Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2003
Медицинская мадонна
Так получилось, что поздней осенью минувшего года довелось около трех недель поработать в Переделкине, знаменитом писательском Доме творчества под Москвой. В коридорах и комнатах старого корпуса, построенного еще в пятидесятых, скромный уют тех лет; немноголюдье в столовой, словно в “мертвый сезон” в южном санатории, — лишь изредка нарушают тишину чьи-то шаги да из-за дверей, как выйдешь в узкий полутемный коридор, доносятся дробные частые удары пишущих машинок …
На первом этаже я сразу же заметил дверь с табличкой “Медпункт”, рядом — расписание работы — с восьми до одиннадцати утра, с восьми вечера до восьми следующего дня. “Ого, — подумалось мне, — хоть тут нас всего-навсего едва ли тридцать душ наберется, однако же наблюдают, еще и дежурят по ночам”. Тогда-то, на время уняв графоманский зуд, — взыграло любопытство врача — вошел, поздоровался, попросил измерить давление.
В небогато обставленном кабинете, напоминавшем сельский фельдшерский пункт, я увидел энергичную немолодую женщину, которая, словно пельмени, быстрыми ловкими движениями лепила из ваты аккуратные белые тампончики. Оказалось — для зубного кабинета, расположенного рядом. Присел к столу, а как сдавила плечо тугая пульсирующая манжета, представился, сообщил хозяйке, что мы одной с ней медицинской профессии. О чем-то поговорили, попросила еще заходить. В следующий раз задержался подольше — помнится, рассказал не первой свежести анекдот, дал какой-то не очень важный совет. Где-то на четвертый-пятый день мы разговорились, и тут я понял, что рядом находится в высшей степени уникальный человек.
Ведь она, Валентина Абросимовна Голубева, работает здесь с момента основания Дома творчества; повидала не одно поколение известнейших писателей и людей нашей культуры. Давала таблетки, делала уколы, выписывала рецепты, извините … ставила клизмы, бегала, как мчится и сейчас, по вызовам на ближайшие дачи и в самые отдаленные уголки писательского городка.
— Сама я кировчанка, а в Переделкино я с 1946-го, до этого пять лет отработала в Москве, — говорит Голубева. — Сюда приехала с мужем, он был личным водителем драматурга Константина Тренева, того, что “Любовь Яровую” написал. Поначалу трудилась в Литинституте, а когда построили Дом творчества, перешла сюда. Раньше здесь на территории, в небольших коттеджах да деревянных домах жили студенты Литературного, так что с большинством писателей знакома еще с их юности, когда не было ни славы, ни популярности. Старше меня тут нет никого, нынче пятьдесят второй пошел, как тружусь в переделкинской медицине.
А раз лечила, навещала и заботилась, значит, знает многое из того, что скрыто, “осталось за кадром”, о людях, которые к ней обращались. Тут-то, уже наоборот, перебивая основную профессию, зазвучала настырная и сверхлюбопытная журналистская струна, эдакий зуд папарацци. Однако Валентина Абросимовна оказалась твердым, даже сверхпрочным, орешком. Она была готова беседовать, рассказывать — видно, воспоминания и взгляд в прошлое согревали и волновали ее, но наотрез отказывалась от полноценного и сладостного журналистского застолья, того, что мы называем интервью.
И все же, все же где-то к концу недели удалось ее уговорить (фотографироваться же Валентина Абросимовна наотрез отказалась). Да я и сам не посмел настаивать, так что о внешности поверьте на слово: невысокая, худощавая, быстрая в движениях, с сединой в густых волосах, но в белоснежном халате выглядит куда моложе своих лет, словом, настоящая медсестра.
Сталин ищет Фадеева, а тот пьяный лежит…
Если бы Валя Голубева в прошлом делала краткие записи, вела дневник, понятное дело, этому не было бы цены. А так приходится полагаться на память, а она, в ее-то годы, дай бог каждому. При краткости и фрагментарности событий, они схожи с зарубками памяти и спецификой профессии, когда после вызовов, посещений пациента, она делает отметку в амбулаторном журнале и медицинской карточке. Дабы не сгладить впечатление от услышанного, сохранить аромат тех лет, постараюсь придерживаться такого же скупого, назовем его телеграфным, стиля изложения.
