Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2003
Вот уже десять лет, как едва ли не каждый день хожу я тем же роковым маршрутом, которым ходил некогда Родион Раскольников. Помните? “В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С–м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился в К–ну мосту”.
Так уж случилось, что волей судьбы я оказался соседом идейного убийцы, как, впрочем, и самого писателя, который жил в доме Алонкина на углу Малой Мещанской и Столярного.
Если надо идти в поликлинику, то непременно пройду и мимо дома Сонечки, который, правда, вырос на один этаж и из светло-зеленого превратился в желтый. А там и до дома старухи-процентщицы рукой подать. Как мы помним, всего семьсот тридцать шагов.
Достоевский часами бродил по этим местам, бродил, как вспоминают, ничего не видя вокруг. Полагается считать, что сочинял роман. Однако это “вечное думанье и одно только думанье” он знал еще по одиночной камере Алексеевского равелина Петропавловской крепости, в которой сидел, находясь под следствием по делу петрашевцев. Каторжное состояние, очень способствующее рождению криминальных планов и мыслей. Он наделяет им и своего героя. Тот “как пьяный, не замечая прохожих”, бродит по этим коротким улочкам, каждая из которых упирается в другую, образуя для глаза иллюзию тупика. Бродит, когда становится особенно тошно, “чтоб еще тошнее было”. Очень знакомое, действительно, состояние.
Вообще же Достоевский с удивительной легкостью делится своими мыслями и наблюдениями с самыми даже жуткими из персонажей. Свидригайлов говорит, например, почти его собственными словами: “Если бы у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге”. Может быть, мистика Петербурга в какие-то моменты особым образом уравнивает нас всех?
Рассказывают, несколько лет назад какие-то активисты преклонного возраста, родственно обретшие друг друга на почве любви к Достоевскому, предлагали превратить все эти достоевские кварталы в литературный музей. Открыть в Столярном переулке на шестнадцать домов восемнадцать кабаков и трактиров, как это было при Достоевском, в каждый посадить по пьяному артисту, глубоко вошедшему в образ пьяного Мармеладова, тиражировать Сонечку, чтобы не затерялась она среди других “девиц, живущих от себя”. Раскольников, само собой, тоже должен каждый вечер выходить на работу. И чтобы раритетный топор, надежно прикрепленный (а то еще сопрут и злоупотребят!), был на своем месте. Скучающие извозчики, обитатели ночлежек, “разные немцы” и прочая массовка — своим путем. На канале лодки и плоты, у самых сходов прачки пусть моют белье (натурально моют — весь проект ведь на самоокупаемости). Девушки в кринолине, в мантильке, в перчатках и в соломенной шляпке с огненного цвета пером, пусть своими дребезжащими голосами выпевают романсы, в ожидании двухкопеечника из лавки. Колодцы в дворах восстановим. А что вода в них больше походила на пиво, так с этим и сегодня, надо полагать, проблем не будет.
Много чего еще можно придумать для услаждения литературно любопытствующей публики и иностранцев. Раз в неделю, например, — сцена сумасшествия Катерины Ивановны у Вознесенского моста. За отдельную плату.
Проект дерзкий и добротный, но что-то там у них не заладилось. А может быть, просто у чиновников фантазии и административного размаха не хватило.
По мне так это представление не только трудоемко, но и до крайности непродуктивно. Потому что все персонажи Достоевского, никем не ангажированные и совершенно бесплатно, каждый день в этих исторических декорациях отрабатывают свою жизнь.
Есть, конечно, какие-то перемены и нововведения. Был, например, в те времена на углу Большой Подьяческой и Садовой съезжий двор с каланчой, где помещалась и “полицейская контора”, в которой Порфирий Петрович допрашивал Раскольникова. Так там теперь отделение милиции и пожарная часть расположились. Но ведь и функции не особенно изменились, и каланча цела.
Неприкосновенным осталось и здание гауптвахты на Сенной, построенное еще при жизни молодого Пушкина архитектором В. И. Беретти в стиле классицизма. Здесь за нарушение принятого тогда порядка публикаций Достоевский отсидел два дня под арестом. Там теперь, кроме змей и удавов, за умеренную плату можно полюбоваться на черепах, ящериц и даже крокодила. Последний служит живым свидетельством того, что память о Достоевском жива.
Перемены есть, конечно. Но аура, аура-то осталась!
