Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2003
КНИГА О ВКУСНОЙ И ЗДОРОВОЙ ЖИЗНИ
Игорь Губерман. Книга странствий. — СПб.: Ретро, 2002
Улыбаться начинаешь с первой же строчки: “Вообще говоря, я хотел назвать эту книжку скромно и непритязательно: └Опыты”. Но вовремя вспомнил, что такое название уже было”.
“Я уже в возрасте, который в некрологах именуют цветущим. В такие годы пишут умные и серьезные книги, но я еще не настолько состарился. Хотя уже охотно ощущаю вечернее глотание лекарств как исполнение супружеского долга”.
“Как говорил Экклезиаст (цитирую по памяти): есть время таскать камни, а есть время пить пиво и рассказывать истории. Тем более живу я в Израиле, где и без того достаточно камней, ибо каждый приехавший сюда сбрасывает камень с души”.
“Если вы в моей книге прочитаете: └Как говорил Филоктет в беседе с Фукидидом”, не используйте эти слова в научных трудах, ибо летучие цитаты я обычно сочиняю сам”.
“Я побаиваюсь подлинных чужих цитат, ибо опасно, если книга умнее автора. Кроме того, по-настоящему глубокие мысли печальны и пессимистичны, а мне вовсе неохота утолщать жалобную книгу человечества”.
Однако, вчитываясь в эту книгу — временами очень печальную, но все равно без жалоб, — убеждаешься, что автор и умен, и глубок — чего стоят хотя бы его мужественные размышления о достоинствах и пороках еврейского племени, — но на дух не переносит занудства. А без него, увы, довольно часто обойтись невозможно. В этом ограниченность Губермана.
Хотя такая приятная…
Знаменитый сочинитель и исполнитель “гариков”, известный, кажется, на всех пяти континентах, хвастается вещами исключительно мальчишескими. Его приятель-художник спрашивает у начальника Бутырской тюрьмы, можно ли Губерману посетить выставку, устроенную для зэков — он, мол, здесь, в Москве, но у него израильский паспорт.
“И начальник тюрьмы ему ответил незамедлительно и кратко: Губермана я сюда пущу с любым паспортом и на любой срок!”
Шутка, имейте в виду, имеет более глубокий подтекст, чем вам, может быть, кажется: Губерману пришлось отведать и тюрьмы, и ссылки, но он совершенно не строит из себя мученика за идею. И не изображает рыцаря без страха и упрека — погружался он и в беспросветное отчаяние, да и было отчего: садист-профессионал, в чьи когти он угодил, не сумев по легкомыслию скрыть собственного достоинства, очень квалифицированно объяснил ему, что теперь из лагерей и ссылок ему не выбраться минимум лет семнадцать. Спасло его, похоже, все то же мальчишество: интересно, что же будет дальше?.. Нам, взрослым людям, ужасно не хватает этого отношения к жизни — как к увлекательному (офигенному!) приключению. Но увлекательное всегда опасно, такая уж тут плата за вход.
Понимая это, Губерман, даже хвативши полновесного лиха, так и не почувствовал себя несчастным, а потому и не озлобился (озлобленность — одна из форм сломленности), оставаясь неутомимым коллекционером забавных, прелестных, часто с привкусом горечи историй. Он отнюдь не вечный весельчак и бодрячок, он вполне открыт и трагическим переживаниям. Только он не видит в них причины поливать желчью даже то, что следует поливать кетчупом. И доставать читателя патетикой. “Я, более того, боюсь за каждого, кто вслух о чем-нибудь высоком говорит и вечном. А вдруг он в это время пукнет? И перед высоким неудобно, и вся речь пойдет насмарку”.
Лишь уехав из России, он нашел в себе смелость признаться в любви к “этой стране”. Он любит сразу две свои родины, и сегодня, к счастью, эта двойная любовь уже не раздирает ее обладателя на две половины.
Теперь Губерман летает по всем странам и континентам, но собранным медом щедро делится и с Россией: Россия сделалась богаче, отпустив его на волю.
Судя по “Книге странствий”, он не считает лишней ни одну рюмочку или сигарету, но, судя по той же книге, его здоровью это не угрожает, ибо он не без основания верит, что самый вредный для здоровья грех — уныние. Прочитав его воспоминания, начинаешь — не без зависти — ощущать это особенно остро.