— Здесь у нас бывали, жили не только писатели. Видела и Райкина, и Утесова, Завадского, Крючкова, Уланову, Рину Зеленую. Просто брали путевки и отдыхали, в одиночку и семьями. А еще многих друзья-писатели на выходные или несколько дней приглашали. Особенно летом да ранней осенью интересное собиралось общество. По желанию, из столовой по заказам им обеды и ужины специальная машина развозила.
Знаю всех: и кто постоянно находился в Переделкине, и кто приезжал… Раньше, как и сейчас, писатели делились на тех, кто жил средне, а то и бедно, и кто получал большие деньги. Последние в основном писали о Ленине, Сталине, партии. У них все — бесплатные путевки, лучшие номера, спецпайки, кремлевская больница и отдельные палаты. Это Федин, Фадеев, Ошанин, Марков. А для Пастернака отдельной палаты не нашлось.
Еще помню случай… Звонят, Сталин ищет Фадеева. А тот мертвецки пьяный лежит… Пришлось ехать, приводить его в чувство. Нашатырь, холодные компрессы, уколы — часа два на это ушло. Потом с охраной повезли его к Сталину на дачу. А когда Александр Фадеев застрелился, сразу приехало несколько машин из КГБ. Пока медики суетились, все его бумаги погрузили и увезли.
Слабости как у простых людей. Пили многие: Погодин, Катаев, Прилежаева, так та — запоями. Деньги у нее были всегда, все за детские книжки о Володе Ульянове, миллионные тиражи. Ромашова, Нилина никогда не видела пьяными. Степана Щипачева тоже. Он вежливый, улыбчивый, но бабник, каких еще поискать.
Катанян, бывший секретарь Владимира Маяковского, бывал здесь с Лилей Брик. Она после войны тяжело болела, очень дефицитные импортные препараты получала из Франции, кажется, от своей сестры, писательницы Эльзы Триоле. Тогда очень много гадостей о Лиле говорили, потом и писали об этом.
А Саша Галич не только хорошо пел. Даже наловчился сам себе уколы делать, как с сердцем плохо станет. Но однажды не уберегся, внес себе инфекцию. Руку раздуло, местный сепсис, высокая температура. Тогда у нас от Литфонда жена Назыма Химкета работала. С ней Галича и отхаживали.
Роберт Рождественский… Очень хороший человек! Добрый, внимательный, семьянин прекрасный. Часто у него бывала, всегда спросит, не надо ли чем помочь. Уходил тяжело, рак все-таки, но держался мужественно, как и те, что в его стихах…
Арсений Тарковский собственной дачи в Переделкине не имел. Жил в Доме творчества с женой Татьяной Озерской, переводчицей, в разных комнатах. Часто навещал отца Андрей Тарковский. У Арсения Александровича была ампутирована нога, наверное, с войны. Когда ему сообщили о смерти Андрея, как он кричал, как рыдал, никогда не забуду. Сам Тарковский умер не так давно, была на его отпевании. Потом памятник поставили, очень торжественный, красивый.
Из нынешних бывала и бываю у Евтушенко, Ахмадулиной. К Белле иногда просто так заходила, чем помочь. Когда у Евгения Александровича сын болел, тот, что от его английской жены, тогда часто вызывали. А вчера встретился Андрюша Вознесенский. Улыбнулся, поздоровались. Со здоровьем у него более или менее в порядке.
Сейчас в Переделкине два литературных музея — Корнея Ивановича Чуковского и Бориса Леонидовича Пастернака. Обязательно туда сходите, вначале посмотрите, потом уж я дополню. О них известно больше, чем о других писателях, наверное, из-за музеев, да и люди особенные. Это как в костер, куда все время подбрасывают дрова, вот он и не гаснет. Надо побольше таких светлых мест. Вот недавно, слышали, заговорили о Булате Окуджаве. Может, еще один литературный памятник будет…
Корней Иванович и Лидия Корнеевна Чуковские — отец и дочь
Дом Корнея Ивановича Чуковского и прилегающий — почти в два гектара — приусадебный участок располагаются в нескольких десятках метров от Дома творчества. Фактически их разделяет та величественная сосновая аллея, по которой без устали, почти ежедневно, прохаживался Чуковский. Если чуть напрячь воображение, можно представить, как в шестидесятых энергичная медсестра, выйдя через заднюю калитку, торопилась на вызов к писателю.