Сегодня это слово полагается произносить с придыханием. Этимологический источник его, действительно, поэтичен. С греческого aura переводится как дуновение ветерка. Но буквальный смысл довольно печален, если не сказать устрашающ: “при эпилепсии, истерии — симптомы, предшествующие припадку, часто выражаются в ощущении ветерка”. Так что, читай так ли, эдак ли — аура сохранилась.
Мы слишком доверчиво относимся к косметическим переменам в городском пейзаже. Напрасно. Перекрасили дом, а балкончики-то в нем остались такими же нелепыми и ненадежными, словно детские люльки, и из-под насупленных карнизов глядят все те же мрачные окна. Ну, например, выселили трактир, оборудовали в его помещении салон модной обуви, а в нем все по-прежнему не тонкой кожей пахнет, а кислым пивом. И продавщица, не взглянув на вас, разгадывает кроссворд.
Тут великая тайна есть. Обстановка, интерьер и, если позволить себе вольность, экстерьер влияют на нас гораздо в большей степени, чем нам представляется, и гнут свое. Недаром матушка Раскольникова сказала однажды: “Я уверена, что ты наполовину от квартиры стал такой меланхолик…” А мне, своим путем, вспомнилось другое рассуждение. Чехов заметил как-то устами своего героя, что “ветхость университетских построек, мрачность коридоров, копоть стен, недостаток света, унылый вид ступеней, вешалок и скамей в истории русского пессимизма занимает одно из первых мест”. При всем лукавстве его, заявление это скидывать со счетов тоже не стоит.
И еще: в этих достоевских кварталах продолжают жить прямые потомки персонажей Достоевского: портные, кухарки, слесаря, мелкие чиновники… Они просто никогда отсюда не уезжали, спасибо институту прописки и хронической нехватке жилья. А наследственные пороки, привычки и образ жизни гораздо более устойчивы к политическим переменам, чем традиционные духовные ценности. К тому же о политике мои соседи по кварталу говорят: а мне не влияет. Другое дело климат. И Свидригайлов ведь о том же, восклицая: “Чего стоят одни климатические влияния!..”
Не так давно на углу Средней Мещанской (сейчас Гражданской) и Столярного, на предполагаемом доме Раскольникова, установили горельеф писателя. С доброй скорбью смотрит он на прохожих, которые по росту годятся ему в дети. Надпись гласит: “Трагические судьбы жителей этой местности Петербурга послужили Достоевскому поводом его страстной проповеди добра для всего человечества”.
Слог, конечно, не превосходный, но, в сущности, верно. Все мы жители этой местности.
Выхожу из дома в любимый Достоевским предзакатный час. На небесном горизонте дымно и жарко — пиво варят. А вот и афишная тумба освещается изнутри на моих глазах и напоминает: “Правило основное: пива должно быть много”. Ларек напротив, следуя этому правилу, работает до глубокой ночи, служа одновременно летучим уличным клубом. Здесь все та же публика, что во времена Федора Михайловича: мужики в ботинках на босу ногу или домашних тапочках и женщины, одетые, как ходят “по соседству”.
Однажды приятель мой, живущий действительно по соседству, изрядно выпил. Пальто он еще как-то надел, но на уговоры жены зашнуровать ботинки ответил категорическим отказом: “Зачем? Я же домой иду”. В своеобразной логике ему не откажешь. “Тут лохмотья не обращали на себя ничьего высокомерного внимания, и можно было ходить в каком угодно виде, никого не скандализируя”. Видимо, произведения классиков, действительно, надолго загаданы и обращены к будущему. Я — свидетель.
Когда привели в порядок дом Раскольникова — замостили плиткой и брусчаткой, напротив установили два стилизованных фонарных столба, скамейку и неподъемную урну, — достоевсковеды расстроились: из такого благоустройства уже не пойдешь убивать старушку.
Но жизнь быстро взяла свое. Фонарь разбили, урна исчезла, скамейку оседлали девочки с прической unisex и напирсингованные парни, пристрастно оглядывающие прохожих. Милиция сюда старается не заглядывать.
Иду дальше. В магазине не пившая с утра продавщица хмурит брови над кинотестом. Мое молчаливое вопрошание вызывает у нее раздражение и брезгливость, как акт заведомо бездуховный. Она и вообще выше этой частной жизненной ситуации “продавец-покупатель”, которая длится, между тем, наверное, уже лет двадцать.
