Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2003
В последние годы российский читатель все заметнее меняется не только количественно, но и качественно, то есть человек читающий явно становится малочисленнее, но в редеющих его рядах происходит и своего рода поляризация. Если на одном фланге достаточно быстро растет число тех, для кого чтение не более чем развлечение, отдых, кто принципиально не берет в руки ничего серьезнее детектива или дамского романа, то на другом, хотя и заметно медленнее, растет число тех, кто предпочитает серьезное чтение. Книги по истории, экономике, социологии, политологии и т. д. выходят не только всевозрастающим числом названий, но и по тиражам уже не так заметно отстают, а иногда даже опережают серьезную художественную литературу. А это свидетельствует, что их читают не только профессионалы. Сюда, в область серьезных научных дискуссий и поисков, отчасти смещается и тот интерес, который традиционно удовлетворялся у нас журнальной публицистикой, — интерес общих размышлений о жизни, о путях и смысле развития нашего общества. Поэтому нам кажется, что новый раздел “Невы” — периодические обзоры “Серьезное чтение”, которые в этом и будущем году будет вести Владимир Кавторин, соберут свою, и не слишком малочисленную, аудиторию.
Больше 130 лет прошло с тех пор, как Н. Я. Данилевский вынес этот вопрос в название одной из глав своего знаменитого трактата. С тех пор не то что воды — крови утекло немерено. Конвульсии неслыханных социальных катастроф, трансформаций и экспериментов сотрясали многострадальное тело России; самого Данилевского то читали и почитали, то на многие десятилетия забывали; провозглашали то пророком, то гением зла, то великим философом, то шарлатаном… Но после новых потрясений вновь наступает время раздумий о сути и смысле произошедшего, и вопрос, сформулированный Данилевским, вновь оказывается в самом центре всех серьезных споров о будущем России. Да и сам Данилевский на наших глазах становится объектом уже не только публицистического, но и академического интереса, а идеи его трактата — аргументами в самых серьезных научных спорах.
180-летие со дня его рождения отмечено было, к примеру, статьей академика Л. Абалкина. В изучение историософского наследия Данилевского статья эта, впрочем, не внесла ничего нового, а его работы, посвященные собственно экономическим вопросам, и вовсе оказались вне поля зрения известного экономиста. Тут интересно другое — то, что актуальными, включенными в текущие дискуссии оказываются не только общие положения цивилизационного подхода, первооткрывателем которого был Данилевский и который, в отличие от привычного нашей науке формационного, “не делит цивилизации… на передовые и отсталые, худшие и лучшие”, что нынче принципиально важно, но и многие частные положения его трактата, относящиеся к очень разным областям. Так, вспомнив критику Данилевским доктринерства современной ему политической экономии, которая “утверждает, что так называемая свободная торговля, которая есть выгоднейшая форма мены для Англии, где эта наука изучала торговые и промышленные явления, должна непременно применяться и в Америке, и в России. По-моему, это то же самое как бы утверждать, что дышать можно только жабрами или только легкими, невзирая на то, живет ли животное в воде или на суше”, — Л. Абалкин тут же вспоминает “состоявшийся в этом (2002-м. — В. К.) году теоретический семинар в ИМЭМО РАН “К вопросу о так называемом „кризисе” экономической науки”, который вновь подчеркнул национальный характер важнейших школ экономической науки. На нем было отмечено существование немецкой экономической теоретической науки и американской экономической теории”. Или, совсем по другому поводу: “как писал Н. Данилевский, „каковы бы ни были разделяющие Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России”. Сегодня в просторечии это называется системой двойных стандартов”.
Разумеется, отнюдь не все попытки Л. Абалкина, актуализировав идеи Данилевского, взять его в союзники, можно признать удавшимися. Когда академик пишет, как важно-де нам “восстановить державное мышление… И эту задачу мы можем решить, поскольку мысли о державе, об исторической судьбе России заложены в генах нашего народа. Державное мышление должно стать принципом реальной политики…” и т. д., то ему, пожалуй, следовало бы поискать иных союзников. Ведь основной пафос трактата Данилевского состоял не столько в утверждении великодержавных претензий России, заявленных как представителями “официальной народности”, так и старшим поколением славянофилов, сколько в ограничении их “славянским миром”. То есть, говоря языком современным, именно Данилевский первым предложил России, отказавшись от роли глобальной великой державы, ограничиться ролью региональной.
То, однако, что нынче пишут о самом Данилевском, вряд ли способно объяснить, почему вопрос, поставленный им свыше 130 лет назад, приобрел в наши дни столь острую актуальность. Дело не в Данилевском, а в нас, в делах сегодняшних, в том, что общество в лице своей научной элиты постепенно осознает, что результаты очередной попытки резкой вестернизации страны оказались, как минимум, столь же болезненны и противоречивы, как и результаты прежних вестернизаций, ибо “демократия с ходу не получилась… Что же получилось? Беспорядочное распределение собственности и власти с концентрацией их на одном полюсе и росте бедности на другом”. Это утверждение Евгения Ясина ценно не своею оригинальностью (нынче сие почти что общее место), а тем, что сделано именно Ясиным, не только видным экономистом, но и крупным практическим деятелем ельцинских реформ, а потому, надо полагать, далось автору не без горечи и внутреннего раскаяния. “Медлительность и противоречивость происходящих изменений, — пишет он, — становится тем яснее, чем больше времени числит история постсоветской России. У многих появилось убеждение, что нам ничто не поможет, процветание — не наш удел: таков национальный характер, такова культура России, которые не переделаешь”. И впрямь: “Европа ли Россия” или, может, нечто совсем иное, чему и жить следует по-иному?..
Согласимся, что интерес этого вопроса далеко выходит за теоретические рамки, ответ на него важен не для историков, социологов, экономистов и т. д., а для всего общества, ибо предопределяет слишком многое.