— Корней Иванович в последние годы часто болел, — рассказывает Валентина Абросимовна, — но писать не бросал. Почти все время трудился или читал. С лекарствами у него складывалось хорошо, поскольку прикрепили к “Кремлевке”. Там и наблюдался, иногда, чаще осенью или зимой, лежал в Барвихе. Наверное, с тех пор, как признали за границей, в Англии вручили диплом доктора литературы и почетную мантию, так и прикрепили. Еще дали две машины — черный правительственный “ЗИС” и “Победу”, последнюю он больше любил.
Как он заболеет, в последние годы сердце постоянно прихватывало, мучила одышка, так я периодически у Корнея Ивановича жила. Не только наблюдала, делала уколы, но помогала и по хозяйству. Еще у Чуковского оставалась его секретарь — Клара Израилевна, не помню ее фамилии. После смерти Корнея Ивановича она уехала в Америку.
Сам Чуковский любил принимать гостей, но только когда не работал, поэтому приглашал к себе в строго определенное время; у него бывали Образцов, Утесов, Сергей Михалков, Лев Кассиль, известные артисты; постоянно захаживал Пастернак — его он привечал особо. Сам Корней Иванович не пил, не переносил запаха табака, но для других у него все имелось.
Голубева не сказала о причине смерти Чуковского, да и я как-то проморгал, не спросил. Но вот фрагмент из новеллы Андрея Вознесенского: “Человек с древесным именем”, проливающий свет на причину его смерти: “Когда я встречал его, вспоминал строки:
И вот бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены.
И от болезней, эпидемий
И смерти освобождены.
…Я ошибся, отнеся к нему строки о незыблемости сосен. Укол непродезинфицированного шприца заразил его желтухой. Смерть всегда нелепа. Но так…”.
— Дочь Корнея Ивановича, Лидия Чуковская, хоть и прожила долго, часто болела, почти все время лечилась. Я была с ней не так близка, как с ее отцом, но все же помогала, доставала кое-какие лекарства или приносила рецепты, которые выписывали наши врачи. Чаще всего требовались глазные капли. У нее было очень плохо с глазами — сильная близорукость.
Лида и Корней Иванович любили друг друга. Но работали они отдельно, и летом она почти не выходила из деревянного домика, что построили метрах в ста от дачи и который Корней Иванович называл “Пиво-воды”. Сходство с тогдашними киосками, торговавшими газировкой, и в самом деле большое. Из мебели в домике умещалось три предмета — стол, стул и кровать. Несколько раз мне доводилось посещать “Пиво-воды” по разным вопросам. Лидия Корнеевна приглашала войти, усаживала на кровать. Однажды место оказалось занятым Анной Андреевной Ахматовой, так мы разговаривали с Лидой через окошко, как покупатель с продавцом. Анна Андреевна сразу почувствовала это, очень смеялась.
Когда Чуковский умер, дочери стало худо без него. К тому времени Лидия Корнеевна уже “прославилась”: защищала Бориса Пастернака, разругалась с Шолоховым, написав ему резкое открытое письмо; осуждала тех, кто травил Солженицына, писателей Синявского и Даниэля; наконец, вызвала гнев властей речами в защиту Сахарова.
В те годы, из-за политики, наше маленькое Переделкино становилось иной раз местом куда похлеще Москвы. Писатели да друзья, наезжавшие к ним, делились на два лагеря. Таких, как Чуковские, Пастернак да его близкие друзья — Ивановы — говорю о семье Всеволода Иванова, чья дача соседствовала с домом Бориса Леонидовича, — насчитывались единицы. Остальные, даже Федин, до присуждения премии друживший с Пастернаком, осуждали непокорных. Сплетни, разговоры в Доме творчества и вокруг — на прогулках, озере, в больницах Литфонда … Иногда откровенная злоба.
