Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2003
Татьяна Георгиевна Михайловская — поэтесса, прозаик, автор трех поэтических книг: “Вечерний свет” (1982), “Солнечное сплетение” (1995), “То есть” (1998; в соавторстве с Р. Элининым). рассказы публиковались в альманахах “Черновик”, “Преображение”, “Литературные страницы” и журналах “Стрелец”, “Арт-футурум”, “Крещатик”. По образованию филолог, закончила филфак МГУ. Член Московского Союза литераторов. Живет в Москве.
Бронза на косточках
В провинции уважают приезжих из столицы. И если гости проявляют к чему-либо интерес, всячески идут им навстречу. Это и хорошо, и плохо. Хорошо — потому что приятно, когда для тебя стараются, а плохо — потому что иной раз от этого наступает неожиданное разочарование, и результат оказывается прямо противоположный намерению.
Так получилось у меня с археологией. Всю жизнь я любила посещать краеведческие музеи, и во всех городах, куда закидывала меня моя прихотливая судьба, я в первую же свободную минуту направлялась в музей и начинала обзор с местного неолита, бронзового века и признаков первобытного существования, помещенных однотипно во всех экспозициях мира, от Ивано-Франковска до Окленда, в витрине под стеклом в сопровождении надписей “Наконечник для стрел”, “Топор”, “Нож”, “Приспособления для рыбной ловли”. (Один только раз, в Мадрасском музее, я заблудилась в анфиладе дворцовых залов, сплошь уставленных каменными фаллосами разной величины, точно в лесу с дубами и пеньками, и, страшно устав от этих блужданий, так и не добралась до своих любимых витрин бронзового века.) Я проводила у этих витрин бог знает сколько времени и получала воистину удовольствие, рассматривая грубые каменные обломки, кусочки черного ноздреватого металла, в которых только опытный глаз профессионала мог распознать изделия рук человеческих. Особенно нравились мне украшения: кольца, браслеты, височные и ушные подвески, серьги и неизвестно куда прицеплявшиеся бляшки. Честно скажу, то, что древние люди так любили украшать себя и на столь ранней стадии развития тратили на это существенную часть своей короткой жизни, очень меня с ними роднило и даже примиряло с этим родством и вообще с эволюционной теорией Дарвина. Археология в данном контексте являла собой почтенную седовласую науку, точную, как математика, и общественно полезную, как приусадебное хозяйство.
Но однажды мне довелось забраться далеко на восток, до бассейна реки Томь, и там, в областном центре, посетить университетский археологический музей. Дважды обошла я темноватые зальчики, особо обращая внимание на предметы, выполненные в скифском “зверином” стиле, и на сосуды неясного назначения, в частности, кувшинчики, внутри которых располагались шарики с дырочками. Научный сотрудник музея, молодая миловидная женщина, огорчившись, что не может удовлетворить мою любознательность, и распознав во мне приезжую и любительницу, предложила мне посмотреть, в качестве своеобразной компенсации, экспонаты, не выставленные в витринах, а хранящиеся в шкафах.
— Вас интересуют бронзовые украшения? У нас много бронзы на косточках, с прошлого полевого сезона еще не всё смогли описать. Хотите посмотреть?
Я не совсем поняла, что именно она предлагает мне посмотреть, но немедленно, в надежде увидеть нечто новое, заманчивое, последовала за ней в служебное помещение. Там она достала из шкафа один из длинных ящичков, заполненный почти доверху чем-то темным.
— Можете померить, — сказала она мне как женщина женщине, понимающе улыбаясь, — только потом обязательно нужно вымыть руки.
“Что это? Что?” — спрашивала я себя, а сама уже догадывалась что и ужасалась тому, о чем догадывалась. Глаза мои впились в россыпь, но не в зеленовато-черные, частично разъеденные водой и землей колечки, а в то, что было внутри них, на чем они держались невообразимые умом тьмы лет: хрупкие, ссохшиеся бурые косточки, кусочки органики, останки-остатки бывшей жизни — фаланги пальчиков… Почему такие маленькие? а у меня какие? и у меня такие же… будут… Так вот, значит, как это делается… копают, разрывают, и можно примерить… Ну да, для науки… черепа и кости… А ты как думала? Ты что, не знала разве?