Впрочем, для того, чтоб вникнуть в суть нынешних споров о том, принадлежит ли Россия европейской цивилизации, или какой иной, или сама по себе особая цивилизация, как, кстати, считал не только Данилевский, но Г. Шмоллер, А. Тойнби, Л. Гумилев, стоит вспомнить о том, что сам термин “цивилизация” весьма многозначен. Заглянув, скажем, во второй том одного из авторитетнейших в мире энциклопедических словарей, французского “Большого Ляруса” (1987), мы на с. 13 прочтем, что цивилизация — это “состояние социального, экономического, политического и культурного развития определенных обществ, считающихся идеалом для других”, а на с. 664 — нечто совсем иное, а именно: цивилизация — это “совокупность характерных черт, присущих интеллектуальной, художественной, моральной, социальной и материальной жизни какой-либо страны или общества”.
Понятно, что, приняв первое из этих определений, нам придется признать, что примерно с конца XVI и до начала XX века в мире существовала единственная цивилизация — западноевропейская, ибо только она вызывала зависть и подражание многих народов. Из второго же определения следует, что в мире всегда существовало несколько цивилизаций, а происходившие трансформации определялись как имманентным развитием каждой из них, так и их взаимодействием (не всегда, кстати, враждебным). И понятно, что на заре перестройки, когда так часто говорилось о необходимости для России “войти в цивилизованное общество”, “достигнуть уровня цивилизованных народов” и т. д., слово “цивилизация” употреблялось у нас почти исключительно в первом значении, а нынче — почти исключительно во втором.
Это — уже само по себе прогресс. И не потому, что второе значение слова цивилизация “более научно”. Восприятие иной цивилизации как идеала или — скажем скромнее — как ориентира собственного развития рождает соблазн слишком простых решений. Раз у соседей все так хорошо, то сделаем все, как у них, и заживем припеваючи!.. Оно бы, может, и в самом деле неплохо, да отчего-то раз за разом не получается! А когда не получается, тогда и приходит пора размышлений: да отчего же? И спор о том, “Европа ли Россия”, часто становится спором не столько с оппонентом, сколько с самим собою вчерашним.
Предисловие к солидной и очень интересной коллективной монографии “Европа: вчера, сегодня, завтра”, написанное известным “прорабом перестройки”, академиком Н. Шмелевым, начинается с широковещательной и абсолютно категоричной декларации: “Как бы ни складывалась картина мира в прошлом и какие бы перемены ни ожидали его в будущем, Россия была и всегда будет Европой”. Но буквально в следующей фразе автору приходится немножко себя поправить: “…конечно, особой Европой…” Увы, уж очень особой! И если от того, что “до сегодняшнего дня Россия в глазах преобладающей части общественного мнения на Западе остается в лучшем случае „другой Европой””, еще можно отмахнуться, объявив сие “их проблемой”, то куда денешься от того, что “у России и у остальной Европы все еще разные задачи. Те задачи, — признает Н. Шмелев, — которые Европа решила, России еще только предстоит решать”, а среди этих задач не только “становление правового демократического государства”, но и “освоение территории и природных богатств страны, создание достойных человека материальных и духовных условий жизни”. И уж это настолько серьезно, что невольно возникает вопрос: не перечеркивает ли признание этих “особенностей” России исходную декларацию автора?
Впрочем, некоторая противоречивость редакторского предисловия может быть объяснена и “сознательной позицией редколлегии, изначально решившей оставить за авторами право излагать свое собственное видение проблем”. И эту позицию следует приветствовать: она превращает академическую монографию в увлекательный спор о переплетающихся судьбах европейской цивилизации и России.
Чрезвычайно интересен первый раздел монографии, посвященный “проблемам эволюции европейской цивилизации, ее историческим традициям и тем далеко идущим особенностям, которые отличают ее от других мировых цивилизаций”, написанный в основном историком Ю. Рубинским. Для его исходных позиций также характерно отношение к России как к неотъемлемому, равноправному члену европейской цивилизации. “XX век, — пишет он, — Европа встретила в апогее богатства и могущества. В 1900 году пять крупнейших европейских держав — Великобритания, Германия, Франция, Россия и Австро-Венгрия, — вместе взятые, опережали Соединенные Штаты в 1,5–2 раза как по населению и территории, так и по ключевым экономическим показателям того времени. Их удельный вес в мировом производстве обрабатывающей промышленности составлял 51,9 % против 26,6 % в США”. В конце же XX века пять крупнейших европейских держав (Италия заняла в этом списке место развалившейся Австро-Венгрии) “по-прежнему далеко опережали США по площади, но уступали им по объему совокупного ВВП на треть. США, насчитывая всего 4,5 % населения планеты, производят в настоящее время около четверти ее ВВП”. (Заметим в скобках, что для отдельно взятой России итоги XX века выглядят куда более печально: по данным другого автора той же монографии, В. Кудрова, доля России в мировом производстве в 1998 году составляла всего 1,6 %, а “соотношение ВВП России к ВВП всего западноевропейского региона составляло 8,0 %. В 2015 году доля России в мировом ВВП будет лишь немногим более 2 %, а соотношение ВВП России и всей Западной Европы составит порядка 12,3 %. Эти доли намного меньше, чем в 1913 году (курсив мой. — В. К.)”.)