Отвлекаясь от беседы с Голубевой, приведу небольшой отрывок из воспоминаний Лидии Чуковской, отражающий атмосферу тех лет: “В октябре 1969 года скончался мой отец. О своей утрате писать не стану. Опишу лишь военные действия против меня, предпринятые Союзом писателей, непосредственно после смерти Корнея Ивановича. Я к тому времени была членом шести комиссий по литературному наследию — Анны Ахматовой, Н. П. Анциферова, Ф. Вигдоровой, Т. Габбе, Бориса Житкова, М. Ильина. Но в комиссию по литературному наследию Корнея Чуковского меня не включили. Экзекуция на свежей могиле! До такой низости не каждый способен упасть”.
Борис Пастернак и Лидия Чуковская — какие схожие судьбы! Несколькими годами спустя после “Доктора Живаго”, тоже за границей, в 1965 году, в Париже, вышла повесть Лидии Корнеевны “Софья Петровна”, отвергнутая на родине, но тут же, после издания, переведенная на многие языки мира. Партийные литературные чиновники не простили отступничества дочери всемирно известного писателя. Когда в семидесятых вышла в свет солидная, на трехстах страницах, монография о жизни и творчестве К. Чуковского, с многочисленными иллюстрациями, в ней нет ни строчки, даже упоминания о Лидии Корнеевне, не то что фотографии, она словно перестала существовать.
— Наибольшие проблемы у Лиды были с глазами, — повторяет Голубева. — Писать она могла лишь низко склонившись над листом, читала через сильную линзу, которую всегда носила с собой. Однажды я встретила Тамару Владимировну Иванову, жену Всеволода Иванова, которая рассказала о том, что на днях состоялось исключение Лидии Корнеевны из Союза писателей. В какой-то из моментов, разволновавшись, Лида уронила бумаги, очки и полностью утратила возможность видеть. Из десятка людей, именуемых писателями, ей никто не помог. Пришлось полуслепой Лидии Корнеевне на коленях ползать по полу, собирая уроненное, — закончила Валентина Абросимовна. — Тогда этот случай вызвал в Переделкине массу мнений и споров, о нем только и говорили.
Уже позже вспомнил, что где-то читал об этом. А как вернулся из Переделкина, снял с полки томик прозы Лидии Чуковской. Оказалось, в автобиографической повести “Процесс исключения” есть страницы, подробно описывающие происшествие на суде.
Борис Пастернак был Человеком от Бога
Святое и счастливое все-таки это место — Переделкино. Об усадьбе Чуковского уже упоминал, а если пойти наискосок от Дома творчества вправо, то, выйдя на улицу Павленко (не лучшее, кстати, название), увидите отодвинутый в глубину двора Дом-музей Бориса Леонидовича Пастернака. Эдакий в два этажа завершенный архитектурный овал, напоминающий нос океанского корабля. Дорогу туда подсказала Валентина Абросимовна. И та часть беседы, что велась о поэте, его семье и их окружении, среди услышанного мной наиболее подробна.
— Борис Леонидович был человеком от Бога — добрым, отзывчивым, простым. Мой сын Славик лет с пяти почти ежегодно бывал на елках у Пастернаков, устраиваемых для их младшего — Леонида. Обычно собиралось до десятка детей. Подтянутый, торжественно одетый, Пастернак выходил к ребятам, раздавал подарки, нужные, как он считал, витамины, фрукты да редкие тогда бананы…
Пастернак почти не болел и всегда, за исключением последних лет, казался очень здоровым человеком. Вне работы он всегда находился в движении. Долго и помногу гулял. Заядлый грибник и, как сейчас принято говорить, увлеченный “садист”. Дачный участок его всегда был в порядке, любил сажать картофель и сам его обрабатывал. Трудился в саду и огороде обнаженным до пояса, только голову прикрывал кепкой или панамой. Его рабочие плащ и сапоги до сих пор сохранились в музее, можете на них взглянуть.
Все серьезные болезни у Бориса Леонидовича начались после выхода “Доктора Живаго” и присуждения ему в 1958 году Нобелевской премии. До этого я редко бывала у них дома, разве что к маленькому Лене вызывали, если заболеет. Поначалу появились проблемы с почками, потом сердце и, конечно, нервы… Сына ведь хотели исключить из университета, куда он с месяц не ходил. Как же, сын врага народа. Потом все как-то успокоилось: наши врачи выписали Леониду справку задним числом, что болел, поэтому и не посещал университет. Борис Леонидович, по натуре человек выдержанный, немногословный, очень тяжело переживал происходящее. Держал все-все в себе, вот его за два года травли и подкосило. Лида Чуковская тоже прошла сквозь неправду, но она по натуре человек боевой, не сдавалась, на удар отвечала ударом. Наверное, поэтому нервы у нее оказались покрепче, да и хвори, если не считать глаз, не добрались столь быстро…
Прошу Валентину Абросимовну вспомнить, возможно, подробнее рассказать о болезни и последних днях поэта.