В одно мгновение археология из почтенной дамы с буклями превратилась в поддатого мужика с лопатой, но не шекспировского могильщика, а самого обычного мародера, промышляющего своим нехитрым ремеслом. Когда-то, много лет назад, внезапно осознав, что ем не говядину, а корову, я отодвинула от себя тарелку с не подобающей мне едой навсегда. Теперь точно так же я прозрела еще раз. Преодолевая отвращение, я отказалась от оказанной мне чести примерить бронзовые реликты, и в голове мелькнула странная, но яркая, как молния, мысль: “…и пусть пепел развеют…”
НА ЮГ
Ночь надвигалась, но звезд не было видно — точно тайные завесы обнимали землю и отгораживали ее от неба. Вокзал и город за спиной незаметно погружались в темноту…
Поезд на юг стоял весь в цветах. Жасминовые гирлянды висели на окнах, украшали двери, белые лепестки источали такой густой сладкий аромат, что он казался напитком, а не запахом… Переполненный перрон кипел паломниками. Это были мужчины, и провожали их мужчины. Все в черных рубашках, сами черные, с черными волосами, сверкали их глаза и зубы, но еще ярче сверкали жасминовые гирлянды у них на груди. Это выглядело немного странным, ведь жасмин — женский цветок, повсеместно украшающий классически строгие прически индианок. Поезд тронулся, жасминовое облако взметнулось — и тут же белые лепестки полетели на перрон…
В вагоне паломники заняли все места, и третьи полки тоже, и боковые, устраиваясь прямо на полу, где только находили клочок свободного пространства. Им предстояло провести в поезде лишь ночь, а рано утром сойти и двинуться через лесистые холмы за перевал, затем идти весь день и к вечеру добраться до подножия священной горы, бодрствовать там и перед рассветом по каменистой тропе устремиться вверх, на вершину — на встречу со своим богом. Там с замиранием сердца взошедшие на гору будут ждать, когда вместе с лучами восходящего солнца вылетит орел и, распластавшись в небе, окинет их с высоты зорким оком. И будут следить за его полетом, по отдельным признакам определяя, приняты ли их мольба и благодарность, надеясь на будущую милость. Орел — символ их бога, могущественного, но одинокого, изгнанного старшими богами за то, что, незаконный сын своего божественного отца, он не пожелал жить с ним в мире. Сильный и гордый, ушел он в леса, поселился в горах и создал свою религию для таких же, как он, — отверженных и незаконных, их детей и внуков. Каждый, кто дал обет совершить это восхождение, имел на то свои причины.
Один из паломников, мужчина лет пятидесяти, худой и жилистый, устроился на полу возле моей полки. Рубашка на нем была расстегнута, и ниже ключицы виднелся свежий шрам, прямой и четкий.
“Нож или скальпель? — засомневалась я. — Но в любом случае он должен благодарить своего бога за то, что остался жив”. Я уже привыкла к тому, что здесь, в Индии, люди рассматривают тебя не исподтишка, а открыто, но мне, воспитанной в других правилах, было неудобно смотреть прямо, и я отвела глаза. В конце концов, что мне за дело до того, перенес ли этот мой случайный попутчик операцию или пострадал от руки наемного, а может, случайного убийцы, — я себе странствую по свету без всякой надобности и цели, лишь по прихоти своей и непостоянству…
Однако любопытство в природе всех людей. Мужчина пальцем указал на серебряный знак, висящий на цепочке у меня на шее, и спросил что-то на языке, которого я не знала. Но я поняла его и так же пальцем указала на его резной сандаловый амулет и ответила на своем родном языке, явно неизвестном ему: “Это то же самое”. И он понял меня. Две цивилизации, разогнанные во времени, пересеклись в вечности, словно параллельные линии, вышедшие из-под власти Евклида…
Пересеклись и разошлись снова. Утром я видела в окно, как он растворился в толпе паломников, сошедших с поезда. Среди них, оказывается, была одна женщина, очень старая и будто вся высохшая, но при этом ровная и прямая, она даже не сгибалась, ведя за руку маленькую черненькую девочку. Обе были одеты в темное и бедно. Из женщин только старухи и дети имеют право предстать перед богом мужчин. Они шли его о чем-то просить — для благодарности у них, по-моему, не было оснований. На мгновение я представила, как я, загримированная старухой, сверху донизу в краске, с нарисованными морщинами, в нищенском сари иду с ними среди паломников в гору, вся начеку и одновременно торжествуя, что никто не может меня разоблачить, и вот на рассвете вылетает орел, узнает меня и… Наказание себе я не придумала, поскольку в этом у меня не было опыта: к счастью, женщины не основывают новых религий, главной частью которых всегда является запрет и наказание за нарушение его, а улавливают вечный божественный дух, не придавая большого значения преходящей земной букве.