Причины утраты Европой лидирующего положения также видятся Ю. Рубинскому в основном общими — разрушительные войны (для подсчета европейских государств, сумевших избежать в XX веке сокрушительного военного поражения, достаточно пальцев одной руки) и социальные катаклизмы, в которых он также выделяет сходные черты: “и коммунизм, и фашизм, несмотря на глубокие идеологические различия, вышли из „одной шинели” — военной. Мобилизационная государственно-монополистическая экономика, свертывание политической демократии во время войны послужили образцом как для „левого” казарменного социализма, так и для корпоративной системы „правых” тоталитарных диктатур с принудительным картелированием частного сектора, упразднением профсоюзов, запретом забастовок. Для обоих видов тоталитаризма общепризнанные этические категории полностью исключались — моральным объявлялось только то, что способствовало решению политических задач”.
И все же!.. Все же Ю. Рубинскому приходится поставить этот вопрос: “Две Европы или одна?”, и хотя он считает, что “ответ пока не очевиден”, сам материал, приводимый им, делает его достаточно очевидным. Дело не только в соотношении ВВП на душу населения, которое в странах Западной Европы и СНГ составляет 4:1, но и в том, что пройденный Россией путь исторического развития резко отличается от путей европейских стран. “Длительное господство иноземцев и иноверцев, — писал сочувственно цитируемый Ю. Рубинским Ф. Степун, — подневольный труд, отсутствие гарантий личной безопасности и собственности, зависимость от капризов природы ослабляли стимулы к индивидуальной инициативе и ответственности, рождали пассивный фатализм, толкали на поиски все новых малонаселенных земель, поощряли экстенсивный, а не интенсивный путь развития. За 400 лет территория России увеличилась в 36 раз… Постоянный колоссальный разлив России, неустанный прилив хлебородных равнин, которые приходилось наспех заселять и засевать, лишил русский народ не только необходимости, но и возможности заботливого и тщательного труда на земле”.
А ведь, как совершенно справедливо замечает Ю. Рубинский, роль цивилизационного центра определяется двумя факторами: “с одной стороны, это объективные материальные параметры: территория, природные ресурсы, климат, народонаселение, а с другой — субъективные, мотивационные: способ производства, социальная структура, система духовных ценностей”. Причем “последние вполне могут компенсировать ограниченность первых”, но никак не наоборот!
Быть может, однако, различия ценностно-мотивационных систем России и Западной Европы, столь четко зафиксированные Ф. Степуном в начале XX века, затем как-то сгладились в ходе социальных экспериментов и военных катаклизмов, в которые были втянуты и Россия, и большинство стран Европы, и в природе которых действительно было немало общего? Ведь сгладили же два предыдущих века различия между протестантским севером и католическим югом Европы, бывшие столь заметными на заре индустриализации? Увы!.. Социализм с его отрицанием частной собственности не только законсервировал, но и развил многие черты общинного сознания, особенно формируемое им и составляющее его наиболее глубинную суть представление о богатстве не как о результате труда и личных усилий, а как о наличном ресурсе, который должен быть лишь “справедливо распределен”.
Впрочем, Ю. Рубинский не касается этого вопроса. Зато он внимательно прослеживает суть послевоенного исторического развития Европы. В мае 1950 года, едва поднявшись из руин, Европа уже принимает план Р. Шумана, предложившего объединение угледобычи и черной металлургии недавних, едва не растерзавших друг друга врагов: Франции и ФРГ, Италии и Бельгии, Голландии и Люксембурга, что сделало войны между Францией и Германией, “трижды опустошавшие Европу за последние три четверти века, не только бессмысленными, но и материально невозможными”. И этот план Рубинский считает отправной точкой того исторического пути, по которому идет Европа в течение последнего полувека.
“По мнению многих политологов и юристов, — пишет Ю. Рубинский, — суть этой эволюции сводится к неуклонному сужению властных функций государства внутри страны и размыванию его национального суверенитета вне ее. Внутри европейских стран растет влияние автономных от государства частных ассоциаций, а вне их — международных неправительственных организаций самого разного профиля: предпринимательских, профсоюзных, фермерских, экологических, правозащитных, культурных, конфессиональных и т. д. „Группы давления” не только лоббируют интересы своих членов в национальных парламентах и администрации, в органах Евросоюза, но и служат автономными рамками экономической, политической, культурной жизни”. При этом, как подчеркивает Рубинский, государство в современной Европе не ослабевает, “не возвращается ни к роли „ночного сторожа”, о чем мечтали либералы XIX века, ни к подчинению общества бюрократии, характерному для тоталитарных режимов XX века, а ищет синтез между порядком и свободой, равенством и справедливостью, абсолютным суверенитетом и международным сотрудничеством”.
Действительно, описанный выше процесс есть не “размывание” государства, а форма взаимопроникновения и непрерывного диалога государства и общества, взаимно их укрепляющих, но в основе этого взаимопроникновения лежит все же четкое сознание того, что “государство отнюдь не располагает монополией на общие интересы. Они могут также и еще лучше проявляться через частные организации, формированию которых государство должно содействовать, особенно с помощью налоговых мер” (Т. де Монбриаль).
Движется ли в этом же направлении и Россия? Ведь системы ценностей и мотиваций, составляющие, так сказать, душу цивилизаций, предопределяющие их отличия друг от друга, и государственные формы, этими цивилизациями порождаемые, есть вещи глубоко и неразрывно связанные, взаимопроникающие и взаимоопределяющие.
Раздел “От России Ельцина к России Путина. Эволюция политической системы” написан в монографии Л. Шевцовой, одним из наиболее квалифицированных и интересных наших политологов. “Всякое общество, и российское в том числе, — считает она, — это не только политика и политики, не только видимая на поверхности и/или подспудная политическая борьба. Прежде всего, это самосознание, взгляды на жизнь, идеалы и стремления „молчаливого большинства”, то есть той преобладающей „неполитической” части населения, которая, быть может, внешне и не очень влияет на ситуацию сегодняшнего дня, но в конечном счете от настроений и предпочтений которой зависит все”. Любопытно посмотреть, к каким выводам, к какому пониманию происходящего в России приводит эта бесспорно верная исходная посылка. При Ельцине, пишет Л. Шевцова, “в посткоммунистической России на волне демократических ожиданий удивительным образом была воспроизведена модель власти, которая с теми или иными модификациями существовала здесь на протяжении столетий. Эта власть опирается на лидера-арбитра, стоящего над схваткой и регулирующего отношения между традиционными блоками российской политической реальности — региональным, силовым, идеократическим и бюрократическим блоками… Результатом… было новое переплетение власти и собственности, возникновение на этой основе мощных олигархических групп, которые в рамках выборной монархии фактически играли роль фаворитов при монархическом дворе”.