— Что тут говорить, как заболел, так и сгорел, всего-то за пару месяцев. Началось весной шестидесятого, в апреле, тогда здоровье Бориса Леонидовича было уже сильно подорвано. Вначале диагностировали инфаркт, мерцательную аритмию. Потом установили рак легкого с метастазами в обе доли, а как гемоглобин упал, наступила картина острого лейкоза.
Лечили Пастернака врачи из поликлиники Литфонда, консультировали известные профессора. В последний месяц появился постоянный врач, Анна Наумовна Голодец. В доме и около постели день и ночь дежурили медсестры — наши и из поликлиники. Руководила нами Марфа Кузьминична, очень опытная медсестра. В последние дни мая состояние Пастернака стало очень тяжелым: постоянные обследования, многочисленные уколы и капельницы, переливания крови. Он же как бы стеснялся болезни, постоянно извинялся перед нами за причиненное беспокойство.
Уже после разговора с Валентиной Абросимовной я прочел опубликованные лишь в последнее время воспоминания Анны Наумовны, среди медицинских наиболее обстоятельные и подробные. Отсылая к ним заинтересованных читателей (“Воспоминания о Борисе Пастернаке”, “Слово”, 1993), приведу несколько кратких выдержек, дополняющих рассказ Голубевой. Все-таки с 1960-го прошло уже 38 лет…
“По распоряжению Союза писателей поликлиника должна организовать круглосуточное дежурство врача, то есть поселить на дачу Бориса Леонидовича врача. Начальство предложило ехать мне. Больной лежал в рояльной. Это маленькая комната (метров двенадцать), окнами на северо-запад. Вместо кровати был матрац на ножках, очень неудобный, с уклоном на сторону. Жаловался лишь на неудобства, связанные с постельным режимом. Борис Леонидович старался выговорить себе побольше свободы, но всем решениям врачей подчинялся. Труднее всего было уговорить его не бриться хотя бы два дня и меньше разговаривать…
…В истории болезни записали: „Состояние тяжелое. Нетранспортабелен”. А днем, после осмотра профессора Фогельсона, было решено госпитализировать Бориса Леонидовича. Очень оперативно было подготовлено место в 1-й Градской больнице. Но Зинаида Николаевна категорически отказалась от госпитализации из-за отсутствия отдельной палаты. Все сестры очень привязались к Борису Леонидовичу и говорили, что готовы дни и ночи быть возле него без всякой оплаты, только бы поправился, что такого благородного человека они не встречали, что не видели тяжелых больных, которые были настолько внимательны и заботливы к другим…
…Вечером (накануне последнего дня) упало давление, пульс с перебоями, усилилась одышка. Решено было 30 мая снова перелить кровь. С утра Борис Леонидович терпеливо ждал этого. Когда дыхание становилось неровным, мы выходили, делали инъекции, давали кислород. Это было каждые два часа в первой половине дня. С обеда мы не выходили из комнаты. Примерно в 23 часа взгляд Бориса Леонидовича стал затуманиваться. Позвали сыновей. Вскоре позвали меня и медсестру. Когда я и сестра вошли, пульса не было. Сознание еле теплилось. Жизнь сосредоточилась в судорожных вздохах, которые становились все реже. В 23.20 Бориса Леонидовича не стало”.
— Все дни, что Борис Леонидович болел, у дома постоянно кружились иностранные корреспонденты, — продолжает Валентина Абросимовна. — Тут же, стараясь быть незаметными, дежурили кагэбэшники. Потом эти ребята заходили к медсестрам в Дом творчества, представлялись, показывали красные книжечки и требовали рассказать обо всем происходящем. Кто да кто приезжал, особенно интересовались иностранцами, какие номера машин, оставляли свои телефоны. То есть фактически допрашивали, склоняли к сотрудничеству. Я отвечала односложно: “дежурила”, “ничего не видела”, “делала уколы”, “выполнила назначения врачей и ушла”.