Впрочем, думала я об этом недолго. Опустевший поезд шел строго на юг, жасминовые лепестки, усыпавшие пол, затертые босыми ногами, еще чуть-чуть благоухали, но уже совсем чуть-чуть… А где-то вдали в Каньякумари, куда лежал мой путь, прямо из океана вставало солнце, отделяя свет от тьмы, чтобы странствующим и путешествующим неповадно было их путать.
КИНЖАЛ
Зима. А мне все время жарко. И то правда — плюс 23–25 градусов, — разве это зима? Хотя ночью температура опускается до минус 6. Бездомные, спящие на тротуаре, завернувшись с головой в пыльные дерюги, замерзают до смерти.
Я стою на автобусной остановке и думаю: почему я так много значения придаю климату? Наверное, потому, что нахожу в нем легкое оправдание своего несовершенства. Я изнеженный белый индивидуум, и мне все нельзя: нельзя выпить простой воды из-под крана, только специально приготовленной из закупоренной бутылки, нельзя на рынке купить сладости или орехи, нельзя на улице очистить банан и съесть его: кругом микробы, которые только и ждут удобного момента, чтобы наброситься на невинную печень слабой чужестранки. Свои, отечественные печенки им, видимо, надоели…
Наконец подходит автобус, и я влезаю в эту консервную банку. От беготни с утра я устала, в кроссовках горят подошвы, и я оглядываюсь с надеждой в поисках свободного места. Но, как назло, мне не везет: все места, предназначенные для женщин, заняты. Пожилые индианки в шалях, наброшенных поверх сари, обосновались там, похоже, до конца маршрута. Передо мной есть одно свободное место, но оно для мужчин — у окна сидит сикх и смотрит на дорогу. И тогда я решаюсь — я сажусь с ним рядом. Да, я веду себя неприлично, я нарушаю закон, но ведь я белая женщина, я могу его не знать. Хорошо, что на мне джинсы, а не какая-нибудь юбка по колено: по местным понятиям джинсы более скромная одежда.
Сикх продолжает смотреть в окно, но его белый тюрбан чуть-чуть повернулся в мою сторону. Вообще тюрбан как головной убор меня восхищает, он такой величественный, сказочный… Если же учесть, что мужчины-сикхи с детства никогда не стригут волосы, а завязав их чем-то средним между косынкой и полотенцем, потом укладывают в тюрбан, то выходит, что он спасает их и от теплового удара, и от обморожения. Ох, мороженого хочется… пить хочется… А мне еще ехать…
Автобус трясет, меня мутит, душно, я опускаю голову — и вижу кинжал. Справа, возле самой моей руки. Блестящий, серебряный, как звезда с неба. Бухарский эмир выложил бы его бирюзой, крестоносцы изукрасили бы рубинами, дамасцы — золотом, но на этом не было ничего лишнего, только черненый след посреди ножен, будто прочерк между датами рождения и смерти. Точно след крови. Внутри была сталь, и веяло холодом. Господи, это не оружие, это симфония Бетховена, это поэма Данте, такие вещи не создает один человек, их создает цивилизация, она себя так выражает. Как кобра при звуках флейты факира, завороженная, я потянулась рукой к этому вечному холоду и дотронулась до узкой черты… И в этот момент сикх схватился за кинжал, наши руки пересеклись. Я увидела его мгновенно посеревшее лицо и ужас в глазах. Он так вдавил в стенку автобуса свое худое тело, что казался расплющенным на ней. Если бы он мог, он бы пробил ее насквозь — только бы избежать соприкосновения со мной. Послезавтра великий праздник, перед которым строгий пост и нельзя даже прикоснуться к женщине. А я осквернила его и его оружие.
На следующей остановке я вышла и долго брела по направлению к дому. Еще на прошлой неделе я была в храме сикхов Гура Двара, сидела на ковре у стены, слушала музыку и смотрела, как женщины, мужчины, дети входят и, обойдя усыпанный цветами алтарь, выходят, и все это казалось мне красивой картинкой, наверное, подобной той, что некогда увидел Рильке в Москве. Теперь жизнь перевернула картинку, и я увидела холст, на котором она намалевана. Если бы сейчас двенадцать великих учителей сикхов предстали предо мной, я бы спросила их: зачем вы мне? Я видела много разных картинок, но холсты, на которых они намалеваны, были все одинаковы, и ваша в том числе. Или для того вы мне и понадобились, чтобы я поняла, что в этой одинаковости — суть?
Солнце ушло — и похолодало. Зима все-таки.