“Путин, — считает она, — пошел по иному пути — он сделал ставку на создание механизма „приводного ремня”… Не ликвидировав сам принцип и механизм выборного самодержавия, Путин сделал попытку придать этому механизму вертикальное обеспечение, стройность и по-сталински ясную проходимость решений, которые должны не обсуждаться, а выполняться”. Многое в развитии России, по мнению Л. Шевцовой, зависит от того, “в какой степени Путину удастся создать в России новый механизм “приводного ремня” и насколько этот новый режим окажется устойчивым и экономически эффективным, то есть сможет ли он гарантировать проведение новых экономических реформ, необходимость которых Путин, видимо, понимает”.
Хотя со времени выхода монографии “Европа: вчера, сегодня, завтра” прошло совсем немного времени, на поставленный Л. Шевцовой вопрос уже можно ответить почти со стопроцентной уверенностью: создать механизм “приводного ремня” Путину бесспорно удалось. Среди силовиков, думцев, региональных властей и т. д. любое его “указание” встречается немедленным и радостным одобрямсом, его годовые послания “изучаются” и комментируются почти как доклады Генеральных секретарей. При этом совершенно ясно, однако, что гарантировать проведение либеральных реформ в экономике этот “механизм приводного ремня” никак не способен. Скорее — наоборот. Причина проста: он не столько “создан” Путиным, сколько с готовностью воссоздался по старым чертежам и понятиям. И если президент еще не понял, то скоро с горечью поймет то, что полтора с лишним века назад понял Николай I, один из самых “крутых” и самовластных создателей российского “приводного ремня”, что на деле Россией правит вовсе не он, а “тридцать тысяч столоначальников”.
Природа русского “приводного ремня” загадочна. Пару лет назад, когда президент, а следом за ним прочие “политические тяжеловесы” дружно говорили о необходимости поддержки малого бизнеса, создания для него наиболее комфортных условий и т. д., мне довелось довольно плотно общаться с этими самыми “столоначальниками” — милыми дамами из налоговой и других наших инспекций. Как выяснилось, их отношение к малому бизнесу было совершенно иным. Они были убеждены, что толку с этой мелочи никакого, она только “загрязняет и путает отчетность”, и хорошо бы ее стало поменьше. Когда же напоминал я, что у начальства отношение к вопросу несколько иное, столоначальницы улыбались загадочно, как Джоконды…
И что же? А ничего. Доля предприятий малого бизнеса с тех пор неуклонно снижается, и каждый новый вариант налоговых законов, создаваемый, разумеется, для упрощения отчетности малого бизнеса и облегчения его налогового бремени, странным образом оказывается все путанее и тяжелей.
Хотите пример поконкретней? Пожалуйста! 9 апреля 2002 года президент, выступая в Петербурге, сообщил о предстоящем праздновании 750-летия Калининграда, даже сказал, что рад будет видеть там представителей Германии. Логично! Многие города на этой планете переходили из рук в руки, переименовывались, разрушались и восстанавливались, но это никогда не мешало им иметь собственную непрерывную историю. Никто, к примеру, не предлагал перенести 300-летие Петербурга из-за того, что он почти семь десятилетий именовался Ленинградом. Но некая г-жа Л. Брычева, замзав (или замзам) чего-то там в администрации президента, через год после его выступления решила, что праздновать юбилей немецкого города, заложенного когда-то чешским королем, непатриотично. Вот исполнится 7 апреля 2006 года 60 лет Указа о переименовании его в Калининград, тогда — пожалуйста! Указ — это посерьезней истории. О чем и направила письмо замзаву чего-то там в правительстве г-ну Н. Кореневу. И — все! И не будет никакого 750-летия Калининграда, и сам президент молчит как миленький!
Вообще, процесс самовоспроизводства структур, присущих тому или иному обществу, или, точнее, нравов, присущих этим структурам, штука очень любопытная. Наивно полагать, что возрождение многих черт советского строя происходит у нас только потому, что “демократическая революция” конца 80-х — начала 90-х фактически прошла без смены правящей элиты. Действительно, “каждый второй в элите 1988 года успешно пережил политический “шторм”… В 1993 году более 2/3 политического класса составляли те, кто входил в него и в 1988 году” (В. Гимпельсон. “Численность и состав российской бюрократии”. “ВЭ”, 2003, № 2). Но структуры и их нравы могут самовоспроизводиться даже при полной смене их, так сказать, “личного состава”.