Все переделкинские, включая писателей, очень переживали за Пастернака, желали ему выздоровления. Не преувеличивая, скажу — здесь его очень любили. Нас, медиков, постоянно спрашивали о его состоянии, течении болезни. Но он быстро сгорел, как свеча, о которой он так хорошо написал…
Помолчали, пьем чай.
— Как Бориса Леонидовича похоронили, — говорит Валентина Абросимовна, — начала болеть его жена, Зинаида Николаевна. Через год, в 1961-м, случился инфаркт, потом нашли затемнение в легком. Помню, как вдруг перекосило лицо. Простудилась и подхватила неврит то ли лицевого, то ли тройничного нерва. Боли очень сильные, буквально на стенку лезла. Таблетки не помогали, а анальгин в ампулах она не могла достать. Тут подключился Корней Иванович, выписал три упаковки через кремлевскую больницу. Вроде на себя, и передал мне. Так по несколько уколов делала, снимала боли, пока все не прошло…
И надо же, глянул в окно, там разыгралось: снег хлопьями, метель, полдень, а в белой круговерти едва проступают силуэты деревьев. Мистика какая-то, почти как у Пастернака:
…Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
…Следующим днем встречаю в коридоре Голубеву: “Да, забыла сказать, — на бегу, скороговоркой говорит она, — как пойдете к Пастернаку, пройдите еще двести метров и сверните налево — там у нас родник, вода чистая и целебная. Все пьют ее постоянно, считают, что лечит получше боржоми и нарзана от любых болезней. Этот родник так и зовут — „Пастернаковский”. Очень советую”.
После обеда, взяв тройку полиэтиленовых бутылей, отправляюсь к роднику. Такое ощущение, что аллея, ведущая к дому Пастернака, уж не говоря об окружающей усадьбе, многолетних соснах, закрывающих небо, наполнена чем-то необыкновенным. Думаю, что идут сюда за неким душевным озоном, как бы причаститься и воспарить.
Вот и поворот, сворачиваю. Родник расположен в низине, у подножия неглубокого оврага. Ого, да тут очередь! На пригорке пара машин, по лестнице поднимаются ребятишки с бидонами и канистрами. Наполнив бутыли, пробую воду. Ледяная, приятная на вкус. Решаю: постараюсь ходить сюда регулярно, ведь так надежно верить, что лечит от многих болезней. А у кого их нет! И потом — ее, эту воду, пил когда-то сам Пастернак…
Проходя мимо усадьбы, завернул туда. Уже темнеет… Вокруг ни души… Миновав дом и свернув с тропы, углубляюсь в сосновую рощу — деревья высоки и стройны, стоят густо и плотно, как солдаты в строю, тогда как на участке Чуковского эдакое сосновое редколесье. Присев на скамью и закурив, ощущаю редкие умиротворение и покой, нечто схожее с тем вечным, когда глядел с высоты горы Давида на раскинувшийся внизу, плавящийся под солнцем Иерусалим.
За те полчаса, что пробыл здесь, погода начала меняться, подул пронзительный северный ветер. И тут, глядя в небеса, увидел нечто необыкновенное, по меньшей мере, ранее никогда не наблюдаемое — раскачивающиеся вершины сосен, где-то там, метрах в тридцати от земли, начали переплетаться и обнимать друг друга. Эта древесная любовь, схожая с объятиями людей, обладала столь магической силой, что не мог отвести взор, мыслями и сердцем устремившись к небу. Время словно остановилось, наступила полная отрешенность.
— Что, любуетесь? — прервал созерцание чей-то негромкий голос. — Здесь они часто так меж собой разговаривают.
Оглянувшись, увидел пожилого человека в ватной фуфайке и валенках, здешнего сторожа.
— Не стал бы тревожить, — произнес он, — да пора ворота запирать. Вот так на дерева и Борис смотрел.