ГОПИ
Сойдя с поезда, я сразу вспомнила, что дала коллегам обещание провести с ними последний вечер. Завтра мне улетать, прощай, сказочная страна…
Заехав в маленький христианский отель, в котором останавливалась перед путешествием на юг, и, бросив в номере вещи, я только успела принять душ, как явилась молоденькая преподавательница с кафедры искусств, чтобы отвезти меня на вечеринку. Отвальную устраивали в мою честь, и не пойти было невозможно, хотя, конечно, я бы предпочла рухнуть в постель и отключиться. Наспех досушив волосы феном и снова натянув джинсы — не хотелось потрошить сумку, ведь утром не будет времени на сборы, — я нырнула в скутер. “Бродяга я…” — вспомнился почему-то мотив из старинного индийского фильма.
Хозяйка дома, профессор лингвистики, встретила нас на пороге своей квартиры. Она была в европейской одежде — черных шелковых брюках и светлой блузе. Я знала, что отец у нее был испанец, и внешне она напоминала не индианку, а, скорее, женщину Средиземноморья. Впрочем, во время своей поездки я насмотрелась на разные лица и была уже уверена, что единого индийского физиогномического типа не существует, так же, впрочем, как российского. Еще две преподавательницы были тоже в брюках, но национального покроя, остальные дамы были в сари и напоминали мне райских птиц. Я обращала внимание на их одежду не потому, что я женщина и меня это привычно интересует, а потому, что одежда определяет слишком многое в наших мыслях. Она не просто ткань, прикрывающая тело, — она мировоззрение. Многие элементы восточной одежды вошли в европейский обиход, но только не сари. Сари не прижилось. Несмотря на свою удивительную простоту и красоту. Один конец обернуть вокруг талии, а другой перебросить через плечо — вот и все. А поди попробуй. Почему-то мне кажется, что европейская женщина в этой одежде через пять минут ходьбы останется голой.
— Как вам понравилось на юге? — спросила меня хозяйка дома, и разговор плавно свернул в сторону Индийского океана, рассветов Каньякумари, безобразных западных туристов и слонов в заповеднике.
— Одного не могу понять, — сказала я, — почему вдоль шоссе сидят женщины и дети и с утра до ночи дробят камни. Солнце палит, вонь, гарь, физически тяжело — неужели нет никакой техники, чтобы заменить этот рабский труд?
— Техника есть, — уверенно сказала одна из райских птиц, сидящая рядом со мной. — Но в штате хозяйничают коммунисты, они у власти, им выгоднее использовать рабский труд, чем покупать технику.
— Они по-своему правы, — вмешалась другая. — Иначе все эти женщины потеряют работу. Применение техники вызовет массовую безработицу и голод. Не надо забывать об этом. А так у этих бедняков есть хотя бы деньги на горох и лепешку.
— Да, южные штаты очень бедны, там много проблем, — вздохнула хозяйка дома. — Правительство борется с нищетой, мы все боремся с нищетой, но пока что…
Я не успела спросить, каким образом именно они борются с нищетой, как моя соседка снова вступила в разговор, причем довольно резко:
— Зачем бороться с нищетой? Мир создан так, что в нем есть богатые и нищие. Кто-то родился нищим, а кто-то богатым. Я, например, в этом рождении богатая, а в прошлом, возможно, была нищая. Каждый должен стремиться улучшать свою джнана-вайрагья, а не перенимать слепо западные теории о социальном неравенстве. Это вредно, когда тебе навязывают чувство вины за то, в чем ты не виновата. А я не виновата, что родилась богатой, а кто-то родился нищим. Я пользуюсь своим богатством по праву рождения. Согласитесь, если Бог мне его дал, значит, я его заслужила.
— Разве вы не испытываете неудобства от того, что, пока вы наслаждаетесь жизнью, кто-то умирает от голода? — спросила я ее.
— Нисколько, — отвечала она мне с улыбкой, но без всяких колебаний. — Да, я вижу, вас воспитала русская литература. Достоевский, Толстой, я тоже их читала, и меня поражает, насколько все у них материально. Ваши писатели занимаются только сиюминутным человеком и никогда не думают, что человек живет вечно, просто в разном теле. У них нет любви к Высшим силам и доверия к Создателю. Им не нравится этот мир и люди вокруг, по сути, им не нравится то, что сделал Бог.
