоборот, предварительно заменив мягкий знак на букву “в”. Кому-то новая версия показалась лестной и прогрессивной, но немало было и таких писем: все у нас, дескать, задом наперед, да еще с заменой букв!
Санкт-Петербург, 2000–2001