Он произнес это имя — “Борис” — легко и непринужденно, выдохнул слово как ребенок. Заметив мое недоумение, сторож пояснил: “У нас так Пастернака все звали… Помню его с мальчишками, добрый и щедрый. Если кому из мужиков на выпивку не хватало, шли к нему; говорили: „Схожу к Борису”; другие писатели не баловали, а он редко кому отказывал…”
Мы перекурили, сторож проводил меня до ворот. Вот такой эпизод…
Святые могилы в мемориальную погоду
Оно, Переделкино, хорошо само по себе, и наверняка в любое время года, хотя удалось побывать здесь поздней осенью да в начале зимы. Конечно, природа: чистый воздух, стройные рыже-зеленые сосны, речушка Сетунь с ледяной водой, архитектурная палитра в общем-то небогатых дач, в большинстве которых за таинственными шторами скрыты известные литературные имена.
По писательскому поселку можно бродить часами; просто гулять, не думая ни о чем — все в пользу, эдакое наркотическое состояние души. После завтрака, огибая кладбище, крестами вытянувшееся вдоль шоссе, иду к входу. Нельзя, побывав здесь, не поклониться святым могилам. Уже знаю, что здесь есть свой литературный уголок. Пройдя через широко распахнутые ворота, спрашиваю о нем служительницу, показавшуюся в дверях небольшого деревянного домика.
— Идите вдоль ограды вон до тех берез, — она указывает на ветви, дрожащие в низком сумрачном небе у горизонта, — потом прижмитесь вправо и не отступая идите вдоль стены. Не сразу, но найдете.
Шагаю по асфальтированной дорожке, под ногами похрустывает ранний утренний ледок. Не холодно, скорее прохладно и сыро, самая что ни на есть мемориальная погода. Прямо по дороге замечаю массивное надгробье из гранита, надпись: “Николай Вирта”. Ага, драматург, стало быть, на верном пути.
Дохожу до обозначенных берез, ограда справа. Несколько утратив небесные ориентиры, здесь, на месте — все деревья одинаковы по высоте — начинаю бродить. Хожу между могильными оградами, тесно, словно доски в заборе, прижатыми друг к другу, но без особого успеха. Вдруг натыкаюсь на могилу Ольги Ивинской, возлюбленной поэта, у подножия одинокий букетик увядших гвоздик. Уже тут, в Переделкине, слышал, что Ольгу Всеволодовну, скончавшуюся несколько лет назад, похоронили поодаль, в стороне от семейной могилы Пастернаков. Тут, на погосте, как и в жизни, соблюдены дистанции: рядом, но все же в отдалении, приличия и — каждому свое. Ведь не жена — любящая женщина…
Не знаю, сколь долго искал бы, как вдруг увидел средних лет мужчину, с интеллигентным худощавым лицом, шедшего навстречу. Оказалось, инженер из Подмосковья, лечится в кардиологическом санатории.
— Давайте доведу, — предложил он. — Только что оттуда.
И действительно, едва прошли вперед, как через несколько десятков метров, на возвышении, в обрамлении берез и осин, я увидел скромное надгробье из белого камня, с рельефно-медальным профилем поэта. Голова, с лицом, как обычно устремленным ввысь — к небу, облакам, звездам, — чуть наклонена вниз; взор, косо, под углом, проникает в землю. Поэт словно здоровается с теми, кто пришел почтить его память. На равном расстоянии, слева и справа от могилы, захоронения Зинаиды Николаевны и сына Леонида, умершего в 1976 году. Вокруг опавшая листва, влажная осенняя земля, в изголовье букеты еще не увядших цветов. Заметно, что сюда приходят очень часто.
Через пару десятков метров от Пастернаков высятся строгие памятники Чуковскому и его супруге, справа от них черная мраморная плита на могиле Лидии Чуковской. Тут, у последнего порога, как и в жизни, они вместе — Пастернаки и Чуковские.
И как не вспомнить давнишнюю дневниковую запись Корнея Ивановича, датированную 30 июля 1961 года: “… Был на кладбище. Так странно, что моя могила будет рядом с пастернаковской. С моей стороны это очень нескромно — и даже нагло, но ничего не поделаешь. Покуда земной шар не перестанет вертеться, — мне суждено занимать в нем с Пастернаком такие места (в дневнике рисунок, изображающий могилу Пастернака и будущую могилу Чуковского — примечание Елены Чуковской).