Замечательный пример такого “возрождения нравов” приводит историк И. Говоров. “Полиция дореволюционной России, — пишет он, — в глазах общества ассоциировалась с системой мелких взяток, бесплатного обслуживания в магазинах, лавках, ателье, ресторанах и т. д. Взяв власть в 1917 году, большевики попытались создать новую государственную систему, свободную от протекционизма и коррупции”. Если кому-то из чинов старой полиции и удалось попасть в состав “пролетарской милиции”, то это были редчайшие исключения — в исторической литературе встречаются подобные факты в отношении органов ВЧК, но не милиции. Возрождать старые полицейские нравы было вроде бы и некому, но…
В самые суровые времена, весной 1947 года, заместитель министра внутренних дел СССР И. Серов докладывал: “Я имею данные о том, что существует негласно установленная такса за прописку в режимных местностях, за приобретение паспорта, за паспорт на автомобиль и т. д.”, что и подтверждает историк Говоров на основании изученных им архивных дел: “Так… лейтенант Казанин и оперуполномоченный Василеостровского райотдела МВД… Тухватулин организовали в 1945–1946 гг. выдачу за взятки пропусков на выезд из Ленинграда”. И лейтенанты эти отнюдь не были исключением: только за девять месяцев 1947 года за сходные дела было осуждено около четырехсот ленинградских милиционеров. Высокое начальство также вело себя вполне современно: “Руководство обкома, горкома, обл- и горисполкомов, — свидетельствует историк, — расходовало государственные деньги на организацию грандиозных банкетов, содержание охотничьего хозяйства, где отдыхали представители номенклатуры… Руководителей города и области обвиняли также в присвоении обстановки Мариинского дворца, выдаче пособий штатным работникам исполкома за счет средств, предназначенных для оказания помощи нуждающимся горожанам, и т. д.”.
Как видим, меняются “указания”, люди, идеологии, но “приводной ремень” российской власти неизменно приводит в движение прежде всего механизмы коррупции и беззакония, ибо подвластных своих российская власть столь же неизменно понимает только как источник собственного “кормления”. “По-сталински ясная проходимость решений, которые должны не обсуждаться, а выполняться” не более чем иллюзия общественного сознания, и всякая попытка ее “возродить” приводит только к росту чиновничьего всевластия и коррупции. Наш “приводной ремень” — он сознателен, опытен, умен и никогда не приведет в движение то, что послужит не ему, а какому-то там “развитию страны” или “благосостоянию народа”.
Истории известны, впрочем, и более яркие, поистине поразительные примеры стихийного самовоспроизводства стереотипов российского властвования. В книге Е. Анисимова “Женщины на российском престоле” (сочинение сие принадлежит жанру научно-художественной литературы, но автор его, профессор Анисимов, бесспорно лучший у нас знаток российского XVIII века, и достоинства его книги не только художественные) замечательно описаны события 1730 года, последовавшие за известной “затейкой верховников”, то есть за их попыткой ограничить самодержавие: “Плотину прорвало! В домах знатнейших особ, в кремлевских палатах закипела работа. По Москве стали собираться многочисленные кружки дворян, которые дни и ночи напролет обсуждали, писали и переписывали варианты проектов. Мгновенно появились свои вожаки, тотчас выискались знатоки западных парламентских порядков. Впервые политические противники, не опасаясь доносов и застенков, сталкивались в ожесточенной полемике. В кратчайший срок было составлено более десятка проектов реформ, и под ними подписались не меньше тысячи человек! Датский посланник Г. Г. Вестфален писал в Копенгаген, что в Кремлевском дворце непрерывно идут совещания дворян, „столько было наговорено и хорошего и дурного за и против реформы, с таким ожесточением ее критиковали и защищали, что в конце концов смятение ее достигло чрезвычайных размеров и можно было опасаться восстания””. То есть, ничего еще не сделав, реформаторы уже заподозрили друг друга в самом нехорошем, в том, как писал будущий министр Артемий Волынский, что “в чьей партии будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать. И кого захотят, того и выводить и производить станут, а бессильный, хотя б и достойный был, всегда назади оставаться будет”. В итоге “на волне демократических ожиданий” начала XVIII века, как и конца XX, в России “удивительным образом была воспроизведена модель власти, которая с теми или иными модификациями существовала здесь на протяжении столетий”.
Конечно, “исторические параллели ничего не доказывают”! Но задуматься о них очень даже стоит. Без сомнения, путинская удача с воссозданием механизма “приводного ремня”, “властной вертикали” и пр. свидетельствует, что Россия не только не стала Европой, но и движется в совершенно ином, едва ли не противоположном направлении.
Так что если мы и Европа, то уж очень другая… Признание этого факта — штука, вероятно, не вдохновляющая, но совершенно необходимая. Хотя бы для того, чтобы не множить далее “очень простые и ясные” рецепты нашего демократического или экономического развития, из которых всегда выходит “что-то не то”.
К сожалению, не свободна от таких рецептов и высоко ценимая мною монография “Европа: вчера, сегодня, завтра”, к страницам которой поэтому необходимо возвратиться. Глава “Социально-экономические перспективы новой России”, написанная академиком Шмелевым, как и его предисловие, начинается с широковещательной декларации: “В экономике и социальной сфере Россия сегодня знает, что ей нужно делать, по крайней мере, в ближайшие 15–20 лет”! Увы, при дальнейшем чтении сильной стороной этой главы оказываются констатации существующего положения вещей, но отнюдь не предлагаемые решения. “Реального фондового рынка у нас нет, — пишет Н. Шмелев, — и неизвестно еще, когда он будет, частные банки пока еще слишком слабы и слишком развращены годами получения невероятно высоких спекулятивных прибылей, чтобы инвестировать в реальную экономику, инвестиционных компаний нет, пенсионных, доверительных и других подобных фондов, по сути дела, тоже нет”, — и здесь он очевидно и бесспорно прав. Так же как и тогда, когда главной задачей страны считает “во что бы то ни стало сохранить главный национальный капитал и главную гарантию существования России — ее мозги”. Но когда он предлагает решать эту задачу, развивая высокотехнологичную промышленность за счет государственного бюджета и государственного кредита, невольно вспоминаешь, что государственный бюджет есть не что иное, как изъятие из карманов рядовых граждан (хоть у нас это и не осознается еще большинством из них). И если “России… необходимы только в ближайшее десятилетие инвестиции объемом 500 млрд. долл.”, то до каких же это пределов необходимо усилить налоговый пресс? Останется ли что-нибудь в наших карманах?