Почти сто лет неполного одиночества
Меир Шалев. Эсав. — СПб.: Ретро, 2002
Роман начинается с истории некоего изысканнейшего княжича Вильгельма, любившего спать в постели, наполненной маленькими куколками из соболиного меха, и подтиравшегося не иначе как свежевылупившимися гусятами — сначала клювиком, а после всем остальным. Освобождаясь же от вод, надменный аристократ почитал ниже своего достоинства следить, куда попадает его струя, — для этого существовала специальная служанка Зога, огромная албанка, чью кровь постоянно переливали сластолюбивому отпрыску рода Гесслеров, когда он растрачивал слишком много сил в любовных битвах… Так, изобретательностью и красноречием не уступая Павичу, автор ведет своего героя к диковинным приключениям в диковинном Иерусалиме, пока не доводит его до утонченного двойного самоубийства с некоей юной баронессой, которая стремилась ничего не делать дважды.
Разлакомившийся читатель готов уже и дальше, не особо тратясь душой, предаваться изысканной игре фантазии и стиля (браво, переводчики Р. Нудельман и А. Фурман! Бис!), когда повествование внезапно переходит в историю еврейского семейства в Палестине, протянувшуюся от Первой мировой войны до наших дней под неотступной властью ежедневно восходящего теста, — семейство владеет небольшой пекарней, а пекарня в свою очередь владеет семейством. Вспышки гротеска и здесь то и дело освещают повествование, хотя и не выводят его за грань правдоподобия: могучая славянская мама, сопровождаемая верным злобным гусем, влюбленный сын, целыми днями сидящий на трубе, чтобы с помощью дверцы зеркального шкафа посылать ослепительные солнечные зайчики в окна своей возлюбленной, — однако это уже не блестящая, но схематичная выдумка, это проза, исполненная запахов, красок, звуков…
“Дымом навозных костров тянуло от халатов овечьих пастухов, острым потом пахли иссеченные морщинами затылки каменотесов, материнский запах сыра кишек, лимонных бутонов и овечьих курдюков исходил от ладоней феллашек. Помню еще запах ладана, клубившийся вокруг христианских священников и липнувший к нашим телам, как темная скрытая угроза, запах хлеба, тянувшийся за стариками армянами, и кислый пар, расходившийся от меховых шапок хасидов, — их носили даже летом, и отец называл эти шапки гатос муэртос, дохлые кошки, соответственно их виду и запаху. Приятный дух шел от молодой невестки нашего соседа, когда мы все отправились посмотреть, как она возвращается из баньо де бетулим, и аромат утраченной невинности вставал и возносился над ней, смешиваясь с запахом дождевой воды из женской миквы”.
“Здесь слышались странные и непривычно новые голоса: попискивание мышей в полях, вибрирующие соколиные крики в небе, мычание и ржание в хлевах и стойлах. Хриплых жаб из топких иерусалимских луж сменили веселые лягушки, празднично поющие поблизости, в долине ручья. У них были сверкающие, изящно изваянные тела, они прыгали в мелких лужицах, как танцовщицы, и умели петь двумя разными голосами, а когда попадали в клюв цапли — еще и третьим. ‹…› Сверчки, которые в Иерусалиме тянули лишь унылые песни нищеты, здесь громко и страстно стрекотали └любовные песни сладкозвучных певцов”. Черные дрозды свистели в садах и в полях. Шакалы и волки выли на горе. Цветы сверкали в траве, а не сохли в альбомах паломников между переплетами из оливкового дерева”.
Боль превращает простых людей в поэтов, воодушевляется поселковый доктор, они открывают передо мной целую сокровищницу метафор: как нож, как пила, как черные точки в теле, как будто облако в животе, как зубы зверя, как черный дым в печени, как от любви, но в ноге… А есть еще боль, как веревки на руках. И есть боль, как лимон в плече. И есть боль, как стыд в теле. Вот так. Каково?
Надо сказать, чем ближе к концу романа, тем меньше в нем гротеска, но, похоже, больше лиризма, так что обольщение превосходной прозой не снижается, а только требует все больших душевных усилий. Хотя самое большое усилие требуется все-таки для того, чтобы расстаться с героями, с которыми ты уже успел сродниться.
“Эсав” издан петербургским издательством “Ретро” при поддержке Еврейского агентства в России и наверняка способен послужить созданию образа “положительного еврея” — наконец-то не ученого, не писателя, не инженера, не финансиста, словом, не рационалиста, а “пахаря”, мечтателя, чудака.
“Чудика”…
Александр МЕЛИХОВ