В этом же уголке, тоже неподалеку, в зеленом обрамлении елей, за изящной ажурной оградкой, серо-голубой обелиск поэту Арсению Тарковскому. А могилы Роберта Рождественского я так и не нашел. Видно, плохо искал, да и нога разболелась. Досадно, конечно, ведь утверждают, что совсем рядом…
Переделкино — настоящее без будущего?
Сейчас Переделкино — этот литературный оазис России — со всех сторон окружен, подступает Москва. Особенное чувство испытываешь с наступлением темноты, когда шагаешь от станции к Дому творчества… Средь редких тусклых фонарей у горизонта, в каких-нибудь двух километрах, за железнодорожными путями, закрывают небо и все окрест светящиеся в тревожном желтом пожаре корпуса многоэтажек.
Поступь их неумолима и жестока… Но куда как хуже, вроде вражеского десанта, особняки “новых русских”, разбросанные там и сям, теснящие сосны, аллеи, скромные писательские дачи. Из красного и белого импортного кирпича, под высокими готическими крышами, в два, а то и в четыре этажа, с гаражами, глухими оградами, из-за которых раздается свирепый лай сторожевых псов:
— Было у нас свое футбольное поле, — замечает Валентина Абросимовна, — дети на нем играли, да писатели баловались, еще с послевоенных лет. Миша Луконин, Женя Евтушенко, Винокуров, Трифонов… Так его недавно под дачный кооператив отдали. Наверняка за большие деньги, уже вовсю стройка идет, ударным способом, как при социализме.
Возвращаясь к родной медицине, добавила: “А с медикаментами все хуже и хуже. Раньше какие-то деньги поступали к нам в медпункт из больницы и поликлиники Литфонда. Скромные запасы и самое необходимое имелось. Понятное дело, не „Кремлевка”, но как на приличной станции „скорой помощи”. Теперь лекарства дают через три месяца, раз в квартал, и их, конечно, не хватает. Директор даже приказ подписал об оказании только срочной помощи, а так — за свой счет. Наши постояльцы знают об этом, все привозят с собой да с товарищами делятся”.
Узнаю, если с кем случится нечто серьезное, отвозят в соседнее Солнцево или в больницу Литфонда. Туда берут в основном москвичей, иногородних отвозят в Видное, это далековато, до пятидесяти километров отсюда. Транспорта для перевозки нет, раньше за Домом творчества закреплялось несколько машин, теперь осталась одна. В экстренных случаях вызывают “скорую”, но она в Москву не едет.
— Недавно одному известному поэту-фронтовику стало плохо, — с горечью говорит Голубева, — возраст, урологические дела, так он “проголосовал” на шоссе и за сто тысяч уехал в столичную клинику.
Несколькими месяцами спустя, ранней весной, во Владимирском театре кукол, прошел творческий вечер Андрея Вознесенского. После успешного, под аплодисменты, виртуально-стихотворного вернисажа — в кулуарах — в кабинете главрежа театра Владимира Миодушевского — состоялось неформальное общение с поэтом. Среди полутора десятков журналистов, писателей и артистов Андрей Андреевич был раскован, ностальгически-общителен, что неудивительно — все-таки Владимир — его родной город. В ходе затянувшейся на несколько часов беседы он весьма откровенно отвечал на любые вопросы. Среди них оказалась и парочка моих, оба, понятное дело, явились отдаленным эхом переделкинской осени.
Касаясь подробностей тяжбы между дочерью Ольги Ивинской и наследниками Пастернака, Андрей Андреевич ответил:
— Рукописям Бориса Леонидовича, наверное, лучше будет в России. Это все-таки общенациональное достояние. Что касается Ольги Всеволодовны… Она ведь стала поэтическим ангелом, скажу без преувеличения, — Музой Пастернака. Так, наверное, ее и следует воспринимать. Ей в значительной степени мы обязаны тем, что создано Борисом Леонидовичем в послевоенные годы, вплоть до самой смерти. Разделять их, ставить между ними какие-то барьеры было бы, наверное, неправдой.
А о Валентине Абросимовне Голубевой Вознесенский отозвался так:
— Ах, Валюша! Это наша медицинская мадонна. Через ее руки, таблетки да инъекции прошла почти вся современная русская литература…
Переделкино — Владимир