Между прочим, в другом месте Шмелев резонно замечает, что если, мол, российский человек и плохой работник, “то нельзя не видеть одного фундаментального обстоятельства: после 1917 г. труд фактически пяти поколений россиян оплачивался и продолжает оплачиваться на нищенском уровне — во много раз ниже, чем труд соответствующей квалификации и интенсивности в других индустриальных странах”. Это, безусловно, верно — такова была цена ускоренного промышленного развития страны за счет государственного бюджета. Но не полагает ли почтенный академик, что если мы еще раз пойдем по этому пути, то и получим то же самое?
Рекомендуемая Н. Шмелевым “„денсяопиновская” стратегия всемерного поощрения мельчайшего, мелкого и среднего частного предпринимательства как самого действенного средства стихийного расширения занятости” бесспорно хороша и дала замечательные результаты. В Китае. Но что получится, если проводить эту стратегию при помощи нашего “приводного ремня”? Я, признаться, не знаю, “какая политическая сила будет возражать, если (как это было, например, в Японии или в Корее) в стране будут созданы значительные государственные фонды льготного долгосрочного кредитования мельчайшего, мелкого и среднего частного бизнеса, особенно венчурных предприятий”? Возможно, и никакая. Но я знаю, какие пойдут под эти кредиты “откаты” и подарки и на кого переложит бизнес эти свои немалые расходы. Знает это и Н. Шмелев, спокойно констатирующий: “Конечно, новые виды бюрократического контроля и коррупции в этом случае неизбежны”.
По подсчетам ряда экспертов (см., например, материалы сайта http://megaregion.narod.ru), негласный коррупционный налог, уплачиваемый всеми нашими согражданами (ибо бизнес-то свои коррупционные расходы включает в цену товаров и услуг), уже сейчас составляет около 20 % всех их официальных и неофициальных заработков. То есть “налог на коррупцию”, невидимый, официально не существующий, но тем не менее обязательный к уплате, в полтора раза выше официального “подоходного налога”! Плохо верится, что при этом идеальные условия для нового витка коррупции станут одновременно средством экономического подъема и тем более “повышения благосостояния населения”.
Увы, мы не Европа, где, по свидетельству еще одного автора той же монографии М. Карагаловой, “возникновение и развитие политики социального партнерства с самого начала происходило по инициативе и усилиями предпринимателей. Капитал первым осознал преимущества компромиссов над социальными конфронтациями и противостояниями, на чем изначально была построена стратегия рабочего движения, и уяснил пользу объединения усилий ради развития производства, согласившись при этом поступиться частью прибылей”, — такого осознания своей социальной ответственности ждать от наших предпринимателей в ближайшем будущем не следует. Не свойственна нам — увы! — и “европейская болезнь”, как именует американский экономист Г. Беккер высокие расходы стран Евросоюза на социальную защиту населения (28,7 % ВНП в 1996 году). Но все же, уж коль всерьез мы считаем, что “великая Россия — это прежде всего Россия, которая ни в чем — ни в науке, ни в культуре, ни в уровне доходов на душу населения, ни в качестве жизни — не уступает другим цивилизованным странам” (Н. Шмелев), то нам стоит, быть может, поискать другие рецепты экономического развития, учитывающие наши собственные болезни и не сулящие нам ни опасного усиления государственной бюрократии и очередного решения ею задач развития за счет населения (что, впрочем, все равно не удастся!), ни нового витка коррупции?
Поиск таких рецептов гораздо сложней, чем простое заимствование того, что хорошо сработало в Германии или Англии, Японии или Китае. И непременное условие такого поиска — учет культуры, ценностных ориентиров общества, господствующих в нем моделей поведения и, разумеется, возможных их трансформаций. Экономисты здесь вряд ли смогут обойтись без сотрудничества с социологами, культурологами, историками…
Между прочим, осознание зависимости путей экономического развития от культуры, традиций, господствующих моделей поведения и ценностных ориентаций есть не только потребность России, мучительно осознающей, что трансформация по европейскому образцу ей потому и не дается, что она не Европа, но и общая тенденция мировой экономической науки. “Принцип, будто приватизация есть все, что надо для удачного экономического роста, — считает нобелевский лауреат Дуглас Норт, — это результат примитивных представлений многих экономистов о характере природы институтов”. Результат того, что “западная неоклассическая экономическая теория абстрагировалась от идей институционализма и институты как таковые вообще не рассматривала”. Институты же, по Норту, “это набор формальных правил, неформальных ограничений и механизмов их принудительного осуществления”. Причем наибольшее влияние на функционирование экономики имеют именно неформальные ограничения, ибо “они более стойкие во времени, их гораздо сложнее изменить, чем формальные правила. Они позволяют людям совершать обмен без обдумывания каждого своего шага… Установившаяся практика, традиции и культура — слова, с помощью которых можно определить постоянство неформальных ограничений” (Д. Норт. Лекция 07.03.97. http://wider.unu.edu). Но и Д. Норт отмечает, что “мы знаем слишком мало о роли культуры… в формировании экономических систем”.
У нас же наиболее серьезной работой, способствующей уяснению этой роли, можно считать статью Е. Ясина “Модернизация экономики и система ценностей”, которую я уже цитировал в начале этого обзора.
Для Ясина уяснение роли и механизмов воздействия культуры на экономическое развитие — вопрос вполне практический, ибо “чем дальше, тем больше становится понятным: модернизация не стронется с места, пока не начнутся реальные изменения в системе ценностей, в неформальных институтах, в культуре”.