— Кроме Бога, есть другая сила, с которой человеку приходится бороться и которая частенько его побеждает…
— Да, вы называете ее дьяволом, но я скажу: это человек борется с собой. И если он проигрывает в этой борьбе, то, значит, он отступил от любви к Богу и не достоин хорошей жизни в будущем рождении. Попытайтесь встать на мою точку зрения. То, что я родилась богатой, в уважаемой семье брахманов, это не случайность, а следствие того, что в прошлых рождениях я уже отработала заслуженную мной долю бедности и унижения. Мне, наверное, тоже пришлось мучиться и терпеть. Мое следующее рождение будет зависеть от того, как я теперь понимаю свое богатство. Если я его стыжусь, прячу или разбрасываю, то есть не ценю то, что дал мне Бог, — в будущей жизни я непременно пострадаю от этого. Так же и нищий — чем больше он хочет отнять у богатого, тем ниже он родится в следующий раз. Поверьте, в такой ситуации он никогда не родится богатым! Каждый должен просто любить Бога за ту жизнь, которую ему дали.
Тут хозяйка невольно прервала наш разговор, предложив чай на выбор: зеленый, черный, красный, с жасмином, с бергамотом… Соседка моя выбрала с жасмином, — и вознесся жасминовый пар! — а пока она наливала чай из чайника в чашку, на руке ее сверкал браслет, бриллианты в котором — один в один — были закреплены в цепочки в три ряда с золотыми бубенчиками. Это был последний аргумент в ее речи, и, пожалуй, самый весомый, который мне с моими слабыми силами вряд ли удалось бы переломить. Я тоже углубилась в чаепитие, думая о том, когда будет прилично вспомнить про завтрашний самолет.
Наутро, выйдя из отеля, я остановилась на пороге и, поставив на землю дорожную сумку, в последний раз огляделась. Зимний холодок еще соперничал с теплом встающего южного солнца, но был обречен отступить перед розово-золотым цветом, разливающимся в небе, таком голубом, что, казалось, оно звенело. От смешения цветовых стихий маленький садик вокруг отеля цвел и сверкал, и над ним словно плавало облако жасминового аромата и сандала…
Нет, это не жасминовое облако и не сандаловое — это пыль, сухая земля. Я подошла к живой изгороди, над которой облако уплотнилось, и заглянула за нее. Там шла работа. Христианская миссия расширялась и строила еще одно здание гостиницы. Котлован под фундамент был частично вырыт, и теперь из него выносили землю. Рабочие насыпали ее в огромные корзины. Несколько женщин, с ног до головы закутанных в покрывало, так, что были видны только ступни босых ног, кисти рук и глаза, по очереди подходили к ним, и двое мужчин, вдвоем и не запросто, поднимали и ставили им на голову полную корзину. Каждая из женщин несла свою ношу метров двадцать, придерживая ее рукой, и останавливалась. К ней приближалась ее товарка и, став рядом, подставляла свою голову под корзину и несла груз дальше, тоже одна, свои двадцать метров, где ее ждала следующая сменщица, и так до конца маршрута, а там уже другие двое мужчин снимали с головы последней из них корзину. В то время как последняя освобождалась, первая из них — и вторая, и третья, каждая! — несла очередной груз и передавала его, и это движение было безостановочным, ритмичным, будто цепь рождений, воплощенная в некий танец с жестко выверенными движениями и жестами, который совершался в полном молчании, лишь тихонько звенели бесчисленные медные браслеты на руках и ногах танцовщиц. Если бы не корзины с землей на головах, то можно было бы залюбоваться их походкой, позавидовать их осанке, восхититься грацией… Гопи! Вот они — гопи, возлюбленные пастушки Кришны! Они танцуют для него, и он дает им за это красоту, превращая медные браслеты в золотые бубенцы будущего рождения. Они танцуют, строя христианский отель, и получают за это от преподобного Якоба сытный обед — лепешку с горохом.
Радуйся, Адхокшаджа, бог недоступный и непостижимый, радуйся их радостью! И еще радуйся радостью Катьки Худяковой, рельсоукладчицы в оранжевом жилете из бригады номер два, когда, намахавшись ломом, в обеденный перерыв она сжимает могучей рукой белый батон. И еще радуйся моей радостью, когда я стою за живой изгородью и радуюсь тому, что стою здесь, что глаза мои открыты и в пустом мозгу растет кандальный звон медных браслетов и золотых бубенцов… Мы все твои гопи! Радуйся, Бог Абсолютная Истина, нашей радостью, потому что мы довольны, мы ничего не просим у тебя, все вместе мы лишь мизинец твоей божественной левой стопы, и нам нечего желать, кроме твоей радости. Все остальное иллюзия, майя, карма-бандхана…
Однако время улетать.