Здесь, как в слободского типа районах, всем все про всех известно. Некогда эта продавщица Валя пустила свою молодость под откос, влюбившись в моложавого, но женатого краснодеревщика, который дарил ей деревянные розы. С тех пор люди стали ей неинтересны.
Сейчас она силится найти ответ на вопрос, какая татуировка была на спине у героя Никиты Михалкова: змей-искуситель, ноты или портрет Сталина? И склоняется, разумеется, к змею-искусителю. Но у меня уже есть новенький журнал с ответами, и я тихо подсказываю ей: “Ноты”. Хозяйка прилавка смотрит на меня некоторое время с равнодушным презрением, потом спрашивает:
— Будем брать?
В ее словах мне слышится революционный подтекст незнакомого товарища по партии. Я успеваю еще заметить, что в подсобке, вместо оппозиционно выставленного портрета Ленина (галстук с горошком), стоит ваза в шляпе, и, не в силах понять этот эзотерический знак, трусливо выхожу на улицу.
На углу Столярного и канала (несколько ступенек вниз) — пивной бар “Шериф”. Не здесь ли Раскольников познакомился с Мармеладовым?
Перехожу на набережную канала, который теперь носит имя автора знаменитой комедии и одноименно вальса.
В полукилометре от меня 119 лет назад народовольцы убили Александра II. Через некоторое время на этом месте начнется возведение храма Воскресения Господня (Спаса на крови), на строительстве которого сын Александра, великий князь Владимир Александрович, порядочно увеличит свое состояние. В России наступит период, который назовут химически безличным словом “реакция”.
Справа от меня по каналу, метрах в трехстах, была убита в подъезде своего дома Галина Старовойтова. Тайна этого убийства с аккуратной безнадежностью расследуется до сих пор.
Я стою около новой гранитной тумбы. Она совсем недавно из гор, свежедышащая. Вероятно, какой-то весельчак-извозчик не справился с управлением и прободал реликвию пушкинских еще, может быть, времен. На граните играют соскучившиеся в старом городе искры.
С набережной видно реликтовое дно. Водоросли сумели состарить даже новоиспеченные кирпичи.
Мимо меня в калошах проходит мать с дочкой. Голос матери приближается, потом удаляется, как в транзисторе: “Ты мне, Ира, надоела. └Пойдем, пойдем…” Подумаешь, прынцесса! Причешись! Утомилась она…”
За Кокушкиным мостом — низ гранитного спуска к воде. Там бомжи отмывают ноги, завтракают и иногда справляют свадьбы. Я чувствую себя неловко, как будто напросился.
Один из этих персонажей как-то на Сенной распахнул полы пальто и предложил мне купить у него топор — в отличном состоянии и недорого. Часа через полтора я встретил его. Он шел с неправдоподобно прямой спиной, как будто проглотил на спор штандартное древко, и смотрел на прохожих изумленными глазами.
Потом оказалось, что этот пособник убийц — мой сосед, совершенно безобидный и даже застенчивый алкоголик. От стеснения вместо “педофилия” он говорит “гомофобия”.
Перемены все-таки есть, несомненно. Сто тридцать лет назад он же на Сенной продал писателю Достоевскому оловянный крест, выдавая его за серебряный.
Но ночных клубов, кафе, бильярдных вокруг моего дома и посейчас с избытком. Поэтому понимаю и сочувствую романисту, а также его герою с их тонкой нервной организацией: под предутренние вопли и хохот сны снятся все какие-то изломанные и катастрофичные.
Одна отрада — оранжево-кремовые петербургские закаты, ну просто, как на картине “Асис и Галатея” Клода Лоррена: “…уголок Греческого архипелага; …голубые, ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце — словами не передашь. Тут заполнило свою колыбель европейское человечество, и мысль о том как бы наполнила и мою душу родною любовью. Здесь был земной рай человечества: боги сходили с небес и роднились с людьми… О, тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные: луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками; великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей…”
Дома я вынул из почтового ящика извещение: “Корпорация └Петербургская недвижимость” купит 1–2–3 ккв Вашем доме. Ваш агент…”
Наконец-то, подумал. Скоро выселят всех нас, куда и положено: на окраины, в “хрущебы”, на берег легендарного Шуваловского озера… А люди с деньгами заселят эти кварталы, и солнце будет обливать их простодушную радость теплом и светом.