Собственно, то, какие подвижки в культуре и господствующей системе ценностей могут обеспечить движение общества к процветанию, хорошо известно. “Нейтрализуйте те силы, — пишет в своей книге “Кто процветает?” Л. Харрисон, — которые подавляют предпринимательство, прежде всего бюрократическую удавку, обеспечьте престижность предпринимательства, и вы получите критическую массу мотивации успеха…” Короче: “Дайте мне точку опоры, и я…” Дать бы дали, да где ж ее взять?
Марио Грандона, исследовавший причины замедленного развития стран Латинской Америки, разделил продуктивные и непродуктивные (в экономическом плане) культуры по восприятию и оценке людьми некоторых ключевых понятий. Так, для людей продуктивной культуры богатство есть результат личной инициативы и усилий, в непродуктивных же культурах господствует убеждение, что праведно нажить богатство нельзя, ибо оно — некий наличный ресурс, подлежащий справедливому распределению. Соответственно конкуренция понимается первыми как положительная сила, развивающая стремление к совершенству и росту общественного богатства, но для вторых она — форма агрессии, угрожающая стабильности и солидарности общества. Труд для представителей продуктивных культур — форма самовыражения, наиболее достойный источник удовлетворения потребностей, для непродуктивных — бремя и неизбежное зло, настоящее удовольствие от жизни возможно лишь вне работы. Ну, и так далее. Даже сама жизнь, человеческое бытование на земле, воспринимается в этих культурах по-разному. В культурах продуктивных жизнь — творческий процесс, “то, что я делаю сам”, в непродуктивных — претерпеваемое человеком игралище непреодолимых для него сил…
Суммируя итоги этих и ряда других исследований, Е. Ясин справедливо полагает, что “связь между ценностями и развитием экономики… можно считать доказанной, хотя и не всегда ясно, что является причиной, а что следствием”. Он, впрочем, приводит и выводы С. Шварца, который еще в 1992 году “по своей методике проводил исследование в Санкт-Петербурге и пришел к выводу, что Россия по таким ценностям, как равноправие, мастерство, интеллектуальная и аффективная автономия, занимает последнее место в ряду стран Западной и Восточной Европы”. С тех пор прошло более десяти лет, и сам ход наших реформ подсказывает, что указанное различие в системе наших и европейских ценностей играло роль тормоза.
Отсюда возникает следующий вопрос Е. Ясина: “Насколько подвижны культурно-ценностные особенности цивилизаций и в какой мере они могут быть непреодолимым препятствием для развития?” Что такое, скажем, сформулированные Грандоной отличия “непродуктивных” культур — “характерные черты аграрно-феодального общества”? Это безусловно так, почему характеристики ключевых ценностей — богатства, конкуренции и т. д., данные Грандоной на основании изучения стран Латинской Америки, — удивительно точно описывают и характерное для России восприятие тех же ценностей. Но если так, то почему же процветают Япония, Корея, Тайвань?
Анализируя этот “хороший пример”, Ясин легко обнаруживает ряд весьма существенных отличий: “во-первых, то, что называют „рисовой культурой”, для которой характерны напряженность, систематичность и тщательность труда как условие выживания. Отсюда укорененность высокой трудовой морали, привычка отдавать все время труду — конфуцианское трудолюбие”. Что и говорить, последнее нам не очень-то свойственно. Но, замечает Ясин, хотя успехи Японии и достигнуты “не вопреки, а благодаря архаической культуре”, ей все же пришлось адаптироваться к новым задачам, меняться. “То, что в этой культуре мешало развитию, препятствовало целям производства и бизнеса, шаг за шагом устранялось или отмирало само”.
Подвижность систем ценностей, присущих различным цивилизациям, в ходе экономических трансформаций — это, разумеется, не открытие Е. Ясина. Мысль о такой подвижности, кстати говоря, впервые прозвучала в России, в сочинениях того самого Н. Я. Данилевского, чей вопрос вынесен в название этого обозрения. Именно он в ряду причин, обусловливающих различия цивилизаций, указал и выдвинул на первое место “различия хода и условий исторического воспитания народов”. И он же, вопреки ни на чем не основанному мнению многих писавших о нем, считал присущее русским общинное сознание (рудименты которого и делают столь близкими для нас ценности “непродуктивных” культур) отнюдь не “вечной ценностью русского народа”, а его исторически обусловленною особенностью: “Везде, где русский человек имел возможность распорядиться организацией своего труда сообразно своим наклонностям и своим понятиям о праве пользования дарами природы, он сделал это на началах не индивидуальной, а общинной собственности, служащих у него основанием лежащих на нем повинностей” (курсив мой. — В. К.). То есть понятие о богатстве как о наличном ресурсе, подлежащем справедливому распределению, формировалось именно тем, что ни земля, никакой иной природный ресурс собственностью крестьянина не были, а лишь предоставлялись ему под условием выполнения повинностей в пользу владельца или государства, что, увы, было не отвергнуто, а возрождено и упрочено десятилетиями “реального социализма”.
Собственно, не обладай господствующая в обществе система ценностей определенной подвижностью, никакие трансформации в нем не были бы возможны. “Изменения в экономическом строе рано или поздно меняют ценности. Если этого не происходит, данная цивилизация, данная культура приходят в упадок”, — в этом своем выводе Е. Ясин стопроцентно прав. Важно, однако, насколько осознанно ставят реформаторы своей целью подобные изменения, насколько понимают зависимость своего успеха от их характера и темпа.
За примерами и тут необязательно ходить в Японию или Китай. Можно обратиться и к одной из самых успешных российских реформ — к столыпинской. А. В. Кривошеин, один из главных ее разработчиков, писал в начале 1905 года: “Укрепление в сознании крестьянства понятия о неприкосновенности частной собственности может быть достигнуто… посредством облегчения каждому члену общества выделиться из ее состава с участком надельной земли. Достаточно сделать крестьянина собственником, чтобы он осознал всю чудовищность экспроприации чужой собственности”. Оказалось, однако, что этого недостаточно, по ходу реформы в нее пришлось вносить серьезные коррективы. Как пишет сын и биограф Кривошеина К. А. Кривошеин (его книгу “Судьбы века. Кривошеины” я охотно рекомендовал бы каждому, кто интересуется историей предреволюционной России, как ценнейший источник): “Столыпинская реформа преследовала двойную цель: создание класса крестьян-собственников (цель социально-политическую и психологическую) и коренную перестройку сельскохозяйственной территории, иначе говоря, землеустройство, причем если вторая цель имела самостоятельное значение, то первая получала реальное значение только при достижении второй”. То есть сделать крестьянина собственником для изменения системы его ценностей было мало — надо было, чтоб он смог реально извлечь и ощутить выгоды своего нового юридического статуса.
Вернемся к ходу рассуждений Е. Ясина. Наиболее подходящим для России примером успешной трансформации он считает Испанию, ибо “об Испании в период режима Франко можно было бы сказать все, что выше говорилось о Латинской Америке”. Однако анализ пяти факторов, обеспечивших успех испанских реформ, оставляет мало надежд на то, что Россия сможет последовать такому примеру. На “модернизацию церкви” у нас нет и намека; “демократизация” — дискредитирована и уже сменилась попятным движением; “свобода слова” — еще жива, но испытывает всевозрастающее давление; “военная реформа” — где-то, говорят, идет, но никто не видел. Наконец, “дух лидерства”. “В стране, меняющей системы ценностей, — пишет Е. Ясин, — должны быть сильные интеллектуальные и нравственные лидеры. Еще в начале XX века влиятельные испанские писатели и философы, патриоты своей страны — Ортега-и-Гассет, де Мадарьяга, Диас Плаха — подвергли глубокому критическому анализу состояние испанского общества, возглавив крестовый поход за перемены в национальной культуре”. Увы, и здесь у нас на сегодня нет ничего похожего!
Это, разумеется, не означает, что для России закрыты пути модернизации, что “культура — это судьба”, как пишет, например, А. Михалков-Кончаловский в предисловии к книге Л. Харрисона “Кто процветает?”, что мы обречены на вечную роль догоняющих. По-моему, это означает только то, что вполне успешной может быть лишь модернизация, базирующаяся на ясном понимании и учете ценностей собственной культуры, а также предполагающая запуск четко продуманных механизмов трансформации тех отживших ее элементов, которые модернизацию тормозят.
К сожалению, анализ собственно российской системы ценностей и подвижек, в ней происходящих, — наиболее слабая часть работы Е. Ясина. “Соборность, — пишет он, например, — одна из основополагающих русских ценностей, наряду с духовностью чаще других упоминается как национальная особенность. Одни полагают, что это патернализм, другие считают ее согласием в коллективе на основе консенсуса…” Далее приводятся высказывания Н. Бердяева и В. Аксючица, но и они не проясняют того, что же такое соборность как специфическая часть нашей системы ценностей. Что и неудивительно: прояснить этот вопрос, сопоставляя различные высказывания, невозможно хотя бы потому, что о соборности у нас писали и пишут, исходя из представлений о должном, а отнюдь не из анализа сколь-нибудь значимой суммы реальных фактов.
Но ясинский анализ, бесспорно, интересен там, где он может опереться на собственный опыт, собственные впечатления. Вот, например, как характеризует он российскую традицию распоряжения властью: “Традиционная стилистика до сих пор хочет воспроизвести ЦК КПСС в облике администрации президента, как ЦК норовил воспроизвести царский двор. Главная идея — ни за что не отвечать, оставаться вне действия закона, но все решать… Итог — недоверие к власти и государству”.
И, конечно же, он прав, считая, что именно в этих условиях важно “соблюдение демократических правил и процедур, как бы ни казалось, что народ не созрел и может все порушить, что начальству, государству — “нашему единственному европейцу” — виднее. Иначе не будет доверия, без этого свобода не сменит вольность, не удастся избавиться от византийской традиции распоряжения властью”, как безусловно прав он и в том, что “необходима гуманизация власти, политики, общественной жизни. Мы жестоки к своим согражданам. В стране слишком большая дифференциация денежных доходов и материальной обеспеченности…” Как говорится, эти бы слова да Богу в уши!
Однако кто (или что) может выступить у нас таким Богом? Во всяком случае, если этим займется воссозданный Путиным “приводной ремень” российской бюрократии, мы наверняка получим нечто совсем неожиданное и почти противоположное. Ведь “византийская традиция распоряжения властью” — ее традиция.
Остается, вероятно, одно: ждать, пока новое понимание перспектив российских реформ и будущего страны, которое на наших глазах вырабатывается некоторыми представителями научной элиты, наберет критическую массу и станет общественным мнением. А также надеяться, что новые работы наших социологов, культурологов и экономистов дадут и нам возможность продолжить этот разговор в более конкретном и оптимистическом плане.
В данном обзоре использованы:
книги
“Европа: вчера, сегодня, завтра”. М.: Экономика, 2002;
Е. Анисимов. Женщины на российском престоле. СПб.: Норинт, 2002;
К. Кривошеин. Судьбы века. Кривошеины. СПб.: издательство журнала “Звезда”, 2002;
статьи:
Л. Абалкин. Н. Я. Данилевский о России, Европе и славянском единстве // Вопросы экономики. 2002. № 11;
И. Говоров. Разгул преступности в послевоенном Ленинграде и области // Вопросы истории. 2003. № 4;
Е. Ясин. Модернизация экономики и система ценностей // Вопросы экономики. 2003. № 4;
а также материалы, размещенные на ряде интернет-